litbook

Проза


У Слонов Большие Уши0

Всю свою долгую и нелегкую жизнь Виктор Сергеевич Никишин ненавидел зеркала. Впрочем, как и любые другие предметы, поверхность которых способна отражать или хуже того - искажать находящиеся поблизости с ними вещи. Он никогда не знавал волшебного блеска елочных игрушек, его воротило от кристальных озер, он даже брился на ощупь и очень жалел о невозможности предоставить своей лицевой растительности полную свободу произрастания. Аккуратная борода требует постоянного ухода, а это отнимает даже больше сил и внимания, чем ежедневное и ужасно нудное скобление своего подбородка. Виктор Сергеевич боялся. Ему противно и страшно было попадать в зону отражения зеркал, ибо голова его была украшена нестерпимо смешными даже для него самого ушами. С самого раннего детства эти несуразно выведенные наружу органы слуха привлекали людские взгляды и вызывали нескромную улыбку даже у совсем пасмурных личностей. В детском саду, в школе и в институте над ним нещадно смеялись, о его ушах слагались анекдоты и даже писались стихи. Близкие люди в причинах любых его неудач видели уши, знакомые музыканты постоянно интересовались влиянием такой необычной их формы и размеров на восприятие звука, а один инженер приставал даже с наглой просьбой позволить снять с ушей чертежи. Он надевал теплую шапку и всюду расхаживал в ней чуть только с деревьев слетал первый пожелтевший листок, а оголял свои уши только с приходом настоящего, безразличного и безжалостного к его страшной беде тепла летнего времени. Для девушек он всегда был всего лишь ходячим источником смеха и с этой, природой навязанной ролью, он даже против обратных своих стараний справлялся получше любого специально обученного клоуна. Он был не глуп и даже умнее прочих, но вся его жизнь фатально наладилась. Она пролетела в чужих смешках, в обиде и одиночестве.

Однажды он ходил в зоопарк. Общество зверей подарило ему на несколько недолгих часов спокойствие, о каком он и не смел мечтать, находясь по ту сторону ограждений. Только глупые обезьяны из-за решетки вольера строили ему мерзкие рожи, но он достойно их проучил, швырнув в самую наглую кожурой банана. Около огороженной глубоким рвом поляны, на которой умиротворенно гуляло семейство слонов он почувствовал какое-то сладкое томление и что-то очень теплое и родное. Он вцепился в решетку и в онемении глядел сквозь стальные ромбики, отделявшие его от своих родичей. Гиганты будто тоже потянулись к нему навстречу, своими чувствительными носами и безмолвно говорили: "да, он один из нас, только он очень маленький". Они смотрели друг на друга и не могли наговориться, но это впервые случившееся за долгие годы единение с живым существом бесцеремонно прервала уборщица, сказавшая, что с такими ушами и в зоопарк не нужно ходить и вообще: "показ окончен, давай-ка на выход".

Никишин умчался к себе и спрятал свою голову под большую подушку. Он долго и бесслезно плакал, а когда заснул, ему снилось, что он пасется на африканских просторах в своем родном стаде и ему хорошо и спокойно.

Так и пролетела вся его жизнь в чужом и враждебном ему стаде.

Его всегда влекла математика, он жил миром формул и схем. Одно время он даже подумывал о серьезной научной работе, но вдохновения и сил так в себе и не нашел. Влачил свое одинокое существование в старой квартире, довольствовался крохами и дорабатывал свои пред пенсионные годы в каком-то ПТУ, преподавая глупым бездарям математику. Его и здесь норовили больно ранить, не коллеги преподаватели, так ученики. Выработать душевную черствость и смириться с насмешками он так и не смог. Все так же, как и в далеком детстве он стоял перед доской с указкой и мелом и руки его обидно потели, когда он чувствовал спиной, как потешается класс над его огромными ушами, тонкими ломтиками розоватой ветчины просвечивающими густую сетку прожилок. Подонки-, думал Виктор Сергеевич и всегда надеялся отомстить хотя бы раз в жизни хотя бы одному из них за все перенесенные им бессчетные страдания. Ученики потешались над ним и не желали постигать математику, выкрикивали оскорбления и рисовали на партах и последних листах своих тетрадей обидные рисунки, а к его фотографии на стенде с лучшими преподавателями ПТУ подрисовали фломастером совсем уж небывалые уши. Особой забавой для них было во время ответа перед доской вставить фразу: "у слона большие уши", что безумно злило Никишина и доводило до бешенства. Глупые подростки в порядке правопреемства передавали вновь поступающим ученикам багаж обидных оскорблений и даже на самом первом занятии всегда находился недоумок, во время знакомства как бы случайно и вскользь говоривший про слонов и их большие уши.

Неимоверная злость и усталость заполнила все никишинское существо и он страстно мечтал уйти из этой жизни, дабы поскорее переродиться и жить другой, долгой, счастливой и беззлобной жизнью настоящего африканского слона...

...однажды Виктор Сергеевич все же дождался покоя и вышел на пенсию. Жил своей одинокой и чудной жизнью, занимался математикой и читал про слонов. С людьми он почти не общался, утихли наконец и насмешки. На него будто бы даже снизошло успокоение и он уже почти совсем ощущал себя слоном: питался исключительно бананами и видел свое располневшее тело уже сильно похожим на серые глыбы тел его исполинских родственников. Теплым вечером он как-то вышел в парк на прогулку и очень долго любовался густой зеленью листвы и неописуемым душевным спокойствием. Он уже возвращался домой с авоськой свежих бананов, как вдруг услышал детские голоса рядом с игровой площадкой. Малыши,-подумал Никишин и почему-то улыбнулся. Теперь они казались какими-то неопасными и совсем не злыми. Все так же улыбаясь внезапно открывшейся возможности жить без насмешек, он прошел через площадку и доживал бы свои дни в счастливом спокойствии, кабы уши его не уловили голосок совсем крохотной девочки: уши, да, у слонов большие уши - говорила она светловолосому мальчику и показывала на себе насколько большие у слонов уши. Виктор Сергеевич побледнел, у него заскрипели зубы от внезапно захватившей его нечеловеческой злости, на губах выступила пена, он бросил бананы и побежал к песочнице, в которой маленькая девочка рассказывала светловолосому мальчику уже о чем-то совсем другом. Одной рукой он толкнул мальчика, а другой схватил за волосы девочку. "Ах ты гадина, мерзкая сволочь, тварь!",- почти визжал Никишин, тыкая девочку лицом в песок. "Утоплю в песке, сволочь!"- орал математик впечатывая в песочную кучу кукольное тельце девочки. Дети бросились врассыпную, ревя и созывая взрослых, а озверевший Никишин продолжал бить ребенка, наматывая волосы поудобней на кулак и с силой тыкая носом и зубами малышку в деревянные бортики песочницы. Девочка хрипела и задыхалась в песке, а Никишин все рвал локоны ее волос и своим грузным телом сжимал ее крохотную грудь, выдавливая из легких последние глотки воздуха. В лучах заходящего солнца его уши мерзко светились, а с уголков губ стекала серая скользкая пена. Она смешивалась с кровью и слезами девочки и капала на песок. Вскоре прибежали взрослые, оттащили старика от ребенка и обездвижили. Слетевшиеся зеваки растоптали божественные бананы и плотным кольцом обступили вырывающегося и безумного Никишина. На шум подоспел толстый милиционер, первым делом схватившийся за свою дубинку. Он орал на толпу и требовал отдать старика правосудию, но толпа его плохо слушала и норовила учинить самосуд. Наконец милиционер навел порядок и людская страсть поутихла, затих и Никишин.

"Ты что устроил, старый?"- очень громко закричал потеющий лбом, щеками и вообще всем своим телом толстый милиционер. "Чего молчишь? Отвечай!" - требовали люди.

Виктор Сергеевич оглядел собравшихся, моргнул пару раз, словно толпа была наваждением и как-то жалобно, по-старчески прохрипел: "а пусть она свой язык поганый за зубами держит,- и зачем-то добавил- потная мразь".

"Потная мразь?", "потная мразь ты сказал?!" - заверещал побагровевший страж порядка. Он выхватил дубинку и стал вкладывая в удары всю свою мощь бить старика.

Народ расступился и тупо смотрел на происходящее, а милиционер обрушивал на Никишина все новые удары и в безумном гневе кричал: "Ах ты гадина, мерзкая сволочь, тварь!". Наконец он схватил старика за одежду и поволок куда-то в кусты, наказав всем остальным расходиться по домам. Люди пожимали плечами расходились в разные стороны, а из-за кустов еще долго доносились звуки ударов и слова: "Потная мразь?", "гадина, мерзкая сволочь, тварь!". Очень скоро Виктор Сергеевич Никишин обрел настоящее освобождение от всего бренного и тусклым лучом понесся к небу, а взмокший милиционер заливал все вокруг ручьями своего пота и продолжал месить старое рыхлое тело...

Кстати, в новой жизни Никишин не стал слоном. Он снова прожил ее человеком. Человеком с неестественно большим и очень смешным носом...

 

Первый Снег

Сегодня ночью падал снег. По двору ходил какой-то бродяга и кричал, что ему тяжело, и что очень давит его к земле снег. Очень слышался его голос в ночной тишине, мешая заснуть и насладиться отсутствием. Хотелось даже привстать и разглядеть силуэт негодяя, чтобы при встрече в обычном дневном освещении, узнать его и посильнее ударить. Человек, впрочем, вскоре стал голосить более сдавленно, будто из-под огромного ватного одеяла. А потом и вовсе затих.

Утром пришлось пойти в полицию сна, нужно было сдать декларацию о сновидениях. Не хотелось, чтобы они пришли ко мне сами. У большой железной двери подъезда действительно валялся раздавленный человек. Какая-то сила смяла его и уменьшила против естественных размеров, будто был он человеком от рождения карликового роста, а еще и жизнью весьма подавлен и обесформлен.

Дворник почему-то обходил лежащее тело, обметая метлой выщербленный асфальт и насвистывая какой-то марш. Ночного снега нигде не было видно. Совсем рядом какая-то недавняя мать вывезла на самодельной тележке ребенка, просовывая под тряпье ржавую консервную банку с растаявшим снегом. Дитя давилось ледяной водой и что-то мычало, а мать, довольная, подставляла стальному небу лицо и беззубо улыбалась. Спешила насладиться недолгим материнством. Дворник приволок какой-то ветхий ящик и небрежно переложил в него раздавленной тело. Мамаша заглянула в деревянное нутро и зачем-то сунула ржавую банку. Дворник деловито крякнул и ногами стал толкать ящик в дальний конец двора. Пока он, словно поломанный механизм, совершающий движения, в не предусмотренных конструкторами направлениях, продвигался с ящиком в глубь двора, малыш в телеге успел подрасти и даже состарился. Мать обхватила голову руками и раскачивалась над ним, сидящим в своей телеге, и смотрящим на нее уставшими глазами древнего старика. Когда она очнулась, то увидела, что ребенок ее совсем дряхл и немощен, и вздохов ему осталось совсем мало. Внезапно она потеряла к нему интерес, и бросилась догонять дворника. Поравнялась с ним, сказала, что уж оплакала своего первенца, а дворник все так же участливо крякнул. Старичок в тележке тем временем затих и превратился в ничто.

Знаю я эту женщину. Она каждое утро рожает нового первенца, а незадолго до обеда оплакивает его, отошедшего в смерть глубокого старца. От частой смены жизни и смерти она иногда путает привычный порядок своей жизни и ревет над младенцем, а над мертвым старцем хохочет и лицом тянется с благодарностью к небу.Двор наш трансформируется постоянно. Никогда не определишь наперед, из какой двери выйдешь завтра и в какую гадость по неведению влипнешь. То в пустоту выведет лестница, то в многолюдное топанье ног, то в какой-то скользкий туман, а то в комнату, из которой секунду назад и ушел. Скамейки во дворе ежечасно переставляются, деревья вырастают и сгнивают с быстротой молнии. Земля, и та больше похожа на гладь реки, постоянно меняет свою поверхность, выталкивая наружу желтый песок, который как масляные пятна по воде, расползается на черном жире пластилинового торфа, и снова исчезает, обращаясь в рассохшуюся землю, которая спустя несколько мгновений делается мерзлой и крепкой как камень, а еще через миг гулко хлюпает влагой и как резина, упруго дышит сама собой. Только дворник в нашем дворе стабилен. Он неизменно с метлой и как бы не менялся окружающий мир, он всегда уверен в движениях и удивление неведомо его восприятию жизни. В полиции сна было очень много людей, все они галдели, махали руками, топали и спорили с кем-то, кого никто кроме них не видел, выпучив глаза и прислушиваясь, а некоторые просто тихо сидели, привалившись к стене, наполовину ввалившись в кабинеты, и оставив в коридоре только несуразный свой зад. Кого-то схватив за пиджаки тащили безликие полицейские, кто-то счастливый танцевал на подоконнике, а одна старушка рисовала на стене огромное яйцо, из которого вот-вот должна была пробиться новая жизнь. Меня вызвали ближе к вечеру. Угрюмый полицейский потребовал у меня отчеты о снах за последние шесть месяцев. Пролистав их бегло и пометив что-то в своей записной книжке, он удовлетворенно кивнул. Сунул дневник для ведения записей о снах на последующее полугодие, и потерял меня из виду. Я вышел на улицу, которая выглядела совсем иначе, чем в начале дня. Видимо, здесь тоже пространство многократно изменяется и только вывеска на фасаде здания всегда остается неизменной. Когда оглянулся, то увидел на задней стороне дома пляску каких-то теней, огни и неразличимые звуки. Это, наверное, вырывались наружу, через казенные стены, сны, стекая зыбкими призрачными струйками с пожелтевших формуляров и отчетов о снах, упрятанных в полицейские архивы. В общем, обычное дело. Я спешил в свой дом. Мне нужно было скорее укрыться подальше от людских глаз, которые не должны были знать о том, что я вскоре увижу. Миновал устало застывшего с метлой дворника, проскрипев по невесть когда успевшему выпасть фиолетовому снегу, поднялся на свой этаж, заперся в комнате, и прилег на кровать. Мне не терпелось нырнуть в сон, раствориться в пространстве и увидеть то запретное, за что в полиции сна меня немедленно расстреляли бы. Ведь мне открывалось то, что не привидится в страшном бреду даже самому умалишенному человеку. Мне снился двор. Мой двор, который был таким же как и наяву, за исключением главного - в нем был порядок! В нем все было упорядочено и менялось по дробящим разум своей стабильностью законам. Там не было ничего случайного и необъяснимого, там все происходило по установленному раз и навсегда распорядку. Даже во сне я чувствовал холодный пот на лице и спине, онемевшие руки и ноги. Я знал каждую секунду этого сна. Вот сейчас я выйду из годами не изменявшегося подъезда, пройдусь по зеленой травке к асфальтовой дорожке, уже слыша издалека звонкий смех маленькой девчушки. Подойдя к которой я с ужасом увижу в ее крохотных пальцах полупрозрачный мелок, которым она весело и упрямо выведет на черном асфальте: 2+2=4! От шока и страха я немедленно проснусь, с застывшим в горле криком. За окном будет идти тяжелый снег, а где-то наверху, в предродовых схватках, хвататься за живот седая женщина..

 

Двойное материнство

Все началось с того, что какой-то сумасшедший старик напугал находящуюся на последней стадии беременности мать Геннадия и она с перепугу выстрелила неказистый кусок сырого мяса прямо посреди тротуара. Кусок был синевато-розового цвета, со сморщенными конечностями и покрытой полупрозрачным пухом головой. Когда мать увидела сына, она испугалась еще больше, ибо едва рожденных детей до сих пор ей видеть не доводилось. Народ сбежался помогать оформлять случившееся, многие разглядывали распластавшуюся мамашу. Кто-то кончиком ботинка тыкал сморщенного младенца, проверяя присутствие жизни. Когда прибыл врач, стихийный сход зевак уже примерял младенцу имя и спор сошелся на двух вариантах. Толстый мужчина с видом чиновника приказывал назвать ребенка Николаем, а напористая старуха доказывала, что лучше всего подойдет имя Варвара. Народ растерянно наблюдал перебранку двух нарекателей, а между тем освоившийся за пределами материнского живота Геннадий принялся плакать и кричать. Доктор протиснулся в круг зевак и нащупал пульс ослабшей женщины. Малыша он пристроил к бессыдно оголенному соску, и принялся оформлять родившую. Толпа почуяла, что зрелище подходит к финалу и неодобрительно загудела. В качестве компенсации в ее внимание попал тот самый сумасшедший старик. Он деловито подошел к родившей, оголил вторую грудь и принялся мять ее словно виноградную гроздь, бесстыдно ухватив сосок старыми губами. Женщина засопротивлялась и поспешила отторгнуть сосущего ее безумца, но доктор велел ей успокоиться и даже сам отхлебнул немного грудного сока. Пока толпа решала как отнестись к увиденному, старик улегся у живота женщины и уснул. Мамашу вместе с ребенком было решено отправить в больницу, туда же отвели и старика, то ли по причине того, что не хотелось пожилого человека будить, то ли в силу уверений врача о том, что мужчина не меньше нуждается в помощи доктора по психическим заболеваниям. Встретили мамашу в приемой заботливо. Переложили на старую каталку, просунули подмышку градусник, велели показать язык. Женщина рот открыла, а вместе с ней оголили нутро старик и маленький Геннадий. Всех троих было предписано разместить в палате, регулярно наблюдая за состоянием здоровья. Старик по документам проходил близнецом Геннадия. Врачей не смутил ни его возраст и слишком испорченный вид, ни большое количество морщин, ни даже неприятный старческий запах. Все были убеждены, что новоявленная мать родила близнецов, и что всем троим нужен уют и покой. Мать отказывалась принимать старика за своего отпрыска. Говорила, что это какой-то сумасшедший проходимец прилепился к ее груди и если его не оградить от младенца, то он его сожрет ближайшей ночью. Старик пускал слюни, сучил мозолистыми ногами и все прикладывался к опустевшему с непривычки соску. На вечернем осмотре главврач отметил удовлетворительное состояние двух пациентов, погладил мамашу по голове, потеребил не без удовольствия соски, глянул на старика. Тот показался ему вполне бодрым крепышом, уже освоившемся в новой жизни. А вот второй малыш был слаб и тих, он смежив веки посапывал в материнском тепле и доктор, потыкав его градусником, высказал сомнение в пригодности младенца к нормальной жизни. Было велено перевести ребенка в отдельную палату под особенный лечебный надзор. Мать отдавать сына не хотела, даже укусила в плечо медицинскую сестру, но Геннадия отлучили от кормилицы и унесли в холодную темноту. Старик остался на ночь вместе в женщиной. Он пристроился в податливом молодом тепле и несколько раз будил отстраненную мать визгливым криком. Он требовал подать ему сосок для наполнения дряхлого тела соком молодости. Если мать засыпала и не слышала его визга, он гадко щипался и толкал ее в бок. Под утро в палату вкатился тот самый главврач и сообщил мамаше, что ее потомство ополовинелось вдвое. То есть, один малыш погиб, но зато находится в полном здравии другой. Повидаться с Геннадием матери не разрешили, сказав, что от волнения может скиснуть молоко и тогда беда захлестнет и второго ребенка. Мать озиралась вокруг и пыталась увидеть другого ребенка, но кроме безумного старика никого не замечала. Проходимец тем временем устраивал скандал и всячески пытался выставить мать неумехой и просто плохой женщиной. Врачи качали головами и заставляли мать не упрямиться своему природному долгу. Старик остервенело сосал груди и требовал защиты от материнского бездушия. Через неделю мать и старика выписали. Выдали на руки документы о рождении сына и смерти второго ребенка, сунули в карман пальто половинку апельсина и прикрыли входную дверь. Старик поплелся за находящейся под гипнозом матерью, пару раз пытался взобраться ей на руки, но был сликшом велик для ее хрупких плечей. Так и прожили мать и старик несколько лет друг возле друга. Старик паразитировал на женской беде и прикидывался крепнущим младенцем, а женщина была не в состоянии уже припомнить, кого и сколько она родила в тот далекий день. Со временем она поверила, что сумасшедший старик - это ее взрослеющий сын. И все было хорошо в ее жизни, даже изредка ощущалось счастье. Но только две вещи не давали ей покоя: справка о смерти второго сына (был ли этот второй сын?) и странный блеск своих глаз в зеркальном отражении. Такой же взгляд был у сморщенного старика, испугавшего ее перед рождением своего первого. Сына?

 

Предпраздничное малодушие

Иван Артемьевич повесился. Родные обнаружили это прискорбное событие с утра и немного обозлились. Только лишенный сострадания человек мог совершить такую несправедливость накануне праздников и лишить домочадцев подарков. Первой увидела труп хромая бабка - родительница жены покойника. Старушка проковыляла на кухню, желая подкрепить размякшие кости каким-нибудь продуктом, но уткнулась в брюхо повисшего Ивана. Мгновенно осознав важность происшедшего, старуха харкнула и громко выругалась. Потом ткнула зятя в живот корявым пальцем и стала созывать остальных членов семьи. Приволоклись дети и беззубая собака, затем появилась растрепанная жена самоубийцы. Нимало не смутившись, дети стали весело раскачивать застывшее под потолком тело, а пес принюхивался к ногам бывшего хозяина. Внезапно спустившееся горе всех застало врасплох, отчего достойно выразить свои соображения никто не смог. Старуха все пыталась пробраться к продуктам, дети по-прежнему желали играть, а супружница Ивана Артемьевича обняла повисшего мужа и попыталась его оживить уговорами. Когда стало понятно, что отец семейства больше нежив всерьез, стали думать, как обойтись с телом. Заказывать гроб было нудно и дорого. Жена как представила предстоящие похороны в мороз и по пояс в сугробах, так сразу обозлилась на бывшего спутника жизни. Подлости супруга не было оправдания, он специально подстроил семье такую пакость на праздники. А теперь вот он висит и нагло улыбается перекошенным ртом и даже глаза чуть приоткрыты в удовольствии от содеянного. Бедная жена должна добывать ему гроб и хлопотать о похоронах, в то время как он витает по кухне и наслаждается сотворенным горем. Стыда у него отродясь не имелось - подытожила бабка, утолившая голод вчерашним салатом. Иван Артемьевич и при жизни не пользовался одобрением бабки, а после смерти и вовсе сделался похожим на хлам. Старуха полагала, что тело следует вынесть на улицу и повременить с погребением некоторый срок. Возможно, стоит сдать труп в медицину, чтобы доктора повозились с ним, а заодно подержали громоздкое тело у себя до конца праздников. Жаль посудиться с ним нельзя, огорчилась старушка, можно было бы содрать с него сумму за причиненный душевный гнет. А теперь разве что дырявые носки да линялые штаны с него можно содрать, от которых практической пользы нету. По набранному номеру сообщили, что медицина сохранением трупов не занимается. Сказали, что интересуются только живыми больными, а мертвых привозить запрещено. Напоследок сказали, что если труп все же оживет, то тогда можно будет попробовать его пристроить на койку, но только после праздников. Сейчас все врачи заняты и когда протрезвеют - не известно. Старуха между тем уже суетилась у плиты, ловко подныривая под висельника и согревая сковородки. Пока дочь возилась, выясняя у врачей про возможность пристроить на сохранение мужа, старуха обнаружила, что масло в хозяйстве закончилось. Идти в магазин не хотелось, поэтому в проворной головке появилась идея вытопить жир из зятя. Приспустив штанину с Ивана Артемьевича, она ловко полоснула ножом жирный зад. Кусок отхватился отменный, можно сказать избыточный. Вернув штанину на место, бабка измельчила прослойку жира и продолжила готовить обед. Остатки швырнула псу, который втянул их в свою беззубую пасть и почему-то захрюкал.

Дети между тем избрали отца целью для стрельбы из игрушечных пистолетов. Каждый хотел доказать свое превосходство и ловкость, поэтому старались целиться в брюхо или в лоб.

Мать гоняла их, но они умудрялись совершать налеты и выстрелы, разящие неподвижную цель. Ликование от прямого попадания в круглый живот было очень громким. Вскоре дети затихли, но как выяснилось, это все по причине того, что по новой их задумке, они решили подпалить отцу ноготь на ноге, а это требовало концентрации.

К вечеру вся семья нарядилась подобающе событию и уселась за столом, справлять праздник. Болтающегося отца немножко сдвинули, чтобы он не загораживал центр кухни. Его даже нарядили, словно елку, разными украшениями, мишурой и блестящими елочными игрушками. Так он смотрелся значительно веселее, не было столько угрюмости в распухшем лице и бесформенной шее. Семья решила, что праздник кончина отца не испортит, поэтому нужно провести этот вечер раздольно и весело. Так и случилось. И только бабка немного грустила, косясь на повисший сбоку труп. Она была мудрее и прекрасно понимала, что праздник совсем скоро кончится и уже завтра придется пристраивать Ивана Артемьевича поближе к земле. А зима нынче выдалась суровая. Сильно хлопотно это. Не по- справедливому. Жизнь ужасно несправедливая штука..
Фарфоровый траур

Днем столкнулась лицом к лицу с девушкой в черном платье. В руках у нее была старомодная сумка, в которой пищали цыплята с отрезанными лапками. Девушка принялась увлеченно рассказывать мне, как восхитительны мучения едва вылупившихся цыплят и насколько любопытно отсекать острыми ножницами полноту народившейся жизни, превращая ее в искромсанную посылку смерти. Некоторым цыплятам она отрезала лапки посередине, умиляясь их нелепым попыткам встать на тоненькие обрубки, другим отсекала конечности полностью. Когда странное увлечение девушки меня утомило, я предложила ей пришить отрезанные лапы обратно и прекратить наслаждаться однообразием. В ответ она уверила меня, что выберет самого несчастного цыпленка и пришьет ему сразу все отрезанные лапки. Немного подумав, девушка сообщила, что желает пришить к своему телу всех искалеченных цыплят и носить их в качестве траурного венка, пока разложение не приведет в упадок изысканное украшение и не затронет болезнью тело девушки. Ослепленная новым желанием, девушка захлопнула сумку с орущими цыплятами, и заспешила в швейную лавку.

В большом траурном зале скопилось множество людей, которые под ярким софитом огней танцевали медленный танец и радовались смерти. Ушел из жизни кто-то настолько малозначительный, что каждый посчитал своим долгом проводить покойника в смерть ритуальным танцем. Среди танцоров было много женщин и мужчин с фарфоровыми ногами. Они переминались словно циркули с места на место и постукивали как огромные шахматные ферзи, перемещаемые невидимой рукой по пространству зала. Слегка приглядевшись, я заметила, что бледные лица людей также выполнены из фарфора. На месте глаз были черные дырки из которых струился полупрозрачный дымок. По углам на роскошных диванах сидела фарфоровая девочка и смотрела на взрослых. Она была настолько красива, что я не удержалась и провела языком по ее лакированной щеке. Холодный камень обжег язык, а зубы наткнулись на хрупкую поверхность, которая отслоилась, словно штукатурка, обнажив под собой розоватое мясо. Девочка засмеялась каменным смехом и стала вытаскивать из щеки сочную плоть, такую же воздушную, как сахарная вата. Она намотала мясо на палочку и подала мне. Под фарфоровой поверхностью лица осталась пустота, которая составляла существо девочки. Внезапно из толпы танцоров выступила женщина, на шее которой был намотан шарф из огромного шевелящегося коровьего языка. Это была мать фарфоровой девочки. Она сообщила мне, что сегодня перешел в смерть ее муж и поэтому ее дочь теперь сирота. Я сказала, что девочка не сирота, ведь у нее есть мать, но женщина отмахнулась от меня и снова ушла танцевать. Очень скоро все танцоры истерли свои фарфоровые ноги в белый порошок и рассыпались, превратившись в пыль. Какие-то черные люди сметали белый песок в ведра и уносили из зала. Когда в зале осталась только я и маленькая девочка, свет погас и в темноте я чувствовала каменное объятие детских рук и слышала похожий на ветер шепот. Девочка называла меня мамой и жалась фарфоровым тельцем к животу..

 

Inner pilgrimage

Маргарита вела странную жизнь. С детства она больше смотрела в себя, чем в окружающий мир и видела внутри тягучую трясину, время от времени исторгающую из душевных глубин подобие рвоты. Обитала Рита в унылой квартирке, заставленной ящиками с барахлом, приплывшим со времен ее бабки. Кроме нее в доме проживал субтильный мужчина, который себя считал Ритиным мужем. Сама же Рита хоть и допускала его до своего тела, но близким лицом не считала. Ей нравилась его бессильная ущербность, пустынная простота внутреннего мира и вечно потные ладони. Также в доме жила лысая кошка, которую Рита постоянно брила. Измученная постоянной простудой и зудом кожи, лысая кошка пребывала в постоянном полунаркозе. Рита регулярно ставила на ней опыты, разрезая брюхо и зашивая. Каждый раз она вскрывала скальпелем кошку в новых местах, разглядывала миниатюрные внутренности, трогала их и лизала, после чего штопала. Очумевшая от бесконечного наркоза кошка почти все время лежала в углу, мочилась под себя и пыталась лизать изрезанный живот. Иногда она бросалась на стену, вовлекаясь в галлюцинаторную явь или качала головой, будто провожая взглядом бесконечную ленту несуществующего конвейера. Едва в голове лысой кошки прояснялось, Рита подхватывала ее и несла на кухню, чтобы снова заглянуть в ее нутро. Так называемый муж Риты, особого интереса к ее странностям не проявлял, он вообще почти ничем не интересовался и жил подобно тонкой поганке, приросшей к покрытому мхом пню. Правда, случалось, что он внезапно оживлялся и начинал чудить. То заберется в шкаф и тихо плачет и скребется внутри, то вешает на полуживую кошку цепочку с золотым крестом, считая ее святой. Рите были безразличны эти странности, она лишь изредка лизала мужу ладони, собирая языком липкий пот, и чувствовала, как он стекает в живот и проникает в тягучее болотце души. Питался муж объедками, остававшимися от кошки, иногда пожирал ее фекалии и лизал под хвостом. Безумная кошка мутно смотрела на прилипшего к ней человека и ей казалось, что это хвост отделяется в отдельную личность. Спали супруги странно. Рита обычно заворачивалась в плед, который она соорудила из шерсти лысой кошки, а муж накрывался газеткой. Хорошо спалось ему только тогда, когда газетка была желтой от высохшей мочи кошки. Во сне он часто лизал соленое покрывало и мучился от жажды. Ему нравилось мучиться, так он представлял себя застрявшим при родах ребенком, который много лет не может выбраться из вагины. Сны Маргарите снились однотипные, наполненные мелкими болотными тварями, которые залезали ей на грудь и до утра сношались. Маргарита наблюдала за их совокуплением и тихие движения ее груди входили в такт потусторонней жизни, в которой одни твари порождали других и все друг друга пожирали и снова сношались. Под утро вся черная свора залезала Рите в рот и затихала до следующей ночи в болотных глубинах. Однажды кошка подохла. Не выдержав участившихся операций, она с большим трудом забралась на окно и застыла, глядя своими стеклянными глазами во двор. Озадаченная смертью кошки, Рита лишилась своего привычного занятия и пробовала оперировать мужа. Тот не особенно возражал и тоже стремительно покрывался шрамами. В один из сеансов, когда хлипкое тело мужа лежало на кухне, Рита лишила его детородных органов и бросила их в пыльный угол. Очнувшийся муж равнодушно воспринял внезапную новость и сидел на табуретке до самого вечера, покачиваясь от наркоза и катая пальцем большой ноги грязный от пыли отрезанный орган. Со временем Рита лишила мужа ушей и глаз, отпилила одну руку и обе ноги. Водружая его на подставку, она обтирала изрубленное тело тряпками, а чтобы муж не скатывался, она натянула на него здоровенный разношенный чулок, отобранный у толстой бабы, и подвесила его к люстре. Похожий на зреющий внутри чулка творог, муж что-то бормотал и часто гадил. Иногда, впрочем, Рита сама сжимала обрубок руками и выдавливала из него дерьмо словно пасту из тюбика. Затем волокла чулок в ванну, где полоскала его и улыбалась торчащему из грязной сетки чумному глазу мужа и жадно дышащему искривленному рту. После этого Рита до новых сеансов почти не обращала на него внимания и все чаще застывала во внезапных местах, погруженная в глубь себя. Расплодившиеся там твари драли когтями ее грудь и лезли в живот. Бурлящая, словно муравейник, Рита чувствовала себя снеговиком, который таит от горячих желтых струй мочащейся на него стаи собак. Теряя свою личность, она механически мыла полы и кормила мужа. Когда тот жаловался на грубость пищи и выпавшие зубы, она клала пищу на подоконник, чтобы мухи отложили в ней яйца и черви размесили подтухшее мясо. Вкладывая гнилые куски в рот умалишенного мужа, болтающегося в чулке под потолком, Рита гладила его голову и говорила, что червячки пожевали пищу и теперь ее можно легко глотать. Тот засасывал в себя зловонное пюре и просил добавить наркоза. Рита колола наркоз и тащила шевелящийся в сладком приходе обрубок тела на кухню, чтобы снова дать волю своим рукам. Тело рвало и гадило, облепленное отрыгнутыми червями, оно затихало в ярких снах и уже чесалось от грядущих разрезов. Все больше укорачивая туловище мужа, Рита пилила спящую плоть и думала о черном меде. Поднимаясь из глубины нутра, липкий мед заполнял ее глотку и лился из губ. Болотный привкус растекался по кухне, где в свете тусклой лампы Маргарита уже зашивала окончательно потерявшего форму мужа..

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 995 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru