litbook

Критика


Не оправдывая, но понимая+4

ОБ ОТНОШЕНИИ М. ЦВЕТАЕВОЙ К ДОЧЕРИ ИРИНЕ

В СВЕТЕ УЧЕНИЯ СВ. ОТЦОВ

 

По мотивам Записных книжек поэта

 Тема эта это не простая, и в литературоведении, как я поняла, как следует не изучена, не озвучена внятно и отчетливо, не прокомментирована, не поставлена в контекст всей жизни Марины Цветаевой. Как-то выпадающая из контекста её жизни. Темное какое-то дело. А потому у многих цветаеведов на неё – дружное табу. То есть тема-то есть, но углубляться в неё не стоит.

 Однако без того, чтобы не поставить эту тему в правильный контекст – контекст всей жизни Марины Цветаевой – того, что с ней происходило и произошло, на мой взгляд, не понять.

 Недавно, размышляя над предположением, высказанным кем-то на одном цветаевском форуме, о том, что, быть может, Цветаева устала искать в людях "среди бездарных копий оригинал" (выражаясь словами другой поэтессы), и как-то незаметно для себя включила в число бездарностей бедную младшую дочь Ирину, умершую в конце концов в приюте от голода и тоски, я наткнулась в Записных книжках Цветаевой на любопытный текст.

 В приют Ирина попала не по вине Цветаевой – отдавая детей в приют в голодный постреволюционный 1919 год, мать надеялась спасти детей от голода, – а вышло всё с точностью до наоборот: приют оказался прибежищем нечестных на руку людей, которым не было никакого дела до "человеческого материала".

 

 И всё-таки  сама Цветаева осознавала, что смерть Ирины наступила также и из-за нехватки ее материнской любви, которая практически отсутствовала. "История Ирининой жизни и смерти:  На одного маленького ребенка в мире не хватило любви", – написала Цветаева в Записных книжках.

 Но меня сейчас интересует другая ее запись – она более ранняя, сделанная ещё при жизни дочери:

 

«Вы любите детей? – Нет. –  Могла бы прибавить:  "не всех, так же, как людей, таких, которые…",  и т.д.

 Могла бы – думая об 11-летнем мальчике Османе в Гурзуфе, о  "Сердце Аnnе" Бромлей и о себе в детстве – сказать "да".

 Но зная, как другие говорят это "да" – определенно говорю: "нет".

 *

 Не люблю (не моя стихия) детей, простонародья (солдатик на Казанском вокзале!), пластических искусств, деревенской жизни, семьи.

 *

 Моя стихия – всё, встающее от музыки. А от музыки не встают ни дети, ни простонародье, ни пласт искусства, ни деревенская жизнь, ни семья.

 *

 Куда пропадает Алина прекрасная душа, когда она бегает по двору с палкой, крича: Ва-ва-ва-ва-ва!

*

 Почему я люблю веселящихся собак и НЕ ЛЮБЛЮ (не выношу) веселящихся детей?

*

 Детское веселье – не звериное. Душа у животного – подарок, от ребенка (человека) я ее требую и, когда не получаю, ненавижу ребенка.

 *

 Люблю (выношу) зверя в ребенке – в прыжках, движениях, криках, но когда этот зверь переходит в область слова (что уже нелепо, ибо зверь бессловесен) –  получается глупость, идиотизм, отвращение.

 *

 Зверь тем лучше человека, что никогда не вульгарен.

 

 Когда Аля с детьми, она глупа, бездарна, бездушна, и я страдаю, чувствуя отвращение, чуждость, никак не могу любить».

 

 Цветаева полагала, что человек уже рождается готовым – с готовой душой, серьезным и ответственным уже с пеленок – такой, какой была она сама. И она требовала с детей, как с самой себя. Не учитывая того, что дети могут быть разные и развиваться по-разному. Что душа может захлопываться от того, что её неумеренно и несвоевременно требуют. Можно сказать, что у Цветаевой был грех гордыни в высокой степени. Был грех чрезмерности.

 Ирину она, по-видимому, забросила, как ребёнка "бездушного" и потому ненужного. Не потрудившись как следует над его душой.

 Дело в том, что отношение Цветаевой к детям и вообще к детству было совершенно особым. Она не любила так называемых обыкновенных детей (и людей, дети и взрослые стояли тут у нее на одной планке), но любила в тех, в ком находила – божественную детскость души, внутреннее измерение, которое ощущала, как Психею, называла – Психеей. «Что я делаю на свете? – Слушаю свою душу. – В мире ограниченное количество душ и неограниченное количество тел».  И это имеет прямое отношение к евангельскому: «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное»  (Ев. от Мф., – 18:3).

 Так, например, в тех же Записных книжках можно встретить записи такого вот рода: «Дети – м б я когда-нибудь уж это записала – должны расти в церковном саду. Тут же розы, тут же игры, тут же – на 5 минут с разбега – Тишина. Глубина, – Вечность».

 Показательно, что Цветаева ставит дневники старшей, одаренной не по годам дочери Али выше своих стихов, они ей дороже, как свидетельствует другая цветаевская запись.

 А вот главная запись:  «… Аля – гений Души».

 Гениальный ребенок в понимании Цветаевой – это практически ребенок-Душа.

 Поэтому Цветаева и не видела, не чувствовала своей вины, не чувствовала безвкусицы  (а чувство нравственного вкуса у Цветаевой бесподобно), когда писала о своей младшей, неразвитой умственно и душевно – на самом деле отстававшей в развитии – девочке, что та «глупенькая». И считала себя вправе «не чувствовать с ней связи», замечательно путая следствие и причину.

 По ее представлениям, Ирина была «бездушной», лишенной природного дара Души, из породы «неограниченного количества тел». Не способной попасть в такт с матерью – «голой душой».

 В этом своем представлении Цветаева так утверждена, что без зазрения совести рассыпает там и сям по Записным книжкам раздражительно-саркастические замечания о том, что Ирина вечно голодна или того хуже – много, жадно ест. «Я помню, как представляла себе сон Ирины: она стоит одна, а с неба падают корки, такие большие и толстые, что она не может их разгрызть. Так как ей досадно, она злится».

 

 Такие записи – о живущем впроголодь ребенке – читателей буквально шокируют и даже отвращают от поэзии Цветаевой некоторых её почитателей. Им трудно поверить, что Цветаеву раздражала не необходимость доставать для дочери хлеб, а то, что ребёнок не помышляет о хлебе насущнейшем – Душе. Ведь ей самой, как и вечно щебечущей Але, от материальной жизни нужно было так мало. Они с Алей по природе ели мало, не любили есть. Отсюда хлеб превращается в какой-то бездуховный, запрещаемый себе хлеб, а душа черствеет и наливается раздражением. Поэтому не почитается за грех записать об Але и Ирине и такое:

«”О, Марина! Знайте, вся моя душа останется здесь! – Вся,  вся! – Я возьму с собой только кусочек души –  для тоски!” Все последние дни она писала мне письмо в тетрадку, а я старалась получше её кормить, явно и без зазрения совести обделяя Ирину».

 

 Любовь, по Цветаевой, есть понимание. Понимание есть любовь.

 Нелюбовь к дочери она и сама объясняет как непонимание, не-проникновение в ее сущность. И когда смерть Ирины открывает ей глаза на все произошедшее, она спустя время записывает:

«Ирина! Если есть небо, ты на небе, пойми и прости меня, бывшую тебе дурной матерью, не сумевшую перебороть неприязнь к твоей темной непонятной сущности. – Зачем ты пришла? – Голодать – «Ай дуду» ...ходить по кровати, трясти решетку, качаться, слушать окрики...

Странное-непонятное – таинственное существо, чуждое всем, никого не любившее – с такими прекрасными глазами! – в таком ужасном розовом платье!».  

И – в других местах:

«И одна мысль – не мысль, а фраза, кую я сама себе, растравляя, чуть ли не вслух, говорю:

– Да уж если Ирина не захотела есть, значит уж смертная мука подошла.

Ирина. Если ты была бы сейчас жива, я бы тебя кормила с утра до вечера – мы с Алей так мало едим! – Ирина, одно ты знаешь: что послала я тебя в приют не для того, чтобы избавиться, а п ч пообещали рису и шоколада».

 

 Вот пишу я все это и чувствую, как возмущаются читатели: «Да у вас просто изощренно-дъявольская логика! Вы что – ведете к тому, чтобы оправдать это?!»

 Действительно, в случае Цветаевой налицо кощунственная, редкостная материнская, человеческая слепота и глухота.

 Так что же – гению позволено всё?

 Или благими намерениями у желающих сохранить душу, вместо того, чтобы «потерять» её, дорога выстлана всем понятно куда?

 

Я счастлива жить образцово и просто –

Как солнце, как маятник, как календарь.

Быть светской пустынницей стройного роста,

Премудрой –  как всякая божия тварь.

 

Знать: дух – мой сподвижник и дух – мой вожатый!

Входить без доклада, как луч и как взгляд.

Жить так, как пишу: образцово и сжато –

Как бог повелел и друзья не велят.

 

 Бедная заблудшая душа!

 Как разрешить этот жуткий, продирающий по коже морозом, нечеловеческий парадокс?

 А вот так вот именно и разрешить – с нечеловеческой точки зрения. С точки зрения религиозной.

 Для этого совершенно необходимо привлечь к исследованию учение Св. Отцов Православной Церкви о духовной, невидимой брани.

 Согласно Св. Отцам, помыслы человека, невидимые движения страстной, неочищенной души, подвергаются прилогу духов тьмы. И уж коли «душа родилась крылатой», то прилоги эти эти усиливаются втройне, поскольку более всего, по Божьему промыслу, испытуем тот, чей дар, жар души сильней, кто всеми её силами устремлён к горнему. Бог испытывает живых, а не мёртвых, испытывает живейших ради блага очищения, блага преображения, блага спасения. Таков один из духовных законов Вселенной.

 Так, Св. Серафим Саровский говорил в своих беседах о том, что Иуда окончательно пал не тогда, когда предал Христа, а когда, раскаявшись, не сумел удержаться от отчаяния и удавился.

 Странная мысль в устах святого, с точки зрения мирской логики!.. Странная, но верная, ибо по своей одаренности, по своему достоинству Иуда был предназначен к апостольскому служению. Но вошёл в него Сатана и низринул в самую бездну двойным образом – через предательство Света и через нежелание, познав всю глубину своей немощи, связанной, по-видимому, с импульсами, идущими из подсознания, обратиться к Христу как Спасителю, как к Врачевателю душ.

 Странности в отношении Цветаевой к Ирине объясняются, на мой взгляд, духовным затмением, помрачением. И они как шлейф тянутся из собственного цветаевского детства, ведь мать Марины тоже была весьма странной женщиной, не любившей свою старшую дочь даже биологической любовью (во всяком случае, так чувствовала Марина) и не сумевшая понять (полюбить) её душу.

 И как будто бы Цветаева идёт по жизни против течения родительского уклада, – уклада, где чувство любви заменено гнетущим чувством долга, провоцируя в ребенке развитие аутизма, – как будто бы всё понимает!..

 И в то же время поступает ещё страшнее, чем мать – пренебрегает и любовью, и долгом.

 Духи злобы бьют её в самый центр её личности – во внутреннее детство – поражая центр связи матери и ребёнка, стремясь, по большому счету, лишить её возможности реализовать своё человеческое (общечеловеческое) предназначение – быть ловцом душ человеческих. Ведь Цветаева – не традиционный поэт. Она и тут идёт против течения литературы, устанавливающей грани между литературой и жизнью, автором и лирическим героем, маской и персоной. Жизнь и литература в случае Цветаевой – это одно. Она не просто выражает Психею в творчестве, но и несёт её энергетику по жизни, чувствуя себя как бы матерью маленького племени «гениев Души».

 У опытного – всё на свете, даже бесы – служит к спасению, так как невольно выявляют его внутреннее зло, его слабые, нуждающиеся в закалке точки. Укрепляется – от нападения к нападению – его устремленность к Богу, раскрывающему своей благодатью все его немощи.

 И совсем иначе у неопытного.

 Неопытный человек, не знакомый с учением церкви (а служители церкви часто преподносят его поверхностно и легкомысленно, как это было в случае маленькой Марины, у которой батюшка отбил и без того слабое желание исповедаться вопросом: «С мальчиками целуешься?»), противостоять духам практически не может и бывает ими поругаем.

 Неопытный практически обречён на то, чтобы уклониться в Прелесть – так в православии называют незаметное поначалу, но катастрофическое по последствием уклонение с правильного духовного пути. Человек очень часто не в состоянии осознать его из-за укоренившейся в нём глубинной установки.

 Одним из элементов такого уклонения был также, на мой взгляд, своеобразный эротический налёт во взаимоотношениях Цветаевой с детьми. Трудно отделаться от ощущения, что взволнованные диалоги Марины и Али на фоне отдалённой, отделённой Ирины, порой напоминают общение двух любовниц, в компанию которых никого лишнего просто не впустят. К примеру, ёрничая в духе чёрного юмора, совершенно отчаявшаяся Цветаева описывает свой настрой перед поездкой в злополучный приют, где живут обе дочери, следующим образом:  «Во вторник в 11 утра она (заведующая, – прим. Н.Г.) заедет за мной на лошади, я передам ей узел с Ириниными гадостями (этот дефективный ребёнок не просится, – Vous voyez ca d'ici!  – Хорошее приобретение! – Я даже хотела сжечь!) –  передам ей пакет с гадостями и прикачу на санках к Але, увижу её сияющие (от одной меня) голубые глаза и тетрадку. – Не привезти ли ей туда шарманку? Боюсь одного – Алиных слез, когда её сломают, –  а сломают непременно!»

 В случае правильного духовного пути не достаточно раскаяться в падении, то есть обрести трезвую – подлинную, глубинную, благодатную – самооценку. Необходимо осознать и устранить корень греха.

 Корень же у Цветаевой, на мой взгляд, заключается в его, корня, неукреплённости. В той простой истине, что идущий к Богу «самостийным путем» –  без компаса и руля – то есть святоотческого учения – практически обречён. Человек, выросший на русской культуре, но не понимающий её православных корней, которые невидимо вплетены в его мироощущение и во многом предопределяют его поступки, не может верно оценить происходящее с ним.

 Цветаева слишком долго задержалась в точке стояния, где радикально расходятся Ева и Психея, Земля и Небо, быт и бытие, Хлеб Насущнейший и просто хлеб. И они и должны разойтись на первом этапе духовного пути. Но при правильном движении они расходятся, чтобы снова сойтись, после того, как будут выявлены все ложные, уродующие их взаимосвязи. Вслед за уходом ввысь, человеку надо, образно говоря, несколько приземлиться, чтобы подняться выше, а не пасть.

 А это тонкое искусство, требующее мастерства и наставников.

 Думая, что движется в Небо, самонадеянный человек, по сути, движется в пустое небо – в холод и отчуждение, словно в глаз ему попал осколок разбившегося зеркала, проник в самое сердце и увлёк в чертоги Снежной Королевы. («Снежная королева» – любимая сказка Цветаевой). Восхождение в этом случае может превратиться в свою противоположность – одержимость, то есть духовную шизофрению. Это когда, говоря образно, Кай в нас оказывается изолированным от  Герды.

 По-видимому, именно такое состояние – состояние духовной шизофрении – свойственное в той или иной степени всем, кто вырос на русской национальной культуре, но не понимает её православных корней, философ А. Дугин называет археомодерном. В случае Цветаевой – с характерными для неё безмерностью и прирожденным благородством, устремлённостью к абсолюту, её – по большому счёту – предначертанностью к святости, которая узнаётся по неукротимой жажде Божьей Правды, упорству в поисках Истины, способности ставить «проклятые» русские вопросы в центр собственного бытия («Мне так важен человек – душа –  тайна этой души, что я ногами себя дам топтать, чтобы только понять – справиться!»), этот оборот приобретает особенно трагическую окраску.

 На бытовом уровне это проявлялось у Цветаевой в неумении видеть прекрасное за обыденным, вносить прекрасное в обыденное. И в конечном счёте в желании поскорее умереть, чтобы уйти Туда.

 Смерть Ирины должна бы была по идее стать прививкой от гордыни.

 Но не стала такой прививкой.

 

 Принято говорить, что личности и творчеству Марины Цветаевой присущ кальвинистский дух. (Унаследованный, кстати, поэтом от матери).

 Посмотрим, что стоит за этими вовсе не безобидными ассоциациями, возникающими у читателей и исследователей не на пустом месте.

 По словам автора работы «Кальвинизм в поэзии М. Цветаевой» М. Загребельной, кальвинизм – это «одно из протестантских вероучений, возникшее в Швейцарии в XVI веке в ходе Реформации. Его основателем был Ж. Кальвин (1509 –1564). В основе этого вероучения лежит идея об абсолютном предопределении и о божественном невмешательстве в закономерность мира. Согласно этой идее Бог ещё до сотворения мира предопределил одних людей к спасению, других – к погибели, одних – к раю, других к аду, и этот приговор абсолютно неизменен. По законам кальвинизма, человек, вместо того чтобы превратиться в убежденного фаталиста, должен быть уверен в том, что он является «божьим избранником» и доказать это своей жизнью и деятельностью».

 Как небо от земли далеки эти воззрения от духа подлинного христианства. Надо ли объяснять, что православные старцы считали живущими не по букве, а по духу евангельских заповедей только тех из христиан, кто стяжал способность видеть в каждом человеке независимо от его достоинств самого Христа и оказывать ему почтение и милость как посланному самим Христом. Себя же старцы почитали нижайшими из всех людей и, принимая выпадающие на их век скорби со  смирением и рассуждением, оставались до последней минуты в неведении о своей посмертной участи. А тут – налицо аналог некого духовного гетто...

 В поэме «Крысылов» – первой поэме, написанной после рождения сына, музыкант Крысылов – само воплощение высокой Поэзии – выводит детей из заштатного городка Гаммельн в смерть – он буквально топит их в озере, хотя исследователи предлагают рассматривать этот акт сугубо метафорически. Видимо, Цветаева хотела сказать, что весь этот обывательский городок вместе с взрослыми и детьми забыт Богом уже от рождения и от рождения же – предопределён к погибели. Поэтому Крысылов-музыкант совершает благо, он как бы ангел мщения, Божий ангел, руками которого вершит суд справедливости сам Высший Судия. Крысылов всего лишь жрец Выскокого Искусства – он честно играет на флейте прекрасную возвышенную музыку – по сути, язычески-магическую, далекую от молитвенной кротости – и если они достойны этой «божественной» музыки, если души их достаточно возвышенны, то дети – удержатся на плаву, удержатся на водах (как ходивший по воде Христос).  Но дети – погибают, так как их страстные души, набитые уже от рождениями грубыми и незамысловатыми желаниями ("Рыбки в лужице! Птички в клетке!/ Уничтожимте все отметки!" утягивают их ко дну, оставив на поверхности одни пузыри. ("Дно – страсти земной...". Значит, они не достойны спасения, предопределены к гибели Свыше.

 Эта поэма обнажает жестокость цветаевского мировосприятия. Чувствуется, что замысел «Крысылова» вызрел в Цветаевой отчасти из желания самооправдания за то, что она неосознанно обрекла на уничтожение столь «неинтересного» ребёнка, который знал в жизни только две радости: есть хлеб и напевать, раскачиваясь в такт напеву, вечно-неизменное «ай-дуду».

 А самое тяжелое в этой истории то, что Цветаевой для спасения Ирины всего лишь надо было отдать ребёнка в своё время сестре С. Эфрона Лилии Эфрон, любившей племянницу как родную дочь и желавшей забрать её у нерадивой матери насовсем. Или хотя бы, когда она вывезла заболевшую Алю из приюта, ей надо было вернуться за Ириной и отдать её другой сестре Эфрона – Вере, которая тоже готова была позаботиться о ребёнке (Лилии в то время не было в Москве физически, а Вера медлила с дальней поездкой в Кунцево чисто по причине болезни).

 Почему же медлила с поездкой в Кунцево сама Цветаева? Только ли из-за болезни Али и своей ставшей притчей во языцех недальновидности в практических делах? Кто знает, быть может привычка полагаться в таких вещах на авось как-то вытекает из самой логики кальвинистского предопределения, когда и способность к выживанию человека является следствием его заранее предрешённой на небесах судьбы?

 

 В апреле 1920г, Цветаева пишет стихотворение «Сын», где предвосхищает, предвкушая, рождение грядущего сына: 

 

 Так, левою рукой упершись в талью,

 И ногу выставив вперёд,

 Стоишь. Глаза блистают сталью,

 Не улыбается твой рот.

 

 Краснее губы и чернее брови

 Встречаются, но эта масть!

 Светлее солнца! Час не пробил

 Руну – под ножницами пасть.

 

 Все женщины тебе целуют руки

 И забывают сыновей.

 Весь – как струна! Славянской скуки

 Ни тени – в красоте твоей.

 

 Остолбеневши от такого света,

 Я знаю: мой последний час!

 И как не умереть поэту,

 Когда поэма удалась!

 

 Так, выступив из черноты бессонной

 Кремлевских башенных вершин,

 Предстал мне в предрассветном сонме

 Тот, кто ещё придет – мой сын.

 

Стихотворение "Сын" написано в пасхальную неделю того же месяца апреля, что стихотворение "Две руки" – о смерти дочери. Написали словно для галочки о дочери и – тут же ждём сына (великолепного и блистающего, которому все поклоняются чуть ли как не Князю мира сего).

 О том, как Цветаева была далека от подлинного раскаяния в гибели дочери свидетельствует, на мой взгляд, стихотворение «Вчера ещё в глаза глядел», написанное в июне того же 1920г. Цветаева упоминает о себе как детоубийце на Высшем Суде в стихотворении, посвящённом возлюбленному, и невинно, с вызовом вопрошает: "Вот что ты милый сделал мне, Мой милый, что тебе я сделала?!"

 

 

Детоубийцей на суду

Стою – немилая, несмелая.

Я и в аду тебе скажу:

"Мой милый, что тебе я сделала?"

 

Спрошу я стул, спрошу кровать:

"За что, за что терплю и бедствую?"

"Отцеловал – колесовать:

Другую целовать", – ответствуют.

 

 Но Цветаева, однако, продолжала считать себя достойной всего самого лучшего, достойной внимания и любви. И людского суда над собой признавать не желала, заранее заявив во всеуслышание в статье «Искусство при свете совести», что "всё ведающее заведомо повинно": «Кому судить? Знающему. Люди не знают, настолько не знают, что меня с последнего знания собьют. А если судят, то – как то упомянутое правительство – не за стихи, а за дела (точно есть у поэта дела – кроме!), случайности жизни, которые есть только следствия», «Права суда над поэтом никому не даю. Потому что никто не знает. Только поэты знают, но они судить не будут. А священник отпустит. Единственный суд над поэтом – само-суд».

 

В этой же статье Цветаева с тайной надеждой вопрошает:

«Где тот священник, который мне, наконец, моих стихов не отпустит?».

Так как рассматривает, по всей видимости, путь Поэта (себя) как путь к святости: «Зная большее, творю меньшее. Посему мне прощенья нет. Только с таких, как я, на Страшном суде совести и спросится. Но если есть Страшный суд слова – на нём я чиста».

Какой же выход видит Цветаева из неснятого ею противоречия – попытки служить одновременно стихиям природы и Христу?

 Цветаева пишет:

«Обратная крайность природы есть Христос.

Тот конец дороги есть Христос.

Всё, что между – на полдороге.

И не поэту же, отродясь раздорожному, отдавать своё раздорожье – родной крест своего перекрестка! –  за полдороги общественности или другого чего-либо.

Душу отдать за други своя.

Только это в поэте и может осилить стихию".

 

 Однако природа и Христос, как и быт и бытие всё больше, всё неумолимей расходились в стороны, раскалывая  и без того раздвоенное сознание поэта.

 

 Только не надо понимать это расхождение в том смысле, будто Цветаева была хуже так называемых обыкновенных людей – «бесчисленного количества тел», не озабоченных ТАКИМИ вопросами и не платящими за это такой болью и кровью.

 В письме Пастернаку Цветаева и cама признаётся в чрезмерном, (практически шизофреническом – на языке медицины это, страшно утрируя, называют так) расколе у неё на душу и тело, в том числе в контексте материнства:

 "Внезапное озарение, что я целой себя  (половины нет),  второй себя, другой себя, земной себя, а ради чего-нибудь жила же – не знаю, да, вопреки Поэме Конца,  Борис, это страшно сказать, но я телом никогда не была, ни в любви, ни в материнстве, всё отсветом, через, в переводе с (или на!).  И такая жгучая жалость, что не бывать, не бывать!"

 Лиля Панн пишет в статье о Цветаевой так:

"Стихи она объявляет «неполной исповедью»: они, мол, «меньше – я». Ещё бы: поэзия по своей природе выходит за границы «я», предпочитает правде истину. Записные книжки Цветаевой содержат и то, и другое. Так, и жуткую правду о гибели младшей дочери Ирины, и истину «голой души»: условие «родства душ» распространяется и на материнское чувство, о чём невольно проговаривается и стихотворение на смерть Ирины «Две руки, легко опущенные...» – у прочитавшего дневник матери-одиночки оно оставляет впечатление написанного «для галочки».

 

 Меж нами – десять заповедей:

 Жар десяти костров.

 Родная кровь отшатывает,

 Ты мне – чужая кровь.

 («Магдалина»)

 

 Люди такого типа не могут (не всегда, но часто) привязываться к другим существам и Земле биологически. Они не укоренены и очень мучаются. Они ничего не могут делать только лишь из чувства долга, так как для них и собственное существование слишком тяжёлый и неподъемный труд. Можно даже сказать – то, что Цветаева всё-таки заботилась о материальном существовании Ирины в годы нечеловеческого напряжения сил (война, страх, одиночество, голод, холод) ставит ей плюс при таких данных.

 

 В благодатном свете святоотеческого учения снимаются все противоречия.

 

 Я счастлива жить образцово и просто –

 Как солнце, как маятник, как календарь.

 

 Самое труднопостижимое тут то, что это действительно так и было, но было где-то внутри, в другом, внутреннем измерении, куда Цветаева стремилась вырваться из своего страстного «Я»:

"Я – это дом, где меня никогда не бывает.

У меня по отношению к себе – садизм. Желание загнать насмерть.

Мне нет дела до себя…  Я – это то, что я с наслаждением брошу, сброшу, когда умру…

«Я» – это просто тело... голод, холод, усталость, скука, пустота, случайные поцелуи… Всё не преображенное. «Я» – не пишу стихов. Не хочу, чтобы это любили…"

 Предназначение Цветаевой действительно было очень высоко. Любой чувствительный, чуткий читатель поймёт это по неземной чистоте и теплоте её стихов – они несут Жизнь на уровне ощущений, несут Психею. Она не просто рассуждает о горнем – оно в ней живет.

 Цветаева действительно пронесла по жизни Психею, как флаг, щедро раздаривая её и расплескивая от чужих и собственных ошибок.

 И – расплескала. А расплескав – умерла.

 

 Каждый должен решить для себя сам, осуждать ли ему Цветаеву.

 Но понять, что с ней происходило, по-моему, совершенно необходимо.

 Я же знаю одно – умом Россию не понять. И Цветаеву, как видно, тоже.

 

 Мне, например, думается так: «Пусть тот, кто без греха, первым кинет в неё камень. Кто знает до самых глубин своё подсознание? Кто действительно добр вместо того, чтобы думать, что он добр? Кто не принимал страстную любовь за бесстрастную?».

 Помните, как в повести Альбера Камю «Посторонний» люди приговаривают героя к казни фактически не за то, что он совершил убийство, а за то, что не плакал на похоронах матери.

 Камю стоял в ряду писателей 20 века, которые перевернули представление о человеческой душе, показывая, сколько в ней пустоты и показного, неосознаваемого благочестия, сколько неотслеженного лицемерия. В сравнении с носителями таких душ герой повести Камю выглядел просто честным, не врущим себе человеком.

 

 Может быть теперь – после всего сказанного – это письмо Цветаевой к детям несостоявшегося эмигрантского журнала покажется многим не таким уж лицемерным и кощунственным?

 

Милые дети,

Я никогда о вас отдельно не думаю: я всегда думаю, то вы люди или нелюди (как мы). Но говорят, что вы ЕСТЬ, что вы – особая порода, ещё поддающаяся воздействию.

Потому:

– Никогда не лейте зря воды, п.ч. в эту же секунду из-за отсутствия этой капли погибает в пустыне человек.

– Но оттого, что я не пролью этой воды, он этой воды не получит!

– Не получит, но на свете станет одним бессмысленным преступлением меньше.

– Потому же никогда не бросайте хлеба, а увидите на улице, под ногами, подымайте и кладите на ближний забор, ибо есть не только пустыни, где умирают без воды, но и трущобы, где умирают без хлеба. Кроме того, м.б. этот хлеб заметит голодный, и ему менее совестно будет взять его тАк, чем с земли.

– Никогда не бойтесь смешного и, если видите человека в глупом положении: 1)  постарайтесь его из него извлечь, 2)  если же невозможно, прыгайте в него к нему как в воду, вдвоём глупое положение делится пополам: по половинке на каждого – или же, на ХУДОЙ конец – не видьте его [смешного].

– Никогда не говорите, что так ВСЕ делают: все всегда плохо делают – раз так охотно на них ссылаются. (NB! Ряд примеров, которые сейчас опускаю.)   У всех есть второе имя: никто, и совсем нет лица: бельмо. Если вам скажут: так никто не делает (не одевается, не думает и т.д.), отвечайте (словом Корнеля):  А я – кто.

Не говорите «немодно», но всегда говорите: НЕБЛАГОРОДНО. И в рифму – и лучше (звучит и получается).

– Не слишком сердитесь на своих родителей, –  помните, что они были ВАМИ, и вы будете ИМИ.

Кроме того, для вас они – родители,  для [самих] себя –  я. Не исчерпывайте их –  их родительством.

Не осуждайте своих родителей на смерть раньше (ваших) сорока лет. А тогда – рука не подымется!

– Увидя на дороге камень – убирайте, представьте себе, что это ВЫ бежите и расшибаете нос, и из сочувствия (себе в другом) – убирайте.

– Не стесняйтесь уступить старшему место в трамвае. Стыдитесь – НЕ уступить!

– Не отличайте себя от других – в материальном. Другие – это тоже вы, тот же вы (Все одинаково хотят есть, спать, сесть – и т.д.).

– Не торжествуйте победы над врагом. Достаточно – сознания. После победы стойте с опущенными глазами, или с поднятыми – и протянутой рукой.

– Не отзывайтесь при других иронически о своём любимом животном (чем бы ни было – любимом). Другие уйдут – свой останется.

– Когда вам будут говорить: – Это романтизм – вы спросите: – Что такое романтизм? – и увидите, что никто не знает, что люди берут в рот (и даже дерутся им! и даже плюют им! запускают вам в лоб!) слово, смысла которого они не знают.

Когда же окончательно убедитесь, что НЕ знают, сами отвечайте бессмертным словом Жуковского:

Романтизм – это душа.

Когда вас будут укорять в отсутствии «реализма», отвечайте вопросом:

– Почему башмаки – реализм, а душа – нет? Что более реально: башмаки, которые проносились, или душа, которая не пронашивается. И кто мне в последнюю минуту (смерти) поможет: – башмак?

– Но подите-ка покажите душу!

– Но (говорю ИХ языком) подите-ка покажите почки и печень. А они всё-таки есть, и никто СВОИХ почек глазами не видел.

Кроме того: ЧТО-ТО болит: НЕ зуб, НЕ голова, НЕ живот, не – не – не – а – болит.

Это и есть – душа.

 

 

Подытожу и резюмирую все сказанноe.

 

 Широк русский человек, оторвавшийся от своих глубинно-религиозных корней и ставящий перед собой "проклятые" вопросы русской философии и литературы. Умом его не понять.

 Что такое порой такой человек с его раздвоенностью, своего рода духовной шизофренией, которую философ и социолог А. Дугин вывел из национальной неосознанности и назвал  метким термином "археомодерн" в своей статье с одноимённым названием, прекрасно иллюстрирует случай экстраординарного  отношения М. Цветаевой к собственной дочери Ирине – когда твоя правая рука не ведает о том, что творит твоя левая рука.

 

Две руки, легко опущенные

На младенческую голову!

Были – по одной на каждую –

Две головки мне дарованы.

 

Но обеими – зажатыми –

Яростными – как могла! –

Старшую у тьмы выхватывая –

Младшей не уберегла.

         (М. Цветаева. Две руки, легко опущенные)

 

 

 Трудно поверить – почти никто не вмещает этого – что один и тот же человек и поэт может совершенно искренне написать текст, начинающийся словами: «Милые дети,  я никогда о вас отдельно не думаю: я всегда думаю, что вы люди или нелюди…»,   и в то же время довести до небытия собственного ребёнка. (То, что между гибелью ребёнка и написанием текста «Милые дети» прошла целая эпоха в жизни Цветаевой и она во многом эволюционировала, искупив в неумеренной заботе о сыне свою холодность к младшей дочери, сути дела не меняет, так как Цветаеву до конца жизни сопровождает резкий дисбаланс между бытием и бытом.)

 Одна очень любившая Цветаеву женщина – поэт и литературовед – была так шокирована обнародованными только после 2000 г. записными книжками в той их части, где были сделаны записи матери о дочери, что написала следующее стихотворение.

 Я его привожу для того, чтобы люди, не задумывающиеся о сути археомодерна и поэтому наивно разделившиеся на прокуроров и адвокатов Цветаевой, увидели в контрастном свете и те факты, о которых я в своем эссе распространяться не стала из этико-эстетических соображений:

 

Ну сколько можно о Марине! –

безмолвный слышу я упрёк.

Но я – о дочке, об Ирине.

О той, что Бог не уберёг.

 

Читала записные книжки.

О ужас. Как она могла!

Не "за ночь оказалась лишней"

её рука. Всегда была!

 

Нет, не любила, не любила

Марина дочери второй.

Клеймила, презирала, била,

жестоко мучила порой.

 

В тетради желчью истекают

бесчеловечные слова:

"Она глупа. В кого такая?

Заткнута пробкой голова".

 

Всё лопотала и тянула

своё извечное "ду-ду"...

Её привязывали к стулу

и забывали дать еду.

 

Как бедной сахара хотелось,

и билось об пол головой

худое крохотное тело,

и страшен был недетский вой.

 

"Ну дайте маленькой хоть каплю", –

сказала, не стерпев, одна.

"Нет, это Але, только Але, –

Марина – той, – она больна".

 

И плакала она всё пуще,

и улетела в никуда...

А может там, в небесных кущах,

ждала её своя звезда?

 

Являлась в снах ли ей зловещих?

Всё поглотил стихов запой.

Уехав, ни единой вещи

Ирины не взяла с собой.

 

Я не сужу, но сердце ноет,

отказываясь понимать:

поэт, любимый всей страною,

была чудовищной женою,

была чудовищная мать.

Рейтинг:

+4
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 995 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru