litbook

Non-fiction


Память голода0

Новый в шесть этажей дом для одиноких стариков, где Фейга получила комнату, похож на огромный белый пароход. Знание того, что комната, вернее, почти однокомнатная квартира с балконом и со всеми удобствами будет последним пристанищем, не мешало новоселам радоваться удаче. Фейга тут же распаковала вещи и отдала сумки племяннику – они ей больше не понадобятся, больше не придется переезжать. В первые же дни на новом месте стала ходить по магазинам прицениваться к мебели. Деньги, которые копила на похороны, решила истратить на всё новое; оказалось, в Израиле хоронят бесплатно. Долго соображала, покупать ли ей диван, потом решилась – «гулять, так гулять»; не будешь же расстилать постель, если днем захочется прилечь. После долгих раздумий и поисков всё было куплено, расставлено по местам, прибиты карнизы и повешены шторы. Старая, в Израиле говорят «золотого возраста», женщина уселась перед телевизором в удобное, по случаю недорого купленное ортопедическое кресло, – впереди спокойная старость со всем комфортом. Однако радости от свежего запаха новой мебели, от сияющей белизны потолка, хватило ненадолго. Вот и другие пожилые женщины, что также спешили обставить и украсить свою комнату, сникли. Азарт, нетерпение сменились апатией; жизнь оказалась всё той же, что и была. Только и остается вновь и вновь возвращаться к прошлому. В первые, заполненные хлопотами, недели бессонница отступила, сейчас же она снова возвращается хозяйкой долго тянущихся вечеров и ночей. Фейга смотрит в окно на меняющиеся очертания облаков в прозрачной темноте неба, на мерцание проступающих звезд, и заново переживает свою судьбу. В свете догорающих свечей она видит папину бороду и искорки в его глазах, ещё чуть-чуть, - и свечи догорят; в темноте останется лишь папин голос. Всю неделю Фейга ждет субботнего вечера и той минуты, когда после молитвы благодарения за хлеб мама и все дети скажут «амэн», встанут из-за стола, и она с папой останется вдвоем. Папа начнет рассказывать ей всякие истории, которые случились на самом деле. - И было, - начинает папа, - сыновья первых людей на земле Каин и Авель принесли жертву Богу. Жертва Авеля была принята - Что такое жертва? – Спрашивает Фейга. - Это дар Богу, если Бог принимает его, то с неба спускается огонь и сжигает жертву. Каин был земледельцем, работал на земле - Как мы? - Да, и мы работаем на земле. - И он тоже сеял в поле жито и пшеницу, а ближе к дому сажал картошку, огурцы и капусту. И ещё горох. - Наверное. Так вот, Каин, будучи земледельцем, принес дар из плодов земли, а Авель - скотовод принес из первенцев своего скота. Жертва Авеля была принята, а Каина – нет. - Значит, Бог Каина не любил? - И сказал Бог Каину, - продолжает папа, - отчего досадно тебе и отчего поникло лицо твое? Ведь если клонишься к добру, - то простится тебе, если же не клонишься к добру, то у дверей грех лежит, и к тебе влечение его; ты же должен властвовать над ним. - А Каин что? - Очень досадно стало Каину, и восстал он на Авеля – брата своего, и убил его. - За что убил? - От зависти. - А почему Бог не принял жертвы Каина? - В понятиях людей нет объяснения Божьему промыслу, - вздыхает папа. - А как же нам быть, если не знаем, за что Бог любит или не любит нас? – недоумевает восьмилетняя девочка. - Может быть, Каин недостаточно старался и взял не самое лучшее из урожая своего, а то, что попало под руку. Во всяком случае, мы должны работать и жить по совести – по Закону. - А если Бог всё равно не полюбит? Что тогда? - Что бы ни было, нет смысла бунтовать вроде Каина. Если бы он был терпелив, то в следующий раз его жертва была бы принята. Сказал же ему Бог: «Если клонишься к добру – простится тебе». - Ты тоже так думаешь? - Конечно, мы должны делать всё, что в наших силах и надеяться на хорошее. А теперь - спать, уже поздно. В постели Фейга думает: «Бог меня не любит, если бы любил, у меня не было бы одно плечо выше другого, и спина была бы ровная, как у всех детей». Ещё она думает о том, что до неё, до того как появилась на свет, у родителей была девочка с кривыми костями - вся скрученная, она умерла в полтора годика. Звали ту девочку Голда, что значит «золотая», личико у нее было очень красивое. «Нет, лучше жить, пусть с кривой спиной, - решает Фейга, - я буду очень стараться, тогда Бог полюбит меня. И наша семья не только работает на земле, мы ведь и скотоводы - подобно богоугодному Авелю. У нас есть корова, куры, недавно купили лошадку – маленькую, тощенькую. А раньше, чтобы распахать землю, папа просил лошадь у дедушки Менаше. Из всех детей, которые живут неподалеку, только Менаше не замечает мою кривую спину. Или старается не замечать? Корову мы с Эстер пасем по очереди, если корова дернет веревку, то и мы за ней, ни за что не отпустим, даже если она потащит нас за собой по земле. Эстер младше меня на два года, ей шесть лет, но ростом она выше на целую голову. Это потому что у меня спина согнута. Мама встает раньше всех, ещё темно, когда она доит корову, потом будит меня или Эстер - пасти нашу кормилицу. Родители больше всего боятся, что не удастся продать жито и к сроку уплатить подати. Тогда заберут мамину швейную машинку или корову, на которую Эстер не надышится – чистит ее от репья, гладит и даже песенки в ухо поет. Та стоит смирно – слушает, только иногда ухом поведет. А я больше люблю лошадку. И лошадка меня любит – слушается. Пока не залезу к ней на спину, не шелохнется - ждет, потом управляю пятками – какой нажму – туда и идет. А Мойшика – брата нашего – не слушается, потому что не знает его. Мойшик учится в хедере и живет в городе, туда идти пятнадцать верст. Домой приходит на шабат и на праздники. В нашей округе нет хедера; здесь мало евреев – всего пять семей, девочки из которых учатся в польской школе. В школе мы говорим по-польски, а дома у нас свой язык - идиш. У каждой семьи – у поляков и у евреев - своя земля и своё хозяйство. На Песах собираемся вместе - делаем мацу. Мы, дети, тоже стараемся: носим воду, раскатываем тесто. Только для этого нужно чисто-чисто вымыть руки. Потом играем, бегаем по полю наперегонки. Из разговоров женщин, месивших мацу, я знаю: папа моложе мамы на восемь лет, он приехал издалека - их сосватали. У мамы была земля, а папа из бедной семьи – у него ничего не было. Папа высокий, красивый, а мама – худенькая, маленькая. Мама всегда работает: жнет серпом, вяжет снопы, сажает фасоль на огороде, печет хлеб, булочки. Всё делает быстро, ловко, бегом. А если у кого что-то случится - идут к ней советоваться, и не только евреи, поляки тоже. Из всех детей мама больше всех любит Мойшика; он у нас один мальчик, а девочек – целых четыре. Самая старшая Хана, потом Двора, я и Эстер. Зато папа больше всех любит меня, только меня носит на руках в школу. Я вечером не ем без него, если задержится – жду. Придет, усадит меня на колени, и мы ужинаем вместе. Папа купил мне ботинки – бучики – светло-коричневые, кожаные, я их берегу - повешу через плечо и хожу босиком. Скорей бы вырасти, и тогда можно идти по дороге далеко-далеко В польское село Милкуф - район Любачев воеводства Львовского - вошли солдаты. Сначала русские, потом немецкие, потом опять русские. Всюду слышится стрельба, взрывы. Мойшика послали с лошадью кого-то везти на станцию. Больше мы его не видели. Папа с мамой искали – не нашли, и лошадь не вернулась. Потом узнали – он попал под немецкую бомбежку. Горели дома, на улицах лежали мертвые лошади, люди метались в поисках спасения. Мама от горя потемнела лицом, усохла, стала совсем маленькой. В тысяча девятьсот тридцать девятом году, после раздела Польши, Львов и Львовское воеводство, которое было рядом с границей, отошли к России. Через год всех тамошних жителей – поляков, евреев, и нашу семью тоже, переселили в Бессарабию. Мы приехали в село Манжа- Ановка Измайловской области с коровой в товарном вагоне. Люди, что жили в том селе, бежали в Румынию, им не нравилась советская власть. Вокруг оказалось много пустых домиков, мы заняли один из них: две комнатки и крошечная кухонька; в таком и раньше жили. Переселили нас зимой, холод страшный, снег от дома лопатой отгребать нужно, а печка плохая – не греет. Папа таскает из лесу дрова, целый день топим и все равно не оттаивает покрытая изморозью стена. Еле дождались весны - прорастили рассаду, вскопали землю. И все стало, как раньше в Львовском воеводстве: корова, куры, огород, поле. Мясо, по-прежнему, едим раз в неделю - в субботу режем петушка. И соседи те же: Ривка с мужем, что держали на старом месте магазин. У них недавно родились близнецы: Сёма и Фишала. Каждую свободную минуту я бегу к этим крохотным мальчикам и перецеловываю все их пальчики на ручках и ножках. Место, где им сделали обрезание, посыпали солью, а они не плачут. Ривка радуется моему приходу, поит чаем и дает кусочек сахара. У нас дома сахар бывает только по праздникам, тогда мама оделяет нас всех по чуть-чуть и оставляет старому дяде Яше, потому что Бог велел делиться с бедными. Старшая сестра Хана самая бедовая из нас, ей уже четырнадцать лет. Последнее время она жила в городе Дикове у богатых евреев – готовила, стирала. В тот городок восемь километров топать. Ничего Хана не боится, вдруг подхватилась и уехала в Россию, в колхоз Ростовской области. Молодые сейчас становятся комсомольцами и стремятся уехать. А Двора тихоня никуда от мамы не уйдет, она устроилась в нашем селе телятницей. У Дворы очень красивые волосы, ни у кого нет таких: золотые и вьются крупными кольцами. Мне кажется, птички подхватывают каждый упавший с ее головы волосок и вьют золотые гнезда. Война началась через шесть месяцев, как мы поселились в Манжа-Ановке. Чуть ли не каждый день меняется власть в селе: то немцы заходят, то русские, то румыны. Румыны думали, что мы румынские евреи, собрали нас всех и хотели расстрелять, а когда узнали, что мы польские – отпустили. Они почему-то гоняются за своими евреями. Вот и немцы, как только входят в село, тут же начинают искать евреев, а русские то входят, то отступают. Я пасу корову, подходит немецкий солдат и спрашивает: - Здесь есть евреи? Я понимаю, что он говорит, немецкий похож на идиш. - Да, я еврейка. - А отец и мать у тебя есть? - Есть. - А борода у отца есть? - Есть. - Туда не ходи, там убьют, - проговорил немецкий солдат и указал в сторону, откуда доносилась стрельба. Я пересказала этот разговор папе, и он решил: «надо уходить». Я бегу известить об этом Ривку, но они с мужем решили остаться. Боятся за своих мальчиков – выживут ли такие маленькие в дороге, а может, надеются, что вернутся русские и все обойдется. Родители, я, Эстер и корова идем под свист пуль – все вокруг горит, рвется. Хорошо хоть Хана уехала вглубь России, и Дворы с нами нет. Двору за несколько дней до того, как немцы пришли в село, послали отвезти сто голов телят в какой-то колхоз под Одессой. Родители с коровой идут впереди, а мы с Эстер плетемся следом. Совсем немного прошли, ещё была видна наша деревня, и встретили отступающих русских солдат. «Вы детей наших не возьмете?» - Спросил папа у командира – хмурого красноармейца в скрипучих кожаных ремнях и со звездочками на погонах. Командир посадил меня с Эстер на подводу, а родители задержались подоить корову. «Мы догоним вас!»- кричит вслед мама. Мы едем на груженой подводе, солдаты идут рядом. Всю ночь шли, а днем остановились и спрятались в лесу. Я стираю солдатам в теплой мелководной речке носовые платки. Как только стемнело, стали запрягать лошадей, но Эстер нигде нет. Её ищут и не могут найти, а без нее не трогаемся с места. Хорошо, что командир сидел на лошади и сверху заметил ее уже вдалеке – она бежала по дороге обратно – навстречу папе с мамой. Командир догнал ее и строго настрого приказал мне не отпускать сестричку от себя. Мы снова едем, у меня через плечо висят мои бучики, пока тепло, незачем их трепать – хожу босиком. Эстер прижимает к себе мешочек, что отправил с нами папа – там его талес и молитвенник. Я всё время оглядываюсь, не спешат ли за нами родители, но дорога пуста. Спустя три дня и три ночи прибыли в какое-то место, командир – добрый человек - простился с нами; обцеловал и оставил в сельсовете. Очень просил женщину, что сидела там: «Не бросайте девочек, позаботьтесь о них, вывезите в безопасное место». Мы сидим в сельсовете. Сидим день, второй, народу много; люди приходят, уходят, но никто не обращает на нас внимания. Потом пришла женщина, она плакала и рассказывала, что у нее погиб муж, а когда увидела меня с Эстер, сказала: «Отдайте мне этих детей». Она повела нас к себе домой и велела никому не говорить, что мы евреи: «а то немцы придут и вас расстреляют, и меня с вами». Врать грех, и когда спрашивают, мы отвечаем: «да». Кормить нас той женщине нечем, она куда-то уходит, а мы целый день одни. Очень хочется есть. Хоть бы кусочек хлеба. Мы с Эстер ходим по улице, может быть нам кто-нибудь даст хлеба. Сами не просим, просить всё равно, что украсть. Невозможно терпеть голод. Мы одни в целом мире и никому до нас нет дела. Решили утопиться. По дороге к речке, встретили детей – брата и сестру, они взяли нас в свой сад и мы наелись вишен. Только на следующий день ещё больше хочется есть. Ну что нам делать? Опять ходить по улицам или сидеть под деревьями в парке? Так ведь снова никто не обратит на нас внимания. «Давай ляжем на дорогу, и пусть нас задавит машина», - предложила Эстер. Я согласилась. Люди искали жизни, а мы искали смерти. Грузовик остановился совсем рядом, из кабины вывалился толстый старый шофер – он едва держался на ногах; весь белый, трясется: «Сумасшедшие! В милицию вас сдам!» Вот бы сдал, там может, дадут поесть. Но шофер, ругаясь, влез в кабину и уехал. К вечеру за нами из сельсовета прислали подводу; работавшая там женщина упросила семью бессарабских евреев, что бежали от немцев, взять нас с собой. Семья – три человека: бабушка, мальчик и молодая женщина с животом – она ждет маленького. Они сказали нам на идиш, что завтра сюда придут немцы. Едем молча, мальчик всё время плачет – просит кушать, бабушка отщипывает ему кусочек кукурузной лепешки, мальчик сразу проглатывал его и снова просит. Когда телега остановилась в степи, мы с Эстер решили уйти далеко-далеко, пусть нас съедят волки, невозможно терпеть голод. Женщина, которая ждет маленького, нашла нас, снова посадила на подводу, и поехали дальше. Добрались до какого-то вокзала, вокруг люди с узлами, чемоданами, все кричат, ругаются. Я подошла к солдату, сказала, что мы без родителей, и он взял нас с собой в поезд - эшелон называется. Накормили. А уже утром были в Одессе. Опять сидим на сквере, может кто-нибудь позовет, но никто даже не оглянется на нас. Сидим весь день, а вечером я оставила сестру с папиным талесом и молитвенником, что родители положили нам в телегу, и отправилась искать чего-нибудь поесть. Набрела на слепых девушек из Киева, они приехали в Одессу учиться и живут в комнате при вокзале. Испугалась – никогда не видела слепого человека. Потом привела Эстер и эти девушки читали нам в потемках книгу, где вместо букв выпуклые точки; водили по книге руками и говорили что там написано. Только мы ничего не поняли; они читали по-русски, а мы знаем только идиш, польский и немножко украинский. Такие добрые и веселые девушки, но ведь ничего же не видят. Они отвели нас к начальнику вокзала, и тот дал талоны на обед в столовую, а на ужин мы брали из столовой кусочек хлеба. Две недели жили у слепых студенток, потом начальник вокзала сообщил куда следует – за нами пришли и сдали в детдом. Мы с Эстер новенькие в детском доме, жмемся к стенке, смотрим на детей. Воспитательница сказала: «Не бойтесь, здесь все такие же сироты, как и вы». Неужели как мы? Они играют, бегают, даже смеются. В первую же ночь у меня стащили матрас, я лежу на голом полу. Воспитательнице не жалуюсь – всё равно никто не признается, а я, - чем больше буду терпеть, тем скорее Бог вернет нам родителей. Лежу и молюсь: «Готеню, Готеню - Господи помоги» На следующую ночь мне вернули матрас. Дети играют все вместе, но никто никому не рассказывает о своем доме, а ведь был же он у них, и родители были. Мы с сестрой тоже лишнего слова боимся сказать, не признаемся, что знаем идиш, переговариваемся на украинском. Наверное, каждый, как и мы, втихомолку надеется и ждет, что родители не сегодня так завтра его найдут и заберут отсюда. На идиш мы разговариваем с бородатым мужчиной, который живет со своей семьей в том же дворе, где и детский дом. Мы отдали ему папин талес и молитвенник – без этого груза, который всё время прятали от детей, нам стало легче. Он же, этот бородатый еврей сказал, что завтра пост - Девятое Ава. Мы с сестрой будем поститься. Вот и женщина, которая приводит утром в детдом двух мальчиков, они еще в школу не ходят, признала в нас своих. Наверное, она работает, и ей не с кем оставить малышей. Мы с Эстер играем с ними. Перед отправкой детского дома из Одессы в Новороссийск мама этих мальчиков повела нас на базар, купила мне юбочку, а Эстер сарафанчик. И ещё дала нам в дорогу мешочек сухарей. Мы разделили сухари на всех детей поровну, а то стыдно – у нас есть, а у других нет. Я не хочу уезжать из Одессы, здесь на Украине родителям легче найти нас. Часто вспоминаю немецкого солдата, который в Бессарабии сказал мне: «не ходи туда – там убъют». Сейчас папа, наверное, на фронте, мне бы только попасть на фронт, там я его обязательно встречу. Всё чаще летают над городом немецкие самолеты, нас – детей четырнадцатого детского дома - ведут к морю на корабль, там велят спуститься вниз – в трюм. Мы сидим в темноте, прижатые друг к другу. Кушать нечего, только можно воды зачерпнуть из бачка. Нужно терпеть. «Во сне или наяву слышу голос мамы - она то ли плачет, то ли зовет... Я залезла в стог сена и уснула там. А когда мама нашла меня, то так обрадовалась, что даже не ругается Куда-то бегу, теряю деньги, на которые должна купить керосин. Другим сестрам попадает за всякие шалости, а меня папа защищает... Мама квасит капусту – целую бочку, и до следующего урожая мы будем лазить за ней в подпол Видится поле вдоль дороги, папа с мамой копают картошку, старшие сестры носят ее ведрами домой, а мы с Эстер собираем в кучу сухие стебли. Папа поджег их и получился костер – мало огня и много дыма. Дым отгоняет комаров. Такие же дымовые костры чадят и на участках наших соседей» Во сне тоже хочется есть, но не так сильно. Вот бы, пока сидим в трюме, не просыпаться и не слышать разговоров про хлеб и про мины в море – если корабль наткнется на мину – все утонем. В Новороссийске мы тянемся длинной вереницей к товарным вагонам, нас повезут в Казахстан. Бомбят. Очень хочется есть. Только водичка на станциях, а кушать нечего. Да и воду не во что набрать. Целый месяц едем в товарном вагоне, поезд еле-еле ползет, а то и вовсе останавливается. Я почти разучилась ходить, и не только я. Наконец прибыли в город Джамбул, нас пересчитали и сдали в детский дом. Матрасов на всех не хватило, не одни мы с сестрой расположились прямо на полу. В первый день ничего не дали поесть, во второй день дали по ложке подсолнечного масла - многих стошнило. Дети сами собирают щавель, варят его на костре в консервных банках. Дырявые банки залепляют смолой и носят в них воду. Казахские дети сторонятся нас. Спустя несколько дней подошли, стали играть вместе. Здесь, как и в первом детдоме, делятся корочкой хлеба, но никто не делится своими воспоминаниями о доме, родителях. Мы тоже молчим. Меня по возрасту определили в четвертый класс, а Эстер в третий. Учителя говорят на русском, я ничего не понимаю, и читать не могу - даже букв не знаю, а Эстер сразу схватила русский язык и с учебой справляется. Как же я жить буду? Тяжелая работа мне не по силам, поняла это ещё дома, когда в поле нужно было рвать подсолнухи. Дома меня папа в школу на руках носил, и не наказывали за всякие шалости, а попала в детдом, сразу стала смирной, аккуратной, не перечу учителям – стала взрослой. Здесь нет папы - некому за меня заступиться. И никого нет, кто бы сказал, когда какой праздник. Мы все праздники соблюдали; у нас была специальная шабатная и пасхальная посуда. Тайно по ночам молюсь, только бы не забыть слова Местные детдомовские дети и мы, что приехали из Одессы, сдружились; никого не выдаем, делимся всем и ничего не прячем – никто не крадет. Все на равных, и всё-таки казахи держатся друг друга, и те, чьих родителей арестовали, тоже объединены какой-то не выговоренной тайной. Только сироты войны не выделяются – их больше всех. Все вместе плачем, поем военные песни и ту, что сами сочинили: «Сирота я сирота, без отца и матери. А ещё я сирота – ругают воспитатели». Есть и такая песня: «Скоро война кончится, скоро к нам придут и в наш любимый домик счастье принесут». Домик может и не любимый, но другого нет, и я ничего не могу изменить. Разве что очень стараться, вот и папа говорил: если бы Каин старался и терпеливо ждал, Бог полюбил бы его. Я стараюсь хорошо учиться, быть аккуратной, прилежной; лучше всех застилаю свою постель в палате, где двадцать четыре кровати, подметаю пол. Меня выбрали старостой в нашей комнате, и я слежу за порядком. Стараюсь выучить русский язык – не получается. Учительница Марья Михайловна жалеет меня и берет к себе домой – занимается со мной правописанием. Сначала в диктанте было очень много ошибок – вся страница красная от красного карандаша, теперь получше. Дети играют, гуляют, а я всё учу, учу. Если не понимаю, учу наизусть. Марья Михайловна живет с отцом и двумя дочками, она оставляет меня обедать и делит несколько картошек поровну на всех. Говорит, когда война кончится, они вернутся в родной город и возьмут меня с собой. Я, может, и поехала бы, но не могу оставить Эстер. Мы уже два года живем в Джамбуле, я учусь в шестом классе и стала понимать русский язык. Папа очень хотел, чтобы я училась, бывало, садился рядом и смотрел, как я пишу. Из предметов в школе больше всех люблю географию - все реки знаю. Представляю разные места на земле и с ужасом думаю о людях, которые живут в северных странах – там ведь ужасно холодно. А тем, кто в Африке повезло: можно всегда ходить босиком. Математика тоже нравится, в математике мало слов; задачки решаю, как орешки щелкаю. Я и Эстер говорю: «Учись! Старайся! Наши родители приедут, что мы им скажем?» Учителя и воспитательницы хорошо ко мне относятся, каждый хочет, чтобы я имела какую-нибудь специальность в жизни. Нам в детский дом приносят целые охапки состриженной с овец шерсти, мы моем ее, делаем кудельки, прядем, и я все свободное время вяжу теплые носки для солдат фронта, вкладываю в них письмо папе, ведь какое-нибудь из них обязательно к нему попадёт, или к тому, кто знает папу. Пишу свою фамилию, имя и адрес детского дома, прошу, чтобы меня взяли на фронт. Я окончила шестой класс, и война кончилась. Вернулся с фронта наш любимый воспитатель Утиулиев Вася, что ушел на войну добровольцем полтора года назад. Вася хороший, добрый, тоже когда-то был детдомовским. Он казах, но нам без разницы, кто какой национальности, был бы справедливым. Его все слушаются. Бывает, огурчик мне принесет или морковку - знает, что сама не добуду - не такая проворная, как другие дети. Зато, когда мы, девочки, танцуем гопака, лезгинку или другие танцы, Вася смотрит и улыбается, говорит, у меня здорово выходит, как у артистки. Я могу долго танцевать и совсем не устаю. Девочки просят научить, спрашивают, как нужно ставить ноги, а я не знаю что сказать - всё само получается. Кто-то разбил окно в палате у мальчиков, так наш любимый воспитатель выстроил их и спрашивает: «Кто это сделал?» Все молчат. «Кто видел того, кто разбил?» Опять молчат. Вася приказывал мальчишкам без отдыха несколько раз переплыть речку, бегал с ними дотемна вокруг детского дома – никто не признался, хоть и падали от усталости. Потом опять выстроил всех и сказал: «Молодцы! Не выдаете товарища!» Вася Утиулиев, наш главный воспитатель, ушел на войну в семнадцать лет, провожали всем детдомом, девочки навязали ему целую гору носков и варежек. Он был веселым, придумывал разные игры, а вернулся с фронта грустный, измученный. Вернулся без руки с пустым рукавом и орденом героя Советского Союза. Он всем девочкам нравится, но одна - самая старшая и симпатичная - написала ему записку, и они стали встречаться. Мы, младшие, ревновали и бегали подглядывать, но так ничего особенного не увидели – они просто гуляли вдоль речки. После войны жить стало легче. Матвей Григорьевич, новый директор детского дома, организовал для нас подсобное хозяйство, мы теперь объедаемся арбузами и дынями. Партийную директоршу, что была раньше, посадили в тюрьму, повариху и кастеляншу тоже посадили - они воровали продукты. Дети ходили голодные, а они таскали домой всё самое лучшее – жиры, крупу, хлеб. Матвей Григорьевич будто подслушал моё желание лечить людей и сказал мне: «Сплю и вижу тебя врачом». Я ещё в детстве старалась всем помочь: перевязывала кошке рану на спине, подсаживала на насест цыпленка, у которого не выросли крылья, и он не мог взлететь. «Теперь, когда война кончилась, детей из Одессы снова увезут в детский дом на Украину, - сказал Матвей Григорьевич, - а ты оставайся, кто захочет – останется. Получишь в нашей школе аттестат зрелости, поступишь в медицинский институт». Мы с Эстер были не против того, чтобы остаться в Джамбуле, но решили вернуться на Украину – там родителям будет легче найти нас. На Украине, в селе Кирьяковка Николаевской области, страшный голод, ходим мимо трупов; люди умирают с голоду и падают прямо на улице. В большой Кирьяковский детдом, наверное, собрали сирот со всей области - всяких возрастов и национальностей. Были и из Польши, за ними приехала какая-то комиссия. Мы с сестрой не захотели ехать – у нас там никого нет, и родители в Польше не станут искать нас. Пока комиссия не уехала, директор детдома держал меня с Эстер запертыми в своем кабинете – он не хотел нас отпускать – мы хорошо вели себя и хорошо учились. Вместо увезенных детей, что родились в Польше, подселили группу хулиганов; они воруют, дерутся, даже воспитателей бьют. Меняют у местных жителей простыни на кусочек хлеба. Ничего не боятся, их ловят на чужих огородах, бьют, а они всё равно крадут. И очень злые - мстят за голод, холод, за то, что уже поздней осенью ходят босиком. Есть в этой банде и девочки, они-то и стали избивать Цилю, которая пришла к нам последней. Всё началось с того, что Циля побоялась ступить на тонкий лед недавно замерзшей речки. «Жидовка, неженка, мы, значит, ходим, а ты дрейфишь!» - кричат они. И бьют ее палками по голове. Я будто окаменела, хочу заступиться, но от страха не могу сдвинуться с места – тогда и мне кости переломают этими железными палками; они их выдирают из спинок кроватей и не расстаются с ними. Все молчат, слова им боятся сказать, воспитатели тоже их боятся. В другой раз разъярились от того, что Циля хотела обменять свою порцию хлеба на осколочек сахара. Она недавно жила в семье; ее родителей арестовали уже после войны, и она еще не забыла вкус сахара. «Ишь, сладенького захотела! А ну её, пархатую!» Накрыли одеялом и били, куда попадя. Циля сначала кричала, а потом стало тихо. И это было ещё страшней. Бандитки, наверное, решили, что умерла, и отступили. С тех пор Циля писается по ночам. Когда ей в следующий раз под лестницей устроили «темную», я не выдержала и подступилась: «-Почему вы и меня не бьете? Я тоже жидовка!» «-Нет, ты не жидовка, ты, как все, у тебя, как и у нас цыпки на руках и чирьи на ногах. И ведешь себя нормально, не выделяешься, а она жидовка». То ли потому что Цилю били железными палками по голове, то ли ещё почему, но она плохо соображает по математике, я занимаюсь с ней в пионерской комнате и говорю ей, как нужно вести себя, чтобы не привлекать внимания хулиганов. Мы теперь подружки. К нам в пионерскую комнату стали приходить и другие дети - вместе делаем уроки, разговариваем. Теперь я точно отличаю сирот войны от тех, у кого родителей посадили - они пугливые, молчаливые. Играем мы все вместе и вместе поем военные песни. Наша любимая о солдатах, которым «в землянке тепло, а до смерти четыре шага». Радуемся за солдат - им тепло; землянка в лесу – там много дров, а мы топим печку углем, в котором больше пыли и мусора. Что же касается смерти, которая рядом – всего четыре шага, так ведь война кончилась, солдаты теперь найдут своих детей, и будут жить долго и счастливо. Холодно, и обуви нет. Я и в этом детском доме очень стараюсь. «Если бы Каин был терпеливым и умел ждать, Бог полюбил бы его», - говорил папа. У меня теперь по русскому языку тоже хорошие отметки. В награду за отличную учебу получила настоящее пальто – мягкое, с меховым воротничком. Другие детдомовцы ходят в казенных – черных, тяжелых, с железными пуговицами. Дети говорят, что я единственная по справедливости получила такой подарок, остальные трое, которым дали такое же настоящее пальто, - подлизывались к учителям. Уже ноябрь, дождь, грязь. Утром грязь мерзлая и лужи покрыты льдом, я иду босиком в школу. Тем, у кого нет обуви, разрешают оставаться в детдоме, а я все равно иду в школу – полчаса туда и столько же обратно. Если дорога сухая, ноги остаются чистыми, тогда сидя за партой, подожмешь под себя, и они чуть-чуть согреются. Сначала иду до мостика через речку, а потом полем, по дороге молюсь. Я уже забыла молитвы, прошу Бога своими словами, прошу, чтобы Он вернул нам родителей. В начале декабря привезли и раздали ботинки – тяжелые, черные, теперь уже все должны ходить в школу. Эстер начала разыскивать родителей, ей дали адрес справочного пункта в Бугуруслане. Там на наше обращение нашли Хану - старшую сестру и переслали ей наше письмо. Хана написала нам. В первый раз рассказала о себе, о том, что по-прежнему живет в Ростовской области, вышла замуж за вдовца и работает теперь на заводе. Во второй раз написала о папе с мамой, о том, что на ее письмо в Бессарабию, где она спрашивала о родителях, бывшие польские соседи ответили: «Их немцы расстреляли рядом с селом». Сообщили и о Дворе: «Когда Двора вернулась из Одессы, куда ездила от колхоза сдавать телят, ей говорили, чтобы уходила скорей, а то убьют – евреев всех убивают. Двора не захотела уходить из дома, сказала - где похоронены мои родители, там буду и я. Пришли немцы, изнасиловали её целой группой, потом убили». Эстер, когда прочитала это письмо, потеряла сознание. Я решила умереть. Мы все время ждали родителей, теперь их нет, их расстреляли на том месте, где они остановились подоить корову. А золотоволосая Двора, ей было семнадцать лет. И я, кому я, калека, теперь нужна. Жить мне незачем. Утоплюсь – и разом покончу со всеми мучениями. Бегу к реке, к тому месту, где глубоко, ещё и ещё раз пытаюсь уйти на дно, но всё время всплываю - я ведь умею плавать. Решила подождать, пока стемнеет, и тогда прыгну с доски, с которой ныряют – там совсем глубоко. Нырну и не выплыву. Жду темноты. Лежу на берегу и представляю, как расстреливают папу с мамой, как издеваются над Дворой, на которую все заглядывались. Её золотые волосы, которые светились, стали мертвыми – потухли Начало темнеть. Я услышала над собой мужской голос: «Что ты плачешь, девочка?» Почему-то в этом ворвавшемся извне голосе, когда я уже была не с живыми, а с мертвыми, собралось всё случившееся зло. Непроизвольно выговорились слова ненависти: «Уходи, фашист проклятый!» Потом узнала: Эстер, очнувшись от обморока и не увидев меня рядом, подняла тревогу – понимала: не могла я просто так уйти от нее в такую минуту. В детском доме кинулись искать меня; дети, воспитатели бросились, кто куда. Увидев мужчину, что поднимался по тропинке, спросили: «Вы не видели девочку?» «Там какая-то сумасшедшая лежит», - указал он в сторону речки. Первой подбежала ко мне Циля, плачет, трясется: «Пойдем домой! Пойдем домой!» Она думала, что я сошла сума. Мне жалко стало подружку, встала и пошла с ней. Дети не оставляют меня одну. Больше всех беспокоится Циля. «Перетерпеть! Нужно перетерпеть все напасти!» – говорил папа. Папа пришел ко мне ночью во сне, долго стоял молча, потом сказал: «Пойдем со мной, зачем тебе мучится. У нас хорошо». Я ему ответила: «На кого же я оставлю Эстер, а к вам я приду, только не сейчас». Я твержу про себя стихи: про одинокий парус, что «белеет в тумане моря голубом» и «Мцыри», где плененный мальчик: Бродил безмолвен, одинок, Смотрел, вздыхая на восток, Гоним неясною тоской По стороне своей родной. Я убежал. О, я как брат Обняться с бурей был бы рад! Глазами тучи я следил, Рукою молнию ловил Эти слова Лермонтова про меня. У нас в классе почти все любят Пушкина, а я в Лермонтове вижу родную душу. Спустя несколько месяцев Цилю нашел её старший брат, он приехал за ней – высокий, красивый. Мы плакали, когда расставались. Я подарила Циле свое хорошее с настоящим меховым воротничком пальто, которое мне выдали за отличную учебу. А то, если Циля будет ходить в черном тяжелом с железными пуговицами, все узнают, что она из сиротского приюта. В сорок седьмом году, после окончания седьмого класса, директор детдома спросил: -Что ты хочешь делать? -Хочу закончить десять классов и поступить в медицинский институт, - ответила я. -Но в школе нашего села только семилетка, - возразил директор. Мне ничего не оставалось, как идти в город Николаев и учиться там на медсестру. Пошла со своей одноклассницей Валей. До войны Валя жила с родителями в Одессе, а после войны никого не нашла. В Николаеве мы с ней спим на соломе в сарае, пить ходим к колодцу, а кушать нечего. Всё время хочется кушать, во сне вижу много, много хлеба, только никак не могу дотянуться до него. Ни о чем не могу думать, кроме как о том, чтобы найти чего-нибудь поесть, не жевать же солому Я заплакала от бессилия и безнадежности. «Что случилось?» - Спросила проходившая мимо женщина. «Я кушать хочу», - от чувства унижения стало ещё хуже. Та женщина оказалась заведующей учебной частью, она и определила нас с Валей обедать в столовой Николаевского детского дома. В тот год много приехало девочек из разных сел поступать в медицинское училище. Меня с Валей приняли вне конкурса, потому что родителей у нас нет. Поселили в общежитии. Эстер осталась на прежнем месте заканчивать седьмой класс. Туда и приехала из Ростова наша старшая сестра. Хана шла от станции двадцать километров пешком, привезла гостинец – буханку хлеба и бутылку подсолнечного масла. Рассказала про вдовца, за которого вышла замуж и растит его сыночка. Своих детей у нее нет от тяжелой работы; когда работала телятницей на скотном дворе, приходилось поднимать огромные тяжести. Рассказала, что в колхозе Ростовской области, куда она уехала перед войной по комсомольской путевке, немцы собрали и заперли всех евреев в сарае, но за четыре часа до того, как должны были всех расстрелять, вошли русские солдаты. Я спросила Хану: «Откуда немцы могли знать, что ты еврейка? Мы ведь, как и многие из Польши, голубоглазые, светловолосые – не отличишь от местных». « Председатель сельсовета видел мой паспорт – он, наверное, и выдал». Эстер окончила седьмой класс и поступила в моё же медицинское училище учиться на лаборанта. Она была на третьим курсе, когда я получила диплом. Работать послали в детский дом села Калиновка Николаевской области. Там же, в детдоме, дали комнатку, в ней я сплю и принимаю маленьких пациентов. Каких только болезней нет у неухоженных детишек послевоенных голодных лет, особенно пугают инфекционные заболевания: трахома, лишай на голове. Ребятишки слушаются меня. Я научила детский совет следить за кухней; а то директору повара дадут жареную картошечку – израсходуют все жиры, а у детей в супе нет ни одной жиринки. Или откладывают себе целые буханки хлеба, а на стол выдадут каждому по тоненькому кусочку. Всё должно быть по справедливости. Директору нравится, что я строгая и слежу за кухней - чего и сколько кладут в котел, какие порции. Повара ненавидят меня. Я им мщу за голодных детей, вымещаю на них зло на всех, кто воровал в детских домах. Через полгода мне пришлось уйти – вернулась медсестра, что была в декретном отпуске. Здравпункт на селе – следующее место, куда меня послали. Часы работы не ограничены. Закуток, который снимаю в избе у бабы Насти, он же и здравпункт. Разложила на полке лекарства, задернула марлевой занавеской, и тут же пришли больные. Нет покоя моей хозяйке - стучатся в окошко днем и ночью – фельшерицу требуют. И никаких тебе выходных. С простыми случаями сама справляюсь, а если срочно требуется операция, везу в город. Последний раз чуть не умерла от страха. У женщины случился заворот кишок, я побежала к председателю сельсовета, тот дал лошадь с кучером, и мы поехали в Николаев. По дороге ей стало совсем плохо, я испугалась, что не довезу до больницы, и остановила машину. Шофер задаром не соглашался везти, отдала ему всё, что у меня было. Денег этих мне никто не вернул, ну да ладно – главное, женщина осталась жива. Она теперь меня называет «маленька докторша». А с некоторыми посетителями только и нужно, что посидеть и поговорить или сделать массаж. Жить здесь можно, меня уважают. Пока ты нужен, так и уходить совестно. Только чем дольше пробуду в этом глухом селе, тем дальше отодвигается мечта поступить в институт, стать врачом-ортопедом и выравнивать кривые спины. Только об этом и думаю. Чувствую в своих руках целительную силу, будто, всё могу. Вот и перешла на работу в Николаев. Самой бы мне не удалось это сделать; помог зав отдела управления аптеками, отец моей бывшей учительницы литературы Софьи Давыдовны, устроил в кожно-венерический диспансер. В городе хорошо - хожу в вечернюю школу, готовлюсь к приемным экзаменам в институт. И зарплата в диспансере больше. Каждую свободную минуту раскрываю учебники. Всё время кажется, будто бегу на длинную дистанцию. Вперед! Только вперед! В отличие от других девушек, я не могу мечтать о любви, думаю лишь о том, как бы приобрести знания, которые позволят стать ортопедом-кудесником. В Николаеве живу с Эстер, вместе снимаем угол, спим вдвоем на одной кровати с соломенным тюфяком. Эстер уже окончила училище и стала санитарным фельшером, работает лаборанткой, а была бы медсестрой - не оставили бы в городе. «Дело врачей» в пятьдесят втором году ее не коснулось, а у нас в диспансере многие больные стали бояться «евреев-отравителей», не хотят, чтобы я им делала уколы. Я ведь от всего сердца, а они не верят. Моряку Георгию, что ходит к сестре, и дела нет, что мы евреи. Георгий или, как он называет себя, Гоша, невысокого роста, без специальности. Приходит выпивший, иногда приносит бутылку с собой. Я не хочу, чтобы Эстер выходила за него замуж, но других женихов нет. Никто на нас, нищих, не обращает внимания; скудная зарплата лаборантки не делает сестру завидной невестой. У Гоши, только что отслужившего армию, тоже ничего нет. Они поженились и уехали на целину. Всю ночь после их отъезда я не спала – переживала за сестру. Она после операции; удалили камни из почки, а мужу её я не доверяю. Не смогу я быть здесь, а она там. На другой день уволилась с работы, купила билет и поехала за ними на целину. Были бы родители живы, тоже не оставили бы ее. На целине очень холодно и ужасный ветер. Больницу только собираются строить, а пока медпункт разместили в сельсовете, где и работаю за врача и за медсестру. Сплю в закутке у казахов в чуме. Эстер с мужем дали комнату в соседнем совхозе – недалеко. Я, когда иду к ним, водители останавливают машину и предлагают подвести, уважают - докторша. Еще помещения нет, а уже привезли медицинский инвентарь и кровати с матрасами для будущей больницы. Инвентарь с медикаментами я кое-как разместила в сельсовете, а кровати с матрасами пришлось караулить ночью на морозе; попробуй, уйди – вмиг растащут. Кто только не приезжает на целину; девушки и парни спят в одной постели – ужас! Русские и украинские хлопцы дерутся смертным боем. Пырнут ножом – кровотечение - врача нет, никого нет, я одна везу раненого на санях в город. Холод страшный - морозы доходят до пятидесяти градусов, еще и ветер. Везу и трясусь, как бы не умер по дороге. В первый год на целине урожай был сильный, но зерно вовремя не вывезли, а ссыпали на току в одно место, оно и сгорело. Сколько трудов вложили и всё пошло прахом. Я смотрю на эту гниющую гору и представляю голодных детей, что спешат запихнуть в рот горсти зерна: скорей, скорей вдруг отберут. Закроют рот ладошкой, чтобы не выпало ни одного зернышка. Они разжуют его, наслаждаясь сладковатым вкусом, и вечером лягут спать сытыми. Вспомнились детдомовские сны: много, много буханок хлеба, только до него никак не дотянуться. Георгий, муж сестры, сначала работал трактористом, потом комбайнером – получил за хорошую работу Орден Красного Знамени. Через три года окончил заочный техникум и стал начальником ГАИ. Если случаются травмы на дороге, или какие происшествия, вызывают его. Он теперь представляется не как раньше, Гошей, а по имени-отчеству. В совхозе построили двухэтажный восьми квартирный дом для начальства, одну квартиру дали ему. Сестра поправилась, родился Сереженька. Всё у них, слава Богу, хорошо. Только уж очень холодно на целине. В городе Джамбуле южного Казахстана было тепло, купались в горной речке, загорали, а суровый климат северного Казахстана мне не подходит, у меня здесь заболели почки. Наверное, это наша семейная болячка, а может, не сдюжила условий, в которых живу – что-то вроде кладовки в чуме с земляным полом и соломенной крышей. Когда идет дождь, то через маленькое окошечко в крыше льётся прямо на мою постель. Хозяева – казахи: сморщенная старая бабушка, двухлетний мальчик и молодая, очень красивая казашка. Как только не издевается над ней похожий на черного паука муж – бьет, оскорбляет. Это ее второй муж, а ребеночек - от первого, который погиб при аварии на стройке элеватора. Малыш боится отчима, с появлением этого чудовища бежит к бабушке, и они, вжимаясь в стенку, сидят тихо-тихо, будто их нет. Я же укрываюсь с головой и затыкаю уши, только бы не слышать грязную брань. Чтобы скорей уснуть, стараюсь вспомнить что-нибудь хорошее. Например, как мы вместе с Борей дежурили на кухне детского дома. Боря – красивый, всегда аккуратно причесанный мальчик, учился в седьмом классе, а я - в шестом; он никогда не рассказывал о своей семье, я тоже молчала. Нам иногда удавалось заныкать на кухне лишний кусочек хлеба: клали в тарелку не двадцать четыре порции, а двадцать пять, потом в комнате делили лишний кусочек на всех. Если поймают, то есть повара начнут пересчитывать, нужно сказать, что ошиблись. Мы с Борей были друзьями. Когда вспоминаю его, кажется, будто и он думает обо мне. В нашем селе Большая Гороховка Кустанайской области, наконец, организовали домик для больницы районного центра целины. Из Москвы приехала девушка, только что получившая диплом врача, я ей, долгожданной, обрадовалась, как родной – теперь за тяжелые случаи буду отвечать не я – медсестра, а врач. Мне уже двадцать пять лет, пыталась в Кустанае поступить в медицинский институт. Не взяли – берут своих, казахов. Из-за холодов я часто болею. Сестра чувствует себя хорошо, с ребеночком справляется, муж ее стал уважаемым человеком, ходит в начальниках, неплохо зарабатывает. Моя помощь им теперь не нужна. Отработав на целине пять лет, возвращаюсь в Николаев. Снова помог найти работу все тот же зав отдела управления аптеками Давид Иосифович, устроил в медсанчасть военного завода «Заря». Здесь я и фельдшер, и физиотерапевт, и лаборант, и на скорой помощи помогаю. Чего не знаю – спрошу или прочитаю - люблю учиться, меня тут называют «наш профессор». Живу в общежитии и не расстаюсь с мечтой поступить в медицинский институт. Пытаюсь сдать вступительные экзамены в Кишиневе. Не прошла по конкурсу. Последний раз еду поступать в Ростовский медицинский институт. Мне уже тридцать три года. «Пожалуйста, - сказали мне в приемной комиссии, - ходите к нам на подготовительные курсы, и тогда вы будете соответствовать нашим требованиям. Но вы же не сможете работать и учиться». Не смогу. И я поняла несбыточность моих надежд; с трудом накопила денег, чтобы приехать в Ростов, а о том, чтобы жить здесь и ходить на подготовительные курсы, речи не может быть. Заочного отделения в медицинском институте нет. На что я надеялась? Почему мечта представлялась реальностью? Сколько лет воображала себя целителем искривленных костей. Обвал. Пустота. Ни надежд, ни желаний. Дорога оборвалась. В висках ломит, будто голова набита пересыпающимися железными шариками. Господи, услышь меня! Но чего я прошу? Разве можно хотеть невозможного?! Родителей не вернешь, хирургом не стану, и горб мой всегда будет при мне. А ведь была бы хорошим хирургом – рука у меня твердая и учиться люблю. Чувствую тело человека, угадываю вену, даже если она не прощупывается. Дети только моих уколов не боятся. Спешила, старалась, всегда экономила время и оказалась перед стеной, которую не прошибёшь. Если бы поступила - получала бы стипендию и жила в общежитии. Сейчас же не пойдешь с протянутой рукой – подайте на пропитание, и за крышу над головой нужно платить. Стою на железнодорожной платформе, жду поезда обратно домой в Николаев. На перроне продают цветы, а мне видится погребальный венок из этих цветов – его несут сослуживцы на моих похоронах. Конец моим надеждам, всё кончилось, и будто не со мной это случилось, будто со стороны смотрю на свои похороны и ничего не чувствую. Расслабиться бы и просто жить, не одна я калека. Часто вспоминаю наш дом в Польше, папу. О чем он думал, когда, сгорбившись, неподвижно сидел на табурете? Иногда, когда мы были с ним вдвоем в поле или по дороге в школу, он пел, и словно улетал куда-то - забывал обо всем на свете. О чем мечтал он? А маме некогда было мечтать, она все время работала, её руки всегда были заняты. Родители, будучи очень разными, относились друг к другу с нежностью и говорили только хорошие слова. Я по медицинским показаниям не могу иметь детей, даже если бы вышла замуж. Часто мужчина в доме всего лишь прибавляет забот и тревог, вот и сестра молчит о любви, молчала и когда выходила замуж за своего Гошу. Сейчас живет заботой о детях, недавно у неё родилась девочка. Слава Богу! Письма Эстер - только о сыне и дочке, о муже - вскользь несколько слов, он по-прежнему пьет, а уж как они между собой ладят – она молчит. Дети в нашем дворе поджидают меня с работы и как только завидят – бегут навстречу: «Фейга! Фейгочка! Давай играть!» Я их научила всем играм, в которые играл с нами Вася Утиулиев в детском доме. Рассказываю им о своем любимом воспитателе, какой он был добрый, справедливый. Вот уже который год летом, по требованию родителей, меня посылают в заводской пионерский лагерь медсестрой: слежу за питанием, санитарным состоянием и, конечно, за здоровьем детей. Все в нашей заводской медсанчасти хотят поработать за городом в лесу на свежем воздухе, но посылают меня. И все потому, что дети говорят своим мамам: «Если будет Фейга, останусь на три смены; с ней весело». Как-то уложила детишек спать и поехала на велосипеде поздно вечером домой по лесной дороге; нужно было взять теплую одежду – погода испортилась. В темноте колесо велосипеда наскочило на корягу, я упала прямо под ехавшую навстречу машину. Шофер поднял меня, сначала слова не мог вымолвить, а потом проговорил: «Почему, почему я остановился? Я же не видел тебя в темноте. Бог тебя спас». Не раз приходили мысли о том, что одиночество человека сродни одиночеству Бога. Только у Бога, в отличие от человека, нет тела, которое изнашивается и болит. Пытаюсь представить, будто и у меня нет тела, только одна душа. Дети, во всяком случае, не обращают внимания на мой горб и всё потому, что я люблю их, за каждого переживаю. Чтобы не думать о своей обреченности, берусь за любую работу. В профсоюзном комитете медсанчасти нашего завода организую экскурсии, культпоходы. Я же казначей - мне доверяют деньги, участвую в распределении путевок. Выгодные, то есть дешевые поездки делю по справедливости - не забываю детдомовское братство. Будь моя воля, каждого наделила бы счастьем: одиноким женщинам на Новый год подарила бы непьющего мужа, а всем детям то, чего сама лишилась – родителей: и папу и маму. Много после войны матерей-одиночек, я им в первую очередь даю соцстраховскую путевку. На экскурсии в другом городе вспоминаю увлечение географией в школе, когда представляла разные страны, города, реки. На реке Нил в Египте мне не бывать, а так бы хотелось. Папа рассказывал о египетской принцессе, которая выловила из реки корзинку с маленьким Моше, и я представляю себя стоящей на берегу, только в другом обличье – красивой, стройной. Это мечты, а вот поездить по Крыму - реальность. Черное море в Одессе серо-голубое, а в Севастополе разноцветное, и берег извилистый, скалистые мысы. Этот город начали бомбить в то же время, что и Одессу – в июне сорок первого года. В Севастополе, как и в Одессе, на базаре много всякой рыбы, я не люблю рыбу – не привыкла к ней с детства. В польском селе мы её даже на субботу не покупали – очень была дорогой. В каком бы я городе ни оказалась, сразу ищу почту, чтобы послать детям Эстер на целину фрукты. В Севастополе почта прямо на базаре, и я спешу отправить сразу две посылки на все деньги, что у меня есть. «Здесь, на юго-западе Крымского полуострова, - рассказывает немолодая армянка, экскурсовод Шушана, - живут украинцы, греки, армяне, татары и, конечно, русские. Много разных религиозных общин: баптисты, пятидесятники, адвентисты седьмого дня» Знать бы, чем отличается одна община от другой, но Шушана сказала, что подробное освещение вопросов религии не входит в ее программу. На следующий год организовала экскурсию нашей медсанчасти в Феодосию. Удивительное место: склон хребта, на котором расположен белый городок, обрывается в море крутым уступом. Хребет и в самом деле похож на плавник гигантской рыбы, стоит ей пошевелиться, и всё, что на ней, посыплется в море – люди, домики, сады. Пляж здесь необыкновенный, с золотым песком, и много солнца. Море теплее, чем в Одессе – окунешься, и хочется смеяться от радости. «Город сначала был захвачен римлянами, - рассказывает экскурсовод, - затем здесь жили аланы, они же осетины. В шестом веке – хазары, потом город снова оказался под контролем Рима». Экскурсовод - мальчик лет двадцати, худенький смуглый. Наверное, татарин, потому как с особенным азартом говорит, что в тринадцатом веке места эти оказались под властью Золотой орды: «Здесь, на этой площади, где мы стоим, находился большой невольничий рынок, продавались рабы, то есть люди, захваченные крымскими татарами во времена набегов на украинские, русские и польские земли. Здесь же была куплена одна из красивейших жен султана Великолепного». А меня бы купил кто-нибудь? Я могла бы сгодилась в няньки – очень люблю детей, и они отвечают мне любовью. Экскурсовод ведет нас к памятнику погибшим матросам: «В ноябре сорок первого года, - рассказывает он, - немцы заняли Феодосию, в декабре мы высадили десант, и три недели город был наш, затем город снова заняли немцы. Освободили в апреле сорок четвертого в ходе наступления Красной Армии» Мне видится гибель обреченного десанта – при всей отваге моряков невозможно было долго противостоять регулярным частям оккупантов. Вот и красоты Ялты померкли, когда случайно разговорилась с местной жительницей Катериной Ивановной. Она мне рассказала о времени, когда здесь были немцы. До сих пор не может простить себе, что не забрала детей у соседки, которую, как и всех евреев, вели на расстрел. За боевыми частями гитлеровской армии вошли зондер команды, в их ведомстве было уничтожение людей – расстрелы, повешение, сжигание живьем. Команды эти собирали евреев в гетто и затем отправляли на смерть. «Я говорила Берте, - вспоминала Катерина Ивановна, - оставь мне детей, пусть хоть они будут живы. Не дала, сказала – умирать так всем вместе Их вели к крутому склону берега моря, расстреляли на рассвете, почему-то всегда расстреливали на рассвете. До сих пор в ушах крик из-под земли» На вопрос: «Можно ли подойти к тому месту?» Добрая женщина ответила: «Невозможно, там были оползни, и братская могила в несколько тысяч человек сползла в море. В том, что осталось на берегу, никого невозможно было опознать. Мародеры искали там золотые монеты, украшения, разбивали черепа, чтобы достать золотые коронки. Место это сейчас охраняется. Не ходи туда». Я хотела скорей уехать из Ялты - прекрасный ярко-красный рассвет, такой же, как двадцать с лишним лет назад, когда расстреливали людей, подернулся пеплом, всё вокруг окаменело – стало неживым. Почему та женщина не отдала детей соседке? Почему не ушла из села занятого немцами, Двора? Сказала: «Где похоронены мои родители, там буду и я». Дома меня ждало письмо от Эстер с извещением о смерти Георгия. Он последнее время много пил и умер на работе – инфаркт в сорок два года. Как-то в компании налил мне полстакана водки, я не стала пить, на что сказал: «долго жить хочешь». Значит, понимал, что от водки умирают. Я была против их брака: у Эстер среднее образование, а у него только семь классов было. Главное - к бутылке прикладывался. Это потом он вступил в партию и выучился на начальника. Эстер, когда Георгий позвал ее замуж, не знала - выходить ли ей за него. Хана, наша старшая сестра, тогда сказала: «Выходи, не на что тебе, бедной невесте, надеяться». «Теперь, когда его не стало, - пишет Эстер, - всё время плачу, каждый день хожу к нему на кладбище». Спустя полгода сестра переехала с детьми ко мне в Николаев – не могла она жить на прежнем месте – очень тосковала по мужу, если бы осталась, так бы и стояла у его могилы, а ведь детей поднимать нужно. Раньше была проворная, по хозяйству всё успевала, хлеб сама пекла – такой в магазине не купишь, а тут сразу сникла, перестала смеяться. Сереженьке , сыночку ее, уже пятнадцать годков, а сестренке его – двенадцать. Я отдала им свою комнатку в общежитии, а сама перешла спать в красный уголок. Девочку мы с Эстер вытянем, а Сережу она определила в военное училище – там он будет на всём готовом. Только вот не военный он мальчик - мягкий, уступчивый, нерешительный. Мы с ним, когда маленький был, в Евпаторию ездили. Бывало, Эстер отправит его с кем-нибудь знакомым на поезде из Кустаная в Николаев, а я встречу. Ходила я с Сереженькой по курортному городу гордая – будто он мой сын. Мой, конечно, ведь кровь одна. Если его, маленького, не держать за руку, обязательно свернет куда-нибудь, или вдруг остановится перед замысловатым камнем, или высматривает поющую птицу в листве дерева. Мы снимали терассу, а питались в столовой. Хорошо было – с утра на пляж, в средине дня жарко – спим, потом снова на море. Семнадцать лет я отработала в медсанчасти военного завода «Заря», а когда в первой городской больнице расширилось детское инфекционное отделение – перешла туда. С детьми мне больше нравится работать, я жалею, люблю их, и они отвечают мне взаимностью. Теперь знаю, почему у казахских ребятишек в Джамбуле были лишаи, раны под мышкой – это сифилитики, дети сифилитиков. Вот и здесь те же болезни и та же кишечная инфекция, брюшной тиф. Привезут тяжелого больного, и ты бегом к нему; много раз за ночь подойдешь проверить – спит, не спит, температуру померишь. Или ребенок с менингитом без сознания, сидишь возле него всю ночь - капельницу держишь, чтобы не выскочила игла из вены; если не прокапаешь, к утру умрет. Выкладываешься по полной – жизнь здесь и сейчас; ведь от тебя зависит - увидит ли завтра этого малыша его мама или он окажется на столе у патологоанатома. Я умирала и оживала вместе с маленьким пациентом. Когда в мою смену привозили тяжелого больного, дежурный врач говорил родителям: «Вам повезло, сегодня дежурит Фейга Абрамовна». Однажды всю ночь сидела, а мальчик умер. Горе матери стало и моим горем, мы вместе плакали; оказалось, женщина потеряла единственного ребенка и больше у нее не может быть детей. За что Бог так наказывает людей? Никогда ни с кем не ссорилась, а здесь пришлось. Поступил мальчик с менингитом, ему сделали пункцию позвоночника. Медсестра, что сдавала мне смену, забыла отправить анализ спинного мозга на исследование в лабораторию, где бы определили - к какому лекарству чувствительна инфекция. На второй день анализ недействителен. Я доложила об этом заведующей отделения. Промолчала бы, но ведь такое случалось не в первый раз. И та медсестра, самая неаккуратная из медицинского персонала, взъелась на меня, идет мимо и шипит: «У сссука, продажная! Выдала меня, такие как ты» Дальше, не найдя подходящего слова, переходит на всех евреев: «Всё зло от вас жидов – за копейку продадите». Я подала заявление об увольнении, мало мне, что родителей потеряла, что горбатая, так ещё должна переживать, что родилась еврейкой. Заведующая не отпустила меня, уволила нерадивую медсестру. Я ни за что не пожаловалась бы на нее, если б не пришлось второй раз мучить ребенка пункцией спинного мозга. Заведующая хорошо ко мне относилась, говорила, что из всех ее знакомых одиноких женщин только я не накопила злости. Говорят, горбуны злые, это неправда. И не всегда в здоровом теле здоровый дух. Тело отдельно, а дух отдельно; тело может быть искореженным, а дух - душа свободна, она сам по себе. Только вот тоскует человек и телом, и душой. Сейчас выхаживаю в реанимации совсем юную девушку – отравилась хлорофосом. -Как жить, если никому нельзя верить, - проговорила бедолага, когда пришла в сознание. -А ты себе верь, - заметила я. Та, не обратив внимания на мои слова, продолжает: -Парень, с которым встречалась, женился на другой. Я не знала, что делать, ведь так не бывает. Не может быть. Я молчу. И девочка, только что вернувшаяся с того света, рассказывает: -С горя бросилась к тому, который любил меня с пятого класса. Была уверена в нем, но через полгода, когда забеременела, и этот тоже меня бросил. Сказал, что не от него. Я осторожно расчесываю длинные темно-каштановые волосы девушки, едва вышедшей из подросткового возраста, и говорю слова, которые, наверное, всегда говорят в подобных случаях: -Со света всегда успеешь уйти. Нужно жить, что бы ни случилось. И ни на кого не рассчитывай, только на себя. – При этом думаю: может, мне с кривой спиной легче – я ни на чью любовь не надеялась, и потому не приходилось разочаровываться. Вот и папа говорил: «Достоинство человека измеряется невзгодами, которые он может выдержать». Я пытаюсь представить себя в ситуации этой несчастной, когда нужно скорей забыть предательство, освободиться от воспоминаний. Такое, наверное, может случится не один раз. И так до тех пор, пока любовь не станет химерой, придуманной мечтой; тогда уж точно не захочешь избавляться от сказки, которую сама же сочинишь. И ещё я думаю: почему у меня – калеки больше воли к жизни, чем у той, которой природа дала всё? Девочку выписали из больницы не в мою смену, больше я её не видела. Не знаю, помогли ли ей мои наставления. Она, конечно, снова влюбится. Не засушенный же сухарь вроде меня, что давно приучила себя ничего не ждать и не воображать счастливую встречу. И все равно где-то внутри, как в потухшей головешке, притаилась искорка. Нет, не надежды. То, должно быть, инстинкт, - что живет в глубине естества. Сереженька, мой любимый племянник, окончил военное училище и его послали служить на Дальний восток. Дочка сестры тоже уже большая, помощь моя им теперь не требуется. Вот я и переключилась на соседскую девочку – Леночку, иду с работы и захожу за ней в детский сад. Она ждет меня - смотрит между прутьями забора, а как завидит, кричит: «Тётечка Фейгачка, здравствуй! Возьми меня скорей!» Мы идем на качели, гуляем, вроде как у меня есть ребенок. Хорошую я пенсию заработала, но продолжаю работать. Сейчас, когда получаю и пенсию, и зарплату, купила в кредит однокомнатную квартиру. Правда, квартира на первом этаже - окна близко к земле и всякая пьянь стучит в окно, но зато свой угол. Даже не угол, а целых четыре угла. И кровать своя, первый раз за долгие годы своя, и умру я не на казенной постели, а на своей. Пальто теплое справила, о котором давно мечтала – коричневое, с рыжей лисой и двойным слоем шерстяного ватина. В этом пальто и собралась в Израиль. Казалось бы – чего ещё надо? Всё же есть: квартира есть, теплого пальто до конца жизни хватит. Но мне захотелось к своим – к евреям. А всё началось с того, что сапожник без ног, инвалид войны, - я хожу к нему чинить туфли, - читал мне письма от своей дочери из Израиля. Слушала, и вроде крылья зашевелились за спиной, как в детстве, когда казалось, что могу взлететь, и когда воображала себя врачом ортопедом, которому по силам выпрямлять кости. То была мечта, а в действительности я только и делала, что работала, больные выздоравливали, уходили, приходили другие. Жила в круговерти заполненных работой дней. А тут вроде душа вырвалась из замкнутого круга - я полечу в Израиль. Не знаю, двинутся ли за мной родные, но это мое, независимое ни от кого решение. Оформила все документы и поехала в Ростовскую область на могилу Ханы - проститься. Первый раз увидела Толика, которого сестра вырастила и считала своим сыном; она присылала мне его детские фотокарточки с первого класса. Красивый темноволосый мальчик, сын теперь уже давно покойного мужа Ханы, стал пьющим грузным мужчиной, безразличным к памяти женщины, заменившей ему мать. Он-то и повел меня на могилу сестры. Ни ограды, ни памятника, всего лишь воткнутая в землю жестянка, на которой краской написано имя и фамилия: «Анна Шапошникова». Шапошниковым был муж, а настоящей фамилии Ханы – Шифер, наверное, никто и не знал. Я дала Анатолию двести долларов – всё, что у меня было, попросила сделать памятник и ограду. Когда же он мне указал на запущенные могилы отца и родной матери, она умерла - ему было всего лишь пять годков, поняла: если человек равнодушен к памяти кровных, чего же ждать мачехе, хоть она и вкладывала в него свою душу. Иду на станцию полем – резкий холодный ветер гонит, кружит раскиданную скирду соломы, он же подталкивает меня в спину - торопит покинуть это неприютное место. Вряд ли Хану касался антисемитизм в России, да и лично я сталкивалась с ним редко. Не любят богатых евреев, а нам – бедным нечему было завидовать. И всё равно никогда не оставляло чувство своей чужеродности Кажется, давно уже иду под нескончаемый вой ветра по этой долгой пустынной тропе. Сколько еврейских могил на русских просторах значатся чужими фамилиями, сколькими трудами, кровью сдобрена земля, на которой мы не чувствовали себя своими. Теперь только и оставалось - сделать племяннику доверенность на недавно купленную кооперативную квартиру, собрать нехитрые пожитки – и вперед! Одна еду, вроде, как на разведку. Двинется ли за мной Эстер с детьми? Дорога в другую жизнь прошла, как во сне. А когда самолет приземлился в Израиле, и я увидела яркое синее небо, вдохнула жаркий воздух, показалось, что когда-то жила здесь. Никто меня не встречал, не ждал, но я всё равно мысленно говорила: «Здравствуйте! Здравствуйте все!» Удивительное ощущение радости, новизны. В Тель Авиве, куда меня из аэропорта привезли в гостиницу на такси, незнакомые люди улыбаются, говорят: «Шабат шалом!» И с языком проблем нет: многие знают русский, попроси – подскажут, помогут. Здесь как-то по-домашнему, все на равных; богатые не так сильно отличаются от бедных как в России. Никакое богатство и образование не спасут от руки Господа. «Для Бога главное - работа души» - говорил папа. И каждый знает, почему он приехал в Израиль, зачем он здесь и зачем пойдет на войну. А в России - сколько убитых и искалеченных солдат из тех, что погнали на Афганскую бойню, и кто бы объяснил – ради чего столько несчастий. С первого же дня стала искать работу. Хорошо бы кому-нибудь сгодиться в Израиле, помочь. Может, нянечкой в детскую больницу возьмут, какая радость было смотреть на ребенка, когда он уходил из больницы на своих ножках, а привозили его без сознания. Иду по улице, и кто-то сзади закрыл мне глаза. Я в Тель-Авиве ещё никого не знаю, кто бы мог играть со мной в жмурки. «Что испугалась? - Услышала я русскую речь, с акцентом. - Ты зачем приехала сюда?» Хочу оглянуться и не могу, мужские руки держат крепко. «-Не бойся, еще не время топить вас в море». Потом отпустил, и я увидела оскал молодого араба, я их быстро стала отличать от восточных евреев. Этот, наверное, из тех, что учился в России, иначе, откуда ему знать русский язык. Устроилась я к очень пожилой женщине из Чехословакии убирать квартиру. Платила мне контора по национальному страхованию. Пособия, что дают по старости, хватило бы на жизнь, но не могу я сидеть без дела, да и родным хорошо бы денег послать. Роза, моя хозяйка, чудом выжила во время войны; беды, которые она претерпела, не сравнить с моими. Из всей огромной семьи одна уцелела. Разговариваем мы с ней на идиш. Прошлое Розе часто представляется настоящим, она кричит, когда возвращаются воспоминания пятидесятилетней давности. И я вживаюсь в её видения: люди прыгают из вагонов остановившегося поезда и мечутся по степи, где негде укрыться от низко пролетающих немецких бомбардировщиков. Вот она с Зеликом, своим единственным сыночком, прижимается к земле, взрывы совсем близко. Самолеты улетают, кто поднимается, а кто остается лежать. Раненых несут к вагонам, а убитых оставляют в степи. Её отрывают от неподвижного Зелика, она кричит, чтобы взяли сына, а её оставили здесь». Роза рассказывает мне о своем мальчике, и в который раз повторяет: «Зачем мне жить, если его нет». Знать бы, чем можно помочь несчастной женщине. Смерть избавила Розу от воспоминаний, хоронили ее вечером, накрапывал дождь, было темно. Религиозный человек читал поминальную молитву. Мне не было страшно, а на кладбище в России страшно. Может, оттого, что здесь вокруг вроде как родственники, вот и я скоро приобщусь к народу своему. На кладбище заметила – памятники на всех могилах одинаковые – все равны перед Богом. Сереженька, племянник, уже обзавелся семьей, когда уезжала, его сыночку было два года. Помогаю и бабушке Трепецкой, матери учительницы по анатомии, она, бывало, зовет меня: «Фейгочка, я картошечку сварила, иди, поешь». Леночке, которую няньчила, тоже посылаю деньги, она уже невеста. Сто долларов в Николаеве целое состояние. Всё хорошо, вот только мучат боли в спине, кривая спина никогда не давала забыть о себе. А тут оказалось, что в поликлинике есть русскоязычный ортопед. Не избалованная вниманием, я чувствую себя неловко оттого, что врач уделяет мне много времени. В коридоре очередь, а он подробно расспрашивает: от чего усиливаются боли, какие лекарства принимаю. В следующее посещение после сдачи анализов оказалось, что и почки нужно лечить. -Русскоязычного уролога у нас нет, - сказал молодой симпатичный ортопед, - я сам подберу вам лекарство. Спустя две недели я стала чувствовать себя лучше. Была бы в России, понесла бы своему целителю деньги в конверте, но в Израиле это не принято. -Приходите через три месяца, анализы нужно повторить, - очень доброжелательно, будто я какая важная птица, сказал врач, - будете у меня под наблюдением. -А я чем могу послужить вам? – Спросила уже у двери; не могла уйти, никак не отблагодарив этого доброго человека. – Могу полы мыть, готовить, делать всякую работу по дому. -Полы жена моет, а вот если бы вы помогли нам с детьми. -Конечно! С детьми у меня получается, племянника няньчила, его сынишку, и чужим помогала. -Мы, конечно, будем вам платить. О цене договоримся. -Это неважно. -Важно. Ваши родные тоже в Израиле? -Нет, но собираются. -Вот и хорошо, когда приедут, пригодятся им ваши деньги, да и вам тоже. Хотела возразить, мол, мне незачем, привыкла экономить - лишнего не потрачу. И стала я приходящей няней у своего врача, затем стала жить в семье Алекса. Об этом не договаривались, получилось само собой. Девочка и мальчик – четырех и трех лет не ложились спать без моей сказки, и бывало, я засыпала вместе с ними. А если уезжала ночевать домой, то случалось из-за долгой дороги - ехать с пересадкой на двух автобусах, не успевала к восьми утра, когда Алине, жене Алекса, нужно уходить на учебу. Алине, чтобы подтвердить диплом врача, нужно сдать экзамен, вот я и стараюсь взять на себя побольше домашних забот. Тоже ведь хотела стать врачом, и не просто врачом - хирургом! Хирурги представлялись всемогущими, только они, казалось, могут исправить погрешности природы. Поздний вечер, дети спят, Алекс на дежурстве в больнице. Алина рассказывает мне свою нехитрую историю замужества: -Мы учились в Архангельском медицинском институте, я жила в городе, а Алексей, будучи из той деревни, где родился Ломоносов, жил в общежитии. Он с первого курса добивался меня, а я его в упор не видела – не люблю белобрысых, вернее, не любила. Ходил за мной, провожал после лекций до дому, нес портфель, а на последнем курсе сказал: «или мы будем вместе, или расстанемся навсегда». Я за пять лет учебы так привыкла к нему, к его вниманию, что уже не мыслила себя без него. Потом я рожала детей, а Алексей или, или, как его теперь зовут, Алекс писал диссертацию. Он может подолгу не спать, после ночного дежурства остается в больнице и в тот же день идет на вечерний прием в поликлинику. Мама была против моего замужества - как всякая еврейская мама, не хотела, чтобы я привела в дом гоя. Потом полюбила Алексея, как родного сына. Самое удивительное, что не я, не мама, а он был инициатором нашего отъезда в Израиль. Вы можете такое понять? -Наверное, он решил, что медицина здесь лучше. -Пусть так, но куда делась его любовь ко мне? -На работе очень устает, - заметила я. При этом вспомнила: сидя в очереди на прием к Алексу, видела, как к нему в кабинет вошла молодая девушка, и тотчас в замке повернулся ключ – заперлись. Потом, спустя минут двадцать, та девушка вышла красная, смущенная. -Ну да, устает, - с готовностью подхватила Алина и продолжала, - только ведь он не монах, а вокруг - всякие женщины, медсестры крутятся. Хорошо было раньше, когда только поженились, я не сомневалась в его верности и любви на всю жизнь. Вместе ходили в магазин, убирались дома, во всем помогал, а теперь, как постоялец – придет, уйдет. -Теперь я тебе помогаю, а что Алекса часто не бывает дома, так он же работает, деньги в дом приносит. -Вот уж не думала, что он так изменится, - продолжает Алина, - я ведь тоже могла писать диссертацию. -Сдашь экзамен, подтвердишь свой диплом, пойдешь работать и не будешь всякую напраслину про мужа думать, а сейчас иди спать, тебе завтра рано вставать. Уже в который раз к Фейге возвращается один и тот же сон: вечерние сумерки на исходе лета, в отдалении стоит мальчик, лица его она не видит, но знает: это Менаше – тот, у дедушки которого папа одалживал лошадь. Менаше является во сне босоногим мальчиком. Вот он в сгустившихся сумерках приближается к ней, их уже разделяют всего лишь несколько шагов, но видение исчезает. Женщина просыпается с давнишней тоской по несбывшейся мечте и с мыслью о том, жив ли ещё тот вихрастый конопатый мальчик, ведь с тех пор, как она его видела в последний раз, прошло семьдесят лет. Жизнь прошла. То ли во сне, то ли наяву, появляется совсем уж неправдоподобное видение, будто Менаше ищет ее; однажды, услышав звонок, она снимет телефонную трубку и он скажет: «Это я». Вытянувшись в постели, Фейга прислушивается к долго не смолкающим в летнюю ночь голосам подростков за окном, к едва различимому рокоту холодильника, лаю собаки, наверное, собаку только что вывели погулять. Давно не молодая женщина хочет вернуть повторяющийся сон: Менаше идет к ней и, может быть на этот раз, когда он будет совсем близко, видение не исчезнет. «А если бы не расстались? Если бы стали жить вместе? И он бы мне изменял, как изменяет муж красавице Алине, а ведь у них двое детей. Наверное, по доброте души, или ещё почему, Алекс не может не ответить на внимание девушек. Ну, да бывает и так: если муж не изменяет, то изменяет жена». Фейга уже три года живет в семье Алины, нанималась в няньки, а оказалась на положении бабушки – она любит детей, какие только игры не придумывает с ними, и дети не отходят от нее. Старшая девочка, которая уже ходит в школу, вся в маму - смуглая, черноглазая, серьезная. Мальчик пошел в отца – голубоглазый, светловолосый с ямочкой на подбородке. Самая маленькая - та, что родилась уже при Фейге, похожа на нее необычным для ребенка внимательным взглядом серых глаз, тонкими чертами лица и еще чем-то неуловимым. Такое странное сходство Алина объясняет тем, что няня - как одно лицо с ее покойной бабушкой: у них даже улыбка одинаковая. Стоит няне улыбнуться, и не остается сомнений – всё будет хорошо. Фейга же, по поводу столь удивительного сходства, вспоминает рассказы отца о том, что у него были братья. «И кто знает, не из одной ли мы семьи когда-то разбросанной по миру? И ещё папа говорил, что душа бессмертна. Может быть, случается, душа возвращается на землю в обличье, похожем на предыдущее. Только в следующем воплощении люди ничего не помнят о своем прошлом. Или помнят, вспоминают?» Фейге не хочется думать о неверности мужчин и о том, что Алина с мужем сейчас спят в разных комнатах. Помирить бы их, но ведь они не сорились, всё складывается само собой. Вглядываясь в черноту ночи за окном, восьмидесятилетняя женщина старается уснуть – до рассвета еще далеко. Во сне можно уплыть в видения детства, которые по мере приближения старости становятся всё более зримыми, осязаемыми. «Папа и мама одинаково работали в поле, на огороде, в хлеву. Несли одно ярмо и не мыслили об измене. Сейчас всё по другому. Если нет вечной любви, значит, нужно искать что-то главное в себе и не зависеть от того, встретит ли твой муж другую женщину. Девочки вырастут, и кто знает, быть может и у них ожидание счастья сменится разочарованием. Придет сознание необходимости стать независимой, самой выстраивать свою жизнь.» Если иностранцев в Израиле прихватывает радикулит или спину скрутит, посылают к Алексу. Он - маг и волшебник, умеет найти на теле нужные точки и нажать таким образом, что после его легких прикосновений пациент забывает о боли. Случилось туристу из Германии оказаться в больнице на массажном столе у Алекса, через двадцать минут он встал и никак не мог поверить, что снова в порядке. А его жена уже собралась менять билеты на самолет, чтобы вернуться домой. Счастливый немец в порыве благодарности снял свои дорогущие часы и надел на руку врача . Тот отказывался, но иностранец и слушать не хотел никаких возражений. А спустя полгода Алекс получил приглашение из немецкой клиники поработать у них. Там за три года он сможет заработать деньги на покупку квартиры в Израиле, во всяком случае, на первый взнос хватит. Сейчас за съемную квартиру они платят чуть ли не половину доходов. На другую половину живут, и мечта о собственном жилье отодвигается на неопределенное время. Думали, гадали и решили не отказываться от столь выгодного предложения. Фейга опечалилась скорой разлукой, но Алина попросила не оставлять их хотя бы первое время – два-три месяца. И за границу полетели все вместе. В пригороде Мюнхена, где благодушный немец, пациент Алекса, снял им двухэтажный дом, красиво как на глянцевой открытке: синее-синее небо, яркая зеленая трава и покрытые лесом предгорья Альп. Невдалеке ферма: пасутся ухоженные лошади, коровы. Фейга никогда не видела таких больших, круглых как бочка, с неправдоподобным трехведерным выменем коров. И везде очень чисто. Сначала всей семьей учили немецкий язык, затем старших детей определили в школу для русскоязычных репатриантов. Алекс вышел на работу, Алина усвоила расположение в районе магазинов - жизнь налаживалась. Первой пришла знакомиться хозяйка соседнего дома – пожилая благообразная немка. -Она, когда узнала, что моих родителей расстреляли немцы, и что я претерпела во время войны, на коленях просила у меня прощения за то, что ее отец служил в гитлеровской армии, - рассказывает Фейга, вернувшемуся с работы Алексу, о посещении соседки, - руки целовала, плакала, каялась за своего отца. Я сказала, что прощаю его, но это неправда. Я хотела, но не могла простить. -Понимаю вас, - отозвался Алекс, - только ведь дети за отцов не отвечают. Был такой случай: несколько лет назад в Германии устроили конференцию, посвященную Холокосту, демонстрировались фотографии фашистских зверств. На снимке казни белорусских подпольщиков одна из посетительниц узнала своего отца – он в эсэсовской форме накидывал петлю на шею семнадцатилетней еврейской партизанке Маше Брускиной. На следующем снимке юные партизаны уже висели с фанерными щитами на груди. Та немка покончила с собой. -Ужас. Нет, я не хочу, чтобы кто-то кончал с собой. -Тогда не переносите грех отцов на детей. -Фашистов не могу простить, а их дети ни при чем. -Наверное, были и такие солдаты армии нацистской Германии, что скрывали свое еврейское происхождение, и при случае помогали единоверцам. Медсестра в больнице, где я работаю, еврейка, приехала сюда с родителями в двенадцать лет. Очень переживала, что вышла замуж за немца, которого полюбила. Немец этот, когда решил углубить погреб в своем доме, нашел закопанный там талес. Стал искать свои семейные корни – оказался евреем. -И все равно не понимаю, как евреи могут жить в Германии. Случается в глазах, встретившихся мне на улице молодых мужчин, вижу холод, отчуждение, будто затаились и ещё надеются, что их время придет. На некоторых домах видела свастику. Спустя неделю после этого разговора Фейга вернулась в Израиль – со дня на день должны были приехать её родные. «Сынок Сереженьки, которого я нянчила в Николаеве,- не детсадовский ребенок, вот племянник и рассчитывает на меня. Германия чужая страна, а Израиль – мой дом, пусть ещё не устроенный, но свой, и очень отличается от России. В России жили как могли - выживали, там никому ничего не давали. Не было пособия ни по безработице, ни по бедности, надеялись только на себя. И никто ничего не требовал, про забастовки и слуху не было. А тут демонстрации устраивают – давай им, давай, и всё мало. Медсестра в России работала за копейки. Я никогда не считалась со временем, вся книга «Отзывов и предложений» была исписана благодарностями. Сколько раз врач говорил родителям тяжело больного ребенка: «Ваше счастье, что сегодня дежурит Фейга Абрамовна». А в Израиле, медсестры, видишь ли, перетрудились! Да разве нам снились такие деньжища что им платят? Здесь одна армия сколько стоит! Не экономить же на солдатах, чтобы прибавить зарплату медицинским работникам. Сережа с женой с первых же дней пошли работать. Я сижу с их сынишкой – внучатым племянником, вожу его на английский язык, баскетбол, шахматный кружок. В России его звали Витей, а здесь он Авигдор. В отличие от своего отца и дедушки - мужа сестры, они ростом не выдались, он высокий мальчик. Наверное, в прадедушку пошел, в моего с Эстер папу. Или вытянулся потому, что занимается баскетболом, а может, израильский климат сказался. Меня называет бабушкой, обнимает, целует, говорит: «настоящая моя бабушка – ты». Сестра ревнует, но молчит; ей ли обижаться – живет с семьей дочери, у которой двое детей. Быстро идет время, мне уже за восемьдесят. Недавно приснился папа, он там – в другом мире - беспокоится за меня, зовет, говорит, что у них хорошо. Я сказала: «Скоро приду, но не сейчас». Раз живу, значит, ещё нужна здесь, и по-прежнему чувствую, что Бог бережет меня. Недавно на пешеходном переходе машина просвистела совсем рядом, едва не задела. Мне не на что жаловаться, живу в роскошном хостеле – общежитии для стариков. Не в таком общежитии, как в Николаеве, где был один туалет и один душ на весь этаж. Здесь все новое, чистое, большой балкон, прихожая, краники блестят. Сначала, как въехала, казалось, - жизнь только начинается. Не одна я из новоселов ходила по магазинам – приценивалась, сравнивала, где диван или стулья попрочней и подешевле. В первые дни все вокруг только этим и были заняты – что купить, куда поставить. Стиральную машину и холодильник не стала брать со вторых рук, купила новые с гарантией. Всё у меня есть – даже кондиционер. Совестно старому человеку тратить на себя столько денег. Утешаюсь тем, что вещи мои, когда уйду в лучший мир, заберут родные. Удобным креслом перед телевизором наслаждалась недолго – надоело сидеть, да и смотреть нечего; интересные передачи не часто случаются, в основном или безумный секс или стреляют. Некоторых стариков в хостеле навещают дети, так бывало и в детских домах - к сиротам иногда приходили родственники. Я первый раз в жизни оказалась не у дел. Сегодня даже радовалась мухе, которая всё норовила подлететь ко мне – какая никакая, всё компания. Муха – маленькая, худая, я не прогоняю ее - на улице холодно, дождь – погибнет. Почему муха пристает ко мне? Такая большая комната, а она все подлетает и садится мне на руку. Отгоняю, опять летит ко мне. Надоела, открыла окно и машу в ее сторону полотенцем. Думала, улетела, и закрыла окно. Оказалось, она опять рядом. Я даже обрадовалась: ей, наверное, тоже одиноко. Изредка пробежит по комнате и юркнет под диван ящерка, она под шкафом живет, я ей подкладываю туда листики салата, капусты. Если бы могла поймать юркую гостью, – вынесла бы ее на улицу, а то она уж и цвет свой утратила – из зеленой стала почти белой. Погреться бы ей на солнышке, но ведь за ней не угнаться. А может, ящерке нравится у меня, а то бы сама ушла через балконную дверь, я на втором этаже живу - невысоко от земли. Еще можно телевизор включить, тогда будет казаться, что в комнате еще кто-то есть. Если возвращается сиротское чувство голода, открываю холодильник и выбираю что-нибудь вкусное. Только сейчас нет того вкуса пищи, что был в детском доме – каким счастьем тогда казался черной сухарь! Потом ложусь не в ледяную, как бывало, а в теплую, нагретую электрической простынкой, постель. Слава Богу, ни в чем не нуждаюсь. Возвращается и запах керосинового фитилька, что горел на подоконнике детского дома в Джамбуле; склонившись над ним, учила русский язык. Все вокруг спали, а я учила, учила. Утром от копоти горелки под носом были две черные бороздки; «как две сопли» - смеялись дети. Сужается пространство, в котором живу: когда вселилась в хостель, пешком ходила до самого базара, а сейчас - медлительная, неповоротливая: тут болит, там болит, хватило бы сил дойти до ближнего магазина. Ну да спасибо, что на своих ногах. Шесть лет пролетели на новом месте, как один день. Из всех жильцов в этом доме для стариков приятельствую с Лизой – она приехала в Израиль одна, родные остались в Москве. Лиза - историк, и все время читает, пишет. Так, наверное, ей легче справиться с одиночеством. Никогда не слышала, чтобы она жаловалась или повышала голос, а тут вдруг, когда стали делать косметический ремонт в комнатах, схватилась с нашей администраторшей, так называемой «матерью хостеля», на иврите - «эм байт». Сначала эта самая «эм байт» относилась ко всем одинаково, затем стала выделять своих данников, которые жили по российскому принципу: не подмажешь – не поедешь. Лизе за четыре дня до того, как придут к ней белить, велели освободить стены. Множество книг было запаковано, мебель выдвинута в коридор, выдернуты из электрических розеток провода телефона, компьютера, телевизора. Только рабочие пришли не к ней, а в соседнюю комнату, хозяйка которой и дня не ждала. -Как же так?! - обратилась Лиза к нашей «эм байт» распорядительнице работ. -А что случится, если к вам придут позже? - Невозмутимо, как власть имущая, ответила та – большая громкоголосая баба. - Но я давно жду - Ничего не изменится, если к вам придут позже. - Изменится мое отношение к вам! Той стало смешно – нашла, чем пугать. Рабочий в Лизину комнату пришел спустя несколько дней вечером. Всё это время она сидела на коробках с книгами, и спать ей пришлось в вонючей, после вечерней побелки, комнате. А соседке, которой делали ремонт утром, было без разницы – она уехала к дочери и всю неделю не появлялась. Рабочий араб понял ситуацию и попросил у Лизы прощение; он не мог не подчиниться «эм байт», в указаниях которой не соблюдалась ни очередность, ни здравый смысл. Человек проявляется в ситуации, когда от него зависишь. В эти дни всем стало ясно: кто не вилял хвостом перед начальницей, у того побелка растягивался надолго, а кто ублажал разными подношениями, тот сидел на запакованных вещах всего лишь два дня. Одна женщина открыто протестовала против несправедливости, так ей было прямо заявлено: «А кто ты такая? Кто ты есть!? Ты никто!» Лиза хотела по этому поводу послать коллективное письмо в Управление социальным жильем, мол, «мать хостеля» не соответствует должности, которая предполагает участливое, внимательное отношение ко всем обитателям дома для стариков. Сначала «обиженные» ее поддержали, а как до дела дошло – отступились. Оно и понятно – боятся, как бы «мать» не стала мстить. Мы - люди зависимые, многие одинокие - некуда уйти, и не на кого рассчитывать. Я тоже боюсь. Кто приехал из Советского Союза, привык бояться; бывало, станешь жаловаться или заступишься за кого – ещё хуже будет. Вот и молчим. Здесь на этот счет у каждого свой опыт, когда страх перевешивал чувство достоинства. Мне после окончания техникума предложили группу инвалидности, но я отказалась, я хотела работать. Всякий конфликт на работе мог для меня кончиться увольнением, списали бы по причине инвалидности. Я, когда переехала в хостель, думала, он будет моим домом, а оказался общежитием, казенным домом, никто здесь не станет разбираться, где правый, и где виноватый. Часто думаю: хорошо или плохо умереть во сне? Во сне умирают праведники – ни боли, ни страха. Вот и нужно жить без греха, чтобы удостоиться такой смерти. Говорят, «все проходит». Это неправда. Закрываю глаза и вижу перед собой Александра Львовича Доброхотова, самого умного врача медсанчасти военного завода, где проработала семнадцать лет. Невысокого роста, узкоплечий, в очках, молчаливый, он был ко всем одинаково внимательным. Пошла бы за ним в огонь и воду. Вопреки здравому смыслу все время думала, мечтала о нем, но вида не показывала, а то бы он стал избегать меня. Как-то случилось, что в ординаторской никого не было, и мы оказались за столом только вдвоем. Он рассказывал, каким образом нужно вести статистику профессиональных заболеваний рабочих. Завороженная голосом своего наставника, я никак не могла сосредоточиться на объяснении. Старалась, но не получалось. Александр Львович что-то помечал в одной из медицинских карточек больного. Пока писал, пригнув голову, я смотрела на него. Неожиданно поднял глаза и увидел. Что он мог увидеть в моих глазах кроме любви и смятения. Я тут же придала своему лицу выражение независимости, даже злости и презрения; мол, ошиблись, вам показалось... И поняла – перестаралась. Домой норовил проводить меня санитар - некрасивый и совершенно безграмотный, мне с ним было неинтересно. Теперь жалею, зря отказывалась, нужно рубить дерево по себе, может, он учиться бы стал. Самое тяжкое состояние, когда ночью возвращается пережитый страх, сознание своей обреченности. Иногда во сне вдруг привидится, будто я в другом обличье – нет у меня горба, и Александр Львович любит меня, и замирает тогда душа от счастья. В хостеле для стариков каждый живет своими воспоминаниями. Хорошо было в детском доме – все вместе, вроде как одна семья, всем делились, даже крошечкой хлеба, сухариком. Не люблю я одна садиться за стол, особенно тоскливо ужинать одной. В пятницу вечером, когда зажигаю свечи, вспоминаю нашу семью за большим столом; мамины халы, хремзлах из тертой картошки. Невелика хитрость натереть картошку, заправить яйцами, выложить на противень и поставить в духовку, но я этого не делаю – всё равно не получится так вкусно как у мамы. Помню всех: Ривку с ее мальчиками-двойняшками, бывало, если заплачет один, тут же подхватит другой, они узнавали меня – улыбались. Они осталась в Бессарабии. Что их могло ждать при немцах. В кого сейчас вселились их души? Вспоминаю бородатого, очень религиозного еврея, что жил с семьей во дворе детского дома в Одессе, мы с сестрой отдали ему папин талес и молитвенник. Он тоже остался в городе, когда пришли немцы. Никогда не забываю Марью Михайловну, что занималась со мной русским языком. Брала к себе домой и делила между своими дочками и мной не только несколько картошек, но и любовь. Пусть ей хорошо будет на том свете. Не могу забыть голод, он словно живет во мне; случается, увижу на улице надкусанное яблоко у мусорного ящика или хлеб, рука сама тянется, чтобы поднять. Держу в морозилке холодильника две-три буханки хлеба и прикидываю, на сколько их хватит, если неожиданно начнется война, голод. Память голода, бездомности есть и у животных. Однажды утром, возвращаясь с работы после ночной смены, увидела возле помойки выброшенных совсем маленьких ещё слепых котят. Одного мертвого расклевывала ворона. Вторая ворона кружила над другим, едва попискивающим серым комочком – ждала, пока превратится в падаль; живых вороны не едят. Третий рыженький отчаянно кричал человеческим голосом – звал на помощь. Я и подобрала его, дома сделала ему теплую норку в коробке из-под обуви, кормила с помощью соски. Не только в первое время, но и потом, Рыжик никак не мог утолить голод. Он всё время подходил к своей миске с едой, и если миска оказывалась пустой, смотрел на меня глазами страдальца. Через полгода это уже был огромный котяра, лежал у меня под кроватью и не подходил к входной двери, должно быть, боялся опять оказаться на улице. Снова и снова вспоминаю всё случившееся. Иногда придумываю свою жизнь, воображаю, будто в сорок восьмом году была солдатом в Войне за Независимость Израиля, я ведь и в детстве мечтала попасть на фронт, чтобы победить врагов. Представляла себя не иначе, как героем снова и снова идущим в бой... Тяжело ходить, кости болят, и всё равно живет во мне былая легконогая девочка, что бежала наперегонки с детьми в поле, когда несколько еврейских семей в Польше собирались вместе делать мацу Вижу себя детдомовкой, когда шла босиком в школу, – холодно, слякоть, и очень хочется есть. Помню все места, где работала; везде согревало сознание, что помогаю людям, нужна им. Когда-то берегла вещи, лишний раз не надевала, а теперь ничего не жалко – успеть бы доносить. Не жалею, а все равно попусту трепать не хочу – привыкла беречь. Получаю письма из Германии, Алина зовет жить у них, говорит, будет за мной ухаживать. Зачем я им, уже нет сил, не смогу помочь. А просто так без надобности не поеду - не хочу быть обузой. Дети присылают очень красивые открытки с видами Германии и свои фотокарточки, на обороте которых пишут, что обнимают, целуют, скучают по мне. У Алины, слава Богу, с мужем всё наладилось, она теперь тоже работает, а хозяйство ведет приходящая женщина. Меня навещает внучатый племянник с невестой. Правда, не часто, у них нет времени – учатся, работают. Недавно упала, едва поднялась, позвонила Витеньке – тут же примчался и повез меня на рентген – думал, что сломала ключицу. Обошлось, просто сильный ушиб. Всегда твердила себе, что человек я независимый, самостоятельный, но это неправда. Настроение и даже самочувствие зависят от того, удастся ли поговорить с родными, а уж если навестят меня – радости на всю неделю хватит. Витенька уже отслужил армию, окончил курсы подготовки в университет и поступил на Инженерный факультет. Его девушка учится на медицинского работника, она из настоящей еврейской семьи, нет иноверцев в их роду, родители с высшим образованием. Я познакомилась с ними на дне рождения Вити, он представил меня: «Моя бабушка». Звать невесту Двора, как мою сестру, которую замучили немцы. Только пока мой внучок помогал Дворе освоить анатомию, так полюбил медицину, что хочет теперь идти учиться на врача. Родители - против, ведь на врача нужно долго учиться. А я говорю ему: Иди, иди, конечно, я буду помогать тебе. Иди туда, куда тебя сердце зовет. Я это понимаю, тоже ведь мечтала стать врачом. Только некому было поддержать меня, а ведь обошлась бы малым - хватило бы на хлеб. Теперь знаю – самое лучшее время, когда есть мечта и кажется, что идешь к чему-то самому главному в жизни. Если в течение нескольких дней не услышу голоса Витеньки-Авигдора, хожу потерянная, несчастная, ничего не радует. Сама не звоню, терплю, знаю, как он занят - зачем отвлекать. Каждый месяц у меня с пособия остаются деньги, вот я и отдаю ему. Хорошо, когда есть, кому давать, я и жить хочу, чтобы помогать мальчику. Много ли нужно старому, одинокому человеку, привыкшему беречь каждую копейку; на зарплату медсестры в России не разгуляешься. Меня раздражает, когда люди попусту тратят деньги; тут знакомая принесла дорогущее мороженное; мороженное как мороженное, ничего особенного, а на деньги, которое оно стоит, можно купить полкило творога. В Николаеве несколько лет копила, по рублю складывала, пока не справила настоящее пальто из хорошего тонкого сукна с рыжей лисой, всё жалела лишний раз трепать его. Теперь висит пальто в шкафу - не знаю, что с ним делать; в Израиле не наденешь – жарко, отправила бы в Николаев, но некому - пальто шили на мою кривую спину, и ростом я маленькая – в маму пошла. Часто думаю: сам человек делает свою судьбу или всё зависит от условий, в которые он попадает? В комнате рядом с моей жила высокая, статная блондинка. Всё было при ней, но почему-то она всех ненавидела. От нее только и слышали: «Сволочи! Все сволочи! Ненавижу! Всех ненавижу!» Словно все были виноваты, что она - бывшая красавица, дочка большого начальника, оказалась в общежитии для одиноких стариков рядом с простыми людьми. В Ленинграде была переводчицей с английского языка на русский, в Израиле всё ждала, кто бы ей заказал перевод, но здесь сами ищут работу. Так и осталась не у дел, с воспоминаниями о наставлениях отца: «Помни, ты не кто-нибудь, ты - из известной семьи, внучка очень влиятельного коммерсанта». Мать, будучи на двадцать лет моложе отца, никогда не работала и внушала дочери, что женщина создана для красивой жизни. Красивой жизни у моей соседки не получилось, и она осталась совсем одна – никто к ней не ходил. Если с кем в хостеле и начинала дружить, то ненадолго. И всё потому, что в другом видела приставленного к ней человека, который только и думает, как бы ей, барыне, услужить – обед приготовить, квартиру убрать. Новые отношения кончались ссорой, как прежние, и соседка снова получала повод называть всех сволочами и быдлом. Все ей мешали: протопают ли детские ножки в коридоре – к кому-нибудь приедет в гости внучок, или я случайно уроню ключи, тут же выскочит и начнет орать, ей, видите ли, не дают отдыхать. Интересно от чего она уставала? И что я ей плохого сделала, за что она меня ненавидела? На нашем этаже совсем одинокий старик завел себе рыженького, с белыми лапками, похожего на лисенка щенка; очень игривый, ласковый, он бросался ко всем, кто бы ни позвал. Так соседка моя не угомонилась пока старика не выселили с его любимцем в другой – старый хостель, где можно держать кошек и собак. Чем мог помешать со всеми приветливый щенок? Мою соседку стали избегать, обходить стороной. А если бы я оказалась на ее месте – такой же высокой, статной и единственной дочерью в богатой семье? Как бы я себя вела? Не пройди я столько бед, может, и не сочувствовала бы горестям других. Нет, не хочу быть на ее месте. Выбираю свою, а не ее судьбу. Умерла моя соседка. Когда в хостеле кто-нибудь умирает, всё из его комнаты выбрасывают и заново белят стены. Не пройдет недели, сюда поселят другого человека, и этот другой тоже купит новую мебель и будет думать, что жить он здесь станет нескучно и долго. Мне хорошо, моё имущество родные заберут, а у двери моей соседки лежала куча никому ненужных вещей. Среди них много рассыпанных фотографий: вот она девочка между мамой и папой – счастливая семья, вот красивая, гордая девушка – к такой не подступишься, а вот Ну, да зачем смотреть на чужую жизнь. Мы, когда встречались в коридоре, даже не здоровались, глядели в разные стороны, а теперь жалею ее, как жалею всякого человека с неудавшейся судьбой. Я ведь очень мало чего знала о ней. Почему, например, она не родила ребенка, пусть без мужа. Не такая же калека, как я. Тут у нас много одиноких из бывших красавиц: наверное, надеялись на везение, нечаянную встречу. А у тех, что полагались только на себя и рожали без мужа, теперь внуки – Провидение возвращает долги. У одной так дочка по двойне приносит, недавно целая орава детишек шла к ней с цветами и воздушными шариками. Спросила у них: «Что за праздник сегодня?» На что они мне радостно сообщили: «У бабушки день рождения!» Я, когда работала медсестрой, особенно внимательной была к бедным людям. И в детстве тоже жалела тех, кому плохо. Чувство справедливости есть у всех, только оно у всех разное. А может быть, это чувство воспитывается в семье: мама всегда привечала нищего дядю Яшу, кормила его. Я и нашему главе правительства - Биньямину Нетаньяху пишу письмо о справедливости. Пишу, что незачем ему было членам Кнессета прибавлять к зарплате тысячу шекелей, разве они нуждаются так же, как мать-одиночка, например. Тем более этого не нужно было делать перед выборами. Не знаю, дошло ли мое письмо до Нетаньяху, или он сам оценил ситуацию, но спустя несколько месяцев, услышала его по телевизору – обратился к депутатам Кнессета с просьбой добровольно отказаться от надбавки к зарплате. Я очень уважаю нашего главу правительства и всегда голосую за «правых» – они не хотят отдавать землю арабам, не хотят отступать к границам шестьдесят седьмого года: ведь наша земля не просто земля, она живая. И я благодарна Нетаньяху за то, что он бережет солдат – не спешит в войне ввести их вглубь арабской территории, где в школах и больницах засели вооруженные террористы. Попробуй вырасти мальчика. Сколько их погибает от затаившегося врага. А у арабов боевиков без счета и они быстро восстанавливают свои запасы ракет. Жители наших южных обстреливаемых городов недовольны, что не окончательно зачистили территорию бандитов, мол, правительство не может защитить их: дети от страха стали писаться и какаться. Что же это за родители, которые не могут успокоить своих детей. Я знаю, что такое война, и идти под пулями, пригнув голову. Дети в детских домах тоже прошли войну, и никто не писался и не какался. Конечно, не позавидуешь тем, кто всякий раз должен бежать в бомбоубежище. Будь я главой правительства, я бы ненавистников, которые не могут смириться с нашим присутствием здесь, предупредила: «В случае нового обстрела вас выселят с приграничных земель». Тогда им будет, чем рисковать. Ну, а в противном случае, если и это не поможет, проутюжить так, чтобы в следующий раз неповадно было. В войне, когда народ стоит против народа – он враг, и нет мирного населения. Если речь идет о конкретных людях – не мсти, а в отношениях между народами – это другое дело: тут стоит вопрос о нашем существовании. Мы все связаны одной судьбой, будь ты знатный человек или простолюдин. Об этом вспоминают в День памяти жертв Катастрофы. Минуту звучит сирена – и все стоят, склонив голову: немного найдется тех, у кого не погибли родные. В Израиле собрались осколки семей. Какие только ужасы ни претерпели на оккупированных территориях в гетто, в концентрационных лагерях. Прятались в лесах, подвалах, на чердаках; смерть становилась желанней жизни. Представляю и тех, кто чудом спасся в Холокосте и оказался солдатом в Войне за Независимость. Они шли в бой, не зная иврита - не понимали команд, и многие из них погибли в первые же дни войны. По телевизору выступала женщина моего возраста, рассказывала, что её в числе двадцати тысяч детей вывезли из Германии морем в Иран и оттуда в Израиль. Это было в тысяча девятьсот сорок втором году. Когда в сорок третьем году армия Роммеля шла на израильский мошав, детей собрали в синагогах читать псалмы о спасении. Враг был остановлен; оказалось, что в водовод попала морская вода, немецкие солдаты опились и не могли продолжать наступление. Кому-то выпала удача не родиться в Европе, кто-то успел эвакуироваться. Мне повезло – я здесь. У каждого человека свой разговор с Богом, про себя могу сказать: всё, что было в моих силах – сделала, я была хорошей медсестрой. В России не интересовалась историей и политикой, а тут всё интересно: войны, поражения, победы – всё будто происходит сегодня, сейчас. Слава Богу, дожили до того дня, когда есть у нас своя страна и армия – можем защищаться. Самый мой любимый день недели - четверг, когда хожу слушать недельные главы Торы к удивительному лектору – Моше Гарбузу: на любой вопрос даст ответ. Всё, что написано в Торе, сопоставляю с настоящим временем: грех разведчиков побоявшихся войти в Землю Обетованную, схож с нерешительностью тех, кто не услышал перед войной призывы Жаботинского репатриироваться в Израиль. Смотрю на Моше Гарбуза и вспоминаю папу – такие же искорки в темных глазах, окладистая борода с проседью, такие же большие красивые руки и морщины на лбу. И те же слова говорит: «Не гордись богатый богатством своим, не гордись красивый красотой своей и умный умом своим – всё это от Бога, а гордись познанием Всесвятого» Познать Всесвятого невозможно, но в нашей воле быть справедливым, исполнять заповеди Его. Слушаю Моше и как когда-то в детстве, кажется: всё будет хорошо, Каин больше не станет убивать Авеля. Может, папина душа переселилась в этого учителя Торы? В комнате много слушателей, а мне кажется, что мы с ним только вдвоем, как бывало с папой. И появляется ощущение бесконечности, ведь мы обращаемся к Богу не только из сегодняшнего дня, но и из давно минувшего и будущего Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #9(178)сентябрь2014 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=178 Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Zametki/Nomer9/DRatner1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 997 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru