litbook

Проза


Настоящая жизнь0

Однажды перетечёт боль из тела в тело безо всяких проводов и катетеров, и остаётся это в памяти на долгие годы, и никогда не бывает неоплатным.

Сейчас он вышел в распахнутую перед ним дверь палаты и нёс на перевязку этот маленький живой комок, раскроенный и сшитый им заново, как самое дорогое и самое необходимое на свете. И наполняло его не своё взрослое, потное, заработанное, заслуженное, верное — не своя победа над болезнью этого мальчишки, не уверенная радость, что теперь он будет жить, а то, именно то, что чувствовал этот мальчишка, тесно лежащий на его руке и прижатый к груди. Он чувствовал его тепло, его сердцебиение и его не осознанную ещё сквозь страх боли, не пробудившуюся, но подступающую радость — не от чего­то, а просто так: от жизни, от ощущения тепла груди, к которой он прижат, от надёжной твёрдости руки, на которой он лежит, от сложного запаха пота, одеколона, больницы и дыхания того, кто нёс его совершенно непонятно куда и зачем…

Человек, стоявший у окна в широченном, елизаветинских времён коридоре, бросился ему наперерез с воплем:

— Что, доктор, плохо?! — но наткнулся на протянутую поперёк руку и мощный бюст сестры Марины.

— Музччина! Разве так можно?! Максим Алексеевич всегда самых трудных после операции сам на руках на перевязку относит! Вы что, не знаете? Успокойтесь! Всё, всё хорошо будет… — а он шёл, отрешённый и сам перенесенный, как всегда, в тот самый миг, как почувствовал тяжесть живого спасённого тела у себя на руках, в далёкий год своего детства, страшный и прекрасный…

Он снова непостижимым образом был там, в кольце бесконечной блокады, в ясном до мельчайших крупинок дне — ясном, морозном и последнем… время оборвалось с грохотом, засыпало его обломками и заволокло пылью. Оно кончилось внезапно, не оставив даже мгновения на последнюю мысль, на прощальный крик или взгляд…

Он шёл, выгнув спину и отведя назад плечи, чтобы сместить центр тяжести и облегчить себе ношу. За ним спешила сестра, кресло­каталка чуть впереди сбоку шуршало колёсами по натёртому полу, жужжал голос: «Максим Алексеич, Максим Алексеич, ну тяжело же! Давайте посадим его! Довезём… Максим Алексеич». Он не слышал, он сам был под наркозом времени и чувствовал точно то, что почувствовал тогда, возвращаясь в мир, из которого, казалось, ушёл навсегда: твёрдость руки, на которой лежит, и теплоту плотно прижатого к его телу тела. Потом заклубились запахи, возникла тупая боль от сотрясений каждого шага и пробился в сознание смысл парного, омывающего лицо выдоха — «Всё, всё, всё… потерпи чуток, теперь всё хорошо будет!»

Это так навсегда осталось в нём благодарной и неколебимой памятью, что самого его удивило много лет спустя, когда после первой самостоятельной операции он пришёл в палату, склонился над «своей» смешной носатой девчонкой, остановил хлопотавших сестёр — «Я сам!» — поправил ей локон, сбившийся на глаз, и, бездетный ещё, ловко, по­отцовски подсунув ей под спину наискось от плеча к лопатке руку, поднял её и прижал к себе. В тот миг это было самое родное, самое близкое, самое необходимое для него, что могло быть на свете! И к нему неожиданно вернулось то его давнее блокадное ощущение, вернулось и ошеломило! Он не знал, что оно хранилось в нём, не знал и не мог испытать, как оказалось, именно до этого мига, когда чужой, спасённый им ребёнок, прижался к его груди и ощутил то, что он ощутил тогда! Эта девчушка неожиданно и щедро вознаградила его!

Теперь это ощущение возвращения в жизнь требовало повторений! И каждый раз, когда заканчивалась операция и потом состояние мальчишки или девчонки позволяло, он брал их на руки и сам нёс на перевязки, оттесняя в них страх боли, передавая им что­то важное своё, защищающее и обещающее, и испытывая потому такое наполнение счастьем, которое сравнить было не с чем. И сколько бы раз ни повторялось это, хотелось снова и снова дожить до этого мига, хотелось снова и снова прожить его, снова и снова — всё сильнее и сильнее.

Он оперировал только детей. Маленьких, крошечных, больших, подростков… интуиция, какое­то нутряное чутьё выручало его в трудные моменты, когда раздумывать нет времени, когда счёт всего на чёт и нечет, на чёрное и белое, на быть или не быть. Кто­то считал его победы удачей, кто­то — талантом, кто­то — хорошей школой и опытом, а он не задумывался и знал эгоистично, что должен обязательно в конце своей работы испытать ещё раз то самое несравнимое ощущение возрождения, без которого уже не мог жить, и щедро дарил это чувство всем, ради кого старался, а громко говоря, ради чего жил на свете!

Господь дал ему сердце и руки для счастья других и потому — самого себя. Господь порой забывал о нём. Тогда он умирал с каждым ушедшим. Казнил себя. Проклинал свою долю. И верил, что это не случайно, что скоро сам уйдёт и там (где там?) ответит за всё: за дерзость вторжения в чужую жизнь наперекор судьбе, за самонадеянность исправить сотворённое самим Всевышним, за эгоизм желания ещё раз испытать счастье на краю обрыва — за всё, что дерзко мнится возможным в подаренном каждому ненадолго суматошном и бренном существовании…

Он будто уже не принадлежал себе! Его, независимо от него самого, держали удачи, а об утратах будто забывали! Это тоже мучило его, щемила совесть, а его добивались, ждали в очередь его рук и его умения, что даже угнетало его порой и требовало крикнуть: «Да что вы! Ну чем я лучше?! Не ошиблись? Погодите!»

«Господи, — вопрошал он, — за что ты так испытываешь меня? Зачем мне эта судьба и эта доля? И я бы мог спокойно жить своей семьёй, тачая сапоги или крутя баранку! Ведь сказано в писании: «Что делалось, то и будет делаться…» Зачем же ты велишь мне тешить свою душу, и не гордыня ли это, которую ты казнишь и осуждаешь?!» Но Бог молчал и дарил ему в ответ только время. Это время лечило и совестило его и опять возвращало в ту же жизнь, на стезю, с которой ему, видно, не сойти было никогда… «Если Он так спасал меня и дарил столько надежды и радости, — утешал он себя, — значит, это не случайно! Избавил от смерти и сиротства, снова соединил с матерью, которая осталась за кольцом, когда меня вывезли на Большую землю с госпиталем, и дал именно это образование, а не другое! Я не клялся никогда в ответ на своё спасение спасать других — и в мыслях не было! Но так вышло! Не по его воле? Да, мне казалось просто, что это благородная профессия и хороший труд… Это теперь я не представляю, что мог бы существовать иным способом, а ведь карты не краплёные были, и не играл я в русскую рулетку… Хм… тогда, на Литейном мосту в ноябре, мне казалось, что самое лучшее, что я могу сделать, — соединиться с этой водой… все мы из неё вышли, и уйти в неё надо без оглядки и горьких хлопот… Господи, и ты же ведь остановил меня! Я знал, что ты есть. Всегда знал. Не в поповской церкви, конечно, не под размалёванными сводами с визгливыми воплями шамкающих старух, но тогда лишь понял, что ты, Великий, внутри меня! Господи…»

Ему казалось, что он столько отдаёт себя каждый раз под этими горячими лампами в объективном и равнодушном свете, где не за кого и не за что спрятаться, где ты весь насквозь и наружу каждый раз, где видно, как от тебя убывает и с каждой твоей победой, и тем более с неудачей, где часть тебя перетекает в каждого страждущего, чтобы спасти его, ну как тут не истощиться, не истечь, не утончиться и не исчезнуть?! Но жизнь необъяснимо возвращала силы и дарила годы — и не было ни возможности, ни смысла распорядиться ими по­другому…

Это так чинно и стремительно текло в мыслях на расстоянии тех сорока шагов от палаты до перевязочной и обратно, что пространство расступалось и образовывало кокон вокруг него, пока он не освободился от ноши, пока укладывал мальчишку в кровать, давал распоряжения на ночь, молча стоял над ним несколько минут и потом с улыбкой обернулся к своим помощникам, сёстрам, нянечкам и отдался весь их заботам и деловитым хлопотам…

— Мариночка, — попросил он, — позвони домой, что я пешком пойду… через часок буду…

— Максим Алексеич! — деловито по­женски возражала Марина. — Слякотно на дворе. Лёша у подъезда стоит, ждёт. Вы устали — поздно уже… Лучше вам поехать…

— Ладно, ладно! — согласился он. — Ну ты позвони… А я пойду переоденусь…

В сумраке раннего вечера он поёжился, поднял воротник пальто, надвинул на глаза кепку, сказал подкатившему Лёше, что пойдёт пешком, и медленно двинулся по Суворовскому в сторону Литейного.

Никто в больнице не знал, что сегодня именно «тот» день, тот самый, и он обязательно пойдёт на «то» место… на то самое место, с которого началась его настоящая жизнь.

суббота, 2 апреля 2011 г.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
  • 1. Пубертат +1
    Татьяна Шереметева
    Слово\Word, №96
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1007 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru