litbook

Non-fiction


Беня Вольфсон рассказывает о своей войне. Предисловие и послесловие Владимира Порудоминского0

Предисловие

На общей большой войне у каждого была своя война.

Тоже - не маленькая.

Картина большой общей войны, воссоздаваемая историками, в известном смысле - мозаика, собранная из камешков, каждый из которых вот эта чья-то своя война.

Конечно, историческая картина войны - нечто существенно иное, нежели сопряжение этих отдельных "частных" войн. Но она никогда не будет полной, соответственно и достоверной, если в ней не отзовутся характерные частности отдельных войн, потому что в каждой подробности, какой бы неповторимо "штучной" она ни казалась, непременно таится общее.

Ю.М.Лотман писал: "История, отраженная в одном человеке, в его быте, жизни, жесте, изоморфна истории человечества. Они отражаются друг в друге и познаются друг через друга"

Вот так, по-своему, неповторимо, неожиданно, рассказывает о войне Беньямин Борисович - Беня - Вольфсон. События минувшего времени, образы людей, в нем обитавших, воссоздаются в его рассказе с ощутимой исторической подлинностью и вместе как бы обновляются. Всё та же война, но отснята с других точек и другим объективом.

Беня Вольфсон рассказывал о войне молодой американской приятельнице, Кате Ш., хорошо знавшей русский язык. По работе Катя Ш. нередко приезжала в Советский Союз, а, оказавшись там, старалась непременно навестить Беню. Возраст собеседницы, ее представления о прошлом, конечно, определяют характер ее вопросов и во многом тональность рассказа Бени.

Это свойское Беня - не Беньямин Борисович - не случайность: именно так, как очень своего называли его многочисленные друзья, просто знакомые и даже незнакомые, знавшие о нем понаслышке, - люди разного возраста и положения. Как-то совершенно не шло чинное наименование к ненаигранной простоте его поведения, стремительности и точности ума и телесных движений, остроте суждений и речи, тому мгновенному взаимопониманию и такой же мгновенно возникавшей искренности в общении, какое в старину обозначали словами "от сердца к сердцу".

Благодаря этой замечательной способности к общению, душевному доверию, которое он вызывал с первых же минут встречи, неординарности его суждений, его искрометным шуткам и остротам, разбегавшимся среди знакомых и незнакомых, как круги по воде, это имя Беня Вольфсон - Беня - в 60-80-е годы было в известном смысле знаковым в Ялте, где жили Вольфсоны, но также в Москве, в Питере, всюду, где появлялся Беня ("Встретил Беню" - "Спроси у Бени" - "Бенины хохмы").

Герцен когда-то писал о почетной задаче быть центром в обществе порабощенном и скованном. Беня попросту, без афиш и шумихи, как нечто само собой разумевшееся, брал на себя эту нелегкую и, по тем временам, небезопасную задачу...

Разговор записан в Ялте, более двух десятилетий назад, 1 мая 1990-го. Большая удача, что в этот час кому-то пришло на ум нажать клавишу магнитофона, что пленка уцелела, не истерлась без следа в долгих путешествиях из века в век, с одного континента на другой, что сын Бени, доктор Слава Вольфсон, занятый человек, врач в городе Миннеаполисе, был преисполнен желания расшифровать старую пленку и подготовить материал к публикации.

Владимир Порудоминский

Рассказ Бени Вольфсона

<Начало записи>

Беня:

...по всему городу были развешаны афиши спектакля "Приключения Тома Сойера". В главной роли – Беня Вольфсон. Я играл Тома Сойера. Для города это было событием.

Катя:

Сколько было жителей тогда в Гомеле?

Беня:

Я думаю, около 150 тысяч жителей. Это был большой промышленный город: и деревообработка, и металло- , и вагоностроительный. Это был железнодорожный узел – шли поезда в четырех направлениях...

И вот, в 41 году, только я приготовился пожинать лавры... Успешно прошла премьера... Режиссер – Марк Львович Рехельс поцеловал меня, и сказал: "Я тебя поздравляю с крупным успехом, с первой премьерой... И я думаю, что смогу тебя рекомендовать в Московский Театральный Институт – ГИТИС. Это очень хороший институт, где ты получишь настоящее театральное образование". Я был очень растерян. Это был мой первый большой спектакль. До этого я играл маленькую роль в пьесе Евгения Шварца "Снежная королева ". Маленькая роль старшего разбойника. Но режиссер заметил меня, и сказал – "Это будет прекрасный Том Сойер"...

Катя:

А сколько было Вам лет?

Беня:

Я закончил девять классов, но был очень маленького роста, был подвижный такой... Как и сейчас – сероглазый... Ну, тогда я был блондин – это сейчас я лысый... я был даже не блондин: соломенный цвет волос. Ну, вот, я ему чем-то понравился, он меня сделал Томом Соейром...

Я ходил по городу и думал, что все смотрят только на меня. Как же иначе - я же теперь стал знаменитостью!..

 А в воскресенье, наутро после премьеры, когда все играли во дворе (а я стоял поодаль, мало играл с ребятами... потому что я был "знаменитостью")... в это время из открытого окна мы услышали по радио сообщение, что началась война. Что немцы перешли границу, что они бомбили Киев, Минск, Севастополь...

А мы еще не понимали, что такое война. Старшее поколение знало, что война – это ужасное событие, а мы, мальчики...

Катя:

Вы уже слышали речь Сталина?

Беня:

Речи еще не было. Речь Сталина была через две недели после начала войны. Пока Молотов только выступил. Мы еще не слышали речи Сталина... Но я понял, что дело серьезное. И быстро побежал во Дворец Пионеров записываться в кружок "Юный ворошиловский стрелок". В первый же день нам дали патроны, винтовки малокалиберные...

Катя:

В первый день?

Беня:

Ну, да. Мы учились только стрелять. Вечером я пришел домой и сказал, что теперь мне не страшны фашисты – я умею стрелять. В первый день нас не обучали разбирать-собирать винтовку, а сразу – стрелять...

Ладно... Кончилась неделя таких полуигр и вместе полусерьезных сборов в эвакуацию... Потому что отец мой, который был в прошлую войну солдатом – воевал в Восточной Пруссии – был артиллеристом... отравлен газами... потом он был в госпитале... привезен в Гомель – или под Гомель – где познакомился с мамой, они поженились... Ну, вот, папа пришел после работы и сказал: "Вот что, товарищи, дети, друзья мои родные, давайте-ка шить вещмешки. Наверно, придется эвакуироваться..."

А по радио, в газетах пишут, что мы через две недели кончим войну, мы этого немца в бараний рог скрутим; что вот пролетал недавно самолет, и оставил белый след на небе, значит, у немцев синтетическое горючее, и у них бензина нет, так что война не сегодня-завтра закончится... На всякий случай, если придет сюда немец, нужно снять дверные медные ручки – чтобы немцу медь не досталась, потому что с цветными металлами у Гитлера тоже туго, нет ее, меди...

Тем не менее – давайте собирать вещмешки. Нам пошили – мне, сестре – брат был в Ленинграде в это время – мама пошила нам вещмешки. Мы туда положили запас белья, пачку сухарей каких-то, пачку сахара, спички, соль... то, что мама и папа знали – в войну самый дефицит... Ну, и они у нас стояли наготове, эти вещмешки.

Я знал, что возможна эвакуация – так сказал папа – на короткое время, недели на две, пока мы разобьем Гитлера, и вернемся обратно... Наша доблестная Красная армия должна разбить Гитлера – и мы вернемся домой... И мы собрали эти вещи, поставили у двери – в любую минуту можно взять и выходить...

Ну, как-то папа пришел – это был пятый или шестой день войны, и сказал, что эвакуируется станкостроительный завод из Гомеля, и мы, наверно, отправимся с этим заводом. Вопрос все серьезнее. Гитлер подходит к Бобруйску, вот-вот будет в Гомеле – идут очень жестокие бои...

Катя:

Это все летом?

Беня:

Это все летом, да, июль месяц.

Вот мы связали в узел все постельное – подушка, одеяло, все, что смогли взять мягкое. Конечно, ни о чем другом речи быть не могло. Приехали на какой-то телеге к вагону, погрузились, и ночью двинулись в путь. Эвакуировали нас под Харьков. Есть такая станция – Балаклея, где был артиллерийский завод, который работал вовсю, выпускал для фронта снаряды. Недалеко от Балаклеи, за станцией Изюм, нас отвезли в колхоз, и мы начали работать в колхозе.

Ну, как "работать"?.. Сказали нам: вы – колхозники, но на данном отрезке времени будете строить аэродром, с которого поднимутся в небо наши сталинские соколы и разобьют фашистских захватчиков. Мы построили аэродром, и еще не успели прибыть туда наши самолеты, как ночью нам сказали: "быстро собирайтесь, надо эвакуироваться дальше, немец подходит..."

Мы поехали на колхозных телегах на вокзал, и погрузились на платформы этого артиллерийского завода, где стояли станки. Крыш не было, брезента не было, под открытым небом на этих платформах нас повезли, с большими остановками, к Волге.

Дождь, ветер, непогода. Уже подходила осень. Конец августа – заморозки. А двигались мы на восток, на северо-восток – там уже было прохладно.

И вот мы прибыли на станцию Бугуруслан. Здесь находилось бюро по устройству эвакуированных. Какой-то товарищ ответственный нас встретил: говорите, кто куда хочет ехать, туда и будем направлять. Мой отец... тогда ему было пятьдесят три… он был отравлен в первую мировую газами... язва желудка, его на фронт не брали... а он родом из деревни, из деревенских кузнецов, вся семья у них были кузнецы... он понимал – раз война, будет голод (да у нас и без войны в тридцатом году был страшный голод, я помню его хорошо)... отец подошел к столу, к этому распорядителю: "Дорогой товарищ, если есть какой-нибудь самый далекий колхоз, – мы поедем туда".

Все удивились. Мы – из города. Все городские просятся в город – а мы просимся в деревню. И оказалось, мы очень правильно сделали. Мы проработали сентябрь месяц, немножко октября захватили, - и получили полторы тонны пшеницы. Прекрасной уральской пшеницы нам выдали на трудодни – то, что мы заработали. И это спасло нас.

Катя:

А колхоз у вас где был?

Беня:

На Урале. Под городом Чкаловым (Оренбургом). Это было 110 км от города Чкалова, 30 км от районного центра, и 110 км до ближайшей станции железной дороги. До Чкалова было, может, км 150...

Катя:

А где вы жили там?

Беня:

Население нас разобрало по домам. Жили там уральские казаки. Нас называли не "эвакуированные", а "выковыренные". Ну, Бог с ними. Люди оказались очень добрые...

Встретили мы там Новый год – это была деревня Ржавка... Новосергиевского района Чкаловской области...

Я чем-то очень понравился деревенской продавщице. Как-то она сказала: "Сегодня ночью прибудет товар, приходи помоги разгружать телегу с товаром"...

Пришел, помог – потому что мужиков-то не было - мы были самые старшие мужики. Я ей помог разгружать, и она мне дала кусок сахара за это. Я с этим куском сахара пришел домой, а папа сказал: "Сегодня Новый год, сегодня 31 декабря 1941 года, завтра 1 января 1942-го". Мы согрели чаю, сели с тетей Васюней – Василиса Павловна Быкова... уральская казачка, у которой мы жили, я запомнил эту фамилию, потом она мне пригодилась, – выпили чаю и легли спать. Мы зажгли две или три лампы, чтобы справить Новый год, поставили будильник на полночь, но будильник не зазвонил, мы проснулись утром...

Но я запомнил: когда я пришел после разгрузки продуктов, я заметил, что тетя Васюня уже сняла грамоты, которые она получила на всесоюзной выставке – и повесила иконы. То есть на Урале казаки уже чувствовали, что, может быть, придется не портретам Ленина поклоняться, а иконам... это единственное, во что верили.

В деревне в основном были женщины. Потому что мужья были на фронте. Все молодые, здоровые парни – были на фронте. И мне было вот-вот уходить.

Потому что я окончил девять классов, а тех, кто окончил десять, уже послали на фронт. Если бы мы жили в городе, и работали на заводе, то, может быть, меня пока и не взяли бы. А тут нас весной призвал военкомат.

Послали меня в училище. Так как я из деревни был, и товарищи мои из деревни, мы попали в кавалерийское училище. Выделили нам страшных монгольских лошадей; лошади дикие, пойманные там в своих степях, маленькие, злые, кусаются. Ну, мы немного с ними позабавлялись, у нас вдруг позабирали лошадей, сказали: "Срочно изучайте пулеметы! Будете не лейтенанты-кавалеристы, а лейтенанты-пулеметчики". Месяц мы изучали пулеметы. Приняли присягу.

Ко мне приехали папа с мамой. Привезли целый мешок сухарей. Это во время войны вообще богатство было. Они остановились по соседству с военным училищем. Училище было ограждено забором, в заборе была дыра. Через эту дыру я убегал к женщине, у которой мама с папой ночевали и оставили мешок, набирал полные карманы сухарей и делился с теми, кто рядом со мной находился – во взводе, в отделении, с товарищами. Вскоре, конечно, сухари закончились.

В ноябре месяце, к концу ноября, нам сказали: "Срочно строиться! Выходить! На построение – шагом марш!" И – на вокзал.

Посадили в вагоны, и отправили под Москву, в Тульскую область, станция "Лев Толстой", - та самая, где скончался Лев Толстой.

Я там отличился здорово... Меня поставили охранять склад с боеприпасами. Я не знал, что за стенкой боеприпасы, и закурил. Меня так разобрало – моя первая самокрутка. Было холодно стоять, зима – и я задремал. Вдруг слышу: по снегу скрипящие шаги – кто-то пришел ко мне. Я открыл глаза – человек стоит в двух метрах от меня. Я как закричал: "Стой! Кто идет!" – он от перепуга чуть не упал. Это оказался лейтенант, который проверял посты - стоят ли часовые. Меня отметили, что я очень хорошо охраняю боеприпасы, и, как отличившегося перевели в хороший взвод, который готовился к отправке на фронт.

Как-то ночью нас посадили в вагон и отправили – целый воинский эшелон – в сторону Сталинграда.

Кончался 42 год. Это было страшное время, потому что немцы были в Сталинграде, и решался вопрос – быть или не быть.

Катя:

Когда они пришли под Сталинград?

Беня:

Под Сталинград они подошли осенью... Осенью 1942 –го. В декабре 41-го из-под Москвы их отогнали, и тогда они направили основные силы на Волгу – отрезать Волгу, захватить нефть.

Мы приехали на станцию Борисоглебская Воронежской области, разгрузились. По дороге ребята наши на какой-то станции пролезли в грузовой вагон и украли мешок сахара. Кускового. Мы ехали в составе пулеметчиков. Все ехали в вагонах, а мы, пулеметчики, на открытых платформах. Крупнокалиберные пулеметы стояли у нас. Мы вместе с патронами спрятали этот сахар. Было холодно. Морозы. Мы питались этим сахаром и немного согревались. Кипяток брали возле паровозов, и с сахаром пили чай. Ну, кроме этого, нам давали какую-то еду, ехала и кухня. Но солдат вечно хочет есть и спать; вот две вещи главные – выспаться и поесть, как следует.

Мы разгрузились на станции Борисоглебской и пошли пешком в сторону Сталинграда.

И вот я помню очень хорошо, как мы первый бой принимали.

Нас вывели в поле, и сказали: "Имейте в виду, возможно, немец бросится в контратаку танками". Мы тогда не знали, что Манштейн танковым корпусом хочет прорваться и пробиться к Паулюсу. Мы знали только, что будет контратака танковая. Мы были необстрелянные еще, курсантики такие...

Я помню, как нас ночью вывели в какую-то балку, и когда начало рассветать, мы увидели, что танки идут на нас. Они шли очень смело, открыто, не боясь, никто на них не сидел, стреляли только из пулеметов, они шли, а мы не успели окопаться, у нас были лопаты, но там земля была очень мерзлая, и снег небольшой, и танки просто давили нас. Первые пострадали те, кто встал и начал убегать – и тогда танкисты пулеметами резали их пополам. Я не убежал, - не потому, что не боялся, я тоже боялся, – но я от страха приник к земле, и думал: как бы мне сейчас их обмануть, как бы мне ускользнуть от них – от этого танка. Вижу, что и другие ребята, которые тоже боялись, но не убежали, что они стали отползать от танков в сторону. Потому что у танка, нас так учили, очень ограниченная видимость: перед танкистом смотровая щель, а что выше-ниже, он не видит ничего. Танки раздавили, кого только могли, и я видел, как у наших товарищей языки... вот когда танк проезжает по телу – язык вываливается на грудь... такой... длинный становится. Глаза выдавливаются из орбит, лежат на скулах...

Это было страшное зрелище, первый бой. Нам принесли после боя обед, и никто не мог есть. Какая еда?! Какой обед?! Какая каша?! Долго мы это переживали, но жизнь есть жизнь, война есть война, надо двигаться дальше.

И еще я помню, как дали первый залп – из катюши. Мы лежали под стогом – не сена, а травы такой, перекати-поле, которой топят там, потому что это степь, и там ничего нет, кроме этих колючек, которые высыхают и являются топливом. И мы лежали, и вдруг я услышал – шшш – шшш – шшш, и справа, и слева от меня огненные какие-то языки пошли в небо... И я думаю – ну, все, это конец света.

И мы легли, все мои товарищи, опустили голову на руки, и говорить боялись. Вокруг все запахло порохом, дымом... Потом мы слышим, кто-то кричит: "Мать-перемать, быстрее чехлы надевайте!" Зачехлили эти катюши – ведь все секретно, секретное было оружие, нельзя без чехлов разъезжать, чтобы противник не узнал, из чего мы стреляем. Катюши уехали, нас снова подняли, мы снова пошли и так мы прошли до станции Котельниково.

То в первом эшелоне, то во втором, то в резерве...

Самые трудные для нас были большие переходы по снежным холодным степям под Сталинградом, где от морозов вот такие трещины давала земля. До сорока градусов морозы. Лыжи мы от холода – пожгли на кострах. Нам лыжи дали, но снег был небольшой, поэтому лыжи нам оказались не нужны. А когда мы пожгли свои лыжи, и противогазы, то крали ящики у артиллеристов из-под снарядов – снаряды выбрасывали, порох и ящики использовали для костров. Так мы пришли к глубокому снегу. И мы по этому снегу, по утоптанным дорогам шли, чтобы вступить в бой у станции Котельниково.

Это был наш самый крупный бой. И под этой станцией мы увидели, как горят огромные скирды пшеницы, и амбары с зерном, все это горит, пахнет паленым хлебом...

А мы шли с боями дальше, под какой-то станцией нас осталось совсем мало, нас переформировали, сказали: "Давайте, выдвигайтесь вперед, будете из пулеметов стрелять против танков. А днем – против самолетов". Мы поставили пулеметы на треноги, дождались рассвета. Это был хутор, отделение совхоза "Зеленая роща", Мы уже вошли в Ростовскую область.

И вдруг командир кричит: "Не отходить!! Не отступать!! Стоять на месте! Немец пошел в контрнаступление!" Шли танки и немецкие автоматчики. "Занимайте позиции! Не отходить!" Но сам-то он – отошел!

Командиры, какие сумели, отошли. А мы – лежим, и я вижу, идут на нас танки. Мы быстро поставили пулеметы, а как только мы поставили пулеметы против танков, первый же снаряд нас как раз – и накрыл...

Мои товарищи ранены. Мне попал осколок в это место, в лоб, у меня все лицо залито кровью. Холод, кровь льется под подшлемником, зимняя форма обмундирования. И мне товарищи перевязывают голову, а через повязку все равно еще идет кровь, и уже танки немецкие близко, и автоматчики вокруг нас, и танки проходят мимо, а автоматчики командуют: "хенде-хох!" – и мы уже стоим...

Мы все стоим, подняв руки, и я успел только бросить и закопать ногой в какой-то ямке свой комсомольский билет и солдатскую книжку, по которой известно, что я – Вольфсон... Я знал, что в плен мне попадать никак нельзя, потому что первая пуля будет – моя...

Ну, сказали "хенде-хох", мы стоим с поднятыми руками, прошел обер-лейтенант такой... говорит по-русски очень хорошо, наверное, из русских немцев... и сказал: "Жиды есть? Три шага вперед!" А рядом со мной, в одном ряду, оказался мой политрук, Дубинчук, он толкнул меня под локоть – дескать, выходи... Я остался стоять. Немец сказал: "Коммунисты... комиссары – есть? Три шага вперед!" Я Дубинчука толкнул под локоть – он остался стоять... Ну, думаю, стой. Мы с тобой повязаны одной цепью. Погибать нам вместе, что жиду, что комиссару. Стой и не рыпайся. И больше не толкай меня.

И нас повели. Строем. И Дубинчук отдал мне свои сухари. Поделился. Потому что жрать-то было нечего...

Привели нас в какую-то школу. Под Новочеркасском. Мы остались ночевать. И только один немец нас охраняет. А в закрытом помещении нас человек, наверно, тридцать-сорок. И он, Дубинчук, не спит рядом со мной. И я не сплю. Я боюсь, что он сейчас выйдет, и скажет: тут есть "юде", нужно его убить. А он не спит, думает, что я сейчас пойду доносить на него, что он комиссар. Мы не выспались.

Утром нас погрузили на грузовики и привезли в Ростов. Это оказалось недалеко, километров, наверное, тридцать. В Ростов-на-Дону. На какую-то площадь. Высадили, и поехали дальше. А мы стали ждать машин, которые отвезут нас в лагерь для военнопленных. И мы стоим, ждем, вокруг нас народ собирается, ростовчане. Одни кричат: "Ну, что, накормил вас Сталин?". Другие спрашивают: "Ну, как там наши, скоро ли придут?" Народ есть народ. Все по-разному воспринимали.

А я увидел, как старик со старухой на углу улицы, где мы стояли, на площади – небольшая площадка такая – заходят в дом. Туда как раз воду понесли. И я говорю немцу старому, который нас охраняет: "Пан! – так все их называли, - Пан!.. Я... хочу... айн бисхен васер..." Показываю ему: "Тринкен..."

А сам боюсь говорить, хотя знаю по-немецки несколько слов, но боюсь произношения своего – а вдруг он узнает, что я не немец, а еврей? Мне надо скрывать это. У меня, правда, перебинтована голова, и здесь белый клок такой, светло-русый, я не очень был похож на еврея, во мне ничего такого внешне не было, но тем не менее, внутри-то я знаю, кто я.

Он говорит: "Хорошо... Гут... Абер... бистро, цурюк". Я говорю: "Гут, гут, пан". Захожу в эту избу – где дед с бабкой. Они говорят: "Русский, военнопленный, как ты здесь?" Я говорю: "Нас вчера взяли в плен. Можно, я останусь у вас?". "Да ты что?! – это старик говорит – Да у нас угловая хата, каждую минуту немцы заходят! Через полчаса зайдет какой-нибудь немец, и нас убьет, и тебя убьет... У нас нельзя оставаться..." Я говорю: "Может, соседка оставит меня у себя?.. Попросите, пусть выйдет, и скажет, что я ее сын. Нас охраняет немец старый, он, может и отпустить..." Он говорит: "Хорошо".

Я вернулся, встал в строй. Смотрю, старик пошел к соседке, и соседка выходит – белая шаль такая, кавказская, молодая женщина, ну, старше, конечно, меня... Подходит ко мне, делает мне глазом, подмигивает, я ей отвечаю, дескать, тот самый... Она кричит: "Сыночек мой!!!" А я кричу: "Мамочка!!!" И расплакался – потому что нервы уже не выдержали. И плачу... Она говорит: "Сынок мой!" – и гладит меня... А немец так был удивлен: "Дас ист зайн зон?". Она говорит: "Яволь, пан, дас ист майн зон". И она ему говорит по-немецки – отпусти его домой – вот дом! Он был так растроган, этот немец. Он говорит: "Хорошо, но только быстро! Быстро, быстро! Уходи!" И мы быстро убежали в ее дом.

Когда я подбегал к ее дому, это метров пятьдесят, сорок, не знаю сколько, подъехали грузовики, и наших уже начали сажать в машины, и я увидел лицо этого Дубинчука, Федора, который смотрел в мою сторону с великой радостью, оттого что от меня отделался, никто теперь не будет знать, что он политрук, комиссар... И вместе с тем в его взоре было: «ах же ты, сукин сын, все-таки вырвался на волю.

Я пришел к этой женщине, говорю: "Не сегодня-завтра наши будут в Ростове. Можно я у вас в сарае пересижу?". Она говорит: "Нет, молодой человек. Никак нельзя. Мой муж – полицай. И мы должны уносить ноги. Иначе русские нас убьют. Уходи от нас". Я говорю: "Что ж, вы меня спасли, чтобы сейчас полицаям сдать?" Она говорит: "Не горячитесь, молодой человек. Я что могла, сделала".

Я говорю: "Я сейчас от вас уйду. Но когда сюда придут русские, попросите кого-нибудь отправить письмо в Оренбургскую область. Вот адрес. Я писать ничего не буду, а вы по этому адресу отправьте письмо... на Урал, Василисе Павловне Быковой, - то есть нашей хозяйке тамошней, не Вольфсону же! – дескать, у меня был Колька, он жив и здоров, только находится в плену".

О том, что она отправила такое письмо – или кто-то из соседей отправил – я узнал уже после войны. Мама с папой мне рассказали, что, когда пришло это письмо, то они никак не могли понять – если это Беня, то почему был в плену Коля, а если Коля, то кто это такой? У тети Васюни в родственниках Коли не было. И все начали высчитывать... Папа не мог додуматься ни до чего. А мама выходила в поле, и плакала, и молила Б-га, и спрашивала у ворон, у птиц, которые пролетали, не видели ли они, где зарыты косточки ее сына. Но все время молилась, и верила, что ее Бог спасет меня...

Ну, я ушел от этой женщины. Вернулся к старикам. Дали они мне немецкий бумажный мешок, со свастикой такой, положил я в него свою шинель, зимнюю шапку со звездочкой, оставил себе рукавицы. Остался в фуфайке, в стеганых брюках, а валенки хорошие с меня еще на переднем крае немцы сняли, дали мне плохие, подшитые телячьей шкурой наружу, я как медведь в них топал.

Я спросил: "Сколько километров до переднего края?". Дед мне ответил: "Да километров двадцать". "В какую сторону идти?" Дед мне: "Да иди на Аксай". Это километров восемнадцать от Ростова. И я пошел...

Прошел километров пять, зашел в какую-то хату, спрашиваю: "Можно у вас переночевать?" А мне навстречу идут немецкие войска – отступают из Ростова. Я – переходить линию фронта, а они от фронта отступают, мимо меня идут. Хозяйка говорит: "Иди, не жалко места... Только у меня полно немецких солдат. Где-нибудь на чердаке будешь спать... Но, если староста разрешит. Ну, а к старосте мне нельзя обращаться – документов у меня нет...

Я решил взять себе имя – Колька Корнеев. Почему 'Корнеев'? Потому что дед и бабка, жившие на углу улицы, к которым я зашел, были – Корнеевы, я узнал их фамилию – Корнеевы. И тоже стал Корнеевым. И Корнеев мне хорошо знакомая фамилия: в деревне, куда мы были эвакуированы, было много Корнеевых... Были Корнеевы - казаки.

Ну, ладно. Пришел я в этот Аксай, восемнадцать километров. Уже вечер, 5 или 6 часов, уже темнеет. Читаю объявление: "Все задержанные без документов будут расстреляны как партизаны. Хождение после 6 часов вечера запрещено". А у меня – никаких документов... И спать негде. Возле каждого дома – немецкие танки, машины, мотоциклы, солдаты... Они же отступают... А ночью они не двигаются, стоят.

Катя:

А как же без документов? Какие-то документы были?

Беня:

Какие документы? Что я – Вольфсон?

Катя:

Война, все может быть...

Беня:

Все может быть... А документов – нет. И меня задерживают. Я в какой-то переулок зашел, думаю, заберусь в уборную, и просижу до утра, в уборной. Уже мороз, холодно... Это было, я так думаю, 2 февраля сорок третьего года.

Вдруг кто-то мне автомат в грудь: "Халт! Парол!" Я говорю: "Я не знаю пароля".

"Пойдем к карначу ... караульному начальнику". Это были два или узбека, или таджика – не знаю, кто. Но из отряда "Тюркиш" - это у них на форме было написано... Привели меня к караульному начальнику.

Сидит в деревенской избе - обычная хата – немец, лейтенант, спрашивает: "Кто такой?" Я говорю: "Эвакуированный. Я бежал из Сталинграда. Всех моих убило в Сталинграде. А я иду к тетке в Ростов. Вот. Потому что у меня единственная тетка в Ростове. Может быть, она живет и в Аксае, вот я в Аксай пришел узнать, может быть, она здесь живет". "Как фамилия?" Я говорю: "Корнеев".

Он спрашивает у хозяйки, у женщины: "Корнеевы живут у вас здесь такие?" "Нет, Корнеевых у нас таких нет... Поблизости, во всяком случае. Может, кто-то и живет в Аксае..." Он приказывает: "Обыскать!"

Солдат посмотрел, но ничего не нашел у меня. Тогда лейтенант подошел, раскрыл у меня две пуговицы фуфайки, и видит, что там – две пары гвардейского белья теплого. И гимнастерка.

Он спрашивает: "А что у тебя на лбу?" Я говорю: "Я зарабатывал на кусок хлеба, рубил дрова, и топором задел"... И тут же подумал: почему топором? Как это – топором? Может, щепкой?.. Он меня ка-а-к ударит в подбородок. А у меня ведь рана. У меня все поплыло перед глазами...

Он говорит: "Признавайся, кто такой?" Я говорю: "Я – военнопленный". "Почему сразу молчал?" Я ему говорю: "Я боялся, товарищ начальник".

Он меня еще раз ударил: "Какой я тебе товарищ?! Что ты меня "товарищем" называешь?" Он меня второй раз ударил, и я упал.

И открыл глаза, когда уже эта хозяйка мне сунула в руку отварную свеклу и морковку: "На, тебя же сейчас поведут в полицию, может, что-нибудь перекусишь, ты ж голодный, наверное". Я в карман положил эту теплую отварную свеклу, морковку... морковка – это то, что зайцы любят... и меня повели. Под автоматами. Двое автоматчиков, эти узбеки, "тюркиш".

Приводят меня, я читаю: Следователь Гестапо... Таблички на дверях. Потом: Начальник Полиции. Потом: Жандармерия. В общем - они там... Все начальство.

Заводят меня к начальнику полиции, или к дежурному. Спрашивает: кто такой?

"Я – военнопленный". "Вниз!"

И меня повели в подвал. А в подвале за перегородкой сидит какой-то мужик, не в немецкой форме, а в какой-то непонятной, и говорит:

"Кто такой?".

"Я – пленный"

"А-а-а... Пленный... Вот в эту камеру пойдешь... Фамилия?"

"Корнеев".

"Имя отчество?"

"Николай Иваныч".

"Год рождения?"

"24-й"

"Откуда родом?"

"Чкаловский я, Оренбургской области"...

"О, так ты казак?.. Или из мужиков?"

Я говорю:

"Та... Из казаков я".

"Корнеевы... – и он задумался. – Корнеевы – это казацкая фамилия. Это не мужицкая... Давай к нам в сотню! И есаул будет доволен, что еще люди поступают.

Я говорю:

"Я раненый"...

"Ничего, мы подлечим".

"Да я молодой – двадцать четвертого года".

"Да ничего, мы тебя... эт-самое. Да такие, как ты, у нас служат!.. Ну так что, пойдешь?"

Я говорю:

"Нет".

Он открыл дверь, дал коленом мне под зад, я влетел в темную холодную камеру, где... На полу умирал учитель, который слушал радио и записывал на школьных тетрадях сообщения Совинформбюро для листовок, и забыл, что на обороте этих тетрадей штамп школы – "для контрольных работ", и когда узнали, что это из школы, то подозрение пало на него, его страшно избили за эти сообщения... Там еще были люди – посмелее, чем я, которые колотили ногами и руками в дверь, и кричали: "Сволочь! Открой! Дай воды попить! ". А начальник этот кричал: "Надо было в плен сдаваться! Тогда бы мы вас накормили! А так вот вас пусть Сталин кормит!.."

И нас через неделю – руки на голову... в мороз, в лютый, погнали в Ростов! Обратно эти ... километры – из Аксая в Ростов. Привели нас в лагерь для военнопленных, где по узкому проходу надо было пройти, и головой отодвинуть ноги повешенных людей. Вот такой был сделан проход, что нужно было - головой... Они уже посинели, эти трупы, что висели... И на трупах таблички «Жиды» и «Комиссары»... И никаких разговоров...

Пришли в лагерь. Многоэтажные нары, офицеры играли в карты на портупеи, на ремни, жрать ничего никому не давали, жевали ремни, трусили карманы – у кого что было... Через неделю нас выстроили и погнали дальше - партия в тысячу человек. Впереди и сзади – немцы с автоматами, по два или по одному, не знаю, сколько... Колонна в тысячу человек, а справа и слева этой колонны идут армяне и грузины, которые служили у немцев, добровольцы эти, каратели... Так нас и повели.

Если кто отстает, то немец отпускает поводок у собаки, кричит: "Фас!" – она бросается на спину отстающему, слабому человеку, валит на землю, становится передними лапами на грудь, перегрызает горло, идет кровь, она облизывается и догоняет своего конвоира. И пошли дальше. А потом берут из колонны двух-трех человек оттащить труп в кювет. Оттаскивают...

Мы дошли до Иловайска, и у нас уже человек триста было расстрелянных, растерзанных, убитых. Колонна была уже не такая большая...

Нам дали по стакану семечек и по стакану кукурузы, ну, мы съели тут же это – голодные же были. Семечки ели, не очищая, чтобы хоть чем-то наполнить желудок. По дороге ночевали в деревне Чалтырь. Такая деревня большая – армянское село... Богатое... Нас поместили – кого в свинарник, кого в овчарню, а меня поместили в конюшню. Не только меня, а там еще человек двести. Днем пригревало солнце... ручейки уже текли по этой конюшне, снег таял, и в этих ручейках был конский навоз, а кони были немецкие, стояли там, и они их кормили овсом, и в ручейках был овес, который лошади ели, не прожевывали, как следует. Мы этот овес вылавливали и ели. Из конского навоза. Вот этим мы питались, и дошли до Иловайска.

В Иловайске нас поместили в таком двухэтажном доме. Утром выстроили на площади народ Иловайска, сказали: вот мы гоним колонну пленных. Выносите у кого что есть подкормить их, потому что у немцев нет еды кормить пленных русских. Поставили бочку из-под бензина, обычную, и туда всё бросали: кто принес кашу – туда, хлеб – туда, кукурузу – туда, свеклу... если кто сигареты принес – тоже туда. Ну, всё, что приносило население, – всё бросали туда.

Стоял немец с большой палкой, на которой была надета консервная банка, и каждому давал по "порции". Ну, все рвались скорее получить эту порцию еды. Кто в пилотку, кто в шинель, кто с котелком, хотя котелков-то у нас не было. Вот я получил в какую-то тряпку свою порцию, и не мог есть, потому что накануне – наверное, от этого овса и конского навоза – у меня уже начался понос. Кровавый. Я уже ничего есть не мог. И поэтому я отошел в сторонку. А другие еще дрались там, у этого котла, чтобы получить порцию, ну а, может быть, удастся и вторую.

И ко мне подошла одна женщина, которая стояла на тротуаре, - а мы на дороге, - и говорит: "Хлопчик... Вот сейчас проедут ребята, которые будут на санках в ящике развозить уголь по квартирам немецким офицерам. Ты садись в этот ящик, они тебя увезут".

А я подружился, пока шел, с одним парнем, мы друг другу помогали идти, и он слабый, и я слабый, ну, и когда мы ночевали в Иловайске, я отдал свою фуфайку ему, сказал: "Обменяй себе на хлеб, потому что меня здесь – расстреляют. Я уже дальше идти не могу, у меня кровавый понос. Я идти не могу". А всех, кто отказывался идти дальше, подводили к шахте, стреляли, и те падали в створ шахты, вниз, и даже недострелянные, раненые, тоже погибали.

Мы когда в 1973 году с Люсей, моей женой, были там, в Иловайске, то женщина эта, Настя, которая мне тогда сказала "надо бежать с мальчишками, которые уголь возят", привела нас к этой шахте, показала этот створ. Шахта не действует до сих пор. Стоит там памятник погибшим, пленным...

Я не пошел с этими мальчишками, а этот парень пошел. Ваня, из Курска. Сел в ящик, они его прикрыли брезентом – и немец их пропустил: сказали, что они уголь везут офицерам. И мне уже не было, куда идти.

Женщина сказала: "Ну, что ж ты растерялся?.. Вон, видишь, за моей спиной – забор. А там калитка. Сигай в эту калитку. Перебежишь через сад, спрячешься в сарае. Я вечером приду за тобой".

Она отступила, люди возле нее расступились, и я побежал... Добежал до середины сада. И слышу, дверь в доме открывается. Я заскочил в уборную. Вдруг, смотрю, из дома выходит немецкий офицер. И идет прямо к уборной, на меня. И у меня ничего не оставалось... он бы меня пристрелил там же... Я был в страшном виде – с этим мешком на плечах, оборванный, истощенный... Я "кх-кх-кх" – закашлял... И он повернулся, ушел за дом, там пописал – и вернулся в дом, тогда я выбрался из уборной, перебежал через сад, влез, ну, в общем, цепляясь замерзшими этими руками, перелез через саман, в сарай.

Когда стемнело, я услышал, как открылась дверь, вошла женщина, сказала: "Ну, где ты тут? Выходи, я тебя сейчас домой заберу". И забрала меня. Уже соседи не видели, как я переходил от сарая до ее дома. Это был одноэтажный дом, и там были квартиры, барак такой.

Она меня забрала в дом, а в доме - ее муж и четверо детей.

Она говорит: "Ты извини, я не приходила раньше, я воду закипятила. Ты весь во вшах". А все тело вши покрыли... даже в бровях были вши, и здесь, в ушах, и в носу. "Я сейчас тебя помою".

Я весь разделся, и она вынесла на мороз всю мою одежду. И дала мне теплый полушубок. Помыла меня. Я сел в корыто. Она очень горячей водой меня помыла. Я был небольшого роста, мальчик вообще-то – ну, какой там солдат!.. Мальчик! И переоделся во все белье этого хозяина. И полушубком она меня прикрыла.

Тогда, первый раз в жизни, Ефим побрил меня... Ефим его звали, хозяина, Ефим Семенович Рогожин, а она – Анастасия Дмитриевна Рогожина... Когда он меня брил, он сказал: "Мыкола!" - Это я, Николай. - "Мыкола! Що це у тебэ волос растет, как у еврея?". Я говорю: "А ... как... – у еврея?..". "А вот сюда вот – пейсы, и сюда". Я говорю: "Не знаю...". Я же до того еще не брился. "А ты хто будешь?". Я говорю: "Да русский я. Чкаловский, оренбургский".

Ну, он меня побрил. Накормили меня мамалыгой. Лег я спать. Ночью стучали в дверь немцы, которые прибыли на эту станцию, и нужно им было ночевать по квартирам. И меня спустили в погреб и прикрыли бочкой. И хозяйка сказала: "Здесь нельзя останавливаться, здесь много киндер". Она кричала немцам: "Киндер, киндер! Уа-уа-уа! Будут плакать, будет плохо, шлехт, шлехт, киндер..." И они ушли дальше. А я уснул. И проснулся утром. В одно мгновение, вот так вот: закрыл глаза, и – проснулся.

Утром проснулся, и думаю: "Нет, мне в этой хате оставаться нельзя. Я ставлю под бой не только добрых людей, которые помогли мне выйти на волю, спастись, но и детей четверых – это ж четверо детей у них! Если меня найдут – детей поубивают, и всех расстреляют... Мне надо уходить".

Я говорю: "Настя! Соберите меня. Я пойду переходить линию фронта, потому что мне оставаться в плену нельзя. Документов у меня никаких нет".

Она меня собрала, и говорит: "Знаешь, в эту ночь много пленных бежало. У соседки тоже пленный хлопчик есть. Вот вместе с ним... Ефим вас выведет за околицу – и уходите в сторону фронта"...

И мы с ним пошли, с этим хлопчиком. Доплели до первой хаты, прошли километров пять. Он вытащил вырванную из учебника географии карту Советского Союза... Там вообще не было, может быть, даже, и Украины – не то, что нашей дороги – и говорит хозяйке: "Как пройти ближайшей дорогой на Ворошиловград? Или на Краматорск? Там должны быть бои. Мы должны туда попасть". Она, как увидела эту карту, закричала: "Ой, вы, наверно, партизаны! Уходите из дому! Нас расстреляют! Уходите! И документов у вас нет. Идите к старосте!"

Мы вышли из хаты. Он решил пойти по дороге, а я решил уходить по целине, полем.

И полем я пришел в деревню. Остановился возле одной хаты – это была деревня Кутейниково.

Я прошу:

"Дайте Христа ради".

Хозяин мне вынес кусок хлеба и говорит:

"А ты чего тут ходишь?"

Я говорю:

"Да я сталинградский сирота, родители погибли в бомбежку, я хожу, зарабатываю, чем смогу".

Он говорит:

"А что тебе зарабатывать – ты в приймы поступай, в зятья. Вот есть тут две девочки, становись мужем одной из них – и все. Будешь сытый, и дом будет... Вон, в том доме".

Я пошел в этот дом. Ну, я им не годился в мужья – они были старше меня. И вообще – какой муж?! Когда у меня задание – переходить линию фронта. Я уже сам для себя решил: мне нельзя оставаться...

Ночью, кода я уснул, пришли полицаи. Стали искать человека, который убил полицейского... Девушки быстро отправили меня по лестнице на чердак. А сами поставили бутылку с самогонкой в ведро из-под шлака, там топят углем, это же Донбасс... Полицейские вошли: "А... Девчата... Здравствуйте. А у вас – никого нет?". Девушки говорят: "Никого". "А это что?" Они говорят: "Поллитра". "Ну, тогда мы... раз никого нет... мы поллитра арестуем..." – и ушли. И я снова спустился к хозяйкам.

А утром они мне сказали: "Мыкола! Идти нельзя. Деревня оцеплена полицейскими. И казаками донскими. Потому что ночью кто-то убил полицейского. Может, сами полицейские своего товарища убили, чтобы, когда придут русские, сказать, что, мол, мы – партизаны, а может, и партизаны какие – неизвестно... Но выходить из деревни – нельзя".

Я говорю: "Мне нужно уходить из деревни. Сколько же я могу здесь быть?"

"Сегодня давай посмотрим, где, как стоят посты, а завтра будешь уходить..."

Ну, назавтра я пошел. Но не в сторону фронта, а в другую сторону. Как будто я ухожу от фронта... Это только чтобы выйти за околицу.

Меня догнал какой-то верховой, казак на лошади

"Ты кто такой?!"

Я говорю:

"Да никто я".

"Документы есть?"

"Да нет документов'.

"Давай, возвращайся в Кутейниково, в деревню".

Я вернулся.

Заперли нас в сарай. Таких, как я, там несколько человек оказалось. Без документов. Пленных. Нас собрали и днем погнали в Иловайск.

Пригнали в тот же дом, куда и в первый раз. Там я уже знал выходы, сам пробрался через колючую проволоку.

Пришел к Насте: "Настя! Без документов я не могу двигаться... Мне переходить линию фронта надо!"

Она говорит: "Ой, хорошо, что Мыкола вернулся... Значит, вот: я пойду к своей куме, она служит в полиции машинисткой. Я как раз ей рассказала сон, что меня ночью били. Она объяснила: это сон – что к тебе кто-то прибьется. Вот пойду, скажу, что ко мне прибился мой двоюродный брат из Сталинграда".

Пошла.

Кума сказала: "Ну, что ж. Пусть приходит. Мы ему сделаем временный аусвайс – удостоверение".

Со мной пошла Настя, и еще пошла соседка и подтвердила, что помнит, как я маленьким мальчиком приезжал из Сталинграда к Насте, что я – ее двоюродный брат. И мне дали аусвайс, где было написано : Корнеев Николай Иванович, 1924 года рождения.

Там есть такая графа: какие приметы имеет на теле? Мне этот говорит, полицай: "Роздягайся!" А Настя говорит: "Да вот у него родинка на верхней губе!"

И у меня в аусвейсе записали: "родинка на верхней губи... очи – блакитни... "Это значит – голубые глаза... Раздеться нельзя было мне...

Они записали все эти данные, и повели меня к начальнику полиции.

А я вошел к этому начальнику, и начал из носа сопли выдавливать - вот так – чтоб у меня сопли здесь висели, чесаться начал. И он на меня посмотрел, закричал:

"О, руссиш швайн! Геть!" – и выгнал меня из этой комнаты, а Настя получила документ.

Послали меня к секретарше, она вручает мне бумагу: вот, распишись, что ты получил аусвейс. И я должен расписаться: "Корнеев", а пишу: "Во....." – я же Вольфсон! Я же расписываюсь механически!.. Написал: "Во...." – и остановился.

Не могу вспомнить свою "фамилию". Это ж надо такое! Секретарша говорит: "Ну, что ж ты остановился! Пиши! Здесь нужно фамилию писать! Что ж ты написал "Во..."?! Я говорю: "Да извините, я хотел написать... "Во...кзальная улица"... улица, на которой я живу...". Она: "Нет, ты должен фамилию писать – Корнеев". И я зачеркнул "Во'" и написал: "Ко…р…не…ев".

Вот с этим документом я и пришел домой...

А наутро у меня поднялась температура. Я заболел. Воспалением легких. И Настя меня повела в церковь... "Как лечить? Что делать?" И там, дьячок, который заведовал, свечи выдавал, сказал: "Знаешь, лечить нечем. Надо выпить стакан своей мочи. Это у него малярия: высокая температура". И я выпил стакан своей мочи. И назавтра у меня исчезла эта малярия. Меня так трясло это время, пока она исчезла. И я во сне - не во сне, а в бреду, от высокой температуры - называл имена своих товарищей по Гомелю, с которыми играл в детстве, ну, был там поляк Стасик, допустим, ну, были евреи. Додик... Исаак там был... И мне Ефим говорит: "Что ты все время еврейские имена вспоминаешь в бреду?" Я говорю: "Так это ж во дворе мы жили, в городе, там всякие разные люди жили"...

Он не говорил: "жиды'" говорил: "евреи". Он сказал: "Мы-то сами из Гуляй-Поля. Мои старики там еще в гражданскую евреев от Махно прятали..."

Потом от этой мочи у меня начался фурункулез... И мы снова пошли в церковь. Дьячок сказал: "Нужно взять подсолнечного масла, перекипятить с воском и мазать". И по всему телу у меня были чирии, фурункулы. От этой мочи, наверно. Отравление было. И Настя меня вылечила...

Потом Настя спросила: "А ты крещеный?"

Я говорю: "Да как-то... В городе мы жили... Не крестили нас..."

"Так не годится, Мыкола, надо креститься".

И повела меня в церковь – креститься. И подошла моя очередь креститься. В купель я уже не смог влезть.

Катя:

Там очередь была?

Беня:

Да, много народу... При немцах все пошли креститься. При советской власти никто креститься не ходил...

И меня побрызгал батюшка водой. В это время – самолеты советские налетели. И мы спустились в погреб, где лежала всякая церковная утварь... И где два часа, пока шла бомбежка, поп рассказывал анекдоты про жидов – и все смеялись. Было очень весело. И после этого мы пошли домой. Настя сказала: "Ну, теперь-то мы помолимся, как следует, у тебя все болезни твои пройдут. Вот тебе молитва, читай ее. Псалом Девяностый: "Живуший под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится..." И я читал эту молитву, и у меня прошла болезнь.

Но я был очень худой. И немец, начальник станции, куда меня устроили дворником - я подметал двор и чистил уборные - сказал, что Корнеева надо послать охранять баштан, бахчу, где дыни, арбузы растут, а то он у нас совсем... сдохнет. Я получал паек, приносил домой... Приносил каждую неделю подсолнечного масла поллитра и булку хлеба из овсяной муки, такой... сырой... Но не ел. У нас же четверо детей! Надо ж было кормить как-то всех!

Ефим дома сделал кузницу, и я кузнечил там с ним. Я был молотобойцем, еще крючки делал всякие, мотыгу мог сделать, тяпку там... грабли делали. А Настя продавала. Потом я еще сумел красть – на вокзале там, на станции, - соль. Немного соли в мешке принесу, а эту соль Настя продаст на базаре – какие-то деньги. Кусок мяса купит, или молока стакан, или кукурузы полмешка... Варили кукурузу, из свеклы делали борщи всякие... Вот так мы жили.

Наступила осень. И больше я не мог ждать. Это уже прошел кусок февраля, март, апрель, май, июнь, июль, уже август. Наши начали наступление. Мне надо... сейчас, - когда наши наступают – самое удобное время, - бежать...

И я бежал.

И перешел линию фронта. Это было недалеко от Иловайска. Сначала я увидел ... своих разведчиков. Солдаты говорят: вот, перебежчика мы задержали - перешел линию фронта. А командир говорит: "Как же он перешел линию фронта, этот участок заминирован". Я ж не знал, что он заминирован. И как я прошел, даже сам не знаю. Но - прошел...

Вызвали к начальству:

"Фамилия? Имя-отчество?"

Я говорю:

"Фамилия моя Вольфсон, Бениамин Борисович. Я был в пулеметной роте, в 49-й дивизии".

"Так это на тебя мы посылали извещение, что ты пропал без вести?.."

Я говорю:

"Да на меня, наверное".

"Тогда оставайся служить..."

Но начальник СМЕРШа – армейское НКВД – сказал: нет, он должен быть арестован до расследования, кто он такой. И меня арестовали. Посадили в землянку. Я просидел там – месяц! И меня каждую ночь допрашивали: "Признавайся, что ты немецкий шпион!"

Каждую ночь меня майор Коган расстреливал из нагана поверх головы: "Признавайся, сука, где ты кончал немецкую шпионскую школу".

"Какую школу, они же фашисты, а я еврей!.."

"Ничего, они и евреев вербуют..."

"Так я же обрезанный!"

"А они и обрежут..."

И так каждую ночь...

Катя:

Я не понимаю, почему арестовали?

Беня:

А как же?.. Вышел из плена – надо арестовать, потому что, может, ты предатель, может, ты изменник, может, ты шпион, надо проверить, кто ты... Раз из плена вышел...

Проверяли меня долго. Каждый день, часа в два-три ночи будили и заставляли писать, как и где попал в плен... Все подробно. А потом сверяли, в каком тексте я больше всего "наврал"... Ну, короче говоря, прошел месяц таких допросов.

Там даже был такой случай. Мне притащили какого-то солдата, который до войны был в Гомеле извозчиком. На очную ставку.

Они говорят: "А ну, если ты тоже из Гомеля, вот, он у тебя спросит, знаешь ли ты Гомель. Или ты немецкий шпион".

Я говорю:

"Да я не могу быть немецким шпионом, я еврей, как же я могу служить у Гитлера, вы что?!."

"Ну, вот сейчас мы узнаем"...

Извозчик спрашивает:

"Ты Аптечную улицу знаешь?".

Я говорю:

"Знаю. Жил на ней. Она до революции была Аптечная, а сейчас стала улицей Жарковского".

"А ты знаешь такую Рыбникову?"

"Конечно, знаю, она была нашей соседкой".

"Как? Ты знаешь Рыбникову? Она же бывшая графиня, я еще до революции у них кучером служил. Я ее в карете возил. А где ее сын Густав?"

Я говорю:

"Сын в Москве. Работает на Метрострое. А дочь Зиночка – тоже в Москве".

Ну, следователь увидел, что я в общем-то не врал ему, а что все это так.

И меня через месяц пустили в маршевую роту.

А остальных – в штрафную. У меня было еще важное алиби: я попал в плен – и не уходил на родину. Некоторые попадали в плен под Москвой, а уходили на Донбасс. Понимаешь? Значит, они уже воевать не хотели... Я – не уходил на родину. Я – не женился. Некоторые попадали в плен – и женились... "А, значит,... вы уже хотели остаться там?.." Понятно, да? И я – не служил у немцев – я не был в немецкой армии. То есть все данные – за то, что меня можно на фронт посылать.

Вот меня послали на фронт.

Я попал в моточасть. Прошли с боями Донбасс, брали Мелитополь, дошел до Крыма, дошел до Севастополя, участвовал в боях.

Под Севастополем меня ранили. В левое предплечье. Осколочное ранение. Я попал в госпиталь, в Симферополь. Пролежал, наверное, недели две. Прибегает мой фронтовой друг Федька Спорынин: "Нас перебрасывают на другой участок фронта. Хватит тебе... Не валяйся здесь, в госпитале, давай на вокзал, и уедешь вместе со своей частью..." И я убежал – в тапочках, в халате, как был, убежал. Нянечка из госпиталя за мной гонится по улице: "Вы ж просили справку! Вот она, справка, что сами уходите из госпиталя, добровольно. Только отдайте же мне халат и тапочки, за мной числится!" А я прибежал на вокзал, отдал ей халат-тапочки, мне дали воинское обмундирование.

Привезли нас в Белоруссию, на север Белоруссии, на границу с Литвой. И мы там вступили в бой... У меня еще рана не зажила. Еще рука была в лонгетке гипсовой. Ничего не мог в руках держать, но пришел на передний край. И был бой, очень большой, на реке Дубиссе, под Шавлями, Шауляем, я участвовал раненым, хотя мог бы лежать в госпитале. У меня за Литву две благодарности от Сталина. Верховный Главнокомандующий благодарил участников боев... Наградили меня медалью "За Отвагу", наградили орденом "Красной Звезды".

Потом мы через Литву попали в Пруссию, стал я разведчиком 15-го Севастопольского полка, там было уже намного легче.

Там мы, разведчики, три человека, взяли в плен тридцать немцев. Это было на рассвете. Они спали в каком-то сарае. Один из нас бегал вокруг и стрелял из автомата в воздух, чтобы они думали, что окружены, а мы двое – ворвались с разных сторон, стали стрелять в потолок, я кричу по-немецки: "Выходи по одному, без оружия"... Целый взвод сдался в плен. Это был 44 год. Воевать им уже не очень хотелось. После войны, в 56 году уже, меня "нашел" орден Отечественной Войны второй степени за эту разведку.

В бою под Кенигсбергом - в этом бою, говорят, погиб маршал Черняховский - меня ранили. Вот сюда попал осколок, в правый угол рта, внизу. Я ушел с переднего края, мне навстречу - санитарка. Я ей показываю: перевяжи меня, видишь? – а у меня льется кровь здесь... Вот сюда – вошло, а вот это – выходное отверстие, слева, в передней части шеи. Все кровью забрызгано. Я плюнул на снег – и увидел свою нижнюю челюсть. Мы ходили в белых маскхалатах, и у меня все кровью залито. Санитарка говорит: "Не дам бинта! Я жду наступления – для своих нужно! Ты не из нашей части". И меня встретил Федя, взял меня на руки, мой товарищ, притащил меня в санроту, у меня все зубы качались, потому что ... внизу уже не было зубов. И меня на каталку, в операционную. Мне потом хирург сказал, что осколок прошел в двух миллиметрах от сонной артерии. Из операционной – в Каунас, из Каунаса – в Ленинград...

В Ленинграде я немного пролежал, а потом, после операции, - здесь все зашито, резинка торчит, - направили меня эшелоном в Свердловск, поместили в большой челюстно-лицевой госпиталь...

Катя:

В Свердловск? Это же далеко.

Беня:

Потому что – специальный челюстно-лицевой госпиталь... Руки-ноги могли везде лечить, а это - специальный челюстной... Потому что очень сложное ранение. Язык перебит... Осколки везде... Рот не открывался, не закрывался... Это было страшно. Так меня привезли в Свердловск.

Узнал, что Победа - я в госпитале. Мы все плакали, когда нам сказали, что объявлена Победа. Все плакали, потому что хоть кончилась война, и хоть все мы живы остались, ну, кто-то ведь жив остался человеком, а мы все были инвалиды... Ни есть, ни пить нормально не могли, а берешь что-нибудь в рот – выливается, не держится... У некоторых – носов нет, нос отсутствует, челюсть. У некоторых вообще нижней челюсти не было. Вместо челюсти висел клеенчатый такой мешок, куда слюна стекала. Страшный был госпиталь.

Госпиталь находился на улице Лассаля, 7, а на Лассаля, 5 было общежитие мединститута.

Ребята говорят:

"Откуда ты?"

Я говорю:

"Гомельчанин".

"Ты знаешь, тут много студенток, и из Гомеля есть студентки, сходи вечером в общежитие медичек".

И я через дыру в заборе... За две папиросы – нам папиросы давали, всем – махорку, а нам папиросы, мы же не могли курить табак, из-за ранений, - в общем, я поменял эти папиросы на носки, на пилотку, на гимнастерку какую-то, и в кальсонах, прикрытых халатом, так и пошел в общежитие... На разведку...

"Кто здесь есть эвакуированный, из Гомеля?"

Мне говорят:-

"Вот здесь есть Люся Кацман – на втором этаже".

Я говорю:

"Идите, скажите, что ее спрашивает один гомельчанин – пусть спустится, придет".

Вошла Люся. Моя будущая жена. Она меня не узнала.

Я ей говорю: "Люся! Неужели ты меня не узнаешь?" И улыбнулся. Вот только по улыбке она меня и узнала. Здесь же все забинтовано было. Все лицо, кроме глаз. Только по глазам узнала меня...

Мы с ней побыли две недели, Она мне прочитала свой дневник, в котором рассказывала, как она меня любила, когда мы с ней еще учились в одной школе, в одном драмкружке занимались, и пока я целовался с ее подругой, она переживала, Люся... Очень переживала...

Я сказал Люсе: "Хочешь быть моей женой?" Она сказала: "Да ты что? Да как так можно?.."

Меня выписали, велели долечиваться дома. Я поехал в Гомель. Это был 45-й год, наверное, май месяц.

Приехал - сказал маме: "Мама, у меня есть невеста. Я женюсь". А Люся и не знала, что я ее представляю, как невесту. Она еще оставалась на Урале.

Я поступил в Артель инвалидов. Был инвалидом второй группы. Стал работать в это артели. Фотографом. Окончил десятый класс вечерней школы. Потому что у меня образование ведь было всего девять классов. Учился не бог весть как...

Но я помнил: мне же "предлагали" в театральный институт. И я отправился поступать в Ленинградский театральный институт, хотя это было, конечно, нахальство только мое...

Собралась у нас в вагоне шумная веселая компания. Все бывшие фронтовики, закончившие десятый класс, все хотевшие поступить в лучшие институты, в университет – фронтовиков брали без вступительных экзаменов. Нам всем на дорогу дали – это была осень, август месяц, – дали нам помидоры, огурцы. А чтобы косточки не попадали под зубной протез, а снял протез. И случайно, вместе с очистками, выбросил в окно... И приехал в Ленинград – поступать в театральный институт – без протезов!..

С первой же станции я, правда, отбил домой телеграмму: "срочно высылайте запасной протез Ленинград", хотя и понимал, что экзамен скоро, и протез не успеет дойти. И из Ленинграда снова отбил в Гомель срочную телеграмму... Но теща моего брата, который после фронта жил в Ленинграде, учился в Университете, и у которого я жил, – она была директором школы – сказала: "У меня есть ученик, у которого папа – зубной протезист. Он тебе быстро сделает протезы". И он за сутки мне сделал протезы.

Всю ночь перед экзаменом я учился читать алфавит: А, Бе, Ве, Ге.... заново, до самого утра. И пошел на экзамен, в театральный институт – читал прозу, басни, стихи, показывал пластические этюды, пел – и все было прекрасно... Меня приняли.

Но на первом же занятии по технике речи профессор Чайка мне говорит: "Молодой человек, а что это у вас шипящие и звенящие сливаются воедино?.. Откройте-ка рот. Я хочу посмотреть ваш аппарат. Чем вы говорите..."

Я открыл рот.

Он говорит:

"Миленький мой, у Вас ведь протэзы!!"

Я говорю:

"Да".

"Тогда Вам учиться у нас нельзя... Или на режиссерский факультет, или – забирайте документы. Что ж я буду учить человека, у которого протезы. Сегодня – одни протезы, завтра – другие. Какая у Вас будет дикция?.."

А я за это время уже научился говорить, у меня действительно была дикция чистая. Только специалист мог уловить наличие протезов, а простой смертный не знал, что у меня...

Короче говоря, я забрал документы из театрального института. Настроение было ужасное. Я вышел на набережную Невы и хотел просто броситься в воду. Пришел домой, Мария Израилевна, теща моего брата, говорит: "Беня, не волнуйся, тебя возьмут куда угодно, ты фронтовик, иди в университет". И я поступил в ЛГУ на факультет политэкономии.

Я продолжал заниматься самодеятельностью. Был в драматическом коллективе Ленинградского университета,.. работал в Пушкинском театре, в Александринке, актером дополнительного состава, снимался в кино, в массовках. Со мной учился Игорь Горбачев - он сейчас худрук Пушкинского академического театра в Ленинграде. Мы вместе участвовали в постановке "Ревизора", студенческого спектакля, принесшего Игорю известность. В этом спектакле я играл Землянику.

А кроме того, я работал пионервожатым, я разгружал вагоны, я делал все, чтобы заработать, чтобы прожить, чтобы выдержать это испытание...

Карточки только через год отменили, хлебные карточки, хлеб стал продаваться свободно... Я на заработанные деньги, будучи в шинели, в солдатских ботинках еще, покупал продукты, отправлял маме, папе и сестре – в Гомель, чтобы они как-то там жили, потому что там было еще труднее...

Так я окончил Ленинградский Университет. Окончил я факультет политической экономии. Ну, и когда началось распределение, мне вспомнили, что я был в плену. И что мне нельзя работать в областных центрах, что мне надо находиться за пределами областных центров. И на преподавательскую работу меня не брали. Поэтому, когда я получил предложения в Петрозаводск, в Читу, в Одессу, то мне было отказано.

Взамен мне сказали: "Не политэкономия, а вот есть место просто экономистом, бухгалтером – в Смоленск. Поедешь?" Я сказал: "Поеду. Куда угодно. Что ж мне – без работы сидеть?.."

Я поехал в Смоленск.

Позвонила туда Люся, спросила: "Как ты устроился?". Я сказал: "Приедешь – увидишь". Она приехала.

Я получил комнату. Голые стены. Из досок сделан стол, прибитый к стенке – мебели никакой. У меня был рюкзак книг, и еще один рюкзак, где были одеяло и шинель. Всё. С кладовой я снял дверь, положил на четыре кирпича – это была моя кровать. Один ящик приспособил, под стул. Вот такая полутюремная обстановка. Но все же дом уже. Так сказать, начинается жизнь.

Я говорю: "Ну, нравится тебе здесь?". Она говорит: "Ничего, нравится"... "Ах, нравится – ну, давай тогда поженимся, приезжай из Тагила..."

Она жила в это время в Нижнем Тагиле, уже окончила мединститут, работала там санитарным врачом...

Люся приехала, мы пошли расписались, после загса съели одну конфетку на двоих, больше ничего не было. Отметили день свадьбы.

Но мама мне прислала письмо: "Приезжайте 7 ноября, мы вам свадьбу сделаем в Гомеле". Мы купили билеты и поехали в Гомель. Была пересадка на станции – Брянск. И нам билетов не дали. Тогда я сам, карандашом химическим на билете, помочил слюной, написал: "Вагон – такой-то, место – такое-то..." Нас пустили в вагон – оказалось, это военный вагон, а не гражданский! Нас чуть не выгнали. Я проводнику говорю: "Да у нас – свадьба! Как же так... Что ж вы нас выгоняете?.." Так мы доехали до Гомеля. Собрали у нас гостей, человек тридцать, наверное, было.

Купили – ну, все, что можно было купить на свадьбу. Сделали нам свадьбу.

Мама была у меня набожная женщина, верующая, ходила в синагогу. Папа – не очень праздновал это. Он был безбожником, одним словом, в Бога он не верил...

Катя:

А Ваша мама тогда уже верила в Бога?

Беня: 

Да. Они вернулись в Гомель после войны, синагоги не было, евреи, человек двадцать, собирали деньги и платили какому-то мужику, который пускал их в большую комнату, в большой комнате они молились. И мама туда ходила молиться.

Мама сказала: "Должна быть по еврейскому обряду свадьба. Должна быть хупа". Под балдахин становятся такой. А где ты возьмешь раввина? Нет никого... Тогда пришел мамин дядя, который отсидел 10 лет в тюрьме за то, что он был верующий человек. Он имел какое-то высшее еврейское образование, духовное. Но это преследовалось. И он работал... зубным техником. В 1936 году, когда принимали сталинскую конституцию, он получил десять лет и в 1947-м вышел. А в 1951 году у нас была свадьба с Люсей. Мы стали под эту хупу. Меня заставили выучить на иврите предложение: "Отныне, по закону Моисея и Израиля, ты будешь моей женой...". Я ей надел кольцо на палец, мы стали мужем и женой. Уже по обряду...

И снова уехали в Смоленск.

У меня началась астма. Дикая астма. Родился Слава. У Люси после рождения Славы - она пришла из роддома – открылся старый туберкулез. Кормить грудью она не могла, перетянули грудь полотенцем. Я бегал по городу, клянчил у одной женщины молоко, помогал ей сцеживать. Это молоко я рано утром приносил домой, вместе с Люсиной мамой мы его пастеризовали, и я уезжал на работу. Работать мне в самом городе Смоленске не дали, послали старшим экономистом на Красноборский холодильник – станция "Красный Бор". Следующая станция – Гнездово, и – Катынь. Где наши в 40-м году расстреливали поляков. Вот на этом месте я работал. Понятно? И мы ходили в этот лесок, где стояли молодые сосны, и видели патроны, которые там валяются. Но патроны были немецкие, это уже наши подбрасывали туда "вещественные доказательства"...

Я проработал на этом холодильнике некоторое время, и получил как инвалид второй группы путевку в Крым. Я понял, что там мне дышится легче. Мы решили переезжать. У Люси была инвалидность - по туберкулезу, а я был - по бронхиальной астме, а теща - по сердцу, и Славик тоже начал задыхаться. Ему было три года. А мне тридцать три.

Мы приехали в Алупку, и стали жить. И я продолжал задыхаться...

Владимир Порудоминский

О Бене и Булате

Письмо к профессору Р.Р.Чайковскому[1]

3.04.2000 Кёльн

Дорогой Роман Романович!

Спасибо за книгу[2]  Она была в пути всего десять дней - неслыханно мало! Третьего дня получил её и уже прочитал. Книга нам (моей жене и мне) понравилась и сильно нас взволновала.

Можно было бы попробовать подробно объяснить, почему понравилась и чем, но хочется поскорее написать Вам, да, признаться, нет сил душевных на разглагольствования.

И нужны ли? Понравилась! И все тут! Помните, у М.А.Светлова: "я вас люблю" сильнее, чем "я вас очень люблю".

9 апреля 1997-го я написал Булату письмо. Не знаю, успел ли он прочитать. Я писал, что его поэзию, именно как поэзию (образная система, стилистика, ритмы и проч.), ее место в русской поэзии, то новое, что она принесла, еще предстоит изучать не на уровне сегодняшней критики, а на уровне литературоведения и истории литературы. И вот - Ваша книга.

Упомянутое письмо было ответом на несколько строк Булата (мне, правда, не доводилось видеть длинных его писем). Он писал, что собирается в Германию. Но я в мае 1997-го уезжал в Москву. Обратно летел 13 июня. Уже взял в руки сумку - ехать в аэропорт - звонок: Булата нет. Здесь попал на похороны Копелева, который не успел узнать о его смерти. Посылаю Вам копию письма Булата, о котором идет речь. Мне хотелось бы передать Вам как собирателю (я никакой не собиратель) оригинал, но не смею довериться почтовому ведомству. Может быть, если Вам это по душе, Ваша ученица Е.Заварзина, которая обещала объявиться, когда будет в Германии, но так и не объявилась, возьмется лично передать Вам это письмо.

Несколько лет назад, перед отъездом из Москвы, на меня нашел (не совсем необоснованный) приступ, и я уничтожил весьма значительную часть архива. Между прочим переписку за 25 лет с писателем Израилем Меттером, моим близким другом. Теперь напечатали его письма к Александру Крону, вдова Меттера попросила подготовить к печати что-нибудь из нашей переписки, и я с невероятным стыдом должен был признаться, что писем нет. Пишу это потому, что у меня было еще несколько таких же коротеньких писем Булата. Не знаю, что с ними. Но, возможно, они уцелели и пребывают в Музее Л.Н.Толстого: мои дорогие друзья из рукописного отдела, с которыми я был тесно связан работой и любовью, прекратили творимое мной безобразие, открыли фонд и перетащили к себе мои папки.

Строчка о России в прилагаемом письме очень передает настроение Булата последних лет. В письме к моему английскому другу, посланном годом раньше (без разрешения не могу цитировать), Булат, который был знаком с этим человеком, писал, что живет в России, как в чужой, незнакомой стране. Но всего лучше и точнее это настроение передалось в потрясшем меня стихотворении "Как мне нравится по Пятницкой в машине проезжать"[3].

Посылаю Вам еще и копии фотографий, которых, скорей всего, у Вас нет. И тут вынужден кое-что разъяснить.

Не знаю, довелось ли Вам слышать, занимаясь Булатом Окуджавой, такое имя - Беня Вольфсон. Он был одним из ближайших друзей Булата. Булат (и его семейство) часто навещал его в Ялте, где Беня жил постоянно, проводил с ним много времени, любил слушать его и беседовать с ним.

Дом Бени был одно из немногих мест, где Булат был разговорчив. Булат, как я его знаю, был не слишком открытый человек, но Бене доверял, кажется, многое, о чем не стал бы говорить с другими. В трудную пору жизни (я был свидетелем этого) он подъехал к нашему дому на своей красной старенькой машине, Вам, конечно, знакомой, в дом не вошел, хотя обычно заходил к нам, когда Беня бывал в Москве (он всегда жил у нас), чтобы повидаться с ним (однажды вот так зашел и прочитал только что законченное "В кабинетах друзей"), вызвал Беню на улицу и два часа в машине проговорил с ним с глазу на глаз.

Беня, он же Бениамин Борисович Вольфсон, был человек необыкновенный. Он родился в 1924 году (одногодки с Булатом) в местечке. Детство и юность провел в Гомеле. В 41-м - "кепчонку, как корону" и ушел на войну. Воевал очень тяжело. Был сильно ранен. Вернулся в строй. Попал в окружение под Ростовом и, раненый, в плен. Представляете себе: еврей - в плен! Правда, в молодости он был светловолосый и голубоглазый. Каждую минуту рискуя быть преданным, назвался другим именем, долго шел в колонне пленных, - по дороге ели конский навоз. В одном из городов Донбасса (забыл, где) бежал. Спасла его украинская женщина Настя и ее муж Ефим. Спрятали, помыли, подлечили, нашли "свидетелей", записали, как племянника, дезертировавшего из Красной Армии (теперь в честь этой Насти - с ней и ее семьей Беня поддерживал отношения всю жизнь - поставлено дерево в Иерусалиме возле Яд ва-Шема в аллее праведников, а Ефим, дожив до перестройки, успел еще и пенсию от Израиля получать).

Через несколько месяцев, когда Красная Армия снова подошла к городу, Беня перешел линию фронта. Попал, само собой, к смершевцам. В плену уцелел, да еще еврей, - определенно шпион. Водили каждую ночь на расстрел, стреляли выше головы, чтобы признался. Не признался. На его счастье, в городе оказался полк, где он прежде служил. Нашлись добрые люди, офицеры, вытащили его под свою ответственность. "Ну. Вольфсон, теперь на вопрос к строю - кто первый? - ты должен первый кричать: я!" Кричал. Первый в разведку, первый на переправе, первый в атаку. Под Калининградом, кажется, его снова тяжело ранили - пуля раздробила нижнюю челюсть. В госпитале молился: "Господи, дай еще хоть раз самому откусить хлеба..."

Составили ему челюсть (позже она продолжала деформироваться, приходилось переносить труднейшие операции, пересадки). После демобилизации оказался в Питере, хотел стать артистом. Еще в отрочестве, мальчик из очень простой семьи, далекой от искусства, он был замечательно одарен артистически (Смоктуновский как-то просил его три или четыре раза повторить один и тот же анекдот - хотел схватить интонацию: но это позже). Толкался в Александрийском, в массовке. Но пробиться трудно, да и куда - с сращенной кое-как челюстью и протезами. И кушать хочется. Окончил экономический. Попал по распределению в Смоленск. На заводе заработал астму. Переехал в Крым и жил там до 1993 года. Жил бедно. Работал плановиком в институте по укреплению берегов. Читал лекции на бухгалтерских курсах - рубль в час.

Умен был феноменально. Проницательнейший и вместе осердеченный ум. Во всем, с чем, и во всех, с кем ни встречался, умел быстро, точно разобраться (два раза повторять не надо было). Обаятелен, общителен, благожелателен - людей тянуло к нему, как к магниту.

Маленькая его кухонька была клубом, где собирались люди, которые "в те годы дальние, глухие" в самом деле были властителями наших дум и душ просиживали у него дни, тем более ночи напролет, радуясь возможности общаться с ним и у него друг с другом - Булат, Миша Рощин, Василий Аксенов, Алиса Фрейндлих, Алла Демидова, Михаил Светлов, Арбузов Алексей Николаевич... - не перечесть.

Беня чудесно сам готовил, жена его, Люся тоже. Он ходил в горы, собирал грибы, дикие сливы, маслины, алычу, можжевельник. Настаивал водку, солил грибочки, банки "закатывал". Жарил "драники" - белорусские картофельные оладьи. Пекли они с Люсей замечательные "фирменные" торты и сухарики. Какое чудо были эти часы "на Бениной кухне"! (Натан Эйдельман - он, правда, с Беней не был по-настоящему знаком, даже не понимаю, как это случилось при моей и с Беней, и Натаном дружбе, говорил в таких застольях, подвыпив: "Друзья! Макромир ужасен, но микромир прекрасен!").

Я не знал в своей жизни человека, который бы так, как Беня, умел быть другом. И не только в застольях, беседах. В трудную минуту - всегда рядом. Удаче друзей радовался, как своей. А эти маленькие, волшебные знаки внимания. Эх, не можете уже спросить у Булата, как вдруг получал из Крыма бандероль с какой-нибудь сушеной ставридкой, самим Беней изловленной, банкой ткемали, которое Беня как-то по-особенному, как никто, изготовлял.

Всегда жизнелюбив (а жил трудно), остроумен и притом пластичен неповторимо - самых серьезных, к тому же привыкших всякое слышать людей побуждал часами смеяться. Но начинался серьезный разговор - он лучший слушатель, самый точный собеседник.

Талантлив во всем. Пел песни Булата - единственный - не хуже, подчас лучше, чем сам Булат (Булат, случалось, просил его спеть). Живет во мне, признаюсь, недоуменная обида оттого, что Булат не посвятил ему стихотворения. Конечно, все эти сопряжения, странные сближения в поэзии так сложны, что трудно, подчас самому автору недоступно проникнуть в них до конца. Но, как ни горько, думаю также, "работает" здесь и та знаковая закономерность, которую умница Пушкин выразил словами - "Люди верят только славе". (Вот и Леонид Зорин, Леня, пожалуй, в близости к Бене по-своему сравнимый с Булатом, подолгу у Бени живший, писавший у него свои пьесы, первому ему читавший, сокровенно с ним беседовавший, в своей объемистой книге воспоминаний только дважды и удостоил: "зашел к Вольфсонам", "меня встречал Вольфсон".) Ну, да не нам судить. Где-нибудь все сочтется, свяжется в единое целое...

Конец такой. Сын Бени, врач, с женой, преподавательницей английского языка, и двумя Бениными внуками, уехали, как водится, в Штаты. Несколько лет спустя потянулись туда и Беня с Люсей. Последний месяц перед отъездом жили в Москве у нас. Встречались и с Булатом. Беня с его оптимизмом, неиссякающей жизненной энергией, строил разные красивые планы (пойти в американский лес за грибами, посмотреть какой-нибудь спектакль на Бродвее - фаном театральным остался навсегда), но в Америке он через несколько месяцев умер. Люся, его жена, жива[4]. Булат, наезжая в Штаты, непременно встречался и с Люсей, и с Бениными детьми. Сейчас они перезваниваются с Олей, с младшим Булатом.

Вот и всё - коротко.

Надо ли говорить, что за этим - целый мир, увы, доживающий лишь в памяти живых.

Мне хотелось поведать Вам об этом, потому что без Бени Вольфсона, как ни странно это звучит, Булат в чем-то неполон.

Вам, исследователю, жизни и творчества Б.Окуджавы, надо, наверно, знать это.

Теперь про фотографии, которые посылаю (в копиях).

Беня очень любил фотографировать, а при его круге друзей и знакомых фотоархив у него был уникальный (в том числе и фотографии Булата за много лет, которых Вы нигде не увидите больше) - не знаю, где все это сейчас: но что-то вывез, наверно.

Итак.

На одной фотографии сам Беня Вольфсон (в кепочке) с Мишей Рощиным.

Две других, черно-белых, 9 мая 1988-го, день рождения Булата (отмечали у Бени).

За столом в Бениной кухне вместе с Ольгой и Булатом - Ваш покорный слуга, неприлично молодо выглядящий.

Затем во дворе у подъезда: слева от Булата - кинорежиссер Михаил Абрамович Швейцер (они с Булатом дружили), справа - его жена, тоже киношница Соня Милькина (много лет назад, там же, в Крыму, в Гурзуфе, мы, маленькой компанией, сидели на грязненькой террасе, пили белое вино и ели чебуреки; Соня, которая только что приехала из Москвы, говорит: "Какую песню новую написал Булат!" - и, отстукивая пальцем такт по спичечному коробку, спела нам "Виноградную косточку" - так мы ее впервые услышали), она умерла. Между Булатом и Швейцером - Люся, жена Бени, выше - моя жена, Надя, затем Бенин сын, Слава, его жена, Инна, и внуки.

А цветная фотография - это шесть лет спустя, 1994 год. Чикаго. Бени уже нет. Булат приехал в Америку и встретился с его семейством. Сидят в ресторане с Люсей.

Многое, дорогой Роман Романович, Ваша книга встревожила - в душе, в памяти. О многом захотелось еще подумать, поговорить, пока читал ее, и после.

Необходимое примечание. Мне бы не хотелось, чтобы у Вас, по моей вине, сложилось неверное представление о моих отношениях с Булатом. Мы с ним внешне, житейски близки не были, хотя не раз встречались, беседовали. (В первый раз услышал его, когда он служил еще в "Литгазете". Он пел для своих, те, ранние свои песни, которые вскоре разошлись в записях по всей стране, а Мандель-Коржавин вскакивал и кричал: "Бумажного солдата давай! Бумажного солдата!").

В широком смысле слова, смею предположить и сказать, нас связывало вполне дружеское чувство. Хотя взаимные оценки были, естественно, разными. Для меня Булат был и остается выразителем и вместе создателем целого духовного мира, в котором жило наше поколение, и которого еще следующее успело у Булата захватить; я для него один из тех людей, к которым он хорошо, добро относился (некоторые обстоятельства позволяют мне так думать), и это доставляло мне радость. Прибавлю, что, в отличие от многих, даже достаточно близких Булату, людей, я считаю его одним из самых замечательных поэтов нашего времени. К его прозе отношусь разборчивее. Любимое - "Упраздненный театр" и рассказы с автобиографической основой. Даже "Свидание с Бонапартом" (этот роман консультировал не Натан, как многие полагают, а наш с ним общий друг, доктор-историк Андрей Тартаковский, увы, недавно тоже ушедший, который считал роман гениальным), нравится меньше.

Впервые вслух страницы из "Театра" Булат читал на одном из "Арбатских вечеров" в Музее Герцена. И сразу выбрал ту главу, где родители прогоняют няню за то, что завела ребенка в церковь, и, не задумываясь, пользуются "экспроприированной" у прежних хозяев квартиры мебелью (пронзительно написано). Я просто задохнулся. Я знал, как Булат относился к матери (и ее помню), был потрясен его рассказом "Девушка моей мечты". Как же много он прошел внутренне, чтобы написать эту главу. После чтения, во время пирушки, я ему об этом сказал.

Ну, будет. Простите, что расписался. Старость не должна быть болтлива. Вот Окуджава этим не отличался. Желаю Вам всего доброго.

Владимир Порудоминский

Примечания

[1] Профессор Роман Романович Чайковский - германист, специалист по теории перевода, зав. кафедрой Северо-Восточного госуниверситета. Многие годы занимается изучением жизни и творчества Булата Окуджавы. Автор работ о нем. Нам представляется, что это письмо поможет читателям составить более полное представление об авторе воспоминаний.

[2] "Милости Булата Окуджавы. Работы последних лет". Магадан. 1999.

[3] Ср.:

Но когда в толпе я шествую по улицам Москвы,

не могу сдержать отчаянья, и боли, и тоски.

Мои тонкие запястья пред глазами скрещены,

будто мне грозят несчастья с той и с этой стороны.

[4] Люся (Людмила Соломоновна) Вольфсон умерла в 2001 году.


___
Напечатано в альманахе «Еврейская старина» #4(75) 2012 —berkovich-zametki.com/Starina0.php?srce=75
Адрес оригиначальной публикации — berkovich-zametki.com/2012/Starina/Nomer4/Porudominsky1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1129 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru