litbook

Культура


Курлянд Иосиф-Давид Хонович (Приложение: Леонид Флят. Творчество литературоведа И.-Д. Курлянда)*0

Мой отец, Курлянд Иосиф-Давид Хонович, родился 22 февраля 1903 года в городе Двинске (теперь, Даугавпилс в Латвии). Он был старшим сыном в многодетной семье Хоны и Тойбе Курлянд.

Когда и по какой причине дед с семьёй перебрался из Прибалтики в Ярославль, я не знаю. Вероятнее всего, случилось это во время первой мировой войны при массовой миграции беженцев на восток. Недавно мне подсказали такую версию: во время войны из прифронтовой полосы выселяли «потенциальных шпионов». Тем самым, была разрушена черта оседлости.

Давид Курлянд. Первая половина 1930-х

Давид Курлянд. Первая половина 1930-х

Все годы жизни в Ярославле мой дед работал на кожевенном заводе, труд на котором и тяжёл, и вреден. И всё же я не помню, чтобы он, несмотря на почтенный возраст, жаловался на недомогания или выглядел больным и хилым. По моим воспоминаниям, дед был суровым и молчаливым человеком. Но, скорее всего, дело было не в мрачном характере, не в старости или усталости, а в тех бедах, которые постигли его семью.

Ни о родных деда, ни о его молодости, к сожалению, ничего не могу рассказать. Знаю только, что в годы гражданской войны семья выжила чудом. События в Ярославле, как известно, развивались трагически: смена властей, голод, погромы… Кое-что об этом мне в детстве рассказывала бабушка, но воспоминания мои смутны, почти все детали забыты. Вспоминаю дом на берегу Волги, похожий на башню, где они прятались от казаков. Помню, как бабушка сетовала на отсутствие соли; говорила, что из-за этого люди слепли.

Дед был религиозен. Каждую субботу посещал синагогу, дома читал субботнюю молитву, молился перед едой. При этом, по крайней мере, внешне он не проявлял недовольства атеизмом своих детей. Национальной нетерпимости в нём, по-видимому, тоже не было. Две его дочери вышли замуж не за евреев: старшая — за татарина, младшая — за русского, а один из сыновей был женат на мордвинке. Может быть, это и причиняло ему боль, но никаких эксцессов по этому поводу в семье не припоминаю. Наоборот, все мирно уживались в родительском доме до той поры, пока не обзаводились собственным жильём. А во время еврейских религиозных праздников в доме собиралась вся интернациональная дедова семья, и, надо полагать, это делалось добровольно и с удовольствием.

Умер дедушка Хона зимой 1939 года, когда я жила в Ярославле. Лёг вечером спать и не проснулся. Говорят, что так легко умирают только очень хорошие люди. Меня на его похороны не взяли; была я ещё маленькой, жила без родителей, и родные меня жалели и оберегали от огорчений.

Бабушка Тойбе тоже родом из Прибалтики. Её девичья фамилия Марголис. На идиш Тойбе — голубка, и это имя подходило бабушке, как нельзя лучше. Была она маленького росточка, тоненькая и хрупкая с виду. Совершенно глухая, но всегда весёлая, подвижная, разговорчивая. Её прибаутки (а им не было конца) до сих пор в ходу в нашем семействе:

— Ну, прямо, не знаю, что делать: то ли в баню бежать, то ли в Америку ехать!

В речи её перемежались еврейские и русские слова, и она сама посмеивалась над этим. Вот, например, один из её анекдотов:

Идёт еврей с базара, несёт петуха. А тот вырвался и улетел. Еврей кричит:

 А гон! А гон! (На идиш — «Петух! Петух!»)

 Где огонь?! — спрашивает полицейский.

 Патух! Патух! — продолжает вопить еврей.

 Ну, если потух, так чего же ты орёшь?..

Отличная кулинарка, бабушка отменно готовила все традиционные еврейские блюда. Родственники рассказывают, что до революции её приглашали в богатые дома стряпать к свадьбам и другим торжествам. И я помню, как в её квартире по субботам и праздникам за большим и красиво накрытым столом собирались всем семейством.

Несмотря на глухоту, бабушка знала тысячи всяческих историй и рассказывала их постоянно, пересыпая шутками и прибаутками. Послушав как-то её побасенки, один из папиных друзей-литераторов сказал:

 Теперь мне ясно, откуда у тебя и талант, и юмор.

Мне она вместо сказок на ночь пересказывала библейские истории, чаще всего, историю о прекрасном Иосифе, а моей кузине Блюме любила рассказывать о семейной жизни и гибели А.С. Пушкина. Читала бабушка свою видавшую виды Библию регулярно, но впечатления очень религиозного человека не производила. Однако, все правила, связанные с приготовлением кошерной пищи, она соблюдала неукоснительно.

Последние лет десять своей жизни бабушка жила с дочерью Милей, поменявшей московское жильё на комнату в Ярославле, чтобы ухаживать за больной матерью. Прожила бабушка 94 года, перенесла два инсульта и от третьего скончалась. Но пока была жива, едва оправившись от болезни, куда-то бежала, торопилась что-то успеть, с кем-то повидаться, кому-то помочь. При каждой из наших встреч с горечью вспоминала своих четырёх погибших сыновей; пережили её только три дочери. Бабушка плакала, вспоминая своих мальчиков, но тут же, пересилив себя, старалась развеселить нас какой-нибудь из своих бесчисленных шуток.

На похоронах бабушки я не была: печальную весть мне сообщили слишком поздно.

В Ярославле отец учился в хедере и, по рассказам бабушки, был лучшим учеником школы. Она хранила (и показывала мне) премию, полученную им по окончании школы: альбом в резной деревянной обложке, на каждом листе которого были размещены либо виды Иерусалима, либо засушенные растения Палестины. Окончив школу, он пошёл по стопам отца: был рабочим в кожевенной мастерской, где трудился 8 лет. Вероятно, там бы и проработал всю жизнь, но случилась революция, и у еврейских рабочих юношей появилась возможность учиться. Сначала, если не ошибаюсь, отец поступил на рабфак в Ярославле.

И от природы, и благодаря рабочей профессии папа, при среднем росте и худобе, был сильным и спортивным юношей. Друзья его молодости рассказывали, что он мог на спор пройти на руках всю улицу, или запрыгнуть на высокую кирпичную ограду, чтобы заслужить поцелуй приглянувшейся девушки. Он вообще был мастером на всякие выдумки и выходки и, благодаря весёлому нраву и остроумию, всегда становился душой компании. Анекдоты из него «сыпались как из дырявого мешка» (мамино выражение), знал он их несчётное количество и выдавал по любому поводу.

Для полноты портрета надо добавить, что был мой отец горячим и вспыльчивым, а также сверх меры добрым и отзывчивым; как говорится, готов был отдать товарищу последнюю рубашку. И это не преувеличение: мама рассказывала (не без грусти), что он часто помогал коллегам и друзьям, отдавая им значительную часть заработка, в то время, когда мы сами жили в нужде.

До того, как перейти к истории нашей семьи, добавлю несколько строк о моей маме. Юдифь (Ида — в русском варианте, Юдес или Югудес — на идиш) Абрамовна Кристаль, родилась в Лодзи в 1900 году в рабочей семье. Точной даты своего рождения она не знала. Работать начала с восьмилетнего возраста на трикотажной фабрике; там же приобщилась к рабочему движению. Пыталась учиться в школе для рабочей молодежи, но выдержала только год: много сил отнимала работа, да и дома дел хватало. Так что все её познания — от чтения. Всю жизнь мама много читала, насколько позволяли условия, а, бывало, и в мало подходящих для этого условиях. После смерти в 1918 году матери она, не оставляя работы, стала главной хозяйкой в доме. Устроила свадьбу старшей сестре, отдала в школу младшую; готовила, стирала, убирала… Вообще, работягой она была отменной, и энергии её хватило на всю долгую и трудную жизнь.

В 1923 году мама решила уехать в Советскую Россию. Своему отцу сказала, что едет к братьям в Америку, иначе бы он её не отпустил. Как тогда оформляли переезд границы, не знаю, но мама эмигрировала вполне легально. После недолгих скитаний она оказалась в Ярославле. Приехала в северный город в лёгком пальтишке, в туфельках на каблучках (все, кроме неё, ходили в валенках) и с шапкой вьющихся волос вместо традиционного для северянок пухового платка. Естественно, обращала на себя внимание. Один из местных фотографов сделал мамин портрет и продавал его в качестве открыток.

Кое-как устроившись в Ярославле, она отправилась на биржу труда. Работы по специальности не оказалось, это было время острой безработицы. Пришлось перебиваться случайными заработками: подсобными работами, мытьем полов и окон.

Из всей маминой семьи я знала только её самую младшую сестру Рахиль, приехавшую в Москву по вызову мамы в 1926 году. О судьбе остальных её братьев и сестёр я безуспешно пыталась узнать через ХИАС, музей Яд Вашем и музей Холокоста в Вашингтоне. Единственная находка, обнаруженная в Центре еврейской истории в Нью-Йорке с помощью внучки, — список членов маминой семьи на сайте «Jewish Records Indexing — Poland».

Мои родители познакомились в Ярославле. Однажды в клубе еврейской молодёжи мама спросила, где находится библиотека. Папа вызвался показать дорогу. Увлекшись разговором с незнакомкой, завёл её в какие-то дебри, откуда они, проваливаясь по колени в снег (а мама была в туфельках) выбирались до самой темноты. Знакомство продолжилось. Вскоре папа предложил ей руку и сердце, получил согласие на брак, но не на его регистрацию. Тогда была «эпоха раскрепощения», и мама искренне считала, что оформление брака — признак взаимного недоверия. В результате, прожив с отцом всё отпущенное им судьбой время и сохранив любовь и верность мужу на всю жизнь, она не получила никаких прав (на пенсию и другие льготы) после его гибели на фронте.

Семья папы отнеслась к ней холодновато: бедна, не устроена, одета на европейский манер, держится независимо, не религиозна. Мама, действительно, заметно отличалась внешним видом, манерами, даже языком от местных девушек. (Известно, что диалекты идиш в разных местностях разнятся; но именно в Польше и Литве он наиболее близок к литературной норме. Папины коллеги — деятели еврейской культуры удивлялись правильности и красоте маминой речи. Некоторые из давних историй о моих родителях рассказала мне их друг, поэтесса Рахиль Львовна Баумволь, когда я навещала её в Иерусалиме в 1992 — 1999 годах.

После окончания рабфака папа продолжил учёбу в Москве. Полагая, что стране больше всего нужны специалисты для подъёма промышленности, он поступил в Институт народного хозяйства (сейчас — РЭА им. Г. В. Плеханова) и после его окончания работал на каком-то предприятии в Ленинграде, а мама — на фабрике «Красный треугольник». В то время на педагогическом факультете Московского педагогического института (тогда 2-ой МГУ) открылось отделение еврейской литературы. Отец (у него была склонность к литературе) поступил на это отделение. Учился он с большим энтузиазмом, хотя, будучи нрава весёлого и стихийного, не раз говорил жене:

 — Вот увидишь, Юдесл, придёт пора, когда не надо будет ходить на лекции, а можно будет слушать любых профессоров, не вылезая из постели.

Жили они в общежитии, по-студенчески. Мама работала. Как-то в каникулы они выбрались на юг; проезд для студентов тогда был бесплатным. Бродили по южному берегу Крыма, ночуя, где придётся, питались хлебом с яблоками и помидорами и были счастливы. В те годы студентам давали контрамарки для бесплатного посещения спектаклей. Таким образом, родители просмотрели весь репертуар московских театров. Ещё раз они съездили на Северный Кавказ в 1930 году. Взобрались на гору Машук в Пятигорске, о чём свидетельствует фотография, где мама, папа и я (в проекте) сидим под каменным орлом.

Пятигорск, МАШУК, 1930

Пятигорск, МАШУК, 1930

Закончив в 1929 году учебу во 2-ом МГУ, отец направился в Минск, в аспирантуру при Академии Наук Белоруссии. Одновременно работал, но о его работе я, к сожалению, почти ничего не знаю. Кажется, он преподавал в школе или в техникуме и параллельно формировался как литератор. Недавно мне удалось выяснить, что в эти годы он написал несколько первых своих литературно-критических статей, а также участвовал в составлении хрестоматий и книг для чтения в еврейских школах и редактировал сборники произведений еврейских рабочих писателей.

Я родилась в Минске, 26 декабря 1930 года. Это было время голода, поразившего всю страну и приведшего к гибели миллионов людей. Рождение ребёнка в те годы было катастрофой. Надо было иметь мамино здоровье и энергию, чтобы спасти мне жизнь. Молока у голодающей матери не было и, подхватив меня на руки, она уехала в деревню. Как-то там устроилась (кажется, в еврейской коммуне), каким-то образом умудрялась заработать мне на молоко, а себе на хлеб. Короче, обе мы выжили и вернулись в Минск, где прожили до 1934 года.

До моего рождения родители жили в общежитии, но в самом начале 30-ых получили комнату в коммунальной квартире. Я помню её смутно: большая лестница светлого дерева с фигурными балясинами и светлая, большая комната. Впрочем, в детстве всё кажется огромным.

Семья Курлянд. Минск, 1931

Семья Курлянд. Минск, 1931

Там нас навещали то папины родственники, то друзья родителей. О некоторых визитах потом часто вспоминали. Например, о том, как у нас гостили Рахиль Львовна Баумволь и её сынишка Юлиус (будущий диссидент и «король самиздатский»).

В 1933 году отец закончил аспирантуру. В Минске он познакомился с крупнейшим еврейским литературоведом Максом Эриком (псевдоним Залмана Меркина), поменявшим в 1929 году Гданьск на Минск. Они стали друзьями. Когда М. Эрик возглавил секцию литературоведения и критики в Институте еврейской пролетарской культуры (ИЕПК) при Академии Наук Украины, он пригласил на работу в Киев и папу. С семьёй Меркиных мы остались дружны на всю последующую, нелёгкую для всех нас жизнь.

Наш дом в Киеве я хорошо помню и, бывая в городе, всегда старалась заглянуть во двор, где проходило детство. Он был расположен за зданием Академии Наук, в котором располагался ИЕПК (дом №10 на улице Карла Либкнехта, бывшей Левашовской). Во двор вели кованые ворота, слева от входа — высокая стена красного кирпича, за которой прятался правительственный особняк. Там жил С.В. Косиор, один из руководителей Украины, позже его сменил Н.С. Хрущёв. Смену власти дети заметили: при Косиоре мы свободно могли играть перед особняком, а при Хрущёве нас стали прогонять с «правительственного» тротуара. В отместку мы, пятилетние детишки решили устроить подкоп под стену. До дела, разумеется, не дошло: то ли лопаток у нас не было, то ли мы просто забыли о своих коварных замыслах. Но недавно я узнала, что одним из обвинений при аресте Макса Эрика, оказывается, был план подкопа под эту стену. Было бы смешно, если бы не закончилось так страшно…

В центре двора — фонтан, в глубине — жилой дом в три этажа. В одной из его квартир жила семья Эрика. Справа от дома — одноэтажный флигель, который занимала наша семья. Он представлял собой подобие анфилады: коридор, кухня-столовая, проходная комната и в конце — комната, служившая и спальней родителей, и рабочим кабинетом отца. Папа поставил вдоль стен кабинета полки из некрашеных досок и заполнил книгами. На их покупку, к огорчению мамы, уходила львиная доля зарплаты. Работал папа с упоением, забывая про еду и отдых. Мама рассказывала, что обычно, не дождавшись отца к обеду, она ставила еду на письменный стол. Папа, не глядя, съедал его, а закончив работать, возмущённо спрашивал:

— Мы сегодня будем, наконец, обедать?!

За время работы в Институте он написал статьи, посвящённые творчеству двух выдающихся еврейских писателей: Ицхока Лейбуша Переца и Давида Бергельсона и, по-видимому, ряда других. На чтении работы о Бергельсоне (кажется, в киевском Доме писателей) я присутствовала; возможно, что она рассматривалась, как диссертационная.

Мама работала на трикотажной фабрике и вела наше немудрёное хозяйство. Меня пытались устроить в детский сад, но я, обычно тихая и покладистая, отстояла свое право «на независимость». Родителям заявила, что от детсадовского шума у меня болит голова; возможно, так оно и было.

Утром дверь в квартиру закрывали на ключ, а окно оставляли незапертым. Через него я могла выйти погулять во двор. Еду мне оставляли, а разобраться с ней мне помогала дочь Эрика, Нелли. Она была уже «совсем большая» и училась в начальной школе. Нелли не только кормила меня, но и занималась моим воспитанием, наполняя мою, пока еще пустую голову школьными премудростями. Читать, правда, я умела с четырех лет, но это не спасало меня от плохих оценок, которые она щедро мне ставила. Очень уж суровой была моя первая учительница…

Самыми счастливыми для меня были часы, проводимые с папой. Он был неистощим на придумывание игр (не только со мной, но и со всей дворовой малышнёй) и вносил в них спортивный азарт. У него была удивительная способность любое дело, даже чистку картошки, превращать в игру. Иногда он устраивал спектакли, в которых был главным (и неплохим) актёром. Вспоминаю некоторые из его мимических сценок. В одной он очень смешно изображал, как старый холостяк пришивает к пиджаку пуговицу; в другой — как некий чудак заказывает портному костюм:

— Ты не делай так: пуговка, пуговка, пуговка, пуговка, — объяснял он. — А делай: пуговка — подожди минутку, пуговка — подожди минутку… На идиш это звучало ещё комичнее. Знал он массу смешных и нехитрых фокусов, любил всяческие розыгрыши, рассказывал множество анекдотов и побасенок. В общем, с ним никогда не было скучно.

Папа очень заботился о моём развитии. Выписывал детские журналы «Чиж и Ёж», «Мурзилку», приносил книги, игры. Помню, чтобы научить меня различать цветовые оттенки, он соорудил маленький по формату, но довольно толстый блокнот из цветных листов бумаги. Тогда же он научил меня читать на идиш. Кроме всего прочего, он тщательно записывал мои словечки и выражения и, по словам мамы, посылал их Корнею Чуковскому, работавшему над книгой «От двух до пяти».

Папа очень любил меня и частенько хвастал своей дочкой перед знакомыми. С самого рождения он приветствовал меня разными стишками и песенками, звучавшими по-еврейски, примерно, так:

Аза тохтер, ви ба мир,
Из нито ба кейн гевир.
Гройс ист зи ви а пузир,
Нор пишн пишт зи ун а шир.

Немало подобных мелочей приходило мне в голову, когда я писала свои воспоминания о раннем детстве. Именно тогда уже нависли над нами чёрные тучи, и беда подошла к самому порогу.

В апреле 1936 года арестовали Макса Эрика. Институт закрыли. Обвинения были самые нелепые, но это было в духе времени, правилом без исключений. Возможно, был донос какого-то завистника, но и он не был обязательным. Достаточно того, что Эрик был человеком большого таланта и высокой эрудиции. Такие люди, как он, первыми попали под подозрение. Мама рассказывала, что ещё в Минске послушать его лекции сбегались студенты из разных институтов. В Россию он приехал известным учёным. Ему, кажется, предлагали кафедру в одном из университетов США. Но он, как и многие интеллигенты, поверил, что в новой России ему будет позволено свободно и говорить, и писать так и то, что он сам посчитает нужным. Жестоко они поплатились за свои иллюзии…

Макс Эрик погиб в одном из сибирских лагерей. О его жизни там и о смерти очень немного рассказал кто-то из чудом выживших солагерников. Перед отъездом из России его дочь и внук побывали в Сибири на реке Лене, вблизи тех окаянных мест. А до того Нелли и её матери Иде Лазаревне пришлось хлебнуть горя в ссылке. Выжили они по случайному стечению обстоятельств.

Сотрудники Института оказались без работы. Папа устроился проводником почтовых вагонов на железной дороге. Уезжал обычно на несколько суток, я почти перестала его видеть. Мама работала посменно, и, если смена выпадала на ночь, меня отводили спать к Меркиным. Ида Лазаревна и Нелли пока ещё оставались в Киеве. Стелили мне на сундуке в коридоре.

Но такая ситуация, возникшая в горестном 1936-м, была недолгой. Вскоре родителей вызвали в НКВД. Папу без суда, следствия или другой формальной процедуры сослали в Сибирь. (Как тогда говорили, «административно сослали»). Нам приказали немедленно убраться из Киева. Перед родителями встала проблема, что делать с ребёнком. Везти ли с собой в Сибирь, или оставить у родных? О том, ехать ли маме, вопрос не стоял. Родители срочно вызвали бабушку и вручили ей меня. Папину библиотеку в ящиках тоже отправили в Ярославль. Из всех драматических событий этих дней я, как ни странно, помню только ночную Москву, где у нас была пересадка с ночёвкой в квартире дяди Исаака.

Не слишком-то много я знаю о жизни родителей в ссылке. В отличие от многих и многих высылаемых, у них оказалась возможность пристроить ребёнка. Поэтому все мои сведения — из маминых рассказов, а мама многословной не была никогда.

Вместе, то есть в одном селе, родителям жить не удалось. Названий мест, где жил папа, не знаю. Работал он сначала на кирпичном заводе, потом счетоводом в сельпо. Мама жила в селе Знаменском Тарского района Омской области, снимала «угол» у хозяев. Об одной своей хозяйке она вспоминала с любовью и глубоким уважением. Две фотокарточки Александры Константиновны с дарственной надписью мама бережно сохранила. Хозяйка, простая сибирская крестьянка очень привязалась к маме, ценила за нечастое у горожанок умение делать любую тяжёлую работу. Звала она маму на русский манер — Лидочкой. Был один, уникальный для того времени, случай. В том же доме, где жила мама, решил поселиться какой-то вновь прибывший чин из НКВД. Он, естественно, потребовал от хозяев выселить жену «врага народа», на что Александра Константиновна с достоинством ответила:

— Если вам у меня не нравится, то живите у других, а Лидочку я никуда не отпущу.

Надо понять, чем это грозило, чтобы оценить поступок этой удивительной женщины.

На работу устроиться жене ссыльного было сложно. В какой-то удачный момент маму взяли поварихой в детский сад. Заведующая и родители не могли нарадоваться: дети на глазах толстели и хорошели. Мало того, что продукты не разворовывали, мама изобретала из скудного их ассортимента новые привлекательные для малышей блюда. Но первая же комиссия, проверявшая детсад, пришла в ужас: советских детей кормит жена «врага народа»?!.. Пришлось искать другую работу. Работала, судя по сохранившимся справкам и записям в трудовой книжке, на кирпичном заводе, потом швейцаром в местном ресторане.

Виделись родители не часто. Случалось, что, отработав день, папа за ночь решался прошагать (туда и обратно, по сибирским дорогам!) километры, отделявшие его от жены. А утром снова надо было быть на работе. Опоздание считалось преступлением, и карали за него соответственно.

Как и другие ссыльные, не попавшие в следственную мясорубку, то есть не получившие формального обвинения, папа не раз писал прошения об отмене ссылки. Ему повезло: в 1939 году при смене власти в НКВД освободили некоторую часть из тех заключённых и ссыльных, кто умудрился выжить. Папа попал в их число. Он был реабилитирован и восстановлен в партии. Родители вернулись в Киев, заехав по дороге в Ярославль.

Возвращение в Киев не было простым. Несмотря на реабилитацию, родителям не удавалось ни получить жильё, ни устроиться на работу. Весь год они мыкались в поисках работы и пристанища. Наконец, устроились, с грехом пополам, и смогли забрать меня. Я вернулась в Киев летом 1940 года. Судя по записям в родительских трудовых книжках, отец с мая 1940 года вернулся в свой институт, преобразованный в Кабинет еврейской литературы, языка и фольклора.

справка_KEK

Справка_KEK

Много позже, после войны ведущий сотрудник Кабинета ЕК Е.Б. Лойцкер[1] говорил мне, что папа был самым талантливым работником литературной секции, душой коллектива.

Мама работала уборщицей то в еврейском театре юного зрителя (был такой в Киеве), то в педагогическом институте. Ей дали место в институтском общежитии. Корпуса его расположены на одном из самых высоких холмов в центре Киева — на Владимирской горке, на улице Жертв Революции; назывались они «Кубуч». (Эта аббревиатура означает «Комиссия по улучшению быта учёных»). Маме досталась койка в одной из комнат подвального помещения, где кроме неё жили ещё несколько женщин столь же низкого общественного ранга. Мамина кровать стояла в углу за общим шкафом, мы спали на ней вдвоём. Папа снимал угол где-то на улице Воровского, и у его хозяев нам появляться не разрешалось.

Мы встречались с папой еженедельно. Он снова стал моим лучшим приятелем. По выходным обычно отправлялись на дальнюю прогулку. По дороге беседовали обо всём на свете, папа перемежал рассказы анекдотами. Помню, например, такие. Я неверно произнесла какое-то слово, и он тут же отреагировал анекдотом:

Беседуют два грамотея. Один говорит:

— Знаешь, я слышал, что на Марксе тоже живут люди.

Другой возражает:

— Ну, что ты, это только гипотенуза!

В другой раз, когда я размечталась о том, как стану писательницей, он меня немедленно высмеял:

Принёс начинающий писатель свое сочинение маститому коллеге на отзыв. Через какое-то время спрашивает:

— Ну, как Вам понравилось моё произведение?

Тот отвечает:

— Знаете, я был потрясен.

— О, неужели? — говорит польщенный автор.

— Да! Подумать только, сколько веков потратили люди, чтобы научиться из тряпок делать бумагу. А Вы так быстро сумели превратить бумагу в тряпку.

Мне досталось от него немало насмешек и розыгрышей, иногда смешных, а иногда и обидных. Случалось, уходили мы на прогулку дружной весёлой парой, а возвращались, вдребезги рассорившись, врозь. Папа пытался сделать из меня «хорошего парня», привить мне спортивные навыки и заставлял перепрыгивать через рвы и канавы или ходить по высоким и узким парапетам. Лазать по заборам и ходить по оградам мне понравилось, но глубокие ямы вызывали дрожь в коленках, и прыгать через них я отказывалась наотрез. Обозвав меня трусихой и лентяйкой, папа продолжал путь, а я поворачивала назад. Приходила домой поздно, зарёванная, грязная и усталая. От мамы доставалось обоим, и это нас быстро объединяло. Мы снова отправлялись в дальнюю дорогу. Папа бодро командовал: «Раз, два, левой!», а я ехидно передразнивала: «Шлёп, шлёп, правой!», намекая на драный его ботинок с отваливающейся подмёткой. И так — до очередной ямы.

Родители рьяно взялись за моё образование. Каждый выходной — обязательный поход в театр или музей. Обычно посещали детские спектакли, но от них, к сожалению, в памяти осталось немногое. Разве что, смутно помню трогательную историю о негритянском мальчике из музыкального спектакля «Аистёнок». А самое сильное впечатление осталось от спектакля Еврейского драматического театра «Колдунья».

Я много читала, особенно во время болезни. Мама приносила книги из институтской библиотеки, папа ещё откуда-то. Помню огромную стопку книг и детских журналов, принесенную папой, когда я по его вине заболела. Случилось это так: однажды он уговорил меня съехать на санках по длинной и крутой лестнице, спускающейся от летнего кинотеатра в Первомайском парке к Крещатику. Санки высоко подпрыгивали на ступенях, и меня вышибло «из седла» в глубокий сугроб. Затея закончилась двусторонним воспалением лёгких, огромным ящиком мандаринов, где-то добытых огорчённым папой, и горой книг у моей постели.

О папиных делах в этот год ничего не знаю, ибо жили мы врозь, а на прогулках обсуждали более близкие мне темы. Иногда бывала с родителями в гостях. Чаще всего, у Иды Лазаревны, вдовы Макса Эрика, освобождённой из ссылки. Она с дочкой жила в маленькой комнатушке в центре города. Ида Лазаревна работала секретарём-машинисткой, Нелли была уже семиклассницей. Бывали мы в домах папиных сотрудников. У толстого, добродушного И.Г. Спивака[2] кабинет всегда был завален книгами и бумагами. У Анны Леонтьевны (фамилию забыла) был сын, мой ровесник, смущавший меня своей благовоспитанностью. Ещё у кого-то, где было шумно и весело, а на патефоне крутились пластинки с еврейскими песнями. Самой популярной из них была шутливо-грустная «Варничкес».

В этом же году мы с папой увлеклись коллекционированием марок. Вернее, он увлёк меня, превратив сбор марок, как и всё прочее, в азартную игру. Коллекция марок была единственной вещью, оставшейся от папы. И бесконечным было моё отчаяние, когда уже после войны её украли.

Начало войны застало меня в пионерском лагере в загородном поселке Ирпень. Первые бомбы упали невдалеке от этого пригорода, но мы, дети, спали крепко и ничего не слышали. Во второй половине дня за нами приехали испуганные родители. Нас не сразу разрешили забрать домой, но, в конце концов, я оказалась в том дворе, где мы жили до 1937 года. Двор был заполнен женщинами и детьми, сидящими на узлах и чемоданах в ожидании эвакуации из города. При налётах немецких бомбардировщиков все спускались в бомбоубежище. И это длилось не один день.

Отцы с первых же часов войны отправились рыть окопы. Мы их почти не видели. Изредка появлялся кто-нибудь из сотрудников Кабинета с последними новостями. Один из них, папин сотрудник Липкин, подарил мне книгу А. Доде «Тартарен из Тараскона», и я коротала время за её чтением. Мамы добывали еду и пытались выяснить планы эвакуации. С последним было сложно. Гораздо позже, через годы, мы узнали, что киевские власти сбежали из города, бросив население на произвол судьбы.

Когда положение стало критическим, и немцы уже вот-вот должны были войти в город, кто-то дал команду уходить пешком. Вещи пришлось бросить. Мама успела отнести наши скудные пожитки к подруге, сложила в узелок кое-что из моих вещей, документы, еду. Я взяла «Тартарена» и коллекцию марок, и мы отправились с колонной беженцев.

За несколько дней до этого я в последний раз видела отца. Он стоял за решёткой закрытых железных ворот, ведущих в чужой двор, и о чем-то говорил с мамой. Через несколько лет после окончания войны я неожиданно наткнулась на это место. Постояла, поплакала, но посмотреть адрес не сообразила.

Дорога наша во время эвакуации длилась более трёх месяцев, но я не стану её здесь описывать. Упомяну лишь пару эпизодов.

Была долгая стоянка в станице Теньгинской Краснодарского края. Потом в теплушках нас повезли на восток к Уралу. Женщины, устроив на нарах детей, расположились на полу, а на остановках пытались раздобыть еду. Моё место было с краю одной из нижних нар. Рядом лежали две девочки постарше: Майя Майданская и её подружка. На одном из перегонов треснули перегруженные верхние нары. Я успела скатиться на пол, а на девочек свалились доски, вещи, люди. Не помню точно, но, кажется, на первой же станции девочек забрала «скорая помощь».

В какой-то момент выяснилось, что едем в Челябинск. На одной из ближних к нему станций наш эшелон встретили мужья и отцы: вышел правительственный указ об освобождении от мобилизации научных работников. Среди встречавших нас сотрудников Кабинета не было только двоих: папы и Альтмана. Они ушли на фронт добровольцами. Оба с войны не вернулись.

На фоне общей радости нам было особенно горько, и мама решила не ехать дальше с сотрудниками отца, а пробиваться в Сибирь к сестре Розе (Рахили), от которой успела до отъезда из Киева получить весточку с адресом. В ночной тьме мы нашли эшелон, идущий на восток, и втиснулись в единственный вагон, двери которого не были наглухо заперты. А утром выяснилось, что в этом вагоне едут больные дизентерией и тифом. Как мы ни береглись, но через пару дней я тоже слегла в беспамятстве с температурой за сорок градусов. На одной из станций Омской области больных сняли с поезда и определили в госпиталь. Когда я очнулась, первыми, кого увидела, были раненые. Один из них показался мне похожим на папу, и я едва не свалилась с койки, рванувшись к нему. С этого дня и ещё долгие военные, и даже послевоенные, годы я «узнавала» едва ли не в каждом встречном солдате своего отца.

Добравшись, наконец, до глухой деревушки в Новосибирской области, куда летом 1941 года после окончания Московского пединститута направили мамину сестру, мы поспешили связаться с папиными родными в Ярославле. От них папа узнал наш адрес и, по мере возможности, писал нам. Его письма — случайные листки, исписанные чернильным карандашом, вдоль и поперёк. Листки были сложены треугольником. Обратным адресом служил номер полевой почты. Папины весточки стали самым важным событием нашей тогдашней жизни.

В разгар зимы 1942 года пришло сообщение о том, что папа находится в госпитале на станции Топки Новосибирской области.

Госпитальная справка

Госпитальная справка

Мама рвалась поехать к нему. Но до ближайшей станции Чулым было больше сотни километров. Там надо было исхитриться попасть на поезд в Новосибирск, а затем преодолеть ещё около 400 километров до станции Топки. В военное время это было почти нереально. Отец в письмах просил маму не ехать, но остановить её было невозможно. Помогла маме наша хозяйка: дала ей свой полушубок и тёплый платок, насыпала большой кисет махорки и уговорила кого-то, едущего в Чулым, прихватить с собой маму. Так, то на подводе, то пешком, добралась она до станции. Там подошла к машинисту поезда, идущего в Новосибирск, и за махорку — великую ценность, не меньшую, чем хлеб — он посадил её к себе на паровоз. Таким образом, моим родителям удалось встретиться в последний раз. На обратный путь маме выдали в госпитале литер для проезда по железной дороге.

О поездке, учитывая мой возраст, мне рассказывали мало. Я знаю со слов мамы, что в госпитале лечащий врач предлагала папе хлопотать об отставке, но он отказался. Мотив отказа был самый чудовищный: «И так говорят, что евреи не воюют…» Эта грязная ложь стоила отцу жизни.

Письма от него перестали приходить к лету 1943 года. По некоторым косвенным намёкам в них мы догадалась, что папа находится на Ленинградском фронте. Теперь уже общеизвестно, какая была там ситуация: тысячи и тысячи солдат до сей поры лежат в лесных болотах под Ленинградом не погребёнными. Скажите на милость, в какой ещё стране цивилизованного мира возможно такое отношение к своим защитникам?!.

В одну из ночей мама проснулась со словами: «Всё, Иосифа больше нет…» У неё были явные экстрасенсорные способности, я в этом несколько раз убеждалась. Но тогда до моего сознания её слова не дошли, и ещё очень долго я продолжала ждать отца. У меня сохранились всего несколько папиных писем с фронта и из госпиталя. Мне он писал на русском языке, маме и Розе — на идиш. Очень жаль, что большая часть его писем была утеряна во время наших скитаний. И, увы, ничего не сберегли для меня папины родственники, хотя они жили все годы на одном месте, у себя дома.

Есть у меня несколько ветхих справок, выданных родителям войсковым начальством. По ним можно установить, что летом 1942 года, то есть до госпиталя, отец служил солдатом в 1-ом отдельном Латвийском запасном стрелковом полку.

Возвращаясь из госпиталя на фронт, он заехал к родным в Ярославль. Очень сожалел, что в военкомате в Топках не попросил отпуск и не повидался с нами.

После войны, в 1948 году, на мамин запрос пришло извещение военного комиссариата о том, что отец, «находясь на фронте, пропал без вести в феврале 1944 года». Была ещё смутная информация из Ярославля от какого-то папиного сослуживца, что его, раненного, отправили в госпиталь, но эшелон на одной из станций разбомбили.

А в 40-ых годах в журнале «Огонёк» Роза увидела статью о восстании в концлагере Треблинка. Среди организаторов упоминался Давид Курлянд. Когда информация дошла до меня, получить подшивку «Огонька» в библиотеках оказалось невозможным, эти журналы находились в архивах с закрытым (ограниченным) доступом. Найти статью мне удалось лишь в библиотеке Конгресса в Вашингтоне в одном из журналов за 1945 год. События, в ней описанные, впечатляют чрезвычайно. Однако, их участник оказался папиным тёзкой.

Осенью 1945 года мы с мамой вернулись в Киев. Но жить нам было негде. Город лежал в развалинах. Их активно разгребали, но до строительства дело ещё долго не доходило. Кабинет еврейской культуры уже возродился, однако обеспечивались жильём только работавшие в нём сотрудники. Помогла нам семья Моисея Ноевича Майданского[3], товарища отца Они жили в коммунальной квартире уцелевшего старого здания, занимая две комнатки. Одну из них на время уступили нам с мамой, а сами перебрались в комнату взрослой дочери.

Мама носилась по городу в поисках работы. Спрос на рабочие руки был огромный, но общежития были далеко не в каждой организации, а места работникам с детьми вообще не предоставлялись. Жена Лойцкера, инспектор ГорОНО предложила направить меня в детский дом, но мама отказалась. В бесплодных поисках прошло больше месяца. Мама была в отчаянии, так как стеснять семью Майданских столь продолжительное время было крайне неловко. Тогда я тайком от мамы попросила Бэлу Мироновну дать мне направление в детдом. Маму мы постфактум убедили, что для нас так будет лучше. Действительно, ей вскоре удалось устроиться на работу и получить общежитие.

В заключение остаётся сказать о горькой судьбе людей, приютивших нас после возвращения из эвакуации. Уладив с их помощью свои дела, мы почти перестали видеться с ними. Я не имела права отлучаться из детского дома, а мама была безмерно занята. Но на всю жизнь мы сохранили искреннюю благодарность этим людям.

В 1948 году начался массовый разгром еврейской культуры и уничтожение её деятелей. В ноябре, через несколько месяцев после убийства Михоэлса, был распущен Еврейский антифашистский комитет, а в декабре начались аресты его членов. Были закрыты газета «Эйникайт», издательство «Дер Эмес», еврейские театры… В январе 1949 года был разгромлен и Кабинет еврейской культуры. Один за другим попали в следственную мясорубку все его сотрудники, в том числе,   И.Г. Спивак, Е.Б. Лойцкер, М.Н. Майданский, М.Я. Береговский[4].

Вне всяких сомнений, если бы мой отец не погиб на фронте, то разделил бы участь своих коллег и друзей. Да и моя жизнь тогда сложилась бы совсем иначе.

Приложение

Творчество литературоведа И.-Д. Курлянда
(составил Л. Флят)

В 1926 году при 2-м МГУ было открыто Еврейское литературно-лингвистическое отделение (ЕВЛИТЛО). В зависимости от подготовленности в еврейских дисциплинах, часть абитуриентов была зачислена на 2 курс (в их числе прозаик Д. Меерович/М. Даниэль/, поэты И. Харик и З. Аксельрод), остальные — на 1 курс. Из первокурсников, сказавших слово в еврейской культуре, назовём прозаика И. Рабина и литературоведа Д. Курлянда. Оба курса были ускоренными: старшие выпущены из университета в 1928 году, младшие — в 1929-м. Последний (университетский) выпуск ЕВЛИТЛО состоялся весной 1930 года. Среди тех, кто получили диплом МГУ-2, также были лингвисты Соня Рохкинд, Хаим Лойцкер, Кива Безносик, литературовед Мойше Мижерицкий, поэт Бузи Олевский…

Давида Курлянда по окончании учебы направили в Минск, и он был зачислен аспирантом Еврейского сектора АН БССР. Литературную секцию тогда возглавлял эмигрировавший в СССР в том же 1929 году литературовед Макс Эрик. Аспирант Давид Курлянд работал над темой «Творчество первых пролетарских поэтов Америки».

Уже в 1931 году в Минске была издана хрестоматия «Первые еврейские рабочие-поэты Америки». Д. Курлянд был не только составителем пособия, его перу принадлежали также «Вступление к школьной антологии “Первые еврейские рабочие-поэты”, и “Библиография для учителей” (произведения М. Винчевского, М. Розенфельда, Д. Эдельштадта, И. Бовшовера и литература о них).

В 1932 году в Минске увидело свет пособие «Современная пролетарская еврейская поэзия в Америке (школьная антология)» с «Предисловием», подписанным инициалами Д.К. Составители пособия Д. Курлянд и С. Рохкинд.

В 1931 году в литературной секции киевского Института еврейской культуры начал назревать кризис. Глава секции Нохум Ойслендер, человек политически осторожный, тормозил разработку темы «История еврейской советской литературы». И ему пришлось покинуть Киев. Возглавить секцию пригласили Макса Эрика. Подчёркнуто меняется её название: “Cекция литературоведения и критики”. Вслед за М. Эриком появляются в Киеве сотрудники АН Белоруссии: языковед Л. Виленкин, педагог Б. Шац, литературовед Д. Курлянд. А ряды киевских аспирантов пополнил молодой прозаик Эли Каган.

Документальных свидетельств перевода Д. Курлянда в Киев найти не удалось. Но на известном снимке «Проводы Иосифа Либерберга в Биробиджан. Октябрь, 1934»[5] он уже запечатлён. Сотрудничество Давида Курлянда с минскими сборниками, журналами и издательством продолжалось ещё несколько лет. В 1933 году выходит пособие «Давид Бергельсон в школе». Предисловие «Идейно-художественный путь Давида Бергельсона» подписано: Д. Курлянд.

В статье «На волнах времени» (журнал «Штерн» 1933) Давид Курлянд рецензирует одноименный сборник стихов М. Абарбанеля. Сборник «На научном фронте» публикует две его статьи. В 1933-ем «О небрежной работе», с критикой составителей книги «Морис Винчевский, Давид Эдельштадт, Иосиф Бовшевер — избранные стихи» И. Фефера и Э. Фининберга, и в 1934-ом «К проблеме путей первых пролетарских поэтов» (критически-библиографический обзор). А в «Штерн» (№1, 1934) напечатана похвальная рецензия «Возрастающая сила» (на сборник стихов «Чернозем» (Киев, 1932) юного поэта Гирша Диаманта).

В 1934 году Давид Курлянд на “Секции литературы и критики” ИЕПК прочёл доклад «Давид Бергельсон в период Гражданской войны и годы НЭПа» (1917-1926), в том же году напечатанный на страницах журнала «Наука и революция» №3-4 (Киев).

В 1935 году в «Штерн» публикуется статья о Й.-Л. Переце «Чего порой маловато». В том же году, но в Киеве (журнал «Фармест») — «Вокруг годовщины смерти Переца (Перец в зеркале буржуазной прессы)». В следующем году «Фармест» помещает статью «Перец в 70-е — 80-е годы». Это была последняя статья Д. Курлянда, опубликованная перед разгромом киевского ИЕПК и высылкой ученого в Сибирь.

Еврейское научное учреждение не было ликвидировано полностью. В конце 1936 года в АН УССР появился малочисленный “Кабинет еврейской литературы, языка и фольклора”. Литературная секция фактически бездействовала.

Присоединение восточных земель Польши к СССР неожиданно активизировало деятельность “Кабинета”. Для советизации новых граждан страны, в том числе, еврейского происхождения, необходимо было изменить систему просвещения по образу советской. Учебники для школ с преподаванием на идиш поручили разрабатывать “Кабинету ЕК”. Это совпало со временем освобождения Давида Курлянда из сибирской ссылки. Его вновь принимают на работу в литературную секцию Кабинета.

И не удивительно, что еврейские библиографы в 1940 году фиксируют всплеск публикаций статей литературоведа Курлянда.

Киевский журнал на идиш с новым названием «Советская литература» публикует три рецензии Д. Курлянда на книги, изданные в Москве и Киеве: 1. «Без прилежания и вкуса» / Ш. Мирер «Антиклерикальные народные сказки»/ (1940), 2. «О народных сказках и близких к ним жанрах» /Обзор книг «Народные сказки» (составитель И. Добрушин, университетский учитель Д. Курлянда) и «Антирелигиозные сказки и пословицы», собрал автор-составитель З. Шнеер (Окунь)/ 3. «От полного сердца» («Еврейские советские народные песни с мелодиями»).

Последняя киевская публикация «К вопросу о легендных сюжетах в произведениях Переца» была посвящена особенностям творчества классика еврейской литературы.

В том же 1940 году минский журнал «Штерн» предоставил свои страницы статье Д. Курлянда «Бонце Молчальник», исследовавшей произведение того же Й.-Л. Переца.

Примечания

[1] Лойцкер Хаим Беркович (1898-1972), еврейский лингвист, сотрудник ИЕПК и Кабинета ЕК. Арестован в марте 1949 года. Освобожден из концлагеря и реабилитирован в 1954 году.

[2] Спивак Эли Гиршевич (1890-1950), еврейский лингвист, ч.-к. АН УССР(1939). Глава Кабинета ЕК. Арестован в январе 1949 года. Умер не осуждённым в московской тюрьме.

[3] Майданский М.Н. (1900 – 1972), лингвист, педагог, сотрудник ИЕПК и Кабинета ЕК. Арестован в 1951 году, освобождён из концлагеря в период массовых реабилитаций.

[4] Береговский Моисей Яковлевич (1892–1961). Этномузыковед, сотрудник ИЕПК и Кабинета ЕК. Арестован в 1950 году. До 1955 года в концлагере, затем, освобожден и реабилитирован.

[5] См. http://berkovich-zametki.com/Forum2/viewtopic.php?f=7&t=766

 

Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2018-znomer4-rpopova/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1129 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru