litbook

Проза


Давид0

КОРЧМА

 

Вдалеке от хуторов, деревень и местечек, на краю дороги одиноко стояла корчма. За корчмой дорога раздваивалась. Обсаженная березами тернопольская круто сворачивала на запад. Вторая, разъезженная, извилистая, уходила к северу, в лес, и тянулась до самого Переяслава. Вытекавший из лесу ручеек петлял по широкому лугу, исчезая кое-где в густых зарослях ивняка, и недалеко от корчмы сливался с небольшой речкой, образуя заводь, где несколько могучих тополей и ракит давали путникам тень и прохладу. В густых ветвях зеленого острова гнездились дикие голуби, синицы, соловьи, и в летние дни щебет их не умолкал от зари до зари. Верстах в трех к югу, на зеленом холме белели постройки помещичьей усадьбы.

Здесь, вдоль тернопольской дороги и проходила, никем не охраняемая, административная граница, отделяющая Царство Польское от Украины. С одной стороны лежала Малороссия, с другой – то, что еще оставалось от Польши в пределах Российской империи.

В тех краях корчма обычно выглядела так убого, что и слово подходящее трудно найти. Приземистое, вросшее в землю строение, с подслеповатыми окошками, сверху нахлобучена огромная, из полусгнившей соломы крыша. Журавль у ворот, грязь снаружи и внутри почти одинаковая, куча оборванных ребятишек, тощие, грязные, как и все вокруг, козы и вечно запуганный, забитый, суетливый корчмарь. Рваные сапоги, лапсердак по щиколотку, пейсы, меховая шапка-штраймл зимой и летом – вот привычный его портрет.

Хоть стояла корчма далеко от жилья, но кто только не проезжал мимо! Скрипели колёса неспешных крестьянских обозов с зерном, проходили этапы арестованных польских повстанцев или новобранцев-рекрутов; сновали тройки с царскими фельдъегерями, везущими важных государственных преступников, секретную почту и Бог знает что еще. Цыганские крытые возы с крикливыми их обитателями слышны были за версту. К осени по дороге прогоняли на продажу стада. А то появится полная крымских арбузов, запряженная верблюдом двухколесная арба, на которой важно восседает татарин. Раскачивался на ухабах неуклюжий и громоздкий, с добрый овин величиной, помещичий дормез, и, чтобы пропустить его, медленно сворачивала с дороги длинная, как пять возов, польская буда. Проходили в Польшу нескончаемые колонны войск, проносились в блестящих каретах министры и генералы. Пробежит раз в неделю еврейский почтальон. А еще можно было повстречать будку – охраняемый солдатами закрытый возок, в котором отвозили в Россию похищенных для армии малолетних рекрутов-евреев. И тогда опускал тоскливо свои печальные глаза еврей-корчмарь и прятались, как пугливые цыплята, его шумные дети.

В корчме Давида все по-другому. Добротный, крытый черепицей дом в два этажа, с комнатами для проезжих, стоял посреди вымощенного булыжником просторного чистого двора. В стороне – большая выбеленная конюшня. Вдоль ограды расположились аккуратные хозяйственные постройки. Под стать корчме и хозяин. Рослый, сухощавый, он, казалось, всегда был на ногах – отдыхающим его не видал никто. Хозяйство было немалое, и приходилось Давиду держать одного, а то двух работников. Для них стоял во дворе домик. Много дел обычных и необычных у корчмаря на бойком месте, но сверх всего у Давида было еще одно: он торговал лошадьми. У него можно было найти простую крепкую лошадку для крестьянской пашни, горячего венгерского коня гусарскому офицеру, тяжелого битюга для перевозки бревен и тонконогого рысака для элегантной помещичьей пролетки. Покупали у Давида охотно: за ценой он не гнался, не обманывал, краденых коней не держал. Конокрадов всех в округе знал в лицо и по имени, был первым, к кому приходила молва об их подвигах, но дела с ними не вел, и полиции – никогда ни слова. Потому не трогали его лошадей. С цыганами у него тоже – мир, что бы там о них ни говорили.

Он был богат, наш корчмарь, бережлив, но не скуп и регулярно отдавал часть своей выручки на общинные нужды евреев местечка Глодница, к которому принадлежал когда-то и сам.

Однако, не будем забегать вперед и вернемся на четверть века раньше, когда Давид делал первые шаги.

 

МАЛЕНЬКИЙ КОНЮХ

 

Отец Давида, Гедали держал пекарню, но что она могла дать в таком нищем местечке, как Глодница? Ненамного богаче и окружающие местечки. Заработка с трудом хватало, чтобы прокормить семью. Будь у тебя хоть трижды золотые руки – на бедняках не разбогатеешь. Лошадку бы Гедали – он весь уезд завалил бы хлебом, но так…

Давид в семье самый младший и, как водится, самый любимый. Когда мать доставала его совсем еще маленького из колыбели и выносила из дома, Давид начинал кричать и тянуться к лошадям, но туго спеленутые ручки не двигались, он только извивался и заходился в крике, синий от напряжения. "Лошадей, наверное, боится", – думала мать и уносила его в дом, где мальчик кричал еще громче. Только когда начал ходить, стало понятно, что ему нужно. Давид вырывался и бежал навстречу всаднику, карете, табуну, и не было силы, которая могла его удержать. Восхищенно замирая, так близко, что кони чуть не задевали его, Давид чувствовал исходящее от лошадей тепло, крепкий запах, слышал, как что-то вздрагивало у них внутри. В три года убегал на графскую конюшню, целые дни пропадал там, и в доме к этому привыкли. Однажды вечером, когда дети улеглись, вбежала соседка:"Вы знаете, где ваш Давид? Нет? Так я вам скажу! Он лежит под копытами, в конюшне, а вам будто и дела нет. Где у вас сердце, я спрашиваю?!" Когда детей двое-трое, еврейские мамы волнуются. Но когда двенадцать, надо относиться ко всему по-другому: нервов на такую ораву не хватит. Вот почему Лея спокойно пересчитала головки уснувших уже детей – их оказалось на одну меньше – и только после этого пошла на конюшню. Мальчик действительно был там. Намаявшись за день, он спал на соломе. В кулачке зажата корка черного хлеба. Рослый битюг жевал овес над ним, чуть помахивал своим рыжим хвостом и, фыркнув, посторонился, когда мама взяла Давида на руки. Он не проснулся до утра.

 Лошади чувствовали исходившую от мальчика силу и тянулись к нему, как и он к ним. Не раз самая норовистая опускала вдруг морду, и Давидка – от горшка два вершка – охватывал тонкими своими ручонками огромную, добрую голову и прижимался к ней щекой. Бывало и так, что запряженный в подводу конь сворачивал к их дому, всовывал морду в окно и, сколько ни стегал его возница, не уходил, пока не потреплет его мальчик и не сунет – вы думаете сахар? – нет, в те времена сахар редко бывал в доме – просто кусок хлеба. Конь морщил губу, скалился и осторожно брал лакомство из детских рук. Все знали, что Лея любила младшего сына больше остальных. "Что мне делать с этим ребенком? – говорила она с улыбкой. – Слава Богу, все дети, как дети, а один получился не то жеребенок, не то конюх".

Смуглый, темноглазый, с черными кудрявыми волосами Давид больше походил на цыгана. Как все ребятишки, целую неделю бегал в рваной, до колен рубашонке, из-под которой виднелись крепкие, загорелые ноги. Но в пятницу к вечеру Давида не узнать: в черном бархатном камзоле поверх белоснежной батистовой сорочки, в белых чулках и башмаках с серебряными пряжками, сидел он рядом с отцом, как маленький принц, только, вместо короны, на голове у него красовалась расшитая серебром кипа.

– Все равно конюшней пахнет, – смеялась Лея, обнимая сына, но называть его Лошаком, как все в доме, не хотела. Черный камзол с ажурными серебряными пуговицами, кружевными манжетами и широким отложным воротником носили все мальчики в семье, пока не вырастали из него. А до них – отец и даже дед, и камзолу, казалось, сносу не будет. Но Лея не раз уже штопала камзол и знала, что после Давида его не носить никому. Кончалась суббота, камзол и башмаки отправлялись в сундук, в котором хранились свадебная одежда родителей, приданое сестер, пасхальная посуда.

К шести годам Давид знал все окрестности Глодницы, плавал, как рыба, и, как кошка, лазал по деревьям. Крепкий, большеголовый, он никого не боялся и часто оставался один, когда другие еврейские ребятишки разбегались еще до начала драки. Давид хватал палку, старую подкову, клепку от бочки и, прижимаясь спиной к дереву или стене, был готов к защите. Но его не трогали – слишком мал, только смеялись:

– Ты смотри, какой смелый жиденок – ничего не боится.

– А, это который на конюшне Стжалковского всегда вертится? Ладно, пусть подрастет малость.

Он рос, а его все равно не трогали: привыкли – этого бить нельзя. Трудно понять, откуда в те времена брались такие. В отличие от своих собратьев, Давид просто не знал, что такое страх. То ли в предчувствии грядущих бурь забродила древняя кровь, то ли протестовала тонкая его природа, или находились еще причины, но не было мальчика храбрее, чем наш Давид. Он, не раздумывая, прыгал с плотины в воду; к любому коню, к самой злобной собаке подходил спокойно и властно; без страха лез на высокое дерево и раскачивался на самых тонких, готовых обломаться ветвях; шел, не спрашивая дороги, в чащу незнакомого леса; засыпал в поле, как в своей постели. Всегда израненные руки и ноги его не успевали заживать, одежда на нем словно горела. Взгляд у мальчика серьезный, даже угрюмый, и сам он казался замкнутым и молчаливым. Но стоило улыбке появиться на его лице, как весь он словно освещался изнутри, и тогда никто уже не замечал рваной одежды, всклокоченных волос, синяков и ссадин. И не могли удержаться, и не ответить улыбкой Давиду ни чванливый польский помещик, ни запуганный бедный еврей, ни высокомерный русский полковник. Глядя на сына, и отец расправил плечи, выпрямился и внутренне освободился. Даже походка у него стала другой. Да и как иначе вести себя при таком сыне? То же произошло и с братьями. Как будто все они почувствовали, наконец, под собой землю…

Часто весь день проводил Давид на графской конюшне. Конюхи давно привыкли к мальчику и нередко поручали ему нетрудную работу: сводить лошадей на водопой, поднести сбрую, подсыпать овес, а иногда даже позволяли почистить скребницей породистого жеребца. И научился Давид держаться в седле не намного позже, чем начал ходить. Старый форейтор Юзеф показывал, как делать свечку, как менять аллюр – мальчик схватывал все с первого раза. После конюшни от него исходил устойчивый запах кожи и конского пота.

Но кто мог предположить, что он, этот маленький конюх, принесет в дом достаток и счастье?

 

ПОРУЧИК

 

Летом 1832 года русские войска возвращались из Польши. Уже неделя, как Н-ский лейб-уланский полк выступил из Варшавы. Поручик, князь Александр Борзов был молод, элегантен, холост и сказочно богат. Путь лежал через обширные владения графа Стжалковского, и Борзов нетерпеливо ждал встречи с графской дочерью Ядвигой. Вот, наконец, и долгожданный постой. Лакей с седыми бакенбардами, учтиво склонив голову, выслушал поручика и, попросив обождать, скрылся. Возвратился он быстро и заговорил на этот раз по-польски: "Млода панна Стжалковска не моген пшинять русскего офицера. Панна Стжалковска муви, цо нех пан порунчик венцей не пшиходзи. Панна Стжалковска ниц венцей не мае до мувеня". (Молодая госпожа Стжалковска не может принять русского офицера. Госпожа Стжалковска просит господина поручика больше не появляться. Госпоже Стжалковской больше нечего сказать (польск.)). – И лакей с издевательской вежливостью поклонился. Кровь бросилась Борзову в лицо, в глазах потемнело, и на мгновенье он потерял дар речи. Круто повернувшись, поручик сбежал по ступенькам широкой лестницы, вскочил на коня и умчался. Отказались принять его, князя, известного всему Петербургу кавалера, желанного жениха! Захлопнули дверь перед носом! Не пустили на порог, как последнего писаришку! И кто? Ядвига… Его Ядвига… Всего лишь год назад, отвернувшись от столичного света, Борзов все вечера проводил в петербургской квартире Стжалковских…

Прошла неделя, но поручик все не мог успокоиться. "Это проклятое польское высокомерие доведет меня до исступления. Чертовы полячишки, пшеки, получили сполна", – раскачиваясь в седле, ворчал не раз Борзов, но в то же время чувствовал, что подобные мысли только унижают его, и от этого раздражался еще больше. Не помог купленный в Варшаве ящик дорогого бургундского вина. Пытался князь утешиться и картами, но кончилось это тем, что вчера он проиграл две тысячи рублей ротмистру Баранову,неотесанному солдафону, невеже и грубияну. Денег князь не жалел, с ним и не такое бывало, но раздражал сам факт проигрыша, и – кому? Этому болвану, черт бы его побрал! Как вообще можно сесть за стол с такой скотиной?

Полк, между тем, особенно не спешил и часто разбивал бивуаки то в полях, то вблизи местечек, где среди нескольких каменных особняковнадменно возвышались костелы, а вокруг темнели нищие еврейские дома. Так он дошел до Глодницы и к вечеру раскинул палатки на просторных, поросших редкими деревьями лугах.

…Проснувшись после вчерашней попойки, поручик ощутил тупую боль в висках, с трудом приоткрыл слипшиеся, пересохшие губы и вздохнул. Отвратительный запах перегоревшей кислятины заставил его содрогнуться. Он ненавидел себя, ненавидел этих непроходимых тупиц офицеров, поляков, русских – весь свет! Но ни на минуту не мог забыть Ядвигу, думал о ней во время попойки, за карточной игрой, в седле. И сейчас, после пробуждения, первой его мыслью было: "Ведь я всю кампанию простоял в резерве, ни одного выстрела не сделал, и вот, поди ты! – все равно я "московит пшеклентый". Уж лучше бы дрался!"

Поручик опустил руку, нащупал бутылку, отхлебнул, прополоскал рот и выплюнул вино, стараясь попасть в открытый вход палатки. Это ему удалось, и на душе стало немного легче. Он встал, вышел из палатки и зажмурился. Утро ясное, прохладное, на миг ослепило. Первозданная чистота природы омывала душу, и внезапно Борзов ощутил, как накипевшее раздражение оставляет его. Агат тихонько заржал и тряхнул головой. Князь погладил ему гриву и поцеловал в губы. Он холил жеребца, души в нем не чаял и не раз, за малейшее упущение, в кровь избивал своего конюха-денщика.

– Никишка! Коня кормил?

– Так точно, ваше сиятельство! – откуда-то из-за палатки бодро гаркнул денщик. Легкий, утренний ветер доносил ароматный дымок и запах каши, клокочущей в подвешенных над костром котлах.

– Давай одеваться и завтракать, слышь, Никишка!

– Сей минут, ваше сиятельство! – раздалось в ответ, и появившийся на мгновенье Никишка, топоча сапогами, исчез в облаке им же поднятой пыли.

– Вот, болван! Ну и болван же! – усмехнулся поручик и снова с удивлением почувствовал, как отлегло от сердца.

…Уезжая утром за мукой, Гедали настрого запретил детям выходить.

– Пока полк здесь, из дома ни на шаг! – сказал он.

Но Давида разве удержишь? С утра он еще терпел, но к полудню все-таки сумел выскользнуть и сразу побежал к бивуаку. Теперь мальчик оказался среди палаток, коновязей, составленных в пирамиды ружей. Он рассматривал необычную сбрую, оружие, рослых кавалерийских лошадей, вслушивался в незнакомый говор – по-русски не знал тогда ни слова. Солдаты вначале не обращали на него внимания. Давид вертелся среди них босой, в рваной рубашке, и его черная голова вдруг исчезала под брюхом коня.

– Эй, цыганенок, попляши – алтын получишь! – кричали ему, но он молчал, глядя черными, большими глазами. – Ты смотри, какой, – удивлялись солдаты, – только возле коней вертится, того и гляди еще уведет какого.

– Да вовсе то не цыганенок, а, наверное, жиденок, – сказал пожилой, седоусый унтер, – глядите, – он задрал Давиду рубашку – так и есть.

Солдаты внимательно рассматривали то, что открылось им под рубашкой, пока Давид не вырвался и не побежал, глядя во все глаза на скачущего офицера. Офицер на белом коне действительно был хорош: короткие сапоги с медными шпорами, белые, в обтяжку лосины. На плечи наброшена красная куртка с бархатным погоном и золотым аксельбантом. Черный шелковый шарф развевался по ветру, и золотом сверкала высокая каска. Горнист поднес к губам блестящую короткую трубу, и по сигналу кашевары понесли черные дымящиеся котлы к рассевшимся в кружки солдатам.

– Эй, малый, иди покормим! – добродушно позвал улан, но седоусый унтер покачал головой:

– Им не можно нашу пищу есть. У них свои законы. Пусть идет домой – матка накормит по-ихнему.

А запах от котлов шел такой, что у Давида засосало под ложечкой, но он тут же забыл о голоде – так интересно было вокруг. Привезли сено и солдаты высыпали его перед лошадьми. Потом коноводы повели лошадей на водопой, и мальчик удивился: "Зачем поить в речке, когда самая чистая вода в ручье, возле нашей пекарни?"

Прискакал вестовой, осадил коня у нарядной палатки и крикнул:

– Их сиятельство, господина поручика Борзова просят явиться их высокоблагородие господин полковник фон Клюгге.

Высокий, молодой офицер вышел из палатки и, выругавшись, ушел вслед за вестовым.

Было далеко за полдень, солнце клонилось к западу, и Давид повернулся уже уходить, но увидел Агата – и сердце у него замерло. Это был чистопородный ахал-текинец с лебединой шеей и маленькой точеной головкой. Его лоснящаяся вороная шкура отливала радугой, а в глазах светился такой бешеный норов, что даже Давид не решился подойти. Агат, нервно захрапев, повернул голову к мальчику, который, не сводя с коня глаз, замер. И тогда неукротимый, никого к себе не подпускавший Агат вдруг вытянул шею и, слегка оскалив зубы, протянул к Давиду свою благородную голову точно так же, как это делали все лошади, когда мальчик подходил к ним. Никогда еще пальцы Давида не ласкали такой шелковой шерсти. Он погладил тщательно расчесанную гриву, и дрожь волнами побежала по гладкой, местами потемневшей от пота шкуре. "А ведь коня напоить пора", – подумал Давид, глядя на свои руки, распутывающие привязанный к дереву повод, и, освободив, потянул. Агат низко склонил голову, словно понимая, что так мальчику удобнее, и послушно пошел за ним. Солдаты у костра пели протяжную, грустную песню. Никто не оглянулся.

Прозрачный ручеек тихо журчал под густыми ивами за пекарней. Вода набиралась в черную, обросшую водорослями и мхом колоду и с тихим плеском вытекала из нее. Агат пил не спеша, время от времени поднимал голову, и тонкие струйки воды стекали с его морды. Наконец он напился, и Давид повел его назад. И опять никто не обратил внимания на мальчика с княжеским конем. В стороне от бивуака простучала бричка балагулы Янкеля. Гедали спрыгнул на землю и, взвалив на спину мешок, скрылся в пекарне. Он тоже не заметил Давида. Вот и дерево у нарядной палатки. Давид почти привязал повод, когда показался поручик. Он возвращался от полковника в прескверном настроении и сразу бросился к Давиду.

– Ты что тут делаешь, конокрад чертов? – закричал он. – А вы уши развесили, остолопы! Не видите – коня уводят! – и поручик взмахнул плеткой.

Но чья-то спина закрыла Давида.

– Нех пан пулковник не кжычи, – испугавшись за сына, Гедали заговорил на польском медленно и спокойно, хотя знал русский – мы не краднем коней. Нех пан мне ударит, а дзецко не троне. – И, повернувшись к сыну, спросил: – Что ты делал с конем?

– Я поить его водил до колоды – он сильно пить хотел, а сейчас привязал обратно, – ответил мальчик. Бледность проступала сквозь смуглый загар на его лице. Бледен был и Гедали, но только это выдавало его волнение, когда он объяснял поручику, в чем дело.

– И конь пошел с ним? – Княжеский гнев сменился удивлением. Он даже забыл отвесить Никишке явно заслуженную оплеуху.

– С ним, пан пулковник, вшелький конь пойдзе. Хлопак мае глаз на коней од уродзеня.

– Не верю. Агат, кроме меня и еще конюха, никого к себе не подпустит.

– Муего Давида допусти и до себе и навет в седло сясть позволи.

Поручик с недоверием посмотрел на Гедали, потом на глядящего исподлобья Давида и принял решение:

– Пусть твой сын покажет. Проедет верхом – награжу, а нет – велю выпороть. Только штаны чтоб одел! – брезгливо поморщившись, добавил он.

Солдаты собрались вокруг, с интересом, но молча и соблюдая почтительную дистанцию, наблюдали за происходящим: шутка ли, их сиятельство сердятся! Они стояли так плотно, что, возвратившийся уже одетым, Давид с трудом пробрался между их высокими сапогами. Седоусый унтер схватил было мальчика, чтобы посадить на коня, но Давид вырвался, потянул Агата за повод в сторону, влез на плетень и уже оттуда ловко вскочил в седло. Конь мотнул головой и пошел легкой рысцой сквозь расступившуюся толпу. Поручик, изумленный до немоты, глядел на Давида, начисто позабыв о своем гневе. Под одобрительные возгласы солдат мальчик легонько стукнул пятками в атласные бока Агата, натянул поводья и перешел на плавный, небыстрый галоп. Изгибая шею, конь как будто замирал в воздухе, и черной волной взлетала вверх его шелковая грива. Мальчик, прямой, как стрелка, сидел неподвижно, чуть откинув назад голову. Он, казалось, прирос к седлу, как монгол или чеченец.

– Ты смотри, что делает, черт бы его драл! – удивлялись солдаты. – Как турка скачет! Откуда здесь такой?

Давид проскакал несколько кругов галопом, повернул к поручику, прямо перед ним остановил коня и натянул поводья. Агат встал на дыбы, медленно опустился и замер. Солдаты зашумели, поручик, сдвинув на затылок фуражку, восхищенно закричал:

 – Ай, молодец, сукин сын!

Он выхватил Давида из седла и расцеловал, высоко поднимая на вытянутых руках после каждого поцелуя, как будто хотел получше его рассмотреть. Потом, отпустив мальчика, хлопнул Гедали по спине.

– Эй, Никишка! – крикнул поручик, – принеси-ка мне шкатулку, каналья, да побыстрее!

Запыхавшийся, краснорожий Никишка вырос как из-под земли с черной лакированной шкатулкой в вытянутых руках. "Подальше, подальше от себя. Я, Никишка, только по Вашему приказанию принес и больше никакого отношения к ней не имею", – говорила вся его фигура. На поручика он старался не глядеть. "Только бы не вспомнил, что за конем не усмотрел", – написано было на лице. Поручик поднял крышку, наклонился и, вынув две сотенных ассигнации, протянул Гедали.

– Держи, – сказал он, – купи хорошего коня. Для такого молодца не жалко.

И сразу потеряв к Давиду интерес, скрылся у себя в палатке.

…Прошло три года. Лошадка, купленная на подаренные поручиком деньги, оказалась счастливой. Хлеб, халы, бейгелах из пекарни продавались теперь на ярмарках в разных местечках Подолья от Ямполя до Брацлава. В доме стали оставаться деньги. Гедали взял двух подмастерьев, и дело пошло. Через два года Гедали уже крепко стоял на ногах и, когда немец-колонист решил покончить с пребыванием в этих краях, купил у него корчму, не торгуясь. Пекарня осталась старшему сыну – Гиоре, который к тому времени женился.

Стояла корчма на бойком месте, прибыли давала достаточно и на выплаты, и на жизнь, да и на черный день. Работы и теперь хватало, но на вольном воздухе все шло совсем по-другому.

Здесь, вдали от грязи и нищеты, дети окрепли и росли сильными, здоровыми, постепенно избавляясь от унизительного местечкового страха. Постоянные разъезды, работа с лошадьми вынудили отца одеваться, как русские купцы в городе, и сменить длиннополый кафтан-лапсердак на короткую суконную куртку, а меховую шапку-штраймл, которую евреи не снимали ни зимой, ни летом, – на фуражку с козырьком. Когда Гедали в новом своем наряде явился первый раз в синагогу, раввин онемел… но и только: Гедали был богатый прихожанин, и его взнос весил немало. Вслед за отцом сменили одежду и старшие сыновья. Гедали почитал Бога, соблюдал субботу и праздники, принимал по субботам гостя. Но на мелочные предписания Талмуда его просто не хватало, и постепенно он привык обходиться без них. Нет, вольнодумцем Гедали не был – он просто не чуждался жизни, вот и все.

Давид вытянулся и окреп. Он давно уже ходил в штанах. Появились у него и новые, крепкие сапожки. Башмаки с серебряными пряжками отправились в сундук. Внуку будут, – сказал Гедали. Стал тесен и бархатный камзол, по субботам Давид надевал теперь новую курточку.

…Иногда Гедали посылал Давида с поручениями в Глодницу. Если была свободная лошадь, мальчик ездил верхом, но и пешком ходить в местечко по-прежнему не боялся. Всякий раз после Глодницы его не покидало тяжелое чувство. Сначала он не понимал, что его угнетает, и только с возрастом осознал причину… Вот и сегодня, вернувшись из местечка, Давид задумался.

…Эти тревожные глаза, сведенные, поднятые кверху плечи, как будто их обладатели пытаются ответить на какой-то неразрешимый, мучительный вопрос, всегда прижатые к бокам локти, суетливая походка затравленного, выбившегося из сил животного, быстрые, пугливые взгляды, исковерканная речь, изломанные, беспорядочные жесты. Чем старше становился Давид, тем чаще думал – почему они такие в местечке? Что заставило евреев принять жалкий облик? Как не походили они на тех, кто окружал Давида в корчме: спокойная, добрая мама, веселые сестры, рослые, молчаливые братья, отец, который никогда не спешил, говорил негромко, а если смеялся, никто не мог удержаться, чтоб не рассмеяться вместе с ним…

Звон колокольчика прервал размышления Давида. Он поднял голову и увидел, как почтовая тройка свернула с переяславской дороги и остановилась у корчмы. Бледный офицер расплатился с ямщиком и, прихрамывая, вошел во двор. Гедали о чем-то долго говорил с ним, затем взял саквояж и повел офицера наверх в комнаты для приезжих. Вскоре отец вернулся.

– Ты узнал кто это? – спросил он.

– Нет, папа, – удивленно ответил мальчик.

– Неужели не помнишь, как проехал на его коне, когда солдаты стояли в Глоднице? Он чуть не высек тебя.

– Вот этот? Тогда он был совсем другой. Молодой, стройный.

– Его ранили на Кавказе. Вот что, сынок: возьми лошадь, быстро поезжай в местечко, найди на конюшне Юзефа и передай ему: пусть приедет сюда как можно скорее. И, сам понимаешь, никому ни слова.

К вечеру прискакал Юзеф, и Гедали проводил его к офицеру. Пробыл Юзеф наверху недолго и сразу отправился обратно, сунув в шапку белый конверт. Офицер не выходил из своей комнаты, далеко за полночь светилась у него в окне лампа. Не показывался офицер и на следующее утро. Любопытные ребятишки спрашивали, что за таинственный жилец появился в корчме, но Давид отмалчивался – он умел хранить секреты. Приближался полдень, и снова послышался звон колокольчика, на этот раз – со стороны Глодницы. Через несколько минут Ядвига Стжалковска выскочила из кареты и бросилась прямо в объятия выбежавшего из дверей Борзова. Потом они стояли, глядя друг на друга, и лица их были мокры от слез. Дети, один за другим, смущенно уходили со двора, а Ядвига и Борзов стояли неподвижно и все глядели друг другу в глаза. Наконец, они ушли и больше не показывались. Приближался вечер, в корчме стало тревожно.

– Зачем ты ввязался в чужие дела, Гедали? – спросила Лея, собирая ужин. – Что, у нас своих забот мало? Неужели эти гои не могли найти себе другое место? Ох, не будет нам добра от этой истории, слышишь, Гедали?

Начинало смеркаться, когда с юга снова зазвенел колокольчик. Это пожаловал сам старый граф. Кто донес ему, что Ядвига в корчме, – Юзеф или кто другой, осталось тайной. Ядвига и Борзов поняли, что он все уже знает, едва увидели графа из окна. Прятаться было незачем, они вышли навстречу и остановились у дверей. Стжалковски, суровый и грозный, начал кричать еще у ворот. Он размахивал кулаком, указывал пальцем на офицера и громко кричал прямо в лицо дочери. Гедали увел детей, но Давид прокрался к окну и все видел. Он не понимал, отчего так сердится граф. Ведь офицер такой красивый и богатый. А конь у него какой был! Граф все кричал. Ядвига что-то тихо говорила отцу, и губы ее беззвучно шевелились, но граф не слушал. Офицер стоял молча и глядел графу прямо в глаза. Он стал еще бледнее, но взгляд его был решителен и тверд. Вдруг Стжалковски плюнул себе под ноги, резко повернулся и зашагал к карете. Вот уже распахнул дверцу лакей, вот занес уже граф на ступеньку ногу… но на мгновенье замер… Потом медленно повернулся, снял шапку с пером, осмотрел, поворачивая ее во все стороны, заглянул зачем-то внутрь и вдруг, швырнув наземь, зашагал обратно. Тогда Ядвига и офицер стали на колени, а граф заплакал, обнял их, и они стали целовать ему руки. Граф, прямо на глазах, сделался совсем-совсем старым. Он снова что-то крикнул. Гедали вышел с подносом, на котором стояли три полные рюмки. Ядвига пригубила, граф с офицером выпили, и рюмки со звоном разлетелись на булыжнике. Гедали вынес саквояж, взял деньги, и гости укатили в графской карете.

Вскоре в округе узнали, что Стжалковски отдает дочь за русского офицера и жить молодожены будут в имении, недалеко от развилки дорог. А еще через некоторое время стали говорить о том, что Борзов вышел в отставку, принял католичество и навсегда порвал с Петербургом.

– Ну, что ж, каждому свое, – узнав об этой новости, сказал Гедали. – У православных – Бог-сын, у католиков – мать, а мы уж как-нибудь проживем со своим – отцом. Но что бы вокруг ни говорили, офицер этот – человек смелый. На такое не каждый русский решится. Тут нужна храбрость почище военной: ведь когда человек на войне, что бы ни случилось, – вся страна с ним, а сейчас он один против всех – своих и чужих. Для русских он теперь – предатель, для поляков – так навсегда захватчиком и останется.

 

КАПИТАН

 

К военным в корчме давно привыкли, но всякий раз, когда на дороге появлялись войска, мальчики выбегали за ворота. Раскачивались на марше колонны пехоты, грохотали окованные колеса артиллерийских обозов, в сплошной гул сливался топот конных полков.

– И зачем гонять их без конца туда и обратно? – говорил Гедали. – Служили бы себе те – в Тульчине, эти – в Варшаве.

– А что бы ты тогда зарабатывал? – улыбалась Лея.

Корчму офицеры заприметили быстро и частенько сворачивали к Гедали: выбор спиртного у него был, как в городе. Одни, пропустив рюмку-другую, догоняли своих, другие засиживались допоздна. Всякое можно было увидеть в корчме: и карточную игру до утра, и гусарские попойки с дракой, дебошем, иногда и со стрельбой в потолок, а однажды приключилась даже дуэль. Гедали привык к выходкам офицеров довольно быстро, относился к ним с презрительным равнодушием, и сами они постепенно стали для него все на одно лицо. "Лишь бы платили, остальное – их дело", – говорил он. А платили они хорошо.

Но этих двух артиллеристов Гедали запомнил. Собственно, одного, пожилого капитана с седыми бакенбардами и сабельным шрамом на щеке. Они свернули с дороги, спешились у ворот и, спросив пару бутылок вина, расположились у окна. Больше русских в корчме не было. Шумная компания возвращающихся с ярмарки бессарабских евреев заняла другую сторону зала. Сам не зная почему, Гедали почувствовал к капитану симпатию. "Вот, в летах уже человек, воевал, а все колесит по дорогам, и всего лишь капитан. В его годы уже в генералах ходят", – подумал он и прислушался.

– Вы же знаете, Петр Николаевич, как меня восхищает Пестель, буквально каждое его слово. Но одного не могу понять…

– Чего же?

– Как с такими вот, с позволения сказать, солдатами, – и молодой офицер кивнул в сторону евреев, – как с такими вот солдатами Пестель собирался завоевать Босфор, Турцию и потом Палестину? Грустно и смешно. Вся их армия застряла бы у первого – как это у них называется? – цадика, что ли?

– А вы, Сергей Александрович, не спешите с выводами. Вспомните, как этот народ умел воевать в прошлом. У них были славные рубаки: Иисус Навин, Самсон, Гидеон, например. Кто этого не знает? Но зачем ходить так далеко? У Косцюшко был еврейский полк Берко Иоселевича, и кто станет отрицать – разве мало наших полегло в боях с ним?

Гедали взглянул на молодого: не видно было, чтобы слова капитана произвели на него большое впечатление.

– Да у вас в батальоне, Сергей Александрович, – продолжал капитан, – разве не служат кантонисты?

– Этого я, Петр Николаевич, отрицать не могу.

– Ну, и что, служат они – не как все?

– Напротив, исправней многих и уж, во всяком случае, трезвее.

– Ну, вот видите. А эти, – теперь уже капитан кивнул в сторону евреев, – не пример. Да и чем они, собственно, хуже наших крепостных, которыми торгуют, как животными, и которые, как животные, все безропотно сносят. Вот взгляните лучше на этого молодца, – капитан повернулся к окну. Давид, стройный, тонкий еще, как тополек, соскочил с коня и, стуча высокими сапогами, быстро прошел к ведущей наверх лестнице.

– Эй, парень, – окликнул его капитан, – ты кто такой? Что здесь делаешь?

Давид подошел и спокойно ответил: – Это корчма моего отца.

– Позови его.

Все слышавший Гедали уже и так шел к офицерам.

– Славный сын у тебя. На коне особенно хорош.

– Он у меня с трех лет верхом ездит.

– А сколько сейчас ему?

– Двенадцать будет к осени.

– Отдал бы его, хозяин, к нам, в конную артиллерию, а?

– Нет, господин капитан, не для армии он. Что, мало солдат у вас? – улыбнулся Гедали и показал на дорогу, по которой с утра шли и шли в Польшу колонны пехоты. – День идут, другой, неделю, и конца не видно, а сын у меня один такой.

– Да, что, у тебя один сын разве?

– Пятеро, – опять улыбнулся Гедали, – но каждый ведь – единственный.

– А как зовут парня?

– Давид.

– Славное имя, под стать и молодцу. На, вот ему на гостинец, – и капитан протянул серебряный рубль.

Дверь отворилась, и, звеня шпорами, вбежал солдат:

– Полк подходит, ваше высокоблагородие.

Капитан вздохнул:

 – Всегда так: только найдешь хорошее место, как пора выступать. Ладно, выводи коней, Федулов. – И, повернувшись к Гедали: – Так что, не отдашь Давида? Нет? – он улыбнулся. – Ну, прощай, хозяин. Прощай, Давид. Пойдем, Сергей Александрович, а то как раз на полковника и налетим.

 

РАВВИН, БАЛАГУЛА И ПОЛКОВНИК

 

Раввин Иосиф Бен-Габриель остановился в корчме по дороге из Тульчина в Луцк. Был он высок, полноват, но не по годам прям и осанист. Весь день провел с детьми, и они сразу стали называть его дедушкой. Что только ни рассказывал он тогда! Как посланник царя Шломо похитил у мудрого удода волшебный камень "шамир". Только с помощью этого камня Шломо сумел построить свой храм. Раввин рассказывал, что будет, если поставить зажженную свечу между спящим и зеркалом; о старых казачьих кладах, о таинственных службах в заброшенном польском монастыре и еще о многом – и не было его рассказам конца. Дети слушали, как завороженные, боясь пропустить хоть слово: такого праздника у них еще не было. После ужина, когда корчма опустела, у Гедали нашлось наконец время для гостя. Он усадил раввина у печки и послал Давида принести лампу.

– Настоящий лошак! – улыбнулся Гедали, когда сапоги сына застучали по деревянным ступенькам.

– Почему ты его так называешь? – удивился раввин.

– Да он от лошадей ни на шаг не отходит, и сам, как лошадь, стал. Даже пахнет, как лошадь.

– Он у тебя младший, верно? – раввин глянул на несущего лампу Давида. – Я ведь вижу, как ты смотришь на него.

Он ловко зажег лучину от лампы, раскурил трубку и передал лампу Гедали.

– Счастье, когда в доме такие дети. Пусть посидит с нами, послушает. Знал я когда-то в Тульчине балагулу, которого называли, как твоего сына: Давид… Давидка Лошак.

Давид присел на скамеечку у ног отца, левую руку положил на колени, а правой обхватил лежащую у него на плече руку Гедали.

– Сам знаешь, сколько балагул у нас в Тульчине. Но если бы только балагула, то и рассказывать не о чем. Огромного роста, костляв, как старый мерин, длинные, чуть не до колен руки, как огонь, рыжий, и весь покрыт большими веснушками. Зубы наружу, желтые, длинные, нависший над ними нос – одним словом, лошадиная морда. Ко всему еще силен и ловок необыкновенно. Лошак, в общем. Недаром так его прозвали. Он переходил границу в любом месте, и ни австрийские жандармы, ни русские драгуны поймать его не могли. И ведь не пешком ходил в Австрию: отвозил туда людей и возвращался с нагруженной товаром брикой. Всегда уходил от погони. Бывало, скачут драгуны, коней стегают нещадно – знают, что он только проехал. А Лошак тем временем спокойно сидит себе в чаще или пещере – знал, где укрыться с лошадью и где спрятать контрабандный товар. Еще любил он прятаться под мостами – вроде бы и с дороги не ушел и никому не виден. Лошадки у Давидки ученые – ни одна не заржет, когда погоня близко. А уж если останавливали его, найти нечего – ни товара, ни оружия, ни беглецов. Все у него шито-крыто, не к чему придраться. Так он и жил, хотя давно уже стал для драгун, как кость в горле. Но однажды стражники, как всегда упустив Лошака, решили ждать в придорожной корчме у самой границы. Ждали они, ждали и к вечеру уже собирались уезжать, как вдруг Давидка появился. Только не с границы, а с русской стороны. Сидит в своей брике, лошадь запряжена свежая. Заходит спокойно в корчму, и сразу к нему вахмистр:

– Ну, попался, наконец, негодяй!

– Помилуйте, – говорит Давидка, – ваше благородие (а глаза смеются), я же приехал из Яворова (это верст 25 от границы). Мне бы только заработать. Может, кому обратно нужно – я и подожду здесь.

– Я тебе подожду, рыжая образина! – кричит вахмистр. – Будешь ждать в холодной на хлебе и воде, жидовская твоя морда!

Солдаты связали ему руки и – в сарай, дверь на замок, а у двери еще и часовой с ружьем. Держат его день, держат другой. Давидка только улыбается.

– Я бедный балагула. Вот вам мои руки, вот вам моя брика, вот вам моя кляча, а больше у меня ничего нет. Хоть год держите, хоть сто – все равно ничего вам не прибавится.

Тут приезжает сам ротмистр:

– Ну, что, – говорит, – поймали?

– Так точно, ваше высокоблагородие, второй день в холодном сарае держим.

– Ну, молодцами. А что нашли у него?

– Так что, ваше высокоблагородие, ровным счетом ничего.

У ротмистра глаза на лоб:

– Как это ничего!

– Все обшарили, ваше высокоблагородие, нигде ничего.

– Олухи, черт бы вас побрал, а не солдаты! Да как вы поймали его?

– Он, ваше высокоблагородие, сам приехал.

– Как это сам? Откуда сам?

– Да со стороны Яворова, и люди говорят, что видели его там.

– Видели там, говоришь? А вы на что? Вот наградил меня Бог солдатами! Откуда такие болваны берутся? Ну, ладно уж, я с вами потом поговорю по-другому. Так, значит, из Яворова приехал?

– Так точно, ваше высокоблагородие, и свидетели тому есть.

– Ну, давай сюда этого жида Давидку.

Приводят Лошака, он стоит, улыбается:

– Здравия желаю, ваше высокоблагородие, – говорит. – Очень даже приятно вас видеть. Вы бы сказали, что я вам нужен, так я бы сам на заставу приехал. А так зачем меня держать двое суток, когда дома плачут голодные дети?

– До твоих детей мне дела нет, – кричит ротмистр. – Ухватить тебя не за что и на этот раз, но… Пшел! – крикнул он вахмистру, и того как ветром сдуло. – Но ведь они могут еще не так заплакать, твои дети, – ротмистр понизил голос и заговорил почти ласково, – если тебя найдут где-нибудь в лесу с простреленной головой. Чего только не бывает в приграничной полосе, правда? Как ты думаешь, Лошак, может такое случиться, а? Вот ты уже и перестал улыбаться. Так вот, давай договоримся по-хорошему: найди себе другое место, на границе или где еще – дело твое, но от меня подальше, и я тебя больше знать не знаю. Иначе, пеняй на себя. Договорились?

– Раз такое дело, господин ротмистр, больше вы меня не увидите.

После этого перебрался Лошак в Тульчин и стал лошадиным барышником, или, как у нас говорят, ливертантом. Сидит в Тульчине, торгует лошадьми, никуда почти не ездит, а если придется, то уж никак не к границе. И так продолжалось бы до сих пор, не попадись он на глаза полковнику Пестелю…

Давид почувствовал, как дрогнула рука отца и крепче ухватился за нее.

– Да, полковник Пестель, командир Вятского пехотного полка, хорошо разбирался в людях и сразу заприметил Давидку

Сначала договорились с ним о закупке ремонтных лошадей (Лошади, предназначенные для воспроизводства конного состава кавалерийских частей) для полка. Стояли в Тульчине и другие полки, дел у Лошака хватало, но Пестель уже из рук его не выпускал и сделал своим фактором (торговый агент-еврей на службе у христиан).

– Я все хочу спросить, ребе, кто такой этот Пестель? – прервал Гедали. – Слыхал я о нем от проезжих, да не все ясно.

– Ну, хорошо, расскажу о Пестеле, а потом вернемся к Лошаку. Павел Иванович Пестель был человек необыкновенный. Но кончил печально – повесил его царь Николай, а с ним еще четверых. За что? Разное говорят, но главное – будто хотели они истребить всю царскую фамилию. Что потом? Освободить крестьян. Ну, чтобы вольные стали. Сами себе хозяева. Думаешь, им намного лучше, чем нам? Знаю, Гедали, что ты скажешь. А теперь – смотри: жить они должны только при своем помещике, даже в другую деревню не могут перебраться. Ты, например, захотел и переехал из Глодницы в Бялокозловичи, а они из Сосновки в Березовку – не могут. Ты кому-то принадлежишь, как, скажем, гусь или лошадь? А они? – Сам знаешь. Твою жену или детей кто-нибудь может продать? Проиграть в бильярд, в карты? А их? Ты и твои дети грамотные, а они? – Нет, не были и не известно, когда будут. Ты можешь развестись с женой, а они и думать об этом не смеют. Твою жену кто-нибудь может заставить выкармливать грудью щенков с помещичьей псарни? А у них это – дело обычное. И тебе плохо, верно? А каково им?

– Так что же, ребе, по вашему выходит, что нам, евреям, жить лучше, чем русским? О себе я не говорю – таких немного.

– Кое в чем хуже, а кое в чем и лучше.

– Ну, раз так, – сказал Гедали и снял руку с плеча Давида, – раз так, я сам буду спрашивать. И не забывайте, ребе, что русские – это не только крепостные мужики. Вот и хочу спросить: у них есть земля, а у нас? У них есть государство, а у нас? Их женщин резали казаки? Их стариков таскали за бороды паны? Малолетних сыновей забирают в армию?

Побоями и мучениями, голодом и жаждой принуждают перейти в чужую веру? И, наконец, еще один вопрос: они у себя дома, а мы? В самом лучшем случае – в гостях, а если правильно – то в плену. Вот, что я хотел спросить, ребе, и отвечать нет нужды – все и так ясно.

– Конечно, всем здесь несладко, что там говорить… – сказал раввин и задумался, как будто не решаясь продолжить.

– Так что же с полковником, ребе?

– Ну, главное я уже сказал: волю хотел всем дать.

– Что значит всем, ребе? Евреям тоже? Или только всем русским.

– Наверное, всем… я знаю? Я слышал, для нас у него был особый план.

– Понятно, ребе: для евреев у них всегда особые планы.

– Подожди, Гедали, тут дело такое, что и говорить страшно.

– Говорите, ребе, мальчик не скажет никому.

Снова отцовская рука легла на плечо Давида, и он обхватил эту тяжелую, добрую руку своей твердой, горячей ладошкой.

– Ну, хорошо, расскажу, что знаю.

 

Рассказ ребе Бен-Габриеля о встрече с Пестелем

Появился он в Тульчине, и никто из евреев им не интересовался. Мало что ли полковников побывало у нас? Но прошел год, и стал я замечать странные вещи. Бывало, встретит меня на улице и пристально, внимательно так глядит, будто спросить что-то хочет. Потом стал здороваться, но, конечно, не как со своими, а только кивнет издалека – и все. Я, понятно, отвечаю, потому что как же не ответить, если человек с тобой вежлив… Но что нужно русскому полковнику от тульчинского раввина? Настал день, и он прислал своего денщика Савенко. Его все в Тульчине знали.

– Так мол и так, – говорит денщик Савенко, – господин полковник просили пожаловать к нему сегодня вечером.

– Для чего? – спрашиваю, а он, конечно, свое обычное: "не могу знать" и "г-н полковник велели пригласить, а для чего – не сказали".

– Что ж, – говорю, – ладно. Приду.

Полковник ждал и вышел навстречу. Солдат взял у меня пальто, протянул руку за шляпой и очень удивился, когда увидел под ней кипу. Удивился и Пестель: бровь чуть дрогнула, но и только. Пригласил в кабинет, усадил в кресло. На стенах картины, рояль с открытой крышкой, на пюпитре ноты.

– Я знаю, вы удивлены моим приглашением, верно? – сказал Пестель и сел напротив.

– Не скрою, – ответил я, – удивлен.

– Попытаюсь объяснить. Я давно уже хочу поговорить с вами. Называйте меня Павел Иванович. А вас как позволите величать?

– Ну, если по-русски, – говорю, – то Иосиф Гаврилович.

– Так, вот, Иосиф Гаврилович, первым делом, хочу предупредить: о нашем разговоре никто знать не должен. Согласны ли вы обещать это?

– Если так нужно, – в моем молчании, господин полковник, можете не сомневаться.

– Вот и хорошо. А теперь скажите мне, давно вы в этом духовном звании и давно ли в этом городе?

– Вот уже 30 лет, как я раввин, а в Тульчине родился, и все свои 55 лет здесь живу.

– А родители ваши тоже из Тульчина?

– И родители, – отвечаю, – и деды, и прадеды – все из Тульчина.

– Но когда-то же ваши предки пожаловали сюда из другого места? Верно ведь, Иосиф Гаврилович?

Он часто произносил мое переделанное на русский лад имя, словно пробовал можно ли к нему привыкнуть, проверял, насколько оно благозвучно.

– Прибыли они из Австрии в 1670 году. – А сам думаю: куда он гнет, этот полковник с детским пухлым ртом и стальными жесткими глазами? Что ему нужно от меня?

Пестель, между тем, продолжает:

– Таким образом, ваш род уже полтора столетия, как здесь, верно? Чувствуете ли вы, что эта земля ваша? Чувствуете ли вы, что это ваш родной, отчий дом? Любите ли вы эту землю? Или же для вас во главе – по-прежнему библейская страна Израиля, Земля обетованная? Вы можете отвечать откровенно, без всяких утаек. Даю слово офицера: что бы вы ни ответили, никаких последствий для вас не будет.

– Трудно ответить сразу, но я попытаюсь. Каждый еврей скажет так: разве можно любить землю, где пролилось столько нашей крови? Все приложили к этому руки: и Хмельницкий, и коронный гетман Чарнецкий, и шведы, и татары, и ваши русские цари. С другой стороны, чем виновата земля? Земля везде прекрасна, но проявляется ее красота в каждой стране по-своему. Не земля виновата, а люди, народы… Вы скажете: но рождает народ земля, а не наоборот, и я это хорошо понимаю. И если быть откровенным, то вы сами, господин полковник, уже ответили. Ну, а если наш дом все-таки здесь, то стоит он на чужой земле. Нам же земля принадлежит только на кладбище – вот где подлинный дом еврея в вашей стране.

– Скажите, откуда у вас такой отличный русский язык?

– Мы, евреи, вообще быстро схватываем языки. Родители мои (светлая им память) были люди образованные и свободно говорили на немецком, мадьярском, румынском языках, а когда пришли ваши, довольно скоро заговорили и по-русски.

Так закончилась наша первая встреча. Мы встречались еще не раз, но долго не мог я понять, что Пестелю от меня нужно. Он все расспрашивает: сколько евреев в Тульчине, какие у нас приняты ремесла.

– Много ли, – спрашивает он как-то раз – среди евреев грамотных?

– Все грамотные, – отвечаю.

– Где же вы учите детей? Что-то не видел я у вас школ.

– Школ действительно нет. Но собираются до десяти семей и посылают мальчиков к учителю на дом. Обучение продолжается несколько лет и дает также средства на содержание семьи учителя-меламеда.

– Так только в Тульчине или в других местах тоже?

– Везде точно так же, хоть в Варшаву поезжайте, хоть в Житомир, хоть в Гродно: ни одного неграмотного еврея не сыщете. Еврей скорее останется без хлеба, но пошлет сына учиться. Даже нищие (а их и у нас немало) грамотны.

– Вот как? – говорит полковник. – Это похвально. Такая забота о знаниях достойна всяческого поощрения. Но могут ли домашние учителя дать достаточное образование вашим сыновьям? Не способствует ли такая система обучения обособленности и противопоставлению евреев христианам? Не мешает ли она слиянию вашему с остальными народами, вас окружающими?

Спросил он раз и такое: – Имеется ли слово "херут" в языке вашем, и что оно означает?

Я сразу понял, что он и так знает, но отвечаю: – Имеется, и означает оно "свобода". – И опять думаю: зачем это ему?

А однажды говорит:

– Видел я на днях такую картину: пьяный крестьянин ударил корчмаря, и тот даже не шевельнулся. Ну, хоть бы слово сказал. Почему он остался стоять, будто приглашая ударить снова? Я не раз видел такое и хочу спросить: почему ваш народ настолько беззащитен?

– Павел Иванович, – отвечаю, – но и ваши солдаты безропотно сносят побои. Почему? Ведь и вы прикладывали руку, и разве солдаты сопротивлялись? Разве не так же стояли они, как этот корчмарь? Впрочем, не так: они стояли еще и "смирно". Или сопротивляться должно только, когда бьет крестьянин?

Тут Пестель смутился и отвел на мгновенье свои стальные глаза.

– Человек, лишенный прав, сопротивляться не может, – продолжаю я. – Ваш солдат храбр в бою с неприятелем, но перед своим, не то что офицером, но даже унтером, беспомощен, беззащитен и жалок не меньше, чем еврей-корчмарь. О крепостных крестьянах вообще говорить нечего: ведь полуживые после порки, они еще подползают к своему палачу-господину и с благодарностью целуют ему руку.

– Вы хотите сказать, – говорит тогда Пестель, – что, получив права, еврей не позволит себя бить?

– Мало того, – отвечаю, – будет сражаться не хуже других, чему есть достаточно примеров. Можете отнестись к моему рассказу как хотите, но из него, Павел Иванович, увидите: мужество не является достоянием одних лишь русских.

Вот что было здесь, в Тульчине, в 1648 году. Хмельницкий послал сюда десятитысячное войско с Максимом Кривоносом во главе. В замке, защищавшем город, находились тогда две тысячи евреев и шестьсот поляков. Когда стало известно о приближении Кривоноса, поляки и евреи заключили клятвенный договор: драться до последнего и ни в какие отношения с казаками не вступать. В договоре было записано: "Наши судьбы одинаковы, и враг у нас один. Вместе будем драться, и вместе отстоим наше жилище". Ворота в замке крепкие, стены высокие, оружия, воды и припасов вдоволь, и казаки скоро поняли, что Тульчин им не взять. Каждый раз все больше трупов оставляли они у замка, а ядра отскакивали от стен, как горох. Защитники дрались отчаянно, вместе ходили на вылазки, рубились в поле, стреляли со стен, и не было такого, чтобы кто-то прятался за спину соседа. Вот вам первый пример мужества. Теперь расскажу, что было дальше.

Долго стоять под стенами Тульчина казаки не могли и решили пойти на хитрость. Прискакали к воротам трое без оружия. Один размахивает грамотой. Просят переговоров, но только с поляками. Грамоту принять отказались, но казаки громко заявили, что будут читать ее до тех пор, пока осажденные не узнают все условия. Тогда казаков взяли на прицел и они ускакали. Но каким-то необъяснимым образом уже к вечеру содержание казачьей грамоты стало известно. "Осада будет продолжаться, – предупреждал Кривонос, – пока не выморим вас всех в замке до последнего – времени у нас хватит, а замок ваш все равно долго не выстоит. Но мы обещаем полякам пощаду, сохранение всего имущества и достояния, если отдадут они нам еврейские богатства. А отдадут – сразу осаду снимем и уйдем".

Отношение поляков немедленно изменилось. Начались перебранки, оскорбления, потом поляки потребовали у евреев сдать оружие.

«Как же так? – обратились еврейские старшины к польскому командиру. – Где же ваше слово? Где клятва?" – Польский командир князь Четвертинский вздохнул и опустил глаза: "Видно, я не хозяин своему слову. Так решило общество, и я ничего изменить не могу. Мне стыдно". – И ушел. Тогда евреи говорят: "Товарищи, что же мы терпим измену – нас ведь больше, оружие есть у каждого, что смотрим на предателей? Перебьем их, и сами отстоим город!"

И вот теперь, – обращаюсь я к полковнику, – вы узнаете, что такое настоящее мужество, которое стоит больше, чем воинское. Старый реб Аарон, глава иешивы, сказал тогда так: "Лучше погибнем, как наши немировские братья, но не подвергнем опасности остальных во всех местах их рассеяния".

– Я этого не понимаю, – говорит Пестель.

– Дело в том, что в осажденных казаками городах дрались и поляки и евреи. Если бы в Тульчине евреи расправились с изменниками (а это было совсем не трудно) – во всех остальных городах евреям пришлось бы пострадать.

– Да, теперь понятно. Это настоящее мужество. И что же дальше?

– Долго пришлось Аарону убеждать евреев сложить оружие, но в конце концов все согласились: каждый хорошо понимал, что ожидает польских евреев, если в Тульчине поляки погибнут. Евреи сдали оружие и имущество, после чего их арестовали. Только на третий день казаки потребовали выдачи евреев – видно, сами не верили, что хитрость удалась. Когда евреев выдали, казаки троекратно предложили им оставить веру отцов и принять христианство. Предложение евреи отклонили, и началась резня. В живых казаки оставили только десять раввинов на выкуп.

– А что стало с крепостью?

– Покончив с евреями, казаки перерезали и поляков. "Как вы поступили с евреями, так и мы поступаем с вами", – заявил Кривонос польским старшинам. Перед тем, как убить князя Четвертинского, казаки изнасиловали у него на глазах жену и двух дочерей. А князь был очень тучным и не мог стоять на ногах. И подошел мельник из бывших крепостных, снял шапку и сказал с насмешкой: "Что пан прикажет?" Напомнив князю, как тот мучил крепостных тяжкими работами, приказал: "Встань со своего стула. Я сяду вместо тебя и буду твоим барином". Князь не мог встать, тогда его сволокли со стула и с великой жестокостью отпилили голову.

В то же время в Каменец-Подольске поляки, евреи, русские, даже армяне (была и такая община) дрались вместе и отстояли город. Хмельницкий отступил ни с чем. В этом и других городах Польши синагоги строили как крепости. Их так и называют: крепость-синагога. Я вам ответил, Павел Иванович? – Он только кивнул головой, и больше мы об этом не говорили. Пестеля уже давно не было в живых, – продолжал ребе, – когда я узнал о его особом плане. План был такой: собрать всех евреев России и Польши, обучить военному делу, вооружить и двинуть на турок…

– Ну, до такого даже наш Николай не додумался, – встрепенулся Гедали. – И что за дела у нас с турками? Царь берет малолетних, а ваш полковник захотел собрать весь народ?

– Не спеши, Гедали, послушай дальше. Как я понял уже потом, Пестель рассчитывал продолжать царские войны, а Турция для России всегда была первый враг. Он и решил нашими руками ее сокрушить, а нас двинуть дальше, в Палестину. Так он получил бы Константинополь, земли и проливы, и от нас бы избавился. Но мы имели бы свою страну.

Наступило долгое молчание. Снова заговорил Гедали. Давид еще не видел его таким взволнованным.

– А ведь не дурак этот Пестель! Подумать только: наша армия идет в Палестину. Да я жизнь отдам, чтобы увидеть это! Но как вы узнали, ребе?

– Планы свои Пестель держал в секрете. О них знали только самые близкие к нему офицеры. Но и среди них оказался предатель. В один прекрасный день жандармы арестовали Пестеля, затем стали брать остальных. Лошака, который был посыльным Пестеля, схватили не сразу – полковник успел отправить его и преданного офицера предупредить членов варшавского отделения тайного общества. Специально посланный поручик, уже из Варшавы доставил Лошака в Петербург. Царь лично, как полицейский урядник, допрашивал арестованных. Офицеры выложили все, что знали. Сам Павел Иванович оказался не лучше других. Только Давидка (какая честь: его величество царь-самодержец допрашивает балагулу!) ни в чем не признался. И царь ему поверил. Продержали его месяц в крепости и отпустили. Но Тульчин Лошак оставил навсегда и перебрался поближе к Каменец-Подольску, к границе, где опять занялся старым своим ремеслом. Там в тридцатом году я его встретил последний раз.

Ты спрашиваешь, как я узнал о планах полковника? Лошак не раз видел меня у Пестеля, потому и решил открыться. А узнал Лошак, что записал Пестель о евреях в своей "Русской правде" от офицера, с которым был послан в Варшаву. Только тогда я понял, почему полковник расспрашивал о нашей жизни и особенно о том, как евреи воевали. Минуло еще пять лет, вот я и осмелился рассказать о Пестеле. Но никто не должен знать об этом: у Николая длинные руки.

Вот какие были дела, и не так уж давно. Жаль, что Пестеля повесили. Не могу утверждать, что он был нашим другом и нас особенно любил, да и зачем ему? Кто вообще нас любит, когда мы сами себя не любим? То же и с русскими: как могут они любить чужих, когда своих ненавидят? Но Павел Иванович был справедлив – это я лично по себе знаю. И ни один из тульчинских евреев не скажет о нем плохо. При Пестеле в Тульчине всегда был порядок.

Кто знает, если бы план его удался, были бы мы уже в стране Израиля. Да, жаль, очень жаль, что Павел Иванович ничего не успел. Хотя бы Николая не стало – и то хорошо. А мне, старику, только бы увидеть еврейскую армию, – больше ничего не надо.

 

КЛАД

 

Он вышел, тихонько затворив за собой дверь, и прислушался. Ночь опрокинулась на мальчика оглушительным безмолвием. Новая луна еще не народилась, но усыпанный бесчисленными звездами небосвод светился таинственным серебристым светом. Далеко за лесом по небу гуляли сполохи. Козодой, неслышно трепеща крылышками, повис над головой. "Странная птица, – подумал Давид. – Неужели правда, что он залетает по ночам в хлев и пьет молоко из вымени?" Козодой исчез, и через мгновенье в конюшне испуганно всхрапнули лошади, затем в сарае тревожно заблеяла коза, и снова все затихло. Пес заворчал со сна, узнал Давида, застучал хвостом и, свернувшись клубком, умолк. Что-то зашуршало в кустах, метнулось, затихло, и вдруг кошка ласково потерлась о ноги мальчика. Он погладил ее, выпрямился и долго, до боли в глазах смотрел вдаль, но огонька не было. Спать Давиду не хотелось. Не хотелось и возвращаться в дом. "Прав отец, что вся эта история с огоньками – выдумка. – Он пошел к двери и вдруг наткнулся на приставленную к стене лестницу. – Посмотрю сверху и останусь спать на сеновале". Ступенька за ступенькой, вот и крыша. Давид огляделся, и сердце его забилось: на юге, под большой яркой звездой горел синий огонек. Мальчик долго всматривался, запоминая направление, осторожно спустился, взял спрятанные за поленницей мешок, лопату и вышел из ворот. Историй о блуждающих огоньках и кладах Давид слышал множество. И, засыпая, не раз видел освещенную лунным светом широкую пойму, нежные, прозрачные пряди тумана, повисшие над речкой, серебряные зеркала стариц и далеко-далеко мерцающий огонек. Там, под ним, зарыт казаками клад. "Наверное и не искали, – часто думал Давид, – только сказки умеют рассказывать". Но когда по вечерам зажигались звезды, огонька не было… до сегодняшней ночи.

Давид шел так, чтобы звезда была все время перед ним. Одежда сразу вымокла от росы, но мальчик не обращал на это внимания. С пригорка снова стал виден огонек, но он не приблизился. Давид заспешил. Он шел, глядя на звезду, иногда взбирался на деревья, но огонек как будто убегал. Сзади в траве зашуршало. Давид не успел даже испугаться: не взглянув на него, пес спокойно затрусил рядом. Иногда он останавливался, принюхиваясь к чему-то, вдруг сворачивал, исчезал, через минуту возвращался и снова бежал рядом. Идти в мокрой, высокой траве, натыкаясь каждый раз на кусты, становилось трудно: намокший мешок и тяжелая лопата давили плечи. Вдруг послышались шаги. Давид, а за ним пес остановились. Тишина. Ни звука. Мальчик оглянулся – никого. Показалось. Они зашагали дальше. Огонек оставался таким же далеким. Давид стал нервничать – так и утро начнется! Но вот закончились кусты, трава стала пониже, и они вышли на ровную выкошенную поляну. За ней темнела черная стена леса. Ближе, справа, из рощи, выходила широкая песчаная тропа, сворачивала к опушке и скрывалась в лесу. На краю поляны, у самой тропы он увидел высокую, темную фигуру. Да ведь это же мадонна, деревянная мадонна! И перед ней горит лампада – вот и вся тайна. Но почему ее не зажигали раньше? Давид подошел вплотную, споткнулся о пенек и все понял. Зажигали. Просто раньше лампаду заслоняло совсем недавно срубленное деревце. Присмотревшись, Давид заметил свежие цветы, которыми украсили мадонну. Скорбное, нежное лицо чем-то напоминало маму. "Значит, все это вранье, – чуть не плача от досады, прошептал мальчик. – Все выдумки: и клад, и огоньки, а я, дурак, поверил. Теперь тащись обратно".До корчмы, если по дороге – версты три, а прямо, через луг, ближе, но не хотелось опять продираться по мокрой траве сквозь кусты, и мальчик уже повернул к дороге, как вдруг пес заворчал и попятился. Давид оглянулся:осреди деревьев показались огни, много огней. Послышалось тихое пение. Схватив мешок и лопату, Давид чмокнул псу и нырнул в кусты, прямо у ног деревянной мадонны. Умный пес лизнул его в лицо, прижался и замер. Вдали несколько раз ударил колокол. Пение приближалось, стали видны темные фигуры. В руках длинные свечи, пламя прикрывали ладони. До самой земли ниспадали одеяния, закрыты остроконечными капюшонами лица. "Монахи, – удивился мальчик, – куда они собрались?" За монахами шел человек в белой мантии. И его лицо закрыто капюшоном. Он держал перед собой большое серебряное распятие. Следом шли, одетые в белое, девушки. Их длинные волосы распущены, бледные лица освещало мертвенное пламя свечей. Они тихо пели нежными голосами, и странные, непонятные слова слышались оцепеневшему от страха мальчику. И снова человек в белом. В свете факелов, которые несли вокруг черные капюшоны, вспыхивали блестящая парча и каменья, украшавшие мантию. Шелестящие слова латинской молитвы слетали с его губ. Он нес висящую на длинной цепочке серебряную кадильницу, и Давид почувствовал приторный аромат дымка. Вышитые серебром черепа со скрещенными костями виднелись на спинах монахов и на небольших, украшенных блестящей бахромой флажках. Давид весь дрожал – то ли от ночного холода, то ли от страха и даже не ощущал исходящее от пса тепло. Пес лежал тихо, и только верхняя губа его морщилась, обнажая белые, острые клыки. Внезапно он вздрогнул, заворчал, но быстро умолк. И тогда чья-то большая рука легла на затылок мальчика. Он дернулся, судорожно вздохнул, пытаясь крикнуть, но вторая рука мягко, но крепко прикрыла ему рот, темная голова склонилась над ним. "Почему пес молчит?" – мелькнуло в угасающем сознании Давида, и он почувствовал знакомый запах кожи и табака.

Очнулся мальчик от легких шлепков по забрызганному росой лицу. Он помотал головой и сел. Тропинка была пуста. Издалека донеслось еще несколько ударов колокола, и все смолкло. Гедали стоял на коленях перед сыном, чуть покачивал головой, и трудно было понять, что выражал его взгляд: укоризну или удивление."Ты все-таки собрался за кладом? – прошептал он. – Тебя же здесь могли убить". Давид молча кивнул. Он был счастлив, что отец рядом, и история с кладом казалась теперь глупой выдумкой. Мальчик прижался к отцу. Как он узнал, что я здесь? Откуда он всегда все знает? Но спрашивать у Гедали бесполезно, ничего ведь не скажет. "Пошли домой, а то проснется мама – достанется и тебе и мне. Берегом пойдем – там сухо", – сказал отец и набросил на плечи Давида свою куртку. Свернув к речке, они вышли на верхнюю береговую тропинку, которую протоптали возвращающиеся с водопоя коровы. Спуск к воде был крутой, речка здесь часто подмывала берег, и кое-где из воды выступали кусты росшего раньше наверху ивняка. Пес бежал впереди. Временами он останавливался, поджидая Гедали с Давидом.

– Зачем ты взял мешок, Давид? Думал сам тащить клад?

– Я бы взял немножко, чтобы ты поверил, и пришел за остальным.

– Какой там клад? – Гедали усмехнулся. – Все это ерунда, враки. Казаки – такой народ: что награбят, то и пропьют. Откуда у них клад?

– Папа, кто были эти, в капюшонах?

– Монахи-капуцины. Когда-то давно, лет двести назад, казаки разорили их монастырь и остались от него одни развалины. А монастырь был могущественный и богатый. В нашем краю ему принадлежали леса и этот луг, Глодница, где мы раньше жили, и поля и много чего еще. Все в округе разорил Иван Гонтарь со своим войском. Но на этом лугу обложили его поляки. Здесь все казачье войско и осталось. Как пришли ни с чем, так ни с чем и полегли.

– Но в монастыре ведь было что взять?

– Взять-то было что, но не до сокровищ казакам, когда осталось их на лугу всего несколько сот, а со всех сторон наступали поляки. Какие уж тут сокровища? Им предложили сдаться, но казаки отказались. И тогда началось побоище. Долго шла рубка, пока всех не перебили. Оставили в живых только одного – самого пана полковника Ивана Гонтаря. Его отвезли – говорят старые люди – не то в Краков, не то в Люблин и там сожгли на костре перед ратушей. И жгли его не просто: посадили в большой медный котел, в нем и зажарили… А здесь долго лежали неубранные трупы – в сенокос еще и сейчас попадаются кости… Говорят, вороны тогда разъелись до того, что разучились даже летать, и клевали только любимое свое лакомство – глаза. Да, отлилась им наша кровь, отлилась… Так что, какой там уж клад?

Некоторое время отец и сын шли молча.

– Папа, откуда монахи, если монастырь давно разрушен?

– Кто его знает, сынок, может, то вовсе и не монахи…

– Тогда кто?

– Люди разное говорят. Многие горожане-поляки состоят в тайном братстве или ордене капуцинов, собираются по ночам и даже лица друг от друга прячут – под капюшонами у них еще и маски.

– От кого же им теперь прятаться?

– Как от кого? От русских, конечно. Те – ох, как не любят тайные братства, сборища, процессии. Еще узнаешь.

– Но зачем лица прячут друг от друга?

– Чтобы из своих никто не донес, вот зачем. Доносчики есть и у поляков.

– А для чего повели девушек?

– Этого тебе никто не скажет. Скорее всего, чтоб пели, но, может быть, отдадут в монашки, а, может, просто так, для красоты… Одно только знаю наверняка: лучше "братьям" в такое время не попадаться. Они могли тебя похитить, силой окрестить и отправить в дальний монастырь, иди ищи потом. Могли и просто убить…

– Куда они шли?

– Говорят, раз в год, в день того сражения, орден, или братство, собирается на развалинах монастыря в глубине леса, на старой, заброшенной дороге, что вела когда-то в Криницы. Но из наших никто их ни разу не видал. К таким процессиям лучше не приближаться – опасно.

– Папа, ты давно это знаешь?

– Очень давно, сынок. Потому и пошел за тобой.

Гедали замолчал, умолк и Давид. О сражении поляков с казаками, о разграбленном монастыре-клашторе мальчик слышал от проезжих и раньше, но только сейчас картина встала перед глазами. Он понял, что могло случиться час назад на поляне, и содрогнулся.

В предутренней тишине слышны были только шаги и частое дыхание собаки. Небо на востоке посветлело. В прибрежных кустах тихо свистнула первая птица. Над речкой протянулись молочные пласты утреннего тумана. Только теперь мальчик почувствовал усталость. Волнами накатывал сон, и на мгновенье он забывал, где находится, что с ним. Очнувшись, вспомнил выступающие из зарослей темные замшелые стены, тяжелые, мрачные, с глубокими бойницами башни и высокую остроконечную колокольню среди красных сосновых стволов. "Интересно бы еще раз побывать там", – подумал Давид и вдруг почувствовал, как берег плавно уходит из-под ног. Не понимая, что происходит, он мягко соскользнул вниз, больно ударившись левым бедром обо что-то твердое, и очутился по колено в теплой воде.

– Где ты, Давид? – встревожено крикнул сверху Гедали.

– Я здесь, папа.

– Сможешь сам подняться?

– Я ударился. Спустись ко мне, – попросил мальчик.

Зашуршал осыпающийся песок, и Гедали тяжело спрыгнул к сыну. Следом за ним зашлепал по воде пес и, часто дыша, остановился.

– Что с тобой?

– Я обо что-то стукнулся, папа. Вот здесь. Помоги мне.

Снова посыпался сверху песок, и что-то тяжелое плюхнулось в воду рядом с ними. Это была старая казацкая пушка. Из таких стреляли картечью, для ядер они не годились – разорвет. Колеса и деревянный лафет давно сгнили, и только черный ствол торчал теперь из воды. Гедали оглянулся и увидел свежий срез обнажившегося берега. Саженях в двух над ними темнела ниша. Оттуда и съехала пушка, когда обрушился подмытый течением берег. А ведь была глубоко. Не иначе, как закопали. Но зачем? – подумал он, наклонился к сыну, взял за плечи и долго, прямо в упор смотрел ему в глаза.

– Что ты, папа? – спросил наконец Давид. – Почему так смотришь?

"Кто он такой, этот мальчик? – думал, глядя на сына Гедали. – Что у него в голове? Что дано увидеть этим черным внимательным глазам?"

В пушке что-то лежало – палка уперлась в твердое. Просунуть в ствол руку Гедали не смог: маленькая была пушка. Рука Давида прошла легко, но ничего не нащупала – коротка. Тогда Гедали натянул на пушку мешок, взвалил на плечо и пошел вдоль крутого берега до отмели, куда спускалась коровья тропа. Поднявшись наверх, он положил свою ношу на песок и несколько минут сидел молча, пока не отдышался: пушка, хоть и маленькая, но пуда на два тянула. Гедали перевернул ее стволом вниз, осторожно встряхнул и снял мешок.

– Папа, – зашептал взволнованный Давид, – а вдруг в пушке все-таки клад? Ведь для чего-то закопали ее.

– Какой там клад! Что в ней поместится, в этой пушке? – через силу улыбнулся Гедали. – А, впрочем, кто знает? Может, ты у меня и в самом деле счастливчик. Но смотри, на меня не обижайся, если пусто – попробуешь вожжей. "Не выпорешь, – подумал мальчик. – Сам ведь рад, что нашел меня".

Пушка теперь оказалась намного легче, Гедали поднял ее и бросил подальше от берега, где глубже. Снова тяжело плюхнулась она, послышалось бульканье, разошлись круги по воде, и все затихло. Гедали вернулся и раскрыл мешок. Розовые, жирные черви копошились в лежащей на дне черной бесформенной массе слипшихся то ли ракушек, то ли камней. Гедали взял один: камень оказался необычно тяжелым. И другой был не легче. Он счистил грязь, ножом сковырнул окаменевшие наросты и увидел контуры монеты. Но сколько ни тер ее потом о грубую мешковину – монета оставалась угольно-черной. Он продолжал тереть, пока монета так нагрелась, что стало больно держать. И тогда она блеснула желтым. И снова наклонился Гедали к сыну, взял за плечи и долго, прямо в упор, смотрел в его глаза.

– Пойдем-ка отсюда, сынок, и побыстрее. Больно тебе? Идти сможешь?

– Сейчас уже меньше, папа. Дойду.

И они двинулись дальше сквозь густой утренний туман: впереди собака, за ней рослый, широкоплечий Гедали с тяжелым мешком на спине и опирающийся на лопату Давид. Туман лежал так плотно, что Давид с трудом различал спину отца. Только белела под ногами тропинка. Так прошли они с версту. Легкий предутренний ветерок внезапно зашумел в ивняке, и, поднимаясь, заклубился туман. Появились разрывы, воронки, целые поляны, одна за другой, освобождались от него. Со свистом пронеслась стайка уток, и Давид отчетливо разглядел синюю с белым полоску на шее селезня. Уносимый ветерком туман таял, открывая горизонт. В полуверсте показалась корчма.

– Спрячь лопату в кустах, Давид, и запомни место, – сказал Гедали. – Не нужно, чтобы нас увидели здесь с лопатой и мешком. А теперь быстро домой, пока дорога пуста. Нога твоя – как? Болит?

– Потерплю, – ответил мальчик. Он шел теперь, прихрамывая и стараясь не наступать на левую ногу.

Небо зарозовело, когда они неслышно вошли в корчму. Опустив мешок на пол, Гедали уложил сына на лавку и осмотрел ногу. Сбоку, выше колена, темнел большой кровоподтек, нога слегка припухла. Гедали ощупал опухоль, намочил в ведре чистую тряпку и приложил.

– Больно?

– Не очень, – поморщился Давид. – Давай лучше посмотрим, что там еще в мешке.

– Не сейчас. Пусть пока полежит все в погребе: скоро появятся проезжие.

Скрипнула дверь, они оглянулись и увидели на пороге Лею.

– Где вы были? Куда это вас понесло в такую рань? Что за грязный мешок в доме? Господи, что у тебя с ногой, Давид? – заволновалась она. – Да на тебе же лица нет! Что все это значит? Почему вы молчите?

– Вот полюбуйся на своего сына, – ответил Гедали. – Он у нас везучий: нашел казацкий клад, который пролежал в земле, наверное, лет двести, со времен Хмельницкого. Того, что в мешке, хватит нам, детям да еще и внукам надолго. – И рассказал Лее о ночном приключении. Как пошел за сыном, как пес бегал от одного к другому. "О монахах тоже расскажет?" – напряженно ждал мальчик. Но отец уже рассказывал, как обвалился берег и прямо к ногам Давида съехала пушка. О таинственном шествии братьев-капуцинов, о встрече у деревянной мадонны он умолчал.

– Чувствую – это не все, – сказала Лея, – по глазам вижу. Меня не обманешь. Спрячь мешок и возьми в погребе лед. А я Давидом займусь.

 

* * *

…Шли годы. Жизнь в корчме была нелегкой. Братья, повзрослев, уходили кто куда. Одни подались в город, старших – Нафтали и Якова забрали в армию, сестры одна за другой вышли замуж и тоже покинули корчму. Родители постарели – не под силу стало им вести разросшееся хозяйство – и переехали в Глодницу, где купили себе небольшой дом.

Давид был совсем другого склада. Он любил одиночество, простор и не боялся работы – любое дело спорилось в его ловких руках. Вот почему случилось так, что хозяином корчмы оказался Давид, хотя по бумагам оставалась она за Гедали.

 

ДАН

 

Возки со свежим пополнением для русской армии часто проезжали мимо корчмы. Солдаты ездили по местечкам, принимая у кагальных уполномоченных добычу – малолетних рекрутов. Иногда эту работу выполняли специально нанятые кагальные "сдатчики", иногда – "ловчики", или, как их еще называли, "хаперы", "хапуны". Эти сами отвозили "пойманников" в рекрутское присутствие уездного города. Давид мрачно глядел им вслед: ведь и у него бегали по двору Рувим и Фроим.

Увидев несчастных детей, Эстер выбегала из ворот и раздавала им все, что было в доме. Мальчики тоже выбегали вслед за ней и стояли, испуганно глядя на страшную телегу, пока Давид не прогонял их домой. Вообще-то мог бы за своих не беспокоиться: корчма стояла на польской стороне, где евреев-рекрутов брали с 18 лет, как всех. Но не мог он оставаться равнодушным при виде обреченных детей.

В тот день дождь лил непрерывно, и серая пелена повисла над округой. На размокшей дороге пусто – кто поедет в такую непогоду? Был поздний час, Эстер и мальчики уже спали. Можно отдохнуть и Давиду. Оставалось только замки проверить, когда раздался стук в ворота. Давид снял с крюка фонарь и, накрывшись рогожей, вышел. У ворот стоял пожилой солдат. На дороге под дождем темнела крытая телега.

– Слышь, хозяин, давай в дом войдем – дело есть, – сказал солдат. Давид молча повернулся и пошел к двери, но у входа солдат вдруг остановился.

– А гостей нету у тебя? – спросил он.

– Никого. Пусто, – ответил Давид, и вошел. Солдат за ним.

– Ну, что у тебя за дело?

– Понимаешь, малец у нас помирает – рекрутов везем. Остальные молодцами, рослые уже. А этого жиденка подсунули – ну, совсем еще малый, только из-под юбки – вот и захворал дорогой. Забери, сделай милость, чтоб грех на душу не брать. У нас все равно ведь помрет, а ты, может, и выходишь. Ну, а если все ж помрет – так хоть похоронишь по-вашему.

Давид молча слушал, и лицо его словно окаменело.

– Неси, – только и выдавил он.

– Это мигом! – обрадовался солдат. – Иван! Эй, Иван! – крикнул он с порога. – Давай мальца сюда!

Послышались шаги, и в дверях показался Иван. И этот был немолод. Он осторожно положил завернутого в шинель мальчика на лавку и вышел. Мальчик на вид лет шести словно горел, мокрые волосы слиплись, глаза закрыты.

– Что ты скажешь, как остальных сдашь на место?

– Ну, это дело обычное: скажем – помер дорогой, кто там будет проверять? Их, милый человек, знаешь сколько помирает, пока только до места довезем. И не счесть… – Солдат замолк, увидев потемневшее от гнева лицо Давида. "Солдат – как солдат вроде, не самый плохой из них – пожалел ведь мальчишку. Что же тогда другие?" – подумал Давид. Он подкрутил фитиль, прибавил свет в фонаре и наклонился, вглядываясь в лицо мальчика. Тот тяжело и хрипло дышал, часто-часто, как щенок.

– Как его имя? Откуда он?

Солдат достал из сумки реестр, осторожно развернул. Ого, девять человек! – успел заметить Давид и начал читать по складам:– Фридлянд, Герш Семенов, лет – двенадцати, из местечка Выселки. Нет! Писать не надо! – закричал он, увидев перо и расходную книгу. – Выходишь мальца, он тебе сам все расскажет, хотя навряд ли. Ну, а если помрет, так и записывать нечего, – и спрятал реестр.

Теперь солдат явно мешкал, чего-то ожидая, и многозначительно покашливал, словно хотел сказать еще нечто очень важное.

– Ну, что еще? – резко спросил Давид и поднялся из-за стола.

– Так что, понимаешь, какое дело, хозяин, надо бы нам на обогрев. Время осеннее, холодное, дорога длинная…

Давид не дослушал, достал из шкафа квадратный, зеленого стекла штоф и протянул солдату, у которого сразу заблестели глаза – штоф был полон. На столе появился большой каравай черного хлеба и несколько луковиц. Затем, порывшись в кошельке, Давид вынул пятирублевую ассигнацию и положил на хлеб.

– Все? – придержав пальцами бумажку, спросил он.

– Лады! – радостно закивал солдат. – Покорнейше благодарим! До свиданьица вам!

А корчмарь отворил дверь и ждал, когда выйдет незваный гость.

Снова взглянул на мальчика Давид – какие же подлецы – записать малыша двенадцатилетним!

Три дня и три ночи не отходила Эстер от постели малыша. Он метался, хрипел, и порой казалось, что жизнь вот-вот покинет его маленькое тельце. И, скорее всего, так бы оно и случилось, если бы не знахарка Янина из Заполья. У нее лечились многие, но тайком. Боялись молвы, а еще больше – ксендза, который запретил прихожанам пользоваться услугами старой колдуньи. Но Давиду на ксендза было наплевать, на далекого глодницкого раввина – тоже (как он узнает?), и за полдня он успел обернуться в Заполье и привезти Янину.

Отослав всех из комнаты, ночь напролет бормотала она над больным свои заклинания, поила настоями и отварами только ей известных трав, окуривала густым, белым дымом колдовского зелья. На другой день, с утра Янина потребовала черную козу. Делать нечего, привез Давид и козу. И снова старуха заперлась, и снова всю ночь доносилось глухое бормотание, прерываемое по временам блеянием несчастной козы. Наутро дверь отворилась, и коза, шатаясь, вышла во двор. За ней появилась Янина.

– Бендзе здровы твуй сынек, – сказала она. – Нех пан не запомни подзеньковаць стару панну Янину.

Мальчик крепко спал, дыхание его было ровным и глубоким. И тогда, в первый раз за все дни Давид вспомнил о тех, в телеге, и ему стало стыдно: хоть бы накормили горячим в ту ночь.

Поблагодарить "стару панну" Давид не забыл, и сам отвез Янину в ее полуразвалившуюся лачугу на околице Заполья. Черная коза околела на другой день – взяла на себя болезнь мальчика. Давид закопал ее далеко в лесу, подальше от жилья и дорог. А таинственный запах колдовских трав и кореньев стоял в корчме еще долго.

Так появился у Давида третий сын. Мальчик стал носить имя Дан, что и удостоверил в своей книге раввин из Глодницы. Давид мог себе это позволить, корчма покрывала все расходы. Дан не был похож на сорванцов Рувима и Фроима. Тихий и робкий, он часами неподвижно сидел у огня, испуганно вздрагивая, когда кто-нибудь приближался. А из корчмы и вовсе боялся выходить. Крепко засел в нем страх, и только весной начал привыкать к новой жизни. Сошел снег, засветило теплое солнце, вновь ожила природа, и стало отогреваться маленькое сердце. Летом Дан вместе с новыми своими братьями уже гонял по двору, бегал на речку купаться и постепенно становился похож на них. Они, крепкие, ловкие, смелые, научили его запрягать лошадь и ездить верхом, плавать и ловить рыбу, лазать по деревьям и находить птичьи гнезда. Мальчик подрос, окреп, повеселел. Давид строго-настрого запретил сыновьям обижать Дана, а они знали, что значит его слово: если приходилось отцу браться за ремень, то уж было за что. Но Дана Давид не тронул ни разу, а Эстер так и вовсе баловала его, как все матери своих младших. И все-таки бывали дни, когда мальчик вдруг замыкался в себе и снова, как раньше, часами сидел неподвижно, вспоминая мать (отец умер, когда он был совсем еще маленьким), сестер, далекое местечко. В такие вечера Дана никто не беспокоил, только Эстер тихо позовет к столу, когда наступало время…

В Выселках мать Дана, болезненная и слабая женщина, содержала его и сестер, перебиваясь случайными заработками. Осторожный Давид не спешил сообщать, что мальчик спасен – такие тайны нельзя доверить женщине, даже матери. И когда пришла весть о том, что мать не пережила разлуки с сыном и через месяц умерла, стало ясно, что Дан навсегда вошел в семью Давида-корчмаря.

В начале осени в корчме появился недобрый гость – кагальный уполномоченный Пиня, по прозванию "ловчик". Жил он на русской стороне, в небольшом местечке Пильники, верстах в пяти от корчмы. Пиня вошел во двор и, сладко улыбаясь, сказал своим скрипучим голосом:

– Мир вам и вашему дому, – а лисьи его глазки так и рыскали по углам.

– Что тебе надо у меня? – не ответив на приветствие, резко спросил Давид.

– Как ты, реб Давид, говоришь с гостем? Я ведь по-доброму пришел.

– Что тебе надо, я спрашиваю?

– Подумать только, чтобы еврей с евреем так разговаривал… Приходишь к человеку в гости…

– Говори, зачем пришел и убирайся! – Давид шагнул к воротам.

– А я ведь просто хотел поздравить тебя с третьим сыном. Зачем же так на меня набрасываться? – Улыбка не сходила с его морщинистой физиономии, он даже согнулся, наклонившись вперед, словно хотел получше увидеть, какое впечатление произвели его слова.

– Вот оно что, – сказал Давид и схватил Пиню за лацканы. – Вот оно что, – повторил он и притянул его к себе. – Слушай меня внимательно, проклятый шакал, и запоминай: если я еще раз увижу тебя возле моего дома – убью! – и резко отшвырнул ловчика. Толчок был так силен, что Пиня не удержался на ногах и, пролетев сквозь открытую калитку, шлепнулся спиной прямо в грязь. Он быстро поднялся, поглядел на Давида и пошел прочь.

ПУРИМ

 

Шел конец февраля 1855 года. Приближался Пурим, и корчма, как всегда в такие дни, наполнилась запахами ванили и мака. Праздник был во всем: в девственной белизне накрахмаленных занавесок, в глянце отполированных подсвечников, в букетиках свежих, тоненьких и робких еще в эту пору подснежников. И только расклеенные урядником листки нарушали праздничное убранство. Снимать их урядник строго-настрого запретил и был настолько переполнен сознанием важности своей миссии, что даже отказался принять у Давида обычную в таких случаях трехрублевку.

– Так он у тебя уже и не возьмет три рубля, – сказала тогда Эстер и не ошиблась: через пару дней урядник появился и как ни в чем не бывало сунул деньги в карман.

На одном из листков была изображена улыбающаяся толстая баба в кокошнике, у которой два карлика – англичанин и француз – отпиливали ногу. Сюжет пояснялся следующим диалогом:

– Россиюшка, голубушка, у тебя ножка больно длинна, так ты позволь нам подпилить ее…

– Пилите, пилите, ребятушки, как бы только пила у вас без зубцов не осталась…

Другой листок назывался "Севастопольский штурм, или гриб съели". Два подозрительно крючконосых карлика на этот раз вгрызались зубами в огромный гриб. Карликов придерживал за спины великан в русской одежде. Он тоже улыбался.

– Капитан! – кричал карлик на третьем. – Я казака поймал! – Веди его сюда!– Не хочет идти. – Тьфу, болван какой, – сердился тонконогий и длинноносый капитан в высоком французском кепи, – так пусти его! – Да он меня держит, – жаловался карлик, зажатый дюжим и, конечно, тоже улыбающимся казаком.

Но на лицах солдат, шагающих мимо корчмы на юг, улыбок никто почему-то не замечал. Не улыбались и раненые, вернувшиеся из Крыма домой. Глядя на листки, Давид недоумевал: "Чему они радуются? Что же там происходит на самом деле? Чем всё это кончится?"

Война шла далеко, в Крыму, но ощущалась повсюду. Всеобщая апатия постепенно перешла в беспокойство, которое сменилось озлоблением, к февралю ставшим совершенно невыносимым. Приближалась неминуемая развязка… Вот уже несколько дней, как засновали фельдъегеря, в смятении и растерянности шептались о чем-то военные. Как только Давид приближался, замолкали. Куда подевались их спесь и высокомерие? Ясно было: что-то произошло, но прямо никто ничего не говорил. Только и понял тогда Давид, что русские опять проиграли сражение возле какой-то Евпатории. Полоса военных неудач продолжалась долго, к таким вестям давно привыкли, но сейчас, видно, случилась беда пострашней.

Однако, праздник есть праздник, и его нужно провести, как положено. Кончаются войны, распадаются империи, бесследно исчезают целые народы, но праздники остаются.

В семье Давида Пурим любили. Вернее, радовались ему больше, чем другим праздникам, не только потому, что в этот день можно было вытворять все, что угодно. После суровой, долгой зимы Пурим был первой, несущей надежду весенней ласточкой, первым ростком жизни на засохшем дереве изгнания. Он был как пробившийся сквозь промёрзшую землю нежный цветок, дерзко трепещущий на ледяном ветру. Но проезжим до еврейских праздников дела, конечно, нет, и хочешь – не хочешь, а гостей в корчме принимай.

Начинало уже темнеть, когда в дверь постучали. Офицер спешил в Варшаву и ненадолго остановился передохнуть и обогреться. Он спросил водки, протянул озябшие ноги к жарко натопленной печи и, согревшись, с удивлением огляделся.

– Эй, корчмарь, а ты из какого это племени будешь? На немца вроде бы не похож, на поляка тоже… Правда, у поляка корчма ничуть жидовской не лучше. А у тебя, ну, прямо, как в Эстляндии.

– Мы, ваше благородие, Моисеева закона, и умеем корчму содержать в чистоте и порядке не хуже других, – сухо ответил Давид.

Офицер отвернулся и протянул руку к бутылке. Некоторое время в корчме было тихо.

– Вот какие дела, – заговорил он снова, ни к кому как будто не обращаясь, – государь наш император скончался… – и замолк. – У вас тут, небось, об этом никто не слыхал. Да вам-то все равно, шла бы торговля, а до остального и дела нет, – и налил себе новую рюмку. Давид не ответил, но радостно застучало сердце и горячая волна всколыхнулась в груди: "Так вот, оказывается, в чем дело, – подумал он. – Есть все-таки Бог на свете!"

Ему захотелось выбежать и во весь голос крикнуть, что жестокий Гаман наконец мертв… Но вместо этого Давид молча подбросил в печь поленья. Освещенное пламенем из открытой топки, лицо его оставалось непроницаемым, хотя он с трудом скрывал свою радость. И все-таки офицер что-то заметил:

– Ты что, думаешь, с новым царем вам лучше станет?

Давид выпрямился и медленно повернулся:

– Мне, господин офицер, и так хорошо, – немного помолчав, спокойно ответил он. – Больше вам ничего не требуется? Тогда, ваше благородие, с вас полтинник. – Он специально назвал унизительно мизерную цену – мужики и то платили больше – и вышел, оставив у печки взбешенного гостя.

Когда он вернулся в зал, офицер уже собирался. Презрительно усмехнувшись, Давид взглянул на стол: там придавленный бутылкой лежал бумажный рубль.

– Если позволите, ваше благородие, я сдачу денщику вашему отдам, – и Давид протянул полтинник ничего не понимавшему солдату, который всё это время простоял, вытянувшись у дверей. Офицер молча прошел и так хлопнул дверью, что зазвенели стаканы на столе.

– Ну, и пес! Хоть бы солдата пожалел, – выругался Давид и подошел к портрету Николая. Царь, полуобернувшись, надменно глядел со стены, и трудно было укрыться от его злых, слегка выпученных глаз.

– Что ж, – прошептал Давид, – вот ты, Николай Павлович, и досмотрелся. Ты уже там, а мы еще поживем, – и оглянулся, почувствовав чей-то взгляд – младший, Фроим, удивленно смотрел на него.

– Пойди, позови Рувима и Дана и поднимитесь к маме, – крикнул ему отец и пошел к лестнице.

– На этот раз, – начал Давид, когда все собрались, – у нас будет настоящий Пурим с таким подарком, как у Мордехая когда-то: царь Николай умер… – и остановился, увидев испуганные глаза жены.

– Что теперь с нами будет? – тихо спросила она.

– С нами все будет хорошо, это я точно знаю. Правда, мальчики?

Но и мальчики испуганно глядели на отца. "Ну, конечно, опять – "Не ищите нового царя", – подумал он. – Почему? Только из страха, что следующий будет еще хуже? Как глубоко сидит оно даже в тех, кто не знает этих слов! Этого детоубийцы больше нет на земле – уже хорошо. Прожили как-то при нем, без него проживем и подавно…"

И Давид заговорил снова негромко и ласково:

– Мои дорогие! Такие палачи, как Николай, два раза подряд не рождаются. Завтра Пурим. Пусть он будет веселый, веселее всех прежних, потому что избавились мы еще от одного Гамана. С праздником! Мазаль тов! – Он обнял и поцеловал Эстер, затем Дана, Фроима, напоследок старшего, Рувима, и увидел, как начали проясняться лица жены и сыновей. – Отдыхайте, сегодня гостей уже не будет – поздно. А я еще в Глодницу съезжу.

…Раввин не спал, хоть была уже глубокая ночь. Форточка приоткрылась сразу, как только Давид постучал в окошко.

– Это я, Давид. Откройте, рабби.

Скрипнула дверь, и в пламени свечи показалось бледное, встревоженное лицо старика.

– С праздником, рабби! Я привез вам добрую весть: царь умер, – нагнувшись в седле, сказал Давид, тронул коня и, не ожидая ответа, поскакал на другой конец местечка. У пекарни брата он придержал Буланого и оглянулся. Темное, застывшее в тревожном сне местечко лежало перед ним. Но вот ярко засветились окна в домике раввина. Хлопнула где-то дверь, заскрипел снег под ногами, мелькнул красный огонек в соседнем домишке, и засветилось еще одно окно… еще и еще. Давид не спешил сойти с коня, и, словно завороженный, следил, как зажигались огни. Вот уже виден свет в домах рядом с пекарней. Но что это? Одно за другим засветились окна и в польских домах, и вот уже все местечко в огнях. Вдруг гулко ударил колокол в костеле.

Давид привязал повод и подошел к двери, но постучать не успел – она отворилась прямо перед ним: брат стоял на пороге.

– С праздником, Гиора, – сказал Давид. – Мазаль тов, дорогой брат!

Секунду помедлив, братья обнялись. Праздник начался!

 

ПОХИЩЕНИЕ

 

Когда пришла весть о том, что в Каменец-Подольске умерла сестра жены, Давид долго не раздумывал. "Поезжай, – сказал он Эстер, – и оставайся там сколько нужно. Потом дашь знать – приеду, заберу".

Назавтра Эстер выехала с попутной брикой. С того дня пошла уже вторая неделя, а вестей от неё не было. На несколько дней ушел работник Стах – жатва. Младший брат Давида, Яков, списанный из армии после ранения, жил теперь в корчме. С хозяйством Давид справлялся не раз и сам, но теперь, вместе с Яковом было намного проще.

Когда шла жатва, дорога пустела. Проезжих почти не было, только военные и евреи. А крестьяне оставались в деревнях. Но один все-таки прискакал.

– Пане Давид, дело до вас вот какое есть: у Стжалковского на конюшне сегодня лошадей продавать будут. Может, приедете? Хорошие кони есть.

Давид колебался: и случай упустить жалко, и не до лошадей вроде сейчас, да и Яков уехал в Глодницу.

– Что ж раньше не сказали? Ладно, – решил он, – поеду. Ты не жди меня, а скачи обратно. Скажи, пусть подержат для меня двух-трех коней, если стоят того. Там увидим, может, и больше возьму.

– Вернемся к вечеру с дядей Яковом. Чтоб из корчмы ни шагу! – сказал Давид сыновьям. – Обедайте сами. А ты, Рувим, не забудь приготовить свечи к субботе. Ну, всё! – и он поставил ногу в стремя. – Да что это с тобой, – крикнул он вдруг и неловко запрыгал на одной ноге – Буланый закружился на месте, пытаясь достать зубами колено Давида. Он шлепнул коня ладонью по губам, вскочил кое-как в седло, резко оттянул уздой морду и, сжав каблуками бока, поднял его на дыбы. Мальчики удивленно глядели на отца: такого еще не бывало, чтобы Буланый не слушался хозяина. Да что там Буланый – он уже много лет в корчме! Ведь любой, даже самый норовистый жеребец мгновенно подчинялся Давиду. Но Буланый все кружился на месте и тянулся к колену седока, а когда хозяин осадил его, замотал головой и повернул обратно во двор, к конюшне. И как ни пытался Давид заставить его выйти на дорогу, упрямо возвращался назад. Наконец, Давид стегнул коня плеткой, что случалось очень редко. Буланый взвился, заржал и поскакал. Вскоре он скрылся за поворотом, и только облачка пыли неподвижно повисли над дорогой.

– Странно, что сегодня с Буланым? – задумчиво спросил Дан. – Может что-то болит у него?

– Что там болит! Папа вылечит быстро. Вот увидишь, вернется, как шелковый. Ну, что, сбегаем на речку? – сказал Рувим.

– Папа же не велел, – удивился Дан.

– Да что "велел", "не велел". Откуда он будет знать? Пошли, – настаивал Рувим, чего боишься?

– Пошли, Данька, чего ты? – сказал и Фроим, обняв его за плечи, – мы быстро, раз-два и дома. Пошли!

И, притворив ворота, мальчики побежали к реке. Но не только они ждали, пока скроется Давид. Из рощи выехала пароконная, крытая парусиной повозка и, держась в тени прибрежных ракит, медленно двинулась за ними.

…Возвращались братья под вечер. Лошадей у Стжалковского Давид взял было, но вдруг передумал и заспешил домой. Только и успел заехать за Яковом. И тот был не в духе: таких невест можно отдавать разве за несмышленышей, которых родители сосватали с детства, чтобы избежать рекрутской повинности. Но предлагать взрослому человеку ребенка? У него давно уже могла вырасти такая дочь. Но, главное, конечно, было в другом: просто не понравилась Якову эта некрасивая, запуганная девочка. Она потела от страха, говорила шепотом и боялась поднять глаза. А приданное… в нем Яков не нуждался – у него была своя доля в делах братьев и отца. "Дожил до тридцати шести холостым, проживу еще год-другой, а там видно будет".

Так и ехали они, думая каждый о своем, не слишком быстро, но и не так уж медленно , хорошей ровной рысью.

Давид сразу забеспокоился, увидев, что дым из трубы не идет – в это время плита всегда горела. А когда услышал лай, погнал Буланого. Он въехал во двор первым. Пес рвался на цепи, жалобно скулил и лаял с подвывом. Что он знал, этот пес? Что хотел сказать?

– Рувим! – крикнул Давид и не услышал ответа.

– Фроим! – молчание.

– Дан!

Сзади застучали копыта, и Яков неловко спрыгнул на землю – мешала раненая нога.

– Что случилось? – встревожено спросил он.

– Нет никого, понимаешь?

Их поразила царившая в корчме тишина. Давид приложил руку к плите – холодная. Горка приготовленных поленьев не тронута. В комнатах пусто. Никого не нашли и на чердаке. Все было на месте. Они проверили сундук: ничего не пропало, ни деньги, ни тайком привезенный с войны французский пистолет Якова. Они осмотрели двор, конюшню, курятник, домик Стаха и даже заглянули в колодец.

– Надо сходить на речку, – начал Давид, но не закончил, услыхав стук в ворота, и выбежал. У ворот стоял Барух, почтальон из Глодницы.

– Давид, – сказал он, тяжело дыша, – где твои мальчики?

– Я сам их ищу. Говори скорей, что ты знаешь!

– Значит, так оно и есть. Понимаешь, возвращался я лесом, как вдруг слышу детский плач, крики, ругань. Я притаился в кустах и вижу: Пиня-ловчик в своей повозке, а внутри за ним кто-то еще и говорит: "А ну, тихо! Здесь вам не корчма – придушу и никто ничего не узнает! Тихо чтоб мне тут было!" Я сразу о тебе подумал – и скорей сюда, бегом всю дорогу.

– Где ты их встретил?

– Возле монастырских развалин, у мостика, в лесу на старой дороге.

– Когда?

– Не больше трех часов назад. Дай мне воды теперь.

Барух жадно пил из ковша, и вода текла ему на грудь.

Давид тем временем напряженно думал, потирая пальцами правый висок, а Яков и Барух молча смотрели на него. Но вот рука его опустилась…

– Ты ничего не знаешь, ничего не слышал, никого не видел, понял? – медленно, с расстановкой произнес Давид.

– Клянусь Богом, никто ничего от меня не узнает. Да ты что? Не обижай! – и он оттолкнул руку Давида. – Разве за это деньги берут?

Буланый подошел и легонько ткнулся в плечо. "Так вот почему ты не хотел уходить со двора", – подумал Давид и прижал к себе его морду.

…Далеко внизу мелькнул красный огонек костра. Братья пустили лошадей шагом. Поднявшийся ветер шумел в листве, заглушая топот, но рисковать Давид не хотел. Огонек то исчезал за деревьями, то вновь появлялся. Но вот он стал ясно виден – дорога шла теперь прямо.

– Ну, Яков, жди здесь. Я сам управлюсь и не хочу, чтобы тебя видели со мной. А если понадобишься – выстрелю, тогда и скачи.

Давид подошел, неслышно ступая, спрятался за кустом и, нащупав за поясом пистолет, всмотрелся. В глубине маленькой поляны стояла крытая повозка. Запряженные лошади пощипывали лесную траву. У костра сидели двое. Пиню он узнал сразу. Второго – толстого еврея лет 40, в черной высокой шапке – Давид не встречал. Они сидели, негромко разговаривая, но слова тонули в шуме ветра. Перед ними на расстеленной белой тряпице стояла бутылка. Пиня поднялся, помешал в котелке деревянной ложкой и поднес ее ко рту. Потом снял котелок и, стараясь не обжечься, вылил варево в миску, взял ложки и понес к повозке. Ложки четыре. "Кто же там еще?" – подумал Давид. Пиня сказал что-то, передал миску и вернулся. Ветер вдруг стих, и стало слышно, что говорил Пиня.

– Наголодались за день, а еду все равно не трогают.

– Ничего, – ответил толстый, – завтра сдадим их в присутствие, там сразу накормят. Все так. Сначала не берут день-другой, бывает и третий, а потом не успеешь подать, как миска уже пустая.

Толстый хлебнул из горлышка, захрустел луковицей и передал бутылку Пине.

– Слушай, Шимон, а что бы ты сделал, если бы твоих вот так увезли? – спросил Пиня и поднес бутылку ко рту.

– Моих не тронут, – помолчав ответил толстый.

Так вот это кто! Сам знаменитый Шимон-хапер! Гроза еврейских матерей, чьим именем пугают детей по всей округе.

– Как же, не тронут, – продолжал Пиня, – очень будут они тебя жалеть. Ведь если квитанции на пойманников не получишь, твои же сразу попадут в штрафные, а то еще и сам вместе с ними.

– Разве я мало им привез, чтобы еще и моих брали? Ты лучше о своих подумай!

– Я и думаю. День и ночь ищу, где бы еще кого-нибудь найти. В наших Пильниках уже и брать некого. Кто раньше в рекруты не попал, подались одни в Австрию, другие в Румынию, а то, говорят, и подальше. А у вас?

– И у нас так же, сам знаешь. А что делать? Жить надо как-то… Я бы и сам уехал куда-нибудь, да жена у меня болеет, не встает уже больше года. Ей дорогу не вынести. – Шимон отхлебнул из бутылки и продолжал: – Ты понимаешь, по улице не могу спокойно пройти: женщины плюют на меня, проклинают. Да это я бы еще стерпел. Но мне ничего не продают, никто не хочет иметь со мной дело. Приходится ездить за продуктами к гоям. Только мясо ведь у них не купишь. Да и гои уже косо смотрят на меня – знают, чем я занимаюсь. В синагоге вокруг меня пусто, ближе, чем на семь шагов, не подходят, а меламед выгнал моих из хедера, и как ни просил раввин, ни за что не берет обратно. Младший даже читать не умеет, и приходится учить его самому. А что я знаю?

– У тебя еще хороший раввин, – ответил Пиня, – а мой сказал: "Умрешь – похороню за оградой. Тебе, – говорит, – и под землей не место среди честных людей". А знаешь, что еще у меня было? Нашли мы моей Ривке хорошего жениха в Козелевичах. Отец – мясник, дом – полная чаша. Договорились обо всем, и свадьбу уже назначили, как вдруг этот парень заявляет: "Не женюсь – и все! Мне такого тестя не надо. Не хочу, чтобы потом обо мне говорили: "Он взял дочь хапуна". И все расстроилось. Ривка льет слезы, меня проклинает.

– Такого, Пиня, я еще не слышал. Наоборот, каждый хочет с нами породниться, тогда они за свою семью спокойны.

– Ну, тут совсем дело другое: этот мясник – кагальный староста, и парню бояться нечего – они всегда найдут, кого из бедных послать за себя. Поверь, Шимон, они еще большие разбойники, чем мы. Мы делаем грязную работу, а кагальная верхушка остается в стороне, хоть всем и руководит. Эх, как я завидую тем, кому Бог посылает одних дочерей. Сыновья меня сторонятся. Не понимают, что я для них же взялся за это проклятое дело… Вот сидим мы с тобой у костра, а кто-то, может быть, сейчас положил глаз на моих.

Бутылка тем временем опустела, и ловчики теперь молча глядели на огонь. Шимон вздохнул, потянулся и заговорил совсем другим тоном:

– Ложиться пора, поздно. Под утро надо еще в Ракитно успеть. Там у Бера-сапожника двое парнишек остались.

Давид знал Бера, умершего весной от чахотки, и не раз заказывал у него сапоги себе и мальчикам.

– На рассвете возьмем без шума, – продолжал Шимон, – и тогда до следующего набора никто нас с рекрутами не тронет. Давай поспим по очереди часа по два. Ложись первым, а я посторожу…

"Что ж, пора", – решился Давид, вынул из-за пояса пистолет и вышел на поляну.

– Ну-ка, поднимайтесь, – сказал он онемевшим ловчикам, – и без разговоров. Одно слово, и я стреляю, понятно? Ты, – кивнул он Шимону, – становись к дереву. Вот так, спиной. А ты привяжи его, – и швырнул Пине веревку. – Крепче, еще крепче, не бойся – на тебя тоже хватит. Вот так, еще потуже. Сейчас хорошо. Теперь ты становись с другой стороны. Вот сюда.

Пиню Давид привязал сам. Тот даже не думал сопротивляться и послушно, как и Шимон, дал себя связать. "Господи, они только с детьми храбрые. Почему же мы безропотно отдаем им детей?" – затягивая узлы, думал он.

– Говорил я тебе, Пиня, – не стоит лезть в эту проклятую корчму, – сказал Шимон.

– Ты прав, Шимон, я тоже ему это говорил, – ответил вместо Пини Давид. – Эх, Пиня, Пиня, я тебя предупреждал.

Теперь оба молча стояли прикрученные к стволу старого дуба. Дорогой этой давно уже не пользовались, разве что днем забредет случайный прохожий. А как стемнеет, уж точно никто сюда не сунется. "Потому они, очевидно, ее и выбрали. Вот сами себя и перехитрили, – подумал Давид, – найдут их теперь не скоро". Взяв головню из костра, Давид подошел к повозке. Мальчики были крепко привязаны друг к другу: ловчики связали им ноги у щиколоток попарно. Четыре бледных лица смотрели на него: Дан, Фроим, Рувим и незнакомый светловолосый мальчик. Он совсем не был похож на еврея, если бы не глаза – огромные, печальные, запуганные, никогда не улыбающиеся глаза.

– Кто ты? – спросил Давид, обняв их всех вместе. – Ладно, расскажешь потом, у меня есть еще дела, – и вернулся к ловчикам.

– Теперь слушайте меня внимательно. Я могу убить вас, и никто ничего не узнает. Крестьяне убивают конокрада только за одну лошадь. Сколько мальчиков увели вы? Вы сто раз заслужили смерть, но я оставляю вас в живых только, чтобы дети не видели меня убийцей. Но, помните, если кто-то узнает обо мне, если хоть раз назовете мое имя, если скажете одно только слово – вам не жить. Я из-под земли вас достану. А если не я – найдется кому. Поняли? Хотите что-то сказать на прощанье?

И тогда заговорил очнувшийся от страха Пиня:

– Давид, ты ответишь за это. Будем мы молчать или нет – тебя все равно поймают. Подумай, ты разве на нас замахнулся? Ты на всю русскую армию замахнулся!

Давид секунду поглядел ему в глаза и крикнул мальчикам: – Спрячьтесь в повозку и не смотрите, – затем шагнул к Пине и наотмашь ударил его по лицу. Он ударил открытой ладонью, но тяжела была рука Давида. Голова Пини дернулась и беспомощно упала на грудь. Несколько секунд он был неподвижен, потом помотал головой, открыл глаза и с ужасом посмотрел на Давида.

– Где паспорта, реестр? – приказал Давид, – Эх ты, русская армия! – Он вытащил холщовую сумку из-за пазухи Пини, достал документы, а кошелек с деньгами вложил обратно и повесил сумку ему на шею. Затем забрал паспорт у Шимона.

– Деньги ваши мне не нужны, реестр посмотрим потом, а вот паспорта вы больше не увидите, – и бросил паспорта в костер. – Может, и вас какой ловчик поймает, как вы это делали с другими.

– Послушай, пан корчмарь, – заговорил теперь Шимон, – отпусти. Клянусь Богом, больше не дотронусь до еврейского мальчика. Отпусти, отдам тебе все, что у меня есть.

– А что ты думал сегодня, когда вязал моих сыновей? Нет уж. До утра у вас будет время подумать обо всем. А как найдут вас, скажете: бандиты напали. И обо мне ни слова, если хотите жить.

Он затоптал костер и залил головешки из ведра. Зашипели угли, белый пар поднялся над костром. Затем Давид перерезал веревки, освободил мальчиков, вывел лошадей за повод на дорогу, сел на передок и повернул обратно к Якову. Тот уже волновался.

– Что ты сделал с ловчиками, Давид? – спросил он.

– Привязал их к дереву, пусть постоят до утра.

– Зря. Убить надо было и все. Так надежней. Давай, я это сделаю, пока не поздно, мне проще.

– Нет, – твердо сказал Давид, – еврей не должен убивать еврея.

– Даже таких, как эти?

– Даже таких. А сейчас давай помолчим. Не могу говорить.

Лошади тревожно всхрапнули, в кустах зашуршало и послышался удаляющийся треск веток.

– Кабан, что ли? Да вроде поздно уже для зверя, – удивился Яков. – Беспокоятся лошади все время – чувствуют, когда что не так.

Давид промолчал. Дорога шла теперь в гору. Мальчики сидели тихо, сон начал одолевать. Подъем кончился, они остановили лошадей и оглянулись. Освещенный луной лес лежал внизу. Ветер стих, чуть шевелились листья на деревьях. Далекий колокол пробил полночь.

– Вот мы и нарушили субботу, – сказал Яков.

– Не беда. Если Бог позволяет евреям в канун субботы похищать детей у Израиля, если Бог вообще столько лет позволяет творить все это зло вокруг, что ему тогда до субботы! Он и нам позволит спасти сыновей и не будет гневаться.

Они были уже далеко, когда не то вой, не то крик донесся снизу. С ним слился второй. Лошади дернулись, испуганно заржали и долго еще нервно вздрагивали и прядали ушами, хотя крики не повторились.

– Волки? – шепотом спросил Яков.

– Да, похоже… но как-то странно.

– Папа, что это было? – прошептал из телеги Рувим.

– Спи, сынок. Это дерутся совы. Спи…

ПОБЕГ

Еще не рассвело, когда они вернулись в корчму.

– Теперь расскажите, как все было. Давай, Рувим, ты первый.

– Только ты уехал, мы побежали купаться на речку, поближе к роще… Данька не хотел, боялся, но мы уговорили. Ну, искупались – и за малиной, как раз созрела. Вдруг видим: стоит эта повозка. Мы хотели посмотреть поближе – тут они нас и схватили. Связали и заткнули тряпками рты. – Рувим поморщился и плюнул. – Потом еще долго везли, где-то далеко остановились и вынули тряпки. Опять везли, остановились, развязали только руки и стали кормить, но мы не хотели. И тогда ты пришел.

– А теперь ты расскажи. Кто ты? Откуда?

– Меня зовут Иона. Я из Городни, – робко начал новенький, – знаете?

– Это Городня, которая возле Подольских Выселок?

– Да, да, – обрадовался Иона, – вы там были?

Давид кивнул.

– Отец мой – кожевник Лейб. Вы его знаете?

– Нет, Иона, не встречал.

Мальчик сразу погрустнел.

– Да ты не горюй, найдем твоего отца. Расскажи, как тебя взяли.

– Мы с папой и еще три еврея возвращались с ярмарки и наняли телегу. Они сошли у своих местечек, а нас двоих балагула везти дальше не захотел. Папа тогда говорит: "Пойдем пешком". – Мы и пошли – до Городни было уже близко. Тут нас догоняет повозка, а в ней двое. "Давайте, подвезем", – говорят. Мы сели. В одном селе они сказали папе: "Купи нам хлеба", – и показали дом. Папа пошел туда, а один схватил меня и зажал рот, другой как погнал лошадей. Я слышал, как папа кричал, но все дальше и дальше. Он не мог нас догнать, потому что хромой. Ночь они продержали меня в каком-то местечке, утром отдали этому толстому, взяли у него денег и какую-то бумагу. А потом появился Пиня, и они вместе поехали к вашей корчме. Пиня все уговаривал Шимона. Тот сначала не хотел, а потом согласился, потому, что Пиня обещал отдать ему три квитанции из четырех.

– А сколько лет тебе?

– Десять.

– Вот сейчас посмотрим, как они тебя записали, – и Давид стал искать реестр. Его нигде не было, ни в карманах, ни в сумке. Не смог найти реестр и Яков.

– Ты хорошо помнишь, что взял его? – спросил он.

– Я оставил им кошельки, паспорта сжег, а реестр взял себе. Зачем, сам теперь не знаю. Сжег бы и все.

– Я поеду, поищу там, – решил Яков. – А что делать с хаперами?

– Развяжи, если они еще там, и пусть убираются к черту!

Упрямо качнул головой Яков, пожал плечами и вышел.

…Дорога, к счастью, оказалась пустой, никто не встретился. Долго искать тоже не пришлось, при свете – все ближе. Яков еще издали заметил несколько ворон, с карканьем круживших над поляной. Он спешился, привязал коня, вышел к поляне, осторожно раздвинул ветки и огляделся. Пиня, привязанный к дереву, повис на веревках рядом. Большие синие мухи гудели над странно поникшей его головой. "Спит, что ли?" – удивился Яков, подошел ближе и отпрянул: одежда залита кровью, горло разорвано. Он обошел дерево и увидел Шимона: та же картина… Теперь ясно, что за крики донеслись ночью.

Босые ноги со сведенными в предсмертной судороге пальцами белели в траве ч кто-то побывал на поляне и снял с ловчиков сапоги. Пришлось перетряхнуть на мертвецах всю одежду, но не нашел Яков сумок и кошельков. Не нашел нигде и реестра. Он обшарил поляну, кусты и дорогу до того места, где остановился ночью с братом – пусто. Следов на поляне оставалось множество, но трудно было определить, где свои с ночи, где чужие. Нашел он и волчьи следы, но они мало что говорили: если загрызли ловчиков волки, то почему потом не тронули? А если человек убил, то зачем? Что мешало взять кошельки у живых? Ведь лица в темноте не видно.

…Вернулся Яков к полудню…

Долго молчал Давид. Молчал, закончив свой рассказ, и Яков.

– Раз так получилось – оставаться больше нельзя. Сама судьба гонит нас отсюда. Давно ждал я этого часа, и вот он настал.

– Что ты решил?

– Мы уедем. Прямо сегодня ночью. А ты, Яков, возьми Буланого, деньги и скачи в Каменец, к Эстер. Там расскажешь все, как было. Вернешься, с отцом и Гиорой решите, что делать с корчмой. Как по мне, так никому из наших тут больше не жить. Выезжай засветло, на третий день будешь в Каменце, отправишь Эстер с проводником в Мукачев, и там пусть ждет нас. Теперь с тобой, Иона. Ты должен выбрать – поедешь с нами или вернешься домой, а оттуда – сразу в казарму. Ну?

– С вами, – робко, почти неслышно сказал Иона и заплакал.

Повозку ловчиков быстро разобрали и сложили в дровяной сарай, где полно было такого добра, с лошадей сняли сбрую и отогнали их далеко в лес. Не спрашивая, куда едут, мальчики молча помогали собираться. Яков ускакал еще засветло, а к ночи, навесив на ворота тяжелый замок, двинулся в путь Давид. Пес бежал рядом. Мальчики не спали и молча глядели на белеющую в лунном свете корчму – дом, где жили и выросли… глядели, не сознавая еще, что видят его в последний раз. Чувство опустошенности после случившегося давило их детские души. Они, казалось, потеряли дар речи. Впереди показалась одинокая фигура. "Кто бы это мог быть?" – насторожился Давид и вдруг узнал путника, остановил лошадей и спрыгнул на землю.

– Стах, куда ты так поздно? Что с тобой?

– Пане Давид, я иду до вас. Люди говорят, что в лесу вилколак (оборотень, польск.) порвал ловчиков… – взволнованно начал он и умолк.

– А что еще говорили?

Стах молча смотрел на Давида, не решаясь продолжать.

– Говори, ты же шел ко мне, чтоб сказать.

– Пане Давид, говорят, что они ваших хлопцев забрали. Я как услышал – сразу до вас. То правда?

– Правда, Стах. Я знаю, ты не скажешь никому.

– До могилы, пане Давид, никому, навет Катажине. Вы не беспокойтесь, я работу в селе кончил и за корчмой посмотрю, если пан позволи. Сохраню все до гвоздика. Вернетесь – сами увидите. Или пан Гедали, или кто еще из ваших.

– Ну, спасибо тебе, – Давид обнял Стаха и прижал к себе – Мальчики, попрощайтесь со Стахом.

Стах обошел повозку: – А тен кто? Еще еден? – показал он на Иону. Давид кивнул.

– Нех бендзе ему з вами щенсце вельке, – медленно сказал Стах и, наклонившись, обнял и поцеловал каждого. Только Дана он прижал к себе чуть покрепче. Потом развязал узелок и протянул мальчикам толстые, деревенские лепешки. Он всегда приносил им такие.

– Стах, – сказал Давид, – мы будем помнить тебя. Где ключи – знаешь. Отец с тобой рассчитается. А будет что нужно – проси у наших, они не откажут. И прощай.

Покатилась повозка, а на дороге осталась одинокая фигура. Пес опять побежал, но остановился, повернул назад к Стаху, у его ног поднял голову к небу, и вой, отчаянный и безнадежный, больно резанул по сердцам.

Прощай, дом, прощай...

Наутро Давид был уже далеко. Он гнал и гнал, не жалея лошадей, лишь бы успеть поскорее уйти подальше на юго-запад, в сторону венгерской границы.

Погоню Давид обнаружил только на третий день.

На вершине холма он придержал лошадей. Было уже светло, пора остановиться. Далеко внизу блестела река, уходившая к северу в густые леса. Сзади протянулась освещенная утренним солнцем равнина. Серая лента дороги, извиваясь, спускалась в нее. Лес начинался сразу на том берегу. За рекой будет проще – там леса тянутся до самого Каменца и рукой подать до границы.

Давид оглянулся: мальчики спали. Взгляд его поднялся над спящими и снова устремился на дорогу. Пять черных точек быстро двигались по ней, султаны пыли засветились позади. Драгуны, – пронеслось в голове, и он погнал лошадей, на ходу примечая дорогу. Вниз повозка катилась быстро.

"Только бы успеть, Господи, только бы успеть! Заметят, заметят, проклятые! Ветра нет, и пыль стоит долго"… Разбуженные быстрой ездой, мальчики подняли головы и тревожно оглянулись. Вот уже и мост впереди, а в стороне, у водопоя – следы колес. "Где я это видел?" – мелькнула на мгновенье странная мысль. Другого выхода не было, и, направив лошадей к воде, Давид резко свернул под мост. Соскочив на мокрый прибрежный песок, он прижал к себе их головы и замер в ожидании. Томительно потянулись минуты. Беглецы затаили дыхание. Наконец послышался топот драгунских лошадей. Он быстро приближался, и вот застучали копыта по бревенчатому настилу. Сверху посыпались комья земли, щепки. Давид еще крепче прижал головы лошадей. Побледневшие мальчики глядели на него расширенными от страха глазами. Не лучше выглядел и Давид: крупные капли пота выступили на лбу, во рту пересохло.

Выждав некоторое время, Давид вывел лошадей из-под моста, погнал их вдоль берега по воде, так, чтобы не оставалось следов, и, пройдя с полверсты до излучины, перевел вброд. На другом берегу повозка скрылась в лесной просеке.

Остановились они только к полудню. Надо было дать отдохнуть и лошадям, и детям.

Так началось путешествие Давида с четырьмя мальчиками, продолжавшееся до середины сентября 1856 года. Провизии было дней на десять. Денег достаточно, однако покупать теперь следовало осторожно. Двустволку Давид спрятал под сеном, а французский пистолет Якова – в ящике под передком. Передвигались обычно по ночам, днем отсыпались в глухих лесных закоулках. И все-таки Давид чувствовал, что его ищут: ведь побывал кто-то в том проклятом месте возле развалин польского монастыря.

Прошло еще два дня. В то утро Давид долго не мог найти удобное для стоянки место – очень редкий был лес. Повозка катилась среди высоких сосен по прямой, как стрела, просеке. Мальчики, накрытые кожухами, еще спали. Вдруг сзади послышался топот коней, негромкий, спокойный говор. Давид оглянулся и обмер: несколько верховых ехали следом. Стволы карабинов виднелись у них за плечами. Блеснул золотом офицерский погон. Офицер вынул изо рта дымящуюся трубку, показал рукой на повозку, сказал что-то солдатам, и те засмеялись.

"Ну, теперь конец. Я сделал все, что мог". Давид взглянул на мальчиков, отвернулся и опустил голову: гнать лошадей бесполезно – солдаты в сотне шагов. Безразличие охватило его. Он машинально отметил уходящую в сторону просеку: там лес погуще, но что толку в этом сейчас? Лошади шли спокойно, постукивали колеса по выступающим из земли корням. Голоса солдат слышались уже не так громко. "Сейчас догонят – и все. Конец"… Но сзади было тихо."Что они медлят? Скорей бы!" Но тихо сзади. Давид опять оглянулся – просека пуста. Что это были за солдаты? За кого они приняли беглецов? Почему свернули? – он так и не узнал. А сейчас у него не осталось сил даже на то, чтобы облегченно вздохнуть. Давид согнулся, бросил поводья – лошади сами выбирали дорогу. Таким и увидел его проснувшийся Рувим.

– Что с тобой, папа? Солнце уже высоко, а мы все едем и едем.

Давид молча свернул на поляну, соскочил с повозки, упал навзничь в траву, и сон охватил его. Мальчики сами распрягли лошадей и, стреножив, пустили пастись.

ТАБОР

 

Вечерело. Давид запрягал лошадей, пора было трогаться в путь. Хорошее место попалось, такое оставлять жаль – со всех сторон закрытая деревьями поляна, трава некошена, есть чем подкормиться лошадям, и речка рядом. А дорога далеко, с версту по лугам и перелескам. И все-таки… Заскрипели колеса, послышались крики, смех, собачий лай. Несколько телег приближалось к стоянке. Мальчики сразу легли и накрылись рогожей, как научил их Давид. Он продолжал спокойно затягивать упряжь и, будто невзначай обернувшись, с облегчением увидел, что за гости пожаловали. Телеги, набитые ребятишками, женщинами и всяким скарбом, заполнили поляну. И хотя все последние дни Давид предпочитал держаться подальше от людей, он знал – сейчас бояться нечего: цыгане могут обжулить, обокрасть, но никогда не выдадут даже врага – у них свои счеты с властями. И в беде, если нужно, помогут. На поляне стало шумно. Дети разбежались, взрослые ставили палатки. Высокий старик подошел к повозке. Лицо его показалось знакомым.

– Доброго пути, – сказал он по-русски.

– А вам – доброй стоянки, – тоже по-русски ответил Давид.

– Далеко?

– Не близко. В Каменец.

– Дела?

– Да. У кого их нет?

Старик вдруг усмехнулся: – И нам как раз туда же. Хочешь, поедем завтра с нами? Вместе веселее. Если, конечно, не торопишься – мы народ неспешный.

– Спасибо, я рад бы, но вот и в самом деле спешу.

– А ты подумай, – опять улыбнулся старик. – Я ведь знаю, что возле Глодницы ты оставил корчму. Тебя ищут русские солдаты.

Давид похолодел.

– Откуда ты знаешь?

– Э, мы, цыгане, знаем все. Когда бродишь по дорогам, много видишь и много слышишь. Не раз проезжал я мимо твоей корчмы, и ты продавал нам водку, а бывало, и хлеб.

Теперь Давид вспомнил. В тот раз старик долго осматривал Буланого и все приговаривал: "Ай, хорош конь, ай, хорош! Может, продашь, дорогой? – хорошо заплачу, жалеть не будешь – большие деньги дам!" Но, увидев улыбку хозяина, понял, что не видать ему этого коня.

– Так что, остаешься? В таборе просто: телегой больше, телегой меньше – кому какое дело?

И осторожный, осмотрительный Давид решился.

– Я ведь не один.

– Знаю. С тобой трое мальчиков. Так нас и спрашивали полиция и солдаты: "Корчмарь по имени Давид и с ним трое мальчиков". Пусть вылезают. Довезем куда надо. Зовут меня Иштван, по-русски – Степан. Будешь с нами, никто ничего не узнает. Идет?

– Спасибо тебе, Степан, только мальчиков у меня четверо.

– Какая разница, – улыбнулся старик, – одним больше или меньше.

"Он говорит о троих – значит, полиция о реестре не знает", – с облегчением подумал Давид и приподнял рогожу:

– Вылезайте, не бойтесь. Вас здесь никто не тронет.

Задымили костры, незнакомый говор и смех доносились отовсюду, звенел цепью привязанный к дереву толстый старый медведь. Ребятишки окружили повозку и рассматривали мальчиков черными блестящими глазами. Один, совсем маленький и совершенно голый, стал вдруг на руки и, как обезьяна, ловко пробежал несколько раз вокруг телеги. Все рассмеялись. И впервые за эти дни на лицах маленьких беглецов расцвели робкие сначала улыбки, потом шире, шире, и вот они уже хохочут во весь рот вместе со всеми. "Господи! Почему нельзя всегда так смеяться нашим детям?" – с горечью подумал Давид.

– Распрягай, корчмарь, пусть еще отдохнут кони, – сказал Степан.

Медведь был очень стар, и шерсть его местами почти совсем стерлась. Но искривленные и растрескавшиеся когти все еще оставались грозным оружием. Зверь давно уже забыл свой дикий нрав и все простил людям – даже продетое в нос железное кольцо. Водил его обычно Иожка (или Яшка) – мускулистый, стройный, в надетом прямо на голое тело засаленном замшевом жилете, с кривым ножом за широким поясом. Мишка добросовестно исполнял положенный ему набор номеров и покорно ждал награду – кусок хлеба, а если повезет, пряник. Он ходил на задних лапах, неуклюже приплясывая под гитару и тамбурин, позволял напяливать на себя огромного размера штаны и рваную жилетку, а потом с картузом в лапах собирал медяки. Словом, медведь, как медведь. Но один необычный трюк у медведя все-таки был. Яшка надевал рванину, в которой с трудом можно было узнать казачий мундир. Но пуговицы на нем были надраены, как на новом, тщательно, и это сразу вызывало улыбку.

– Ну, Миша, покажи, на что годится русский солдат. – Медведь замирал, прижав передние лапы к туловищу и задрав морду. Яшка вручал медведю толстую палку-ружье. – К ноооо-ге! – кричал Яшка, и медведь приставлял палку к своей правой лапе. – Ннна крраул! – раздавалась следующая команда, медведь поднимал палку и держал ее перед собой. – Ннна плее-чо! – третья команда, палка взлетала на облезлое Мишкино плечо. И не беда, если Мишка путал команды, выполняя эти ружейные артикулы невпопад – народ хохотал еще пуще. Затем Яшка забирал палку, становился необыкновенно серьезным и после многозначительной паузы говорил совсем другим тоном: – А теперь покажи, Миша, как хрянцуз воюет в Севастополе, – и, направив палку на медведя, громко кричал: – А ну, хрянцуз, сдавайся! Руки вверх, басурман! – Бедный, старый Мишка поднимал вверх свои толстые облезлые лапы с растопыренными когтями и хрипло рычал, что, очевидно, означало: "Сдаюсь!" И хотя Севастополь давно уже был взят этим самым "басурманом-хрянцузом", народ весело смеялся и медяки обильно сыпались в картуз.

Да, стар был уже Мишка, давно возили его на телеге, и в холодные августовские ночи ставили ему палатку. "Плохо дело, старик, – говорил Степан, – надо бы смену тебе, да вот не соберемся никак в горы…"

Давид присматривался к незнакомому быту. Табор обычно останавливался на окраинах городов и местечек. Мужчины отправлялись лудить котлы, водили по улицам медведя. Женщины торговали разной мелочью, промышляли гаданием и ворожбой. Не сидели без дела и ребятишки. Кто помогал взрослым, а кто просто шатался по рынку и тянул, что плохо лежало. Впрочем, этим грешили не только дети. Вечером возвращались, и до поздней ночи не гасли в таборе костры. "Все-таки молодцы они, – часто говорил себе Давид. – Вот уж кто всегда свободен. В России ли, в Австрии, в Румынии – везде. Конечно, не сахар такая жизнь, но свобода, наверное, стоит того. Мир ли, война – знай, занимаются своим делом, и нет для них царей и границ".

И он смотрел, запоминал, удивлялся, старался понять этот странный бродячий народ. Много необычного в жизни табора, но Давид ничего не спрашивал, только смотрел. То после пребывания в городе несколько человек вдруг исчезали, а то, неизвестно откуда, в таборе появлялись новые люди. Проведут несколько дней – и нет их. О них никогда не говорили. Или та девушка – откуда здесь такая? Звали ее Магда. Танцевала и пела она не хуже других. Быстро говорила на своем, не понятном Давиду языке. В косы вплетены цветные ленты и потемневшие от времени золотые турецкие монетки. Выглядывая одна из-под другой, ворохом волочились за ней пестрые юбки. На руках до самых локтей звенящие браслеты. В несколько рядов увешана тяжелыми монистами шея. Как будто ничем она не отличалась, но все-таки выглядела странно: серые глаза у цыганок встречаются, но совсем светлые волосы сбивали с толку. Может, увели цыгане, когда была еще маленькой или побывала когда-то одна из красавиц у польского графа в гостях. Мало ли что еще случалось в кочующем таборе? А однажды утром не стало и этой сероглазой. Вечером вместе со всеми сидела у костра, а утром уже нет ее, и никто не спрашивает, куда она исчезла.

Но старый Степан всегда оставался в таборе, и ни одно дело не решалось без него. Он выбирал места стоянок и путь, назначал, кому идти на промысел. Женил молодых и давал имена младенцам. Судил утаивших заработок, и виновный безропотно принимал плети.

А табор шел все дальше и дальше на юго-запад.

Довольно часто появлялась в таборе водка, и Давид с удивлением увидел, что пили ее не только взрослые. Мелькнет бутылка в тонких еще мальчишеских руках и пойдет по кругу, а потом словно по сотне дьяволов вселялось в шустрых цыганят. Хорошо, что это продолжалось недолго. Пройдет час, и спят уже ребятишки, сваленные жестоким сивушным хмелем. В такие вечера Давид укладывал своих пораньше, чтоб не смотрели. Однажды ребята окружили Рувима и протянули ему наполовину опорожненную бутылку. Рувим легонько оттолкнул неожиданное угощение и улыбнулся: "Нет, – сказал он, – не надо". Но захмелевшие парни настаивали. Кто-то сзади ухватил его за локти, уже ткнулось горлышко бутылки ему в губы, но тут появился Яшка. Пара подзатыльников, и вокруг Рувима стало пусто. Сунув бутылку себе в карман, он повел мальчика к Давиду. "Ты на них не смотри, – говорил он, – и не ходи до них вечером. Не для тебя это. Днем поиграться можно, а вечером – сразу до таты. Нечего тебе с ними делать".

Иногда и Мишке перепадала выпивка. Всунутая в пасть бутылка мгновенно – даже бульканье не успевали услышать – пустела, но медведь долго еще держал ее в лапах, пытаясь выжать последние капли и смешно раскачиваясь. Наконец бутылка падала, а Мишка, развалившись на спине и раскинув лапы, довольно урчал на низких минорных нотах, словно кто-то играл на контрабасе. Так, лежа на спине, он засыпал. Урчание переходило в храп, а зрители расходились. Бывало, что Мишке осторожно протягивали зажженную трубку. Но это уже забава опасная: стоит чуть зазеваться и получишь по руке когтистой лапой: Мишка в таборе – единственный, кто с трубкой не дружил. Трубки были у каждого: у мужчин, молодых девушек и седых старух. Не отставая от взрослых, лихо тянули синий дымок малолетки. Даже кормящие матери часто сидели с изогнутой трубкой во рту.

Беглецы привыкали к новому укладу жизни, а главное, к тому, что передвигаться теперь можно было спокойно. Мальчики повеселели, и даже Иона глядел не так испуганно, как в первые дни. Незнакомая речь вокруг, странная кочевая жизнь, чистое небо над головой – вносили мир и в его душу. И все реже вставали по ночам кровавые призраки растерзанных ловчиков, все меньше мучил Давида вопрос, кто это сделал – вилколак-оборотень или неизвестный бродяга. Медленно тянулись дни уходящего лета, и все спокойнее становилось у него на душе. Мальчики играли с таборными ребятишками уже на второй день. Дети есть дети. Глядя на них, и Давид стал мягче.… Сверкнут из-под пестрого платка веселые глаза, и улыбнется в ответ наш корчмарь. Улыбнется, и только. Что другое, а как вести себя в таборе с женщинами, Давид знал хорошо. Вот только когда та, сероглазая, глядела на него, чувствовал легкое волнение.

Однако не только покой несли эти неспешные, тихие дни. Давид понимал, что с цыганами можно передвигаться до самой границы. Но начинали раздражать неизвестность, медлительность, долгие стоянки вблизи городов, когда беглецы были обречены на несколько дней томительного ожидания и сидение без дела – последнего он с детства не терпел.

"Когда же, наконец, мы уйдем из этой забытой Богом страны?" – все чаще думал Давид.

А дни шли похожие один на другой, спокойные, легкие, пронизанные лаской тяжелеющего к осени солнца. Все дальше уходил табор, все ближе становилась граница. В селах среди буйно разросшихся подсолнухов выглядывали выкрашенные охрой аккуратные домики. Клонились к земле отяжелевшие от плодов ветви яблонь и груш. Длиннорогие волы тянули нагруженные золотыми снопами возы. На холмах весело кружились крылья ветряков. Громадные стаи скворцов пролетали к югу, и путники явственно различали похожий на ветер в лесу шум крыльев. Но все это уже не радовало Давида. Только одна мысль владела им теперь: " Скорее отсюда, скорее…"

Он бы не обратил внимания на катившийся навстречу возок, если бы не Рувим. "Папа, – сказал мальчик, – смотри, вон солдат с ружьем". Давид поднял глаза: рядом с кучером солдат в выгоревшей бескозырке спокойно курил самокрутку. Позади, на соломе, сидел человек с забранными в колодки руками. Давид сразу узнал его. Войдет, бывало, в корчму, положит деньги, опрокинет стакан водки и, не сказав ни слова, исчезнет. Звали его "беглый Никифор". Не раз сидел он в тюрьме, и не было на нем места, где бы не гуляли кнут, нагайка и палка. Последнюю отметину – выжженное на щеке клеймо – он получил несколько лет назад, когда угодил за убийство на каторгу. И Никифор, как видно, узнал корчмаря, повернул голову и долго смотрел на него тяжелым взглядом угрюмых своих глаз, пока не разминулись повозки.

 

ОБЛАВА

 

Оставалось два перехода до Каменец-Подольска, когда табор стал на ночлег. Закатилось солнце. Вернулись промышлявшие в окрестностях цыгане. Быстро стемнело. Поужинав пахнущей дымом похлебкой, мальчики стали укладываться на повозке. Рядом, в своей палатке похрапывал уставший за день Мишка. Давид присел у костра с трубкой. Воздух был неподвижен, дым столбом поднимался в звездное небо. Табор затихал. Подошел Степан.

– Слыхал, Давид? – сказал он, – Этого человека в колодках, что встретился утром, вчера арестовали в ближнем селе. Он хотел сменять на водку две пары сапог. Его приметили – клейменный ведь, кто-то донес, урядник нагрянул и взяли молодца. Нашли у него вещи. Говорят – явно краденые: нож, пустые кошельки, ремни, сапоги эти и еще какой-то реестр, что ли на сдачу рекрутов…

– Мало какой народ шатается по дорогам. Я в своей корчме знаешь, сколько видел этих колодников, – ответил Давид и, чтобы не продолжать разговор, встал. "Так вот кто побывал в лесу той проклятой ночью. Вот кто, оказывается, прикончил ловчиков и снял сапоги с мертвецов. Он же и этот чертов реестр поднял. А теперь еще и меня увидел. Так что если раньше он не слыхал обо мне – после допроса узнает. И теперь у них есть улика. Так все плохо, что хуже и не придумать… Но зачем Никифору снимать с трупов сапоги и почти пять недель таскать их по дорогам? Неужели мало тех денег, что нашел в кошельках Шимона и Пини? – Знал, что пригодятся сапоги, когда пропьет деньги, вот и держал, чтоб сбыть подальше от места преступления. Какой же скряга! А если у него вовсе не тот реестр? И мало какие сапоги мог украсть Никифор? Да и дней столько уже прошло. Может, совсем не он был в лесу?" – пытался успокоить себя Давид, но в глубине души уже твердо знал, что и реестр тот, и сапоги те, и что судьба нашла против него свидетеля… и скоро понял, что не ошибся.

Знал, конечно, об убитых ловчиках и Степан. Молча смотрел он на Давида, и взгляд его, казалось, говорил: "То, что я знаю – мое. То, что знаешь ты – твое. Раз не хочешь говорить – и я молчу". Он отправился было к своей палатке, но вдруг вернулся:

– Холодная будет ночь. Может, поставишь мальчикам палатку? Я скажу – тебе дадут. – Потом помедлил мгновенье и добавил: – Не бойся ничего, и оставайся с нами.

Давид не успел ответить, как вдруг все разом забрехали собаки. Это не был тот обычный лай, которым собаки разгоняют по ночам тоску и страх одиночества. Нет! Таборные собаки залились отчаянным, тревожным лаем. "Внимание! – означал он. – Опасность!" Послышался конский топот, крики, бряцание оружия. Замелькали огни факелов.

"Казаки! – встревожено крикнул старик. – Быстро к Мишке! Бегом!" Он продолжил что-то по-цыгански Яшке, и тот сразу вбежал к медведю. Мальчики быстро соскочили с телеги и по одному скрылись в палатке, Давид – за ними. Яшка что-то зашептал в ухо потревоженному медведю, тот затих и снова улегся, загородив собой вход. Давид успел заметить, что не только ему пришлось скрываться. Здесь знали, как вести себя в случае облавы. Костры были залиты мгновенно, тени сновали в темноте, перебегая из палатки в палатку. Казаки оцепили табор, офицер и несколько верховых с факелами въехали на поляну.

– Всем выйти из палаток! – закричал офицер, – живо!

Никто не показывался. Только старый Степан медленно подошел к офицеру.

– Добрый вечер, ваше благородие, – сказал он, – зачем беспокоить бедных людей так поздно?

– Я сейчас тебе покажу бедных людей! Проклятое племя! А ну, выводи свою банду!

– Ну, зачем же так, ваше благородие? Я позову, и все выйдут, а вы не беспокойтесь. – И Степан крикнул что-то в темноту.

Из палаток высунулись заспанные головы, послышались причитания женщин, детский плач, и вот в мерцающем свете факелов начали появляться темные фигуры. Поляна наполнилась людьми. Ребятишки ревели, кричали женщины, надрывались собаки, испуганно храпели и ржали лошади, ругались солдаты. Роняя огненные капли, трещали факелы. Мужчины сохраняли спокойствие, но полуодетые, распатланные цыганки метались по табору, хватали казаков за стремена и визжали, указывая на детей обнаженными до плеч руками. Их отгоняли нагайками. Лошади становились на дыбы и вертелись в толпе. Наконец взбешенные казаки начали стрелять в воздух, только тогда цыганки утихомирились.

– Все вышли? Палатки пустые? Мужчины и мальчишки направо, женщины и остальные – налево. Давай, разводи, старый черт! – скомандовал офицер. Несколько казаков спешились и с факелами в руках начали осматривать цыган. Офицер верхом следовал за ними и, склонившись в седле, поочередно всматривался в освещенные красным пламенем загадочные, азиатские лица. Но напрасно: ни один из этих смуглых, скуластых дьяволов полицейскому описанию не соответствовал, и казалось, что их глаза полны насмешки. Офицер представил, как они будут потом хохотать, и злобно выругался. Он, конечно, мог скомандовать – и любой из этих проходимцев через час уже сидел бы в тюрьме. Но ведь все равно пришлось бы выпустить. И как найти трех малолеток? Казаки осматривали дрожащих ребятишек, но и среди них похожих на беглецов не обнаружили. Вместо еврейских пейсов над ушами, черные, всклокоченные космы – поди там, разбери! Не хватало еще сдирать с них штаны среди ночи! Но такой команды он, слава Богу, не получил. Оставалось еще проверить палатки. Казаки врывались в каждую, выбрасывали наружу одежду, утварь, одеяла, и скоро вся поляна покрылась пестрым цыганским скарбом. Оставалась последняя палатка – Мишкина.

– Туда не ходите, ваше благородие, прошу вас, – Степан все время шел за офицером. – Нет у нас никого, а туда прошу вас не заходить.

– Ишь, каналья! Я сам проверю, кого ты там прячешь! – закричал офицер, спрыгнул с коня и, отогнув полог, вошел… В ту же секунду он, пятясь, выскочил наружу: из палатки вышел медведь, за ним Яшка. Медведь встал во весь рост и, подняв вверх лапы, зарычал. И тогда раздался еще один выстрел. Мишка пошатнулся и рухнул: кто-то из казаков, стреляя с коня, угодил медведю прямо в глаз. Яшка упал на медведя и прижался к нему, сотрясаясь от рыданий. Степан растолкал казаков, присел, одной рукой обнял Яшку, а свободной гладил простреленную голову медведя.

– А, черт! – сказал офицер и отвернулся. Теперь в таборе стало по-настоящему тихо.

И тогда снова заговорил старый Степан:

– Хороший выстрел, ваше благородие. Жаль, в Севастополе не было таких молодцов, как ваши казаки.

Офицер вспыхнул, но на этот раз сдержался.

– По коням. Поехали, – вполголоса сказал он.

Застучали копыта, все тише, тише…

– Выходите, все закончилось, – позвал Степан.

Испуганные мальчики молча смотрели на медведя.

– Видишь, как получилось, Давид. 20 лет ходил он с нами и вот теперь лежит мертвый. Увидел мундир и хотел сдаваться. Бедный, глупый, старый медведь.

– Я принес беду в ваш табор, – ответил Давид, – прости. Возьми все, что у меня есть.

– Ты себя не вини. У нас и не такое случалось. Живи с нами, как раньше, сколько захочешь. А Мишка и так давно уже нужен новый. Ничего нам от тебя не нужно. Ведь все равно мы насолили "фоням", и это согревает мне сердце.

Снова задымили костры, и цыгане, негромко переговариваясь, начали собирать свое разбросанное на поляне имущество. Женщины укладывали детей. Послышался грустный колыбельный напев.

И только Яшка лежал, обняв своего друга, и плечи его сотрясались.

 

ПРОВОДНИК

 

Долго упрашивать Степана не пришлось – взял на медведя сотню. Но уже на другой день Давид почувствовал, что отношение к нему изменилось. Перестали замечать, и отводили при встрече глаза взрослые. Не звали мальчиков играть ребятишки. Все говорило, что нельзя слишком долго пользоваться чьим-то гостеприимством. Да и Каменец-Подольский, где беглецам сворачивать в горы, был уже близко. И Давид не особенно удивился, когда заговорил Степан:

– После Каменца нам не по пути. В трех верстах отсюда лежит местечко. Есть там старик-еврей. Он много лет промышляет контрабандой и переводит через границу людей. Яшка приведет его – с ним и поедешь, а дальше – как получится. Не слыхал я, чтоб кто-то попался из тех, кого он проводил. Как зовут его – не спрашивай, ни к чему, все равно ведь уедешь. Колеса смажь, чтоб не скрипели. Заплатишь ему, сколько скажет, и все дела.

Табор давно уже спал, когда Яшка вернулся с проводником. Степан и Давид ждали у костра.

– Давай, собирайся, – сказал проводник, – поедем потихоньку, пока темно.

– Прощай, друг, – повернулся Давид к Степану, – никогда тебя не забуду, – и крепко обнял его, потом Яшку.

Проводник взгромоздился на свою, такую же, как и он сам, костлявую клячу, Давид тронул вожжи, и они неслышно проехали между затихших палаток, точно так же, как это делали по ночам другие таинственные обитатели табора. Сидел проводник накренясь и как-то боком, за весь путь ни разу не оглянулся и не сказал ни слова. Иногда делал Давиду знак остановиться и, вслушиваясь в ночную тишину, выжидал, затем, чмокнув губами, трогался дальше. И все время Давида не покидало чувство, что он знает старика.

Ночь напролет ехали они лесом и к рассвету остановились на небольшой, наглухо закрытой лохматыми елями поляне. Бревенчатая избушка стояла в стороне.

Теперь Давид рассмотрел проводника. Согнутая дугой спина не скрывала высокого роста. Чуть не до колен свисали длинные, мосластые руки. Серые волосы и борода давно потеряли природную окраску, но в усах, по краям пробивалась еще яркая рыжинка. Изрытые морщинами лицо и шея казались забрызганными – так густо покрывали кожу большие коричневые веснушки. Веснушками были покрыты и его огромные, жилистые руки. "Где я видел тебя?" – чуть не спросил Давид. "Зубы наружу – желтые, длинные, нависший над ними нос – одним словом, лошадиная морда… – вспомнил он слова раввина из Тульчина. Старик действительно был очень похож на свою клячу. Несколько длинных седых волосков висели у лошади под нижней губой точно так, как у него. – Неужели он? "

Никогда не спешил в разговоре Давид, но на этот раз выпалил прежде, чем успел подумать:

– Знаешь, фамилия у меня Бобровский, но в детстве я носил твое имя: Давидка Лошак.

Блеснули на миг любопытством маленькие, глубоко спрятанные в складках глаза проводника и снова потухли.

– С чего ты взял, что мое?

И тогда рассказал Давид о себе и что помнил из рассказа тульчинского раввина. Лошак глядел в сторону, потягивая трубку, слушал, не перебивая, и ни разу ни о чем не спросил.

– Теперь мы с тобой, как братья, – только и сказал он после затянувшейся паузы. – А ребе семь лет как умер, пусть будет пухом ему земля. Ну, а теперь слушай. Лучше всего отсидеться недели две, пока все успокоится. Еды вам хватит. Сено, дрова есть. Вода в ручье. Днем огня не разводи. Денег за постой с тебя не возьму. За продукты – положи в бадейку, сколько сам посчитаешь. Никто не украдет. Что ты здесь – знают только цыгане. Эти не скажут – могила… Будет что важное – передам. А нет – отсчитай две недели и – в путь. Под вечер поезжай лесом обратно к большой дороге, по ней – к закату, и на другой день будешь в горах.

Сам не слишком многословный Давид чувствовал, что говорить долго Лошак не привык. Каждое слово давалось ему с трудом. Видно, легче было молча провести человека через перевал, чем втолковывать путевые приметы. Иногда он замолкал, подняв брови и о чем-то задумавшись, но постепенно паузы между словами становились короче.

– К перевалу есть еще дорога, скорее, тропа. Как проедешь мост, свернешь направо, и будешь на тропе. Там почти двадцать пять лет не ездят – с польского восстания. Сначала кусты и для двух лошадей узковато, но через полверсты станет просторнее. К перевалу подняться с полдня уйдет. Где вода потечет вверх – деревянная мадонна…

– Как это "потечет вверх"?

– Увидишь. Все сначала не верят, потом удивляются. Вода в ручье рядом с дорогой течет вверх недолго – саженей пять. Минуешь мадонну – знай: кончилась Россия, дальше спуск в Венгрию. Там будь осторожен – русские могли оповестить мадьяр. В долине поспеши и до Мукачева от больших дорог держись в стороне. А доедешь – бери свою красавицу и вперед. Денег не хватит – евреи помогут. Народ там богаче, дружнее, друг друга не боятся и на своих, как наши хаперы, не охотятся.

– Денег у меня хватит, – сказал Давид.

– Ну, и хорошо. Был бы помоложе – сам бы с тобой поехал. Еще два года назад ездил. Сколько народа переправил, особенно евреев. – Речь старика становилась более связной, и он продолжал. – Детей увозили тысячи. Дезертиров тоже проводил, но только евреев и поляков. А русских не было – не любят они уезжать. И в Россию за столько лет – ну, хоть бы одна душа! Только товар: вино, кожи, табак, ножи хорошей стали, оружие и много разного добра. Еще лошадей дорогих пригонял Что с полковником, знаешь от ребе. Когда Миколашка допрашивал, я ни на кого не показал. Но другие, и Пестель – вот от кого не ожидал! – столько друг на друга наговорили, что не поверишь. Из того, как спрашивал Миколашка, я понял – обо мне полковник не сказал. О своих офицерах доложил все. Хотел показать царю, какая за ним сила. А обо мне – ни слова. Почему? Кому я, – фактор, нужен? Какой с меня толк?

У нас думают – нет нам дела до гойского заговора. Не понимают: только чтоб Миколашки не было – уже стоило Пестелю попытаться. Ты же видел, что царь с нами за тридцать лет натворил, будь он проклят! Разве могло быть хуже, чем при Миколашке? Почему за сотни лет никому из наших "хухемов" не пришло в голову то, что задумал Пестель? Ведь мы даже в одиночку не пытались вернуться. Убегали из Германии в Польшу, из Польши опять в Германию или Австрию, как ты сейчас, и так сотни лет туда и обратно. Говорим на Песах: "В следующем году в Иерусалиме", вот и все, на что нас хватает – сделать не пытаемся ничего. А полковник видел дальше…Теперь все позади. Стар уже я, никуда не гожусь… И прощай… Пусть будет тебе удача. А я поеду, до Каменца тоже не близко…

Накренясь и как-то боком взгромоздился Лошак на костлявую свою клячу и, не оглянувшись, скрылся в лесу.

 

ПЕРЕВАЛ

 

Когда на горизонте засинели горы, Давид заспешил. Он уже обогнал несколько больших обозов. Скорее, скорее за перевал, куда не дотянутся царские руки!

– Эй, зэмляк! – закричали ему с телеги, – куды гонышь? Всэ одно на перевали зустринэмось!

– Так то жыд, хлопцив вид набору увозыть, – крикнул кто-то с другой. – А ему що? Сив та поихав – зэмля нэ своя. Звисне дило – жыд.

Раздался еще голос, но слов Давид не разобрал: он спешил, спешил, чтобы не слышать их больше никогда. Скрылся обоз, а крики все еще звучали в ушах. И этот третий… что же он такое сказал?.. Да ну его! Какое мне дело? Вье! Вье! – и Давид стегнул лошадей. Но не давал покоя третий голос, и смутное беспокойство овладело Давидом.

Дорога уходила вверх незаметно, и поначалу подъем почти не ощущался. Отдохнувшие лошади бежали рысцой в тени высоких карпатских елей. Олень с влажными, бархатными глазами выскочил на дорогу, замер на мгновенье и, взметнувшись в прыжке, исчез, будто его и не было. На дорогу вышел кабан, подождал пока перебегут пятеро полосатых, подросших за лето поросят, хрюкнул и, грозно взглянув на повозку, ушел сам. Мальчики глядели во все глаза на уходящие вверх склоны, водопады, на открывающиеся вдруг за поворотом лесистые вершины. Шла вторая половина сентября, становилось прохладно. Блеющие стада овец спускались с горных пастбищ, и приходилось не раз останавливаться, чтобы пропустить их. Дорога свернула в ущелье, где, ворочая камни, шумел горный поток. Кружится голова, если долго смотреть на бесконечное движение водыПоворот – поток теперь шумит далеко внизу, через несколько витков дороги приближается, вот он совсем уже рядом, но ненадолго – дорога сворачивает, и шум постепенно стихает. День пролетел незаметно. Давид выбрал поляну, такую, чтоб поместилась только одна телега, выпряг, но привязал лошадей. Мальчики развели костер и повесили котелок с водой для похлебки. Еще не стемнело, и пока Давид готовил ужин, они стояли над обрывом и глядели на восток. День был необычно теплый, но неподвижный воздух был полон влажной осенней свежести, и темные, начинающие кое-где желтеть леса исчезали в нежной синеве. Две сороки, взлетая и опускаясь, как на волнах, пронеслись в ущелье и, резко свернув, скрылись в чаще.

– У них там дом, – сказал Дан.

– Вечер близко, вот и летят домой, – ответил Рувим.

– У всех есть дом. У оленя, у кабана, у этих сорок. У русских, поляков… у всех. А у нас нет, – грустно закончил Дан.

– Ну, и что? У цыган тоже нет дома.

– У цыган есть. У них везде дом. Им скучно жить на одном месте – вот они и ездят по всему свету.

– Мы вот тоже ездим, а дома у нас нет.

Давид все слышал, и сердце у него сжалось:

– А ну, быстро ужинать! Приедем – будет и у нас дом, как у всех, – сказал он и через силу улыбнулся.

Но мальчики серьезно глядели в глаза, словно спрашивая: "Когда же? Где он будет, этот новый наш дом?"

Застучали в котелке ложки, подпрыгнула крышка на вскипевшем чайнике, и зашипели угли в костре. И вдруг Давид услышал тот третий голос, который совершенно явственно прокричал: "Так нэма вже набору! Що вин, нэ знае? Жыд, тай нэ знае?"

"Померещилось мне или он действительно кричал такое?" – не находил себе места Давид.

– Почему ты не ешь, папа? – спросил Рувим.

– Не хочется что-то, сынок, – очнулся от своих мыслей Давид, отошел к обрыву и раскурил трубку.

Утром они отправились дальше, к перевалу. Дорога то карабкалась вверх по лесистым кручам, то спускалась в глубокие теснины, и огорчался каждый раз Давид: столько гнал вверх, а все даром. Лошади выбивались из сил, и Давид решил дать им отдохнуть, чтобы с утра одолеть этот перевал, до которого никак не доедешь..

К полудню они увидели встречный обоз. Он был невелик – всего три телеги. Еще издали Давид заметил детей и женщин на телегах и удивился: на цыган они не походили. А когда приблизился, остановил лошадей: навстречу ехали евреи. Остановились и они. Давид спрыгнул на дорогу и подошел.

– Кто вы?

– Мы с Подолии, возвращаемся из Венгрии.

– Зачем?

– Ты разве не знаешь? – сидевший на передке чернобородый пожилой еврей поднял брови, наклонился к Давиду и торжественно произнес: – Кончился "бехолес"! Новый царь, благослови его Бог, отменил закон. Больше детей брать не будут. Только с 18 лет, и как русских. И никаких штрафных.

– Кто вам сказал?!

– Нет, вы только посмотрите – едет из России и ничего не знает! Где ты был, человек? Об этом уже две недели говорят. В синагоге был праздник, и во всех домах благодарят нового царя, дай ему Бог долгих лет! И в газете есть – нам мадьяры из России привезли. Умеешь читать по-русски?

Он достал из-за пазухи завернутый в красный платок пакет, бережно развернул и протянул Давиду сложенную вчетверо газету. "Так он был прав, тот, третий. Почему же у меня закрылись уши?"

Давид глядел на газетный лист, но видел серый, мутный фон. Он глубоко вздохнул и закрыл на секунду глаза. Подошли остальные.

– Читай! – сказал бородатый.

Давид взглянул на заголовок:"Киевские губернские ведомости". И ниже: "Коронационный манифест, Санктъ-Петербург, 20 августа 1856 года",и сразу увидел очеркнутые красными чернилами строки: "…Желая облегчить для евреев исполнение рекрутской повинности, повелеваем: – читал он вслух и сердце его колотилось:

1) Рекрут с евреев взимать наравне с другими состояниями, преимущественно из неоседлых и не имеющих производительного труда.

2) Рекрут из евреев принимать тех же лет и качеств, кои определены для других состояний, и затем прием малолетних отменить.

3) Во взыскание недоимочных рекрут поступать по общим законам и требование с еврейских общин рекрут в виде штрафа отменить.

4) Временные правила, постановленные в 1853, в виде опыта, о предоставлении обществам и евреям в частности представлять за себя в рекруты пойманных беспаспортных единоверцев своих, отменить."

Давид закончил, и во рту у него пересохло. Он смотрел отрешенным взглядом.

– Ну, теперь поверил?

Давид не ответил. "Вот уж еврейское счастье, – подумал он, – проделать такой путь, чтобы в конце узнать эту новость. Как раз когда я отсиживался в избушке Лошака, она и пришла. Не поспешили бы Пиня и Шимон – остались бы все на местах, и мы и они. Но, как говорят у русских, от судьбы не уйдешь. А может, это и к лучшему…" И он спросил:

– Сколько вы пробыли там?

– Три года.

– Ну, и что, плохо вам было?

– Нет, нам не было плохо.

– Почему же едете обратно?

– Не могли привыкнуть. Мы из Городни, что возле Подольских Выселок. Тянет на родину, домой.

"Ничего себе родина, – подумал Давид и вдруг увидел, как заволновался Иона – ведь он оттуда! Там его семья, и он, Давид, не имеет права увозить мальчика. А остальных?"

– Вы все слышали? Все поняли? – обратился он к сыновьям. – Больше нет ловчиков. Как вы теперь скажете, так и будет. Пусть каждый решит: поедем дальше или вернемся? Рувим, ты старший – начинай.

– Поедем дальше, папа.

– Фроим?

– О чем ты говоришь, папа? Тебе ведь нельзя возвращаться.

– Дан?

– Куда ты, туда и я.

– А, ты, Иона, мой четвертый сын?

Мальчик опустил голову… И Давид сам ответил за него:

 – Ты поедешь домой, ведь твои родители живы. Ну, не плачь, мой мальчик, тебя отвезут, и все будет хорошо.

Он обнял плачущего Иону и подвел к бородатому.

– Его отец – кожевник Лейб, знали такого?

– Конечно, – радостно закивали встречные, а кто-то сказал, что и мальчика помнит.

– Отвезете Иону домой?

– Отвезем, не беспокойся.

– Ну, вот и хорошо. А это вам на дорогу, – и Давид протянул бородатому деньги.

– А кто ты? Откуда? – спросил бородатый.

– Чем меньше будешь обо мне знать, тем лучше. Что встретил нас, никому не рассказывай. Довези мальчика домой и ни о чем его не спрашивай. За это плачу.

– Да что там спрашивать? И так все понятно. Только вот что еще скажу: на заставу не езжай. Сверни на старую дорогу сразу после моста. Мы тогда тоже проехали по ней. – И Давид услышал то, что говорил ему Лошак. – А теперь давай прощаться. Нам-то вниз, а у вас еще перевал впереди.

Мальчики по очереди расцеловались с плачущим Ионой, за ними Давид.

– Недолго ты пробыл с нами, но стал мне сыном, – сказал он. – Где мы будем – узнаешь. Буду нужен – только дай знать: сделаю для тебя все, что смогу. А это тебе на новые сапожки, и прощай! – Давид вложил Ионе в карман четвертную бумажку и посадил его к бородатому в телегу.

– Вье! – крикнул он, и лошади пошли.

– Папа! Подожди, постой еще, – попросил Дан, спрыгнул, подбежал к Ионе и протянул ему свой складной, с перламутровой ручкой ножик. Вернувшись, сел и опустил голову, чтобы никто не видел его слез.

Повозка тронулась и пошла, постукивая окованными колесами по камням. Никто не оглянулся. А три телеги стояли, пока не скрылась она за поворотом в ущелье.

…Костер чуть тлел, ароматный дымок стелился по земле. Давиду не спалось. Он неподвижно лежал и глядел на звезды, мерцающие над головой. Удивительно теплая ночь сегодня. Давид разгреб золу, схватил уголек и, покатав на ладони, раскурил трубку. Огромный диск полной луны поднимался над лесом, и тревожный багрянец ночного светила постепенно переходил в серебро. Сова неподвижно сидела на тонкой осине прямо над заснувшими в повозке мальчиками. Все дышало покоем, и сонное оцепенение опутало Давида. Он затянулся в последний раз, выбил трубку о колесо и закрыл глаза. Разбудил его шорох, будто кто-то подкрадывался к повозке. Проползет чуть-чуть, замрет, прислушиваясь, и снова ползет. Что бы это могло быть? Если крадется, давно бы уже добрался. Шорох все не стихал. Давид поднял голову и прислушалс. Да это же листья шумят на осине!чТак оно и было: сухие, тонкие листья тихо шептались под налетающим ветерком. Луна давно скрылась. Еще не рассвело. Что-то белое и огромное надвигалось с востока: это из ущелья поднимались облака. Давид встал и разжег угасший костер. Вспыхнули сухие ветки, и пламя выхватило из темноты лошадиные головы. Рассвело, но белая влажная мгла окутала все вокруг. Исчезли деревья, не стало гор.

Повозка катилась теперь медленно и поминутно останавливалась на краю пропасти. Начал моросить дождь, мелкий, шелестящий, бесконечный. Чтобы не потерять дорогу, Давид осторожно повел лошадей за повод, приседая и всматриваясь в следы подков, колею и остатки навоза. А дождь усиливался, и время от времени раздавалось ворчание грома. Наконец лошади стали под мохнатой елью. Вода, струившаяся отовсюду, сливалась в текущие навстречу ручьи. Мальчики, накрывшись рогожей, молча сидели в повозке. Совсем рядом вспыхнула молния, еще одна, и, все покрывая, ударил могучий, как горный обвал, гром. Лошади испуганно заржали и встали на дыбы, чуть не опрокинув повозку. Давид взял их под уздцы и вывел на дорогу – оставаться под елью стало опасно. Лица мальчиков казались совсем белыми в призрачном свете молний, сверкающих теперь одна за другой. Они вспыхивали рядом, прямо под ногами. С треском и шипением красновато-желтое пламя переходило в ослепительно раскаленную голубизну, и, одновременно со вспышкой, раздавался адский грохот. Мокрый насквозь Давид с трудом удерживал лошадей. Вода неслась теперь сплошным пенным потоком, достигая колен, и стоять ему становилось все трудней. Поток увлекал больно ударявшие по ногам камни, ветки, целые кусты, и, если бы не лошади, давно унесло бы Давида. Повиснув на поводьях, он и лошадей сдерживал, и сам держался в бешеном потоке. Наконец гроза стала стихать. Дождь еще лил, но реже стали вспышки, дальше гром. Поток несся уже не так стремительно, и плеск его, сливаясь с шумом дождя, становился все тише. Но прошло еще не меньше часа, прежде чем Давид решил двигаться дальше. Поднялись тучи, выше стало небо, дождь ослабел, и открылась наконец дорога, похожая больше на речку. Свистнула первая птица, ей ответила другая. Давид медленно повел лошадей по размытой, скользкой дороге. Временами снова приходилось идти сквозь туман, но это были небольшие клочья облаков, и он легко находил путь. Вокруг лес, кое-где деревья повалило грозой, но, к счастью, на дорогу не рухнуло ни одно. Только однажды пришлось обрубить ветки поваленной ели. Теперь повозка катилась не против, а по течению значительно обмелевшего потока, и Давид понял, что перевал уже позади. Спуск, однако, не ощущался. Так прошли они еще с полверсты, и вдруг стало казаться, что вода в потоке течет вверх – точно, как сказал Лошак. Давид не верил своим глазам. Казалось, они продолжали подниматься (не так, правда, круто, как раньше), но и вода текла теперь вверх. Снова опустилось облачко на дорогу, растаяло, и тогда беглецы увидели мадонну. Черная от времени, стояла она, слегка накренившись над пропастью. "Вот мы и ушли. Прощай, Россия", – подумал Давид, но не принесла радости эта мысль. Хвойный лес сменился дубовым, стало теплее. Дождь прекратился, кое-где в разрывах облаков виднелось голубое небо. Спуск становился круче, Давид с трудом удерживал приседавших почти на круп лошадей. Мальчикам он велел выйти из повозки. Мокрые и замерзшие шли они сзади, пока не кончился спуск. Лес поредел, только отдельные группы деревьев темнели среди полого спускавшихся зеленых лугов. Впереди, насколько хватало глаз, расстилалась обширная равнина. Начало пригревать солнце, пар поднимался над мокрыми спинами лошадей. Далекое ржание и топот донеслись снизу, затихли и стали слышны снова, но уже громче. Топот приближался. Большой табун выплеснулся из-за холма и растекся на зеленой равнине. Там были взрослые кони и матки с жеребятами. Табун гнали несколько верховых. Двое свернули к повозке.

 Jo napot! – весело крикнул первый.

– Jo napot! Здравствуйте, – осторожно ответил Давид. Он немного понимал венгерский.

– Ты смотри, опять они здесь, – продолжал, повернувшись к спутнику, первый. – Что там с ними делают? Уже и Николай умер, а они все едут и едут.

– Пусть едут, черт нас не возьмет. Лишь бы царь не приехал за ними, – ответил второй, и оба расхохотались.

– Fogd! Держи! – первый достал из седельной сумки несколько больших красных яблок и бросил в повозку. – Держи, пжалста, наздровье! Viszontlatosza! Дозвиданя! – добавил он, натянул поводья, поднял коня на дыбы и поскакал догонять табун.

– Viszontlatosza! – сверкнул белозубой улыбкой из-под усов второй и помчался за ним.

– Папа, папа, смотри! – закричал Дан: белая, тонконогая кобылица опрокинулась на спину и, вздымая алмазные брызги, стала кататься в мокрой траве.

Прямо впереди, над зеленой равниной встала сияющая радуга. Вдалеке на горизонте клубилась уходящая на запад гроза.

 

ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА

 

1. По указу Николая I, еврейских рекрутов набирали с 12, русских – с 18 лет. Пропорция рекрутов из еврейских общин была в несколько раз выше. Воинская служба для христиан продолжалась 25, для евреев – 31 год. Цель Николая – путем продолжительной воинской службы оторвать малолетних от религии отцов, окрестить их и тем самым сократить численность евреев. Община, как могла, сопротивлялась: широко распространилось умышленное членовредительство, целые семьи бежали за границу, детей женили в самом нежном возрасте (женатых на службу не брали). Эти уловки значительно снизили численность еврейских рекрутов, что вызвало санкции – с общин, где был недобор, требовали повышенное количество призывников, или "штрафных". Грязную эту работу свалили на самих же евреев, и выполняли ее кагальные уполномоченные – "ловчики", или "хаперы", "хапуны". Они хватали совсем малышей, спасая, таким образом, собственных детей от набора. Большинство малолетних "пойманников" погибало, не выдержав суровых условий царской солдатчины. В тех редких случаях, когда родители осмеливались протестовать, приглашали продажных "свидетелей", которые за плату подтверждали призывной возраст, и шести-восьмилетние малыши отправлялись в "рекрутское присутствие" как двенадцатилетние. Штрафные санкции положение не изменили. Рекрутские недоимки неудержимо росли, и тогда царь приказал возмещать недобор за счет взрослых евреев. Банды ловчиков хватали всех, кто попадался без паспорта. Если не удавалось погасить недобор в срок, ловчиков ожидала та же судьба, что и пойманников. Жестокость царя привела к небывалому падению национальной морали. Точное число оторванных от своего народа рекрутов история не сохранила, но речь идет о сотнях тысяч погибших в пути, запоротых шпицрутенами, умерших от болезней и, наконец, насильно окрещенных с 1827 по 1855 г.

О печальном прошлом напоминают фамилии Ловчик, Хапер, Хапун, встречающиеся у евреев и теперь.

2. Командир Вятского пехотного полка П.И. Пестель был основателем и директором Южного общества декабристов, членом "Союза спасения" и "Союза благоденствия". Арестован по доносу и повешен 13.07.1825 г. в возрасте 33 лет. Его программа "Русская правда" предполагала уничтожение самодержавия и крепостного права, всеобщие равенство и свободу. Пестель (по вероисповеданию протестант – для русской армии случай довольно редкий) намеревался решить еврейский вопрос, чему посвятил несколько страниц "Русской правды". Его можно считать одним из первых русских сионистов.

3. Тульчинский балагула Давид Лошак действительно существовал и был "фактором" полковника Пестеля. Царь Николай I лично допрашивал его во время следствия и собственноручно записал в протоколе: "Присылаемого жида Давидку содержать по усмотрению хорошо". Протоколы допросов сохранились и опубликованы.

4. Среди декабристов был еврей (крещеный) Григорий Перец. Это он ввел тайный пароль "херут", о котором спрашивал Пестель.

5. В описании осады Тульчина и расправы с защитниками крепости использованы исторические хроники XVII века, которые оставил современник Натан Ганновер.

 

Оригинал: http://berkovich-zametki.com/2017/Starina/Nomer1/MShechtman1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1129 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru