litbook

Проза


Илеклинцы0

Мой отец, Хизбулла Гибадуллович Мухаметкулов, певец и сказитель, ушел на фронт на следующий после начала Великой Отечественной войны день. Дошел до Берлина и завершил ратный путь осенью 1945 года на Дальнем Востоке, когда была поставлена победная точка в войне с Японией, союзницей фашистской Германии. Моя великодушная, наделенная тонкими чувствами мать, Асма Рахматулловна Баймурзина, в те тяжкие годы ни на день не прерывала работу учительницы в школе. В лютые холода, когда в классе замерзали чернила в чернильницах, ходила по домам своих учеников, давала им уроки дома, согревала детские сердца надеждой на счастливое будущее. Уберегла своих детей от голодной смерти, дождалась возвращения мужа с войны, не дав угаснуть огню в домашнем очаге. Их светлой памяти посвящаю эту повесть. Пусть земля будет им пухом, а мир, куда переселились их души, – солнечным!



– Нурулла! – донеслось с улицы.

Только-только начало светать, в этот час сон особенно сладок. Старик Нурулла, проснувшись, будто испугался, что его понапрасну обеспокоят, натянул стеганое, утепленное овечьей шерстью одеяло на голову. Кому он в столь ранний час мог понадобиться? Конечно, у кого-нибудь и на рассвете может возникнуть какая-нибудь нужда, но с нею надо обращаться не к нему, а к его внуку Гарею, главе сельсовета. С Нуруллы какой теперь спрос? С него, как говорится, краска уже осыпалась. Ему до других, так же как и другим до него, дела нет.

В Янауле сейчас таких доживающих свой век стариков трое: он, Нурулла, прозванный в детстве за хитроумие Круглоголовым, аульный мулла Ахметьян да поп Гапон, то бишь Гиндулла. Сколько суждено было съесть, они съели, сколько мечталось прожить, прожили. Оглядеться – так вокруг во многих аулах ни единого фронтовика не осталось, а они вот все еще живы. Да толку-то что? Давненько Нурулла не переступал порогов Ахметьяна и Гиндуллы. И они к нему не заходят. Не общаются бывшие друзья меж собой. А ведь в Илеклах учились в одном классе и в сорок третьем году, в семнадцать с хвостиком лет, вместе ушли на фронт.

Проводили тогда ребят из аула не так шумно, как провожали мужчин в июне сорок первого. Посадили в одноконную телегу, и Лутфулла-агай, инвалид, вернувшийся с войны без ноги, – оторвало ее осколком немецкого снаряда, – повез их в райцентр. Отцы всех троих ребят были на фронте, матери на проводах лишь утирали глаза уголками платков, закусив губы, чтобы не закричать, не разрыдаться. И, напутствуя, повторяли одни и те же слова: «Береги себя, сынок. Может, с отцом там встретишься…». Мать Гиндуллы, самая старшая из них по возрасту и больная, с горя да на холодном осеннем ветру вся посинела. Но какая-то сила принудила ее шагать вслед за скрипучей телегой, прощально взмахивая рукой и выстанывая: «Сыно-ок!..» Ветер, взвихривая опавшую листву, доносил ее стоны до ребят.

В райцентре их с гурьбой других новобранцев посадили в кузов автомашины. На кого ни глянь – зеленый юнец. Крепкие мужики, про каких говорят «Такой топнет, так и железо лопнет», – давно на войне. А бедняги вроде Лутфуллы-агая – кто без ноги, кто без руки. «Вы это…особо там не геройствуйте, ходите с оглядкой, обдуманно», – сказал на прощанье Лутфулла-агай.

Затем они оказались на сборном пункте у железнодорожной станции Алкино, где им начали прививать первичные воинские навыки. Учили выполнять команды, ходить строем, ползать по-пластунски, кидать гранаты… Говорили, что учеба будет продолжаться в течение месяца, но не прошло и двух недель, как на станцию подогнали теплушки для отправки их на фронт. Молодые солдаты, поначалу замкнувшиеся в себе, оживились, узнав об этом: закончилось томительное ожидание. Голоса у ребят окрепли, послышались шутки и смех. Зазвучал наигрыш на гармошке, один из скучковавшихся возле гармониста солдат приладился к задорной мелодии, озорно пропел:



Эх, яблочко,

Куда котишься,

К немцу в плен попадешь –

Хрен воротишься!




В круг, растолкав ребят, ворвался офицер. Лицо побагровело, глаза бешеные.

– Кто это спел?

Солдаты – молчок, стоят потупившись.

– Я спрашиваю, чья выходка? Под трибунал захотелось?!

Солдаты зашевелились, одни поправили головные уборы, другие огладили новенькую форменную одежду. Но ответа на вопрос не последовало. Разъяренный командир вырвал из рук гармониста его инструмент, шмякнул о землю.

– В две шеренги становись!.. Равняйсь! Напра-аво! Шагом марш!

Вскоре погрузились в эшелон, Алкино осталось позади. А в ушах Нуруллы все еще звучали мелодия разбитой гармошки и хрипловатый голос исполнителя взбесившей командира частушки.

В пути на одной из станций бывших одноклассников разлучили. Только и успели кинуть друг другу: «Если вернешься домой раньше меня, скажи моим…». А что сказать, сами еще не знали.

Поезд помчал Нуруллу на запад, завладевший всеми его мыслями, в немного пугавшую неизвестность…

– Нурулла-кордаш!* – послышалось опять с улицы. Слово «кордаш» окончательно разогнало сон. Оно означало, что голос принадлежит либо мулле Ахметьяну, либо попу… тьфу ты, Гиндулле. Ничего другого, кроме как подняться, не оставалось.

Старик спустил ноги с кровати, сунул в мягкие тапочки, нашарил свой посошок. Во дворе старался не шуметь, чтобы не разбудить людей в соседнем доме. Осторожно открыв скрипучую калитку, вышел на улицу. В человеке, сидевшем на лавочке у палисадника, узнал муллу Ахметьяна.

– А, это ты…

– Извини, Нурулла, коль нарушил твой сон.

– Сон… Мы его не покупаем, невелик убыток. А что это ты поднялся ни свет ни заря? Вместо того чтобы, сотворив молитву, подремать в теплой постели … – Нурулла, проверив ладонью, не влажна ли лавочка, присел рядом.

– Дождаться утра терпенья не хватило.

– Что стряслось?

– Ты в Илеклах бываешь?

– Кому же там бывать, как не мне? Поп Гапон занят тем, что без конца, наверно, крестится, ты молишься да бьешь поклоны. Навестить тех, кто лежит там, больше некому. – Нурулла в сердцах ткнул посошком в сторону Илеклов, вернее, оставшегося от аула кладбища. Сгоряча у него так вышло. С детства было вбито в голову, что нехорошо указывать в сторону кладбища палкой или даже пальцем, можно указать лишь кивком. А тут дал Ахметьяну повод прочитать мораль. Того и гляди начнет: «Не понимаю я тебя, Нурулла-кордаш…».

Но мулла сказал кротко:

– Что правда, то правда. Против правды доводов нет…

Опершись обеими руками о рукоять своей трости, Ахметьян примолк.

Затянувшееся молчание нарушил Нурулла:

– Я бы и чаще туда ходил, да вот ноги…

– А я вчера съездил на илеклинское кладбище помянуть предков, прочесть аят* за упокой их душ. – Ахметьян всем туловищем повернулся к Нурулле. – Спасибо твоему внуку Гарею-сельсовету, распорядился огородить погост. Надежно огородили. Но предстало там передо мной странное зрелище, из-за чего я и пришел к тебе чуть свет…



– Ну-ну! – Нурулла придвинулся к собеседнику, чтобы лучше слышать глуховатым левым ухом. – Что же ты увидел?

– Там, где прежде стоял аул, навтыкали флажки, как бы обозначив улицу. Самое странное – проходит она и по кладбищу.

– А на Косулиной горе не навтыкали?

– Я туда не поднялся, дыханье стеснилось. И соседский сын, которого я попросил свозить меня туда на часок, спешил домой.

– А он что насчет флажков говорит?

– Да он…– Ахметьян досадливо махнул рукой. – Он их вроде и не заметил. Как остановились, начал копаться в моторе, по сторонам не смотрел. Я его и спрашивать не стал. Что бы эти флажки означали, а, кордаш?

– Гиндулла не знает?

– Я решил сперва поговорить с тобой. Твой ведь внук – сельсовет. Может, думаю, открылись возможности, и вознамерились опять поставить там дома? Святое же место!

– Удивил ты меня, кордаш… Сколько нам жить осталось – неведомо, приходила мне в голову мысль собраться, пока живы, да побывать там втроем в День Победы…

– А что, неплохо бы! – Ахметьян оживился, в возбуждении даже хлопнул ладонью по рукояти своей трости. – Да, здорово это было бы! Раз есть повод, даже не один, может, разбудим Гиндуллу?..





* * *

Если ехать в автобусе по нынешней гравийке, от Янаула до места, где стояли Илеклы, – километров двенадцать. Но у Нуруллы туда – свой путь, покороче. Перевалит через гору Сарыктау, пересечет ручей, вытекающий из озера Ялтыркуль, а там уж рукой подать до Косулиной горы, под которой и стоял аул. Теперь его нет. Хрущев-батша* надумал строить агрогорода, невзлюбил небольшие селения – начали их разорять. Илеклинцам приказали разобрать и перевезти свои дома в Янаул. Народ воспротивился. Тогда в Илеклах закрыли медпункт, начальную школу и сельповскую лавку, оборвали провода и спилили столбы телефонной линии.

Но и при таких обстоятельствах два-три дома долго еще оставались на прежнем месте. Их хозяев припугнули штрафами и лишением сенокосных угодий. И исчез аул. Остались от него кладбище да обелиск в память о воинах, сложивших головы на фронтах Великой Отечественной войны. И еще дом Нуруллы, доставшийся по наследству его отцу Хайрулле от деда Шайдуллы, а затем ему. На вид крепкий еще, из лиственницы рубленный, но уже слегка тронутый гнилью.

Нурулла дом свой в Янаул не перевез. Оставил как бы в укор вышестоящим властям за их несправедливость. Оставил со всем накопившимся за долгие годы старьем вроде деревянных ложек-плошек, домотканого паласа и занавесок на окнах, чтобы время от времени посещать покинутое жилье. Жили сначала в доме, принадлежавшем совхозу, потом Нурулла поставил свой, новый. Гарей, внук от сына Сюендыка, умершего от ран, полученных в Афгане, пристроился впритык к дедову дому, обзавелся своим хозяйством.

Покойный отец Нуруллы наставлял его:

– Не бросай Илеклы, сынок, место это счастливое. Прадед твой рассказывал, что в местах, где род кочевал прежде, случилась долгая жестокая засуха. Нечем стало кормить скот. Направились в поисках воды и травы в эти края. Впереди нет-нет да появлялась на заре дикая коза, косуля. За ней и следовали до этого никем не занятого места. Верней, когда пришли сюда, косуля исчезла. Подождали, не покажется ли снова, день, другой, третий… Но косуля не появлялась. И народ решил, что таким образом Тенгри** указал место для поселения. Остановились, начали валить в окрестностях лес для строительства. В честь приведшей их сюда косули дали аулу название Илеклы***, а первого мальчика, родившегося в ауле, нарекли Илекаем.

– А косуля больше не показывалась?

– Показывалась. Изредка. Как только кто-нибудь принимался строить фундамент дома, появлялась на вершине соседней горы. Словно бы для того, чтобы одобрить начатое дело. И дед твой Шайдулла ее видел. Говорил, что с ее появлением мир вокруг будто становился светлей, лучистей…





* * *

– Антретен!

Гиндулла в кромешной тьме вскочил с нар, поискал ногами обувь – не нашел. Согласно лагерному распорядку, ему надлежало немедленно побежать, встать в строй, но строя не было. Пленники копошились в темноте, ползая по полу на четвереньках. На кого ни наткнешься – все голые. Странно! Что они ищут?

Вечером им дали лишь по кружке травяного отвара, именуемого чаем, и по пятьдесят граммов хлеба. Гиндулла решил сберечь пайку до крайней возможности, чтобы подкрепить силы к утру. Сначала он спрятал этот кусочек хлеба величиной чуть больше спичечного коробка под подушкой, набитой соломой. Но запах хлеба не давал покоя. Боясь, что не выдержит, съест раньше времени, перепрятал пайку, сунул под матрац, тоже набитый соломой. А дразнящий запах доносился и оттуда, будто разрывал ноздри. Тогда Гиндулла переложил хлеб в свой шкафчик для одежды. Немцы – народ педантичный, любят порядок во всем. Война войной, плен пленом, а предусмотрели для каждого пленника свой шкафчик. Вот в него, на среднюю полочку, и переложил Гиндулла свой драгоценный кусочек черного липкого хлеба, предварительно чуть-чуть обкусав его по краям. Кусочек округлился, уменьшился, а все же подавал надежду на то, что утром прибавит сил. А то, когда погонят на работу, упадешь от бессилия, и конвоиры не станут церемониться с тобой, могут собаку натравить…

Гиндулла попытался добраться до своего шкафчика, проверить, не похитили ли его заначку. В темноте звучали отрывистые голоса надзирателей. Кто-то выкрикивал лагерный номер пленника, кто-то откликался: «Здесь!» Должно быть, какие-то отчаянные головы устроили побег, и теперь надзиратели выясняли, все ли на месте в этом бараке. Правда, Гиндулла не мог понять, почему перекличку устроили таким странным образом, да и понять не старался. Он напрягал все остатки сил, чтобы добраться до своего шкафчика, однако вокруг, как опарыши, кишели его товарищи по неволе, не давали ему возможности достичь цели. Дыханье у него стеснилось, сердце гулко стучало, голова, будто охваченная огнем, пылала.

– Файрашт!

Услышав команду «отбой», Гиндулла подался назад. Теперь началась новая маета: он не мог пробиться на свое место на нарах. Опять мешали узники. Ни в какую сторону, ни вперед, ни назад не продвинуться. А тут еще принялись дубасить снаружи в дверь.

– Ауфштейн!

– Сейчас, сейчас! – пробормотал Гиндулла и открыл глаза.

В комнату вливался розоватый утренний свет. Легкий ветерок шевелил занавески на окнах. Занавески… свежий воздух… этот свет… Гиндулла машинально поискал взглядом синюю лампочку под потолком, загоравшуюся одновременно с командой «подъем». Но лампочки не увидел.

А стук снаружи повторился. Ба, он же лежит в своем доме! Бредовый путаный сон уступил место яви. Кто-то стучал по калитке. Прежде у Гиндуллы не было привычки запирать калитку на ночь. Но в последнее время по телевизору участились передачи об ограблениях ветеранов войны. Некоторых из них даже убивали, чтобы забрать их боевые награды. Пришлось принимать меры предосторожности. Гиндулла, на фронте сразу же угодивший в плен, наград не имел, но кто знает, станут ли нынешние лиходеи разбираться, есть они у него или нет? В войне-то вроде бы участвовал…

Через приоткрытое окно с улицы донеслись приглушенные голоса. С трудом оторвав непослушные ноги от тюфяка, Гиндулла поднялся, подошел к окну, толкнул створки, раскрыл шире.

– Кто там?

– Гиндулла-кордаш, это мы, мы…

– Вы? Нурулла, ты, что ли?

– Я, я, с Ахметьян-кордашем…





* * *

Когда неожиданные посетители вышли из дома Гиндуллы, солнце уже успело подняться из-за линии горизонта. Давно не виделись старики, разговорились – будто вода прорвала плотину и хлынула потоком. Было им что вспомнить, о чем поговорить. Да и как же иначе, неразлучной компанией ведь росли, вместе вступили в пионеры, потом – в комсомол. Под носом, как говорится, едва успело высохнуть – вместе ушли на войну. Даже влюблены были все трое в одну девчонку. В тихую, благонравную Хатиру, которая, повзрослев, превратилась в красавицу, притягивавшую взгляды парней не только своего аула, но и всей округи. А она с детства прикипела к этим трем мальчишкам, всегда играли вчетвером.

Весной, бывало, как только вспыхнет зелень, ходили вместе на Косулину гору за диким луком. Соберутся мальчишки и ждут втроем, пока Хатира освободится от домашних дел. Жила она с матерью, без отца, рано стала материной подручной. Мать – доярка, занята колхозной работой, все домашнее хозяйство – на девочке. Она чувствовала себя неловко оттого, что ребята вынуждены были ждать ее, вздыхала:

– Уф, пошли бы уж без меня, а я бы вас догнала. Зря время теряете.

– Ничего! – отвечал Нурулла. – Время мы не покупаем…

– Вчетвером лучше, чем втроем, – добавлял Ахметьян.

– Мы ведь это… – Гиндулла, не находя нужных слов, смущенно отворачивал от нее круглое веснушчатое лицо. – Ну, это… Мы ведь друзья…

С ранней весны до глубокой осени бегали они вчетвером на склоны Косулиной горы, добывали добавку к небогатой аульной еде, витаминный, как сказали бы теперь, прикорм. По весне – дикий лук, дикую редьку, луковицы саранки. Позже собирали ягоды, дикую вишню, вязкие плоды черемухи и колючего боярышника. Не жалела для них угощений милосердная гора.

В ауле с давних времен бытует обычай: когда парни уходят на войну или просто служить в армии, девушки тем, кто им близок, дарят что-нибудь на память. Чаще всего – носовой платочек с собственноручной вышивкой или кисет. Вот и Хатира, уже превращавшаяся в грациозную девушку, приготовила подарки. Некоторое время она шла, держась за телегу, в которой уезжали трое ее дружков. Потом повозка остановилась, ребята спрыгнули на землю, чтобы попрощаться с девушкой. А она достала из кармашка платья и преподнесла им по платочку. Платочки были обметаны по краям разноцветными нитками, а на ситцевой ткани каждого вышита летящая голубка с письмом в клюве.

– На память вам, – грустно сказала Хатира. – Не забывайте, пишите.

– Спасибо! – в один голос поблагодарили ее Нурулла с Ахметьяном и протянули руки для прощального пожатия. – Не забывай нас и ты. Мы вернемся…

А Гиндулла, всегда терявшийся при ней и не находивший слов, кроме «ну, это…», вдруг достал из кармана желтое колечко и положил ей на ладонь.

– Хатира! Это тебе, Хатира! Помни, Хатира!..

Ребята, впав из-за такой храбрости Гиндуллы в некоторую растерянность, запрыгнули обратно на телегу, Лутфулла-агай хлестнул лошадь кнутом. А Хатира застыла и стояла, как каменное изваяние, не шевелясь, пока повозка не скрылась на повороте дороги за деревьями.

Позже, уже в Алкино, Нурулла дал волю отчаянью, ночью молча заплакал. Бестолочь он, раззява! Разве не смог бы он, как Гиндулла, выковать из пробитой гвоздем монетки такое же колечко, дать понять Хатире, что любит ее? Смелости не хватило. Посчитал, что он не ровня девушке, прекрасной, как райская гурия. Гиндулла оказался храбрей.

Тут почти возле самого уха Нуруллы послышался шепот Ахметьяна:

– На моем платочке еще цветок вышит. Роза…

Выходит, и он думал о Хатире.

Гиндулла не глухой, тоже услышал шепот, сообщил:

– А у меня… это… сердце вышито.

– Сердце?! – вскинулись Нурулла с Ахметьяном.

– Да, сердце.

Даже во мраке осенней ночи, казалось, было видно, как сияло лицо Гиндуллы. Будто не адский огонь войны ждет его впереди, а идет он с Хатирой по ягоды на Косулину гору…

Подходя к своему двору, старик Нурулла увидел машину и суетящихся у его ворот людей. Гости, что ли, к Гарею приехали? Ахти, хотел расспросить внука насчет тех флажков, да ладно, не горит, успеется. Договорились трое давних друзей отпраздновать девятого мая День Победы в Илеклах. Есть еще время до этого.





* * *

Ахметьян, выйдя из дому Гиндуллы и попрощавшись с Нуруллой, направился к стоящей на окраине аула мечети. Не опоздать бы на утреннюю молитву! Засиделись за разговором. Да и как было не засидеться? Когда-то кусочка хлеба не могли съесть, не поделившись друг с другом, а потом столько времени не виделись, живя в одном ауле. Эх, жизнь!..

После войны поначалу все складывалось вроде неплохо. В мае сорок пятого, когда Ахметьян вернулся домой с едва зажившей раной на ноге, родители были живы, хозяйствовали потихоньку. Отец вернулся на год раньше, потеряв руку в Польше. Хоть и однорукий, мужчина есть мужчина, двор у него был не без живности. Жилось еще трудно, давали знать о себе нехватки, но в ауле царил душевный подъем. Мы победили в тяжелейшей войне, спасли от фашистской чумы не только свою страну, но и всю Европу. Победителям не пристало выглядеть несчастными. Ахметьян чувствовал себя так, словно опять обрел прерванную юность, жизнь снова приняла его в широко раскрытые объятия.

А отец был озабочен.

– Колхоз захирел, ай-хай, удастся ли быстро поднять его на ноги, – сказал он, когда после встречи сели покурить. – Мужиков осталось ты да я и, как говорится, аминь!

– Ничего, поднимем! – уверенно ответил Ахметьян. – Нет такого дела, с которым ты да я не справились бы! Сам ты видел, за ночь перекидывали мост через бурную реку и утром уже пропускали по нему танки.

– Так-то оно так, но то на фронте, а тут у нас, сынок, одни женщины да старики. И подроста нет. За четыре года в ауле, считай, ни один ребенок не родился.

– Не надо поддаваться унынию, отец! – Ахметьян смущенно кашлянул, поймав себя на том, что разговаривает с отцом как равный. – Вот я женюсь, и народятся детишки. Если еще и Гиндулла с Нуруллой вернутся…

– Не знаю, сынок… От Гиндуллы, говорят, никаких вестей не было. Жив ли, нет ли…

– А… Хатира?

– Тут она, в ауле. Почту возит. Как проводила вас, сразу на почту пошла работать. Мать Гиндуллы прошлой осенью, когда с обозом ходила, простудилась, с легкими замаялась. Нынче в апреле похоронили ее. Пока хворала, Хатира ухаживала за ней, к себе домой взяла.

– А мать Хатиры, Миньямал-апай, как?

– Ее тоже похоронили, еще раньше. Сено на ферму доярки сами подвозили. Миньямал пошла к стогу пешком, помочь товарке. Был буранный день, она, должно быть, заблудилась и погибла. Тело нашли весной…

Перед мысленным взором Ахметьяна предстала живая мать Хатиры – симпатичная, приветливая, жизнерадостная. Зачем земля забирает таких молодых, хороших женщин? Ахметьян, видно, подумал об этом вслух.

– И земле хорошие нужны, – отозвался отец.

Помолчали. Молчание нарушил Ахметьян:

– Схожу-ка к Хатире, отец. – Хотел добавить, что привез ей подарок, но сдержался, чтобы не сорвалось с языка что-нибудь лишнее.

– Сходи, сходи! – одобрил отец его намерение. – Вместе ведь росли. У нее дворовые постройки без мужского пригляда похилились. Пока не взялся за колхозную работу, может, кое-что отладишь, поможешь ей. К слову сказать, и мать Нуруллы, Хадиса-енга, в плохом состоянии…

– Тогда я пошел!

Отец больше ничего не сказал. Ахметьян, заглянув домой, достал со дна чемодана завернутый в бумагу шелковый женский платок, сунул за пазуху. А вскоре свернул в переулок ко двору Хатиры…



…Из мечети мулла Ахметьян пришел домой в смятении. Сегодняшние встречи и разговоры вывели его из равновесия, растревожили душу. Чтобы успокоиться, совершил омовение и снова расстелил молитвенный коврик, помолился. Произнеся первую суру Корана, «Благословение», вроде немного успокоился, но в середине следующей суры случилась заминка, дремавшие прежде воспоминания будоражили сознание, мысли путались. С трудом завершил молитву, провел ладонями по щекам:

– Аллах акбар!

Поднявшись с колен, снял с полки старинную книгу о деяниях пророков, из нее выпал обметанный по краям разноцветными нитками носовой платочек, сохранивший среди пожелтевших страниц свои изначальные цвета. Давний подарок Хатиры! И словно пахнуло от него илеклинской ягодной поляной. Вновь всколыхнулись воспоминания.

…В тот день, когда вернулся с войны и пошел к Хатире, он застал девушку во дворе распрягающей лошадь. Вместо худощавой девчонки, проводившей трех дружков на войну, перед ним предстала зрелая красавица, способная свести с ума любого парня. У Ахметьяна дух перехватило, от волнения на лбу даже выступил пот, и впервые он воспользовался прощальным подарком Хатиры, обтер им повлажневшее лицо. Девушка заговорила первой:

– Здравствуй, Ахметьян! Наконец-то дождалась хоть одного из вас!

И спрятала лицо за шеей лошади, похоже застеснявшись своих слез.

– Вот… вернулся… – сказал он и, преодолевая скованность, сунулся, чтобы помочь ей в возне с упряжью. – Почту, оказывается, возишь…

– Почту…

Потом сели на крыльцо.

– Насовсем вернулся? – спросила она.

– Насовсем.

– И Нурулла, наверно, скоро…

– Знаешь, – оживился Ахметьян, – мы с ним однажды неожиданно встретились!

– Как?

– На станции. Я побежал к колонке, а там солдат воду в котелок набирает. Говорю: «Быстрей, поезд уходит!». Он обернулся ко мне, вижу – Круглоголовый. Обнялись и тут же разбежались. Мой эшелон шел на запад, его – на север…

– А… Гиндуллу не встречал?

– Нет.

– Даже те, кто был в плену, начали возвращаться… А он будто в воду канул. Если б на него похоронка пришла, я бы знала. – На глаза Хатиры наплыло серое облачко, до этого они были чернее. Прикусила губу, отчего отчетливо обозначились ямочки на порозовевших щеках.

– Пленные-то вернутся… – Ахметьян перевел взгляд с посмурневшего лица девушки на зеленую гусиную травку во дворе. – Вопрос только в том, когда и кто их освободил – наши, американцы, англичане или же французы…

Некоторое время они помолчали. Ахметьян держался стесненно, ему казалось, что Хатира слышит, как гулко бьется его сердце. Вдобавок от открытой шеи и тугих обнаженных предплечий девушки будто веяло ароматом илеклинских ягодных полян. Она была так близка и в то же время представлялась недоступной. Как ему, солдату, хоть и в сержантском звании, признаться в обуревающих его чувствах такой красавице? Подарок за пазухой будто жег тело, но как решиться вручить его ей? На пальце у нее – колечко, наверно, то, подаренное Гиндуллой…

– Что это мы сидим тут, идем в дом, самовар поставлю, чаю попьем, – спохватилась Хатира и поднялась. Поднялся и он.

– Да ладно, в другой раз. Ты с дороги, устала, наверно.

– А если другого раза не будет?

– Почему не будет? Как говорил Нурулла, время мы не покупаем. Двор твой, я гляжу, в мужской помощи нуждается…

– Ты, Ахметьян, нужен колхозу. Без председателя, можно сказать, живем. Тетя Вазифа состарилась, обиды на нее нет, но и проку от старухи мало.

«Сейчас или никогда!» – пронеслось в сознании Ахметьяна. Вынул из-за пазухи подарок, развернул обертку.

– Это тебе, Хатира!

– Ой! – Жарким пламенем вспыхнул шелк, потек, расправляясь, по руке девушки.– Какой красивый платок! Только… будет лучше, если побережешь его, Ахметьян, у себя. Когда женишься, подаришь суженой.

– Я его для тебя привез, Хатира.

Но было уже ясно, что все подготовленные для нее слова оказались ненужными. Ахметьян повернулся и пошагал на улицу, будто поставив точку в несбывшейся надежде на взаимность.

– Мы же… друзья, Ахметьян! – донеслось сзади.

Нет, были друзьями. Золото дружбы обернулось влюбленностью еще тем летом, когда они перешли в седьмой класс, да Хатира не догадалась об этом. Или ее выбор пал на другого…

Ахметьян, аккуратно свернув выпавший из книги платочек, положил его в нагрудный карман, чтобы не забыть взять с собой, когда поедут в Илеклы в День Победы. «Интересно, сохранили ли свои платочки Нурулла с Гиндуллой?» – подумал он.





* * *

– Где ты ходишь, дед? Правнук твой в отпуск нагрянул, а тебя нет…– шутливо пожурил деда внук Гарей.

– Ата-ак!* – удивленно протянул Нурулла.

Из багажника черной иномарки вытаскивали связанную овцу. Хлопотавший там же парень в солдатской форме, увидев старика, кинулся к нему, обнял, приподнял, оторвав от земли.

– Ай, озорник, рассыплешь старые кости и собрать не сможешь!

– Вот ведь, увиделись, олатай!* А ты, когда провожал на службу, нагнал страху, дескать, больше не сможешь меня увидеть!

– Благодарение небесам, увидел! – проговорил старик, ласково похлопав парня по спине. – Ай, Илекай мой, Илекай! Не предупредил, я успел бы подготовиться.

– Решил не беспокоить тебя заранее, да и отпуск получил неожиданно.

– Ладно, ладно! А чья это машина? – спросил Нурулла, присев на лавочку у палисадника.– Похоже, не из наших.

– Немецкая.

– Немецкая, говоришь? Я в свое время навидался немецких машин, а такую видеть не случалось. Не генерала ли, часом, в ней привез?

– Да нет, – засмеялся Илекай, – машина отцова, недавно, говорит, приобрел.

– Пошутил, наверно. Может, одолжил, чтобы встретить тебя на станции? В наше время и генералы, и прочие начальники ездить на немецких машинах брезговали. Будь жив старик Сталин, приказал бы наделать своих машин, в десять раз лучше немецких.

– А ты, олатай, попробуй-ка сядь в эту машину. Удобная. Хочешь, прокачу с ветерком? Айда! Куда тебя свозить?

– А что, прокати! – Обрадованный тем, что увидел любимого правнука живым-здоровым, Нурулла поднялся. – Отец тебя не отругает за это?

– Ему сегодня не до нас. Ждет русского друга, должен сюда подъехать.

– Русского друга?

– Да, Семена, что ли…

– Семен… Семен… Это, должно быть, внук моего знакома Степана. А по какому делу должен приехать?

– Не знаю, не спрашивал. Видать, есть у них общий интерес. Гость вроде к магазину отъехал за выпивкой. Отец овцу собирается для него зарезать.

– Я подумал, по случаю твоего приезда.

– Ну, может, и по этому случаю. Совпало… Айда, олатай, воспользуемся моментом, прокатимся, пока он тут хлопочет.

Распахнув дверцу машины, Илекай подхватил прадеда на руки, как ребенка, устроил на мягком сиденье.

– Гляди-ка, удобно, оказывается, в ней сидеть. Раз так, свози-ка меня в родное место, в Илеклы, – сказал старик, удовлетворенно глянув на правнука. А про себя подумал: «До девятого мая, до поездки туда втроем, посмотрю, можно ли проехать по старой заброшенной дороге, и на месте осмотрюсь. Эти флажки… Вправду их видел Ахметьян или они ему привиделись?».

Со двора донесся голос Гарея:

– Илекай, ты где?

– Я собрался олатая покатать.

– Аккуратно езди!

– Слушаюсь!





* * *

«Немец, окаянный, любит жить с удобствами. И на войне он особо не утруждал себя пешим передвижением, с лошадьми тоже не маялся – ездили враги наши с ветерком на трехколесных мотоциклах. А их быстрые бронетранспортеры! Ха-ай, до чего же основательно подготовились к войне! Если б не лютые российские морозы, невесть как она завершилась бы. Да хотя мы и победили, разве их и наши потери сравнимы?» – рассуждал старик Нурулла.

Часть, в которой служил Нурулла, после Победы задержали в Германии на год. Тогда он и увидел кое-какие подробности немецкого житья-бытья. Задумается крепко насчет их и нашей жизни, так голова кругом идет.

Пора коллективизации оставила в его сердце глубокую рану. Отцу некуда было деться – увел со двора кормилицу семьи, корову, и обгулянную телку, остался только оторванный от материнских сосков теленок. Корова, надрывая душу, ревет на колхозной ферме, теленок – тут. Ферма эта представляла собой площадку, огороженную жердями и кое-как прикрытую сверху навесом. К марту месяцу коровы оголодали, стали кашлять. Начался падеж. Мать вечерами, когда никто не видел, посылала туда Нуруллу с кухонными отходами, чтобы подкормил отданную в колхоз телку. Та весной отелилась. В начале лета, когда оставшуюся в живых часть стада стали выгонять на выпас, мать из жалости к этой телке напросилась работать на колхозную ферму дояркой.

Подивился Нурулла, глядя в Германии на добротные помещения для скота. Конюшня – так конюшня, коровник – так коровник, свинарник – так свинарник, все капитальной каменной или кирпичной кладки. Осуждал в душе людей, придумавших колхозы: раз вы решили собрать в них скот, подумали бы сперва, где и как его содержать! Ни о чем толком не подумали: хлеб вырастишь – клетей для хранения нет, картошки накопаешь – погреба не выкопаны. В немецких хранилищах запасы продовольствия даже война не истощила. У Нуруллы, видевшего это, вскипала злость и зрело решение: взяться, как только вернется домой, за обустройство в колхозе. Правда, по письмам от матери он знал, что мужчин в ауле осталось – на пальцах можно пересчитать. С кем обустраивать? С девчонками, до сих пор тащившими на плечах мужской груз? Ладно еще Ахметьян вернулся. Рад был за него. Но и расстраивала мысль, что дружок может опередить его, женившись на Хатире.

В детстве, бывало, купаться на пруд бежали наперегонки. Дескать, того, кто первым добежит, вода осчастливит. Или же кто первым добежит, тот – золотая рыбка. Первенство чаще всего доставалось Ахметьяну. Он, долговязый, намного опережал Гиндуллу с Нуруллой. Вот и с войны первым вернулся. Помнит Нурулла, как Ахметьян смотрел на Хатиру. И ее матери, Миньямал-апай, старался угодить. То дров ей наколет, то пошатнувшуюся ограду двора поправит, то снег перед воротами разгребет. Нурулла тоже всегда был готов помочь ей, если попросит. А Ахметьян сам напрашивался. Не зря его прозвали Архезьяном, то есть беззастенчивой душой. Представлялось Нурулле, как его дружок, обтянув широким армейским ремнем и без того тонкую талию, с медалями на груди красуется перед Хатирой. Эх!..

В свободные минуты брал Нурулла в руки гармонь, ей, единственной наперснице, доверял свои грустные мысли.



Желтыми цветами заросли

Земли, по которым мы прошли…




И о своей матери он печалился. Отец похоронен в Чехословакии. Потеряв его и надорвавшись на тяжелой колхозной работе, мать занемогла. Заботилась о ней соседская дочка Закия. Когда Нурулла уходил на фронт, ей было самое большее одиннадцать-двенадцать лет. Тонконогая, быстрая, как дикая козочка, с черными кудряшками девочка. Это она под диктовку матери Нуруллы писала ему письма, сообщала аульные новости. Хоть ничего от себя не добавляла, чувствовалось, что умница, – складно, обдуманно пишет.



Цвет печали, желтый, мне не мил,

Он мое сердечко притомил.




Однажды, когда Нурулла тихонько наигрывал на гармони, подошел к нему незнакомый солдат кавказского обличья.

– Это ты из Башкирии?

Нурулла отставил гармонь на койку.

– Да, я башкир.

– Выйдем-ка, товарищ, поговорим…

Отведя Нуруллу в сторонку от казармы, кавказец сказал:

– Ко мне попала вещица, принадлежавшая, как я понял, твоему земляку. Не спрашивай, кто ее мне дал. Надо бы передать его родственникам. Может быть, это важно для них. Передашь, когда вернешься домой?

– Конечно передам.

Казалось Нурулле: если благополучно вернется, то не составит большого труда отыскать пока неведомых ему людей – будто вся малая родина уместилась в его ладони вместе с вложенным в нее сверточком.

Кавказец ушел. Вещицей оказалась записная книжечка в серой обложке. Ее страницы в клеточку были заполнены бисерными буковками. Дневник человека, с сорок третьего по сорок пятый год, до конца войны, томившегося в немецком плену. Кто это писал? Убористый почерк показался знакомым. Взгляд наткнулся на запись: «Приснился илеклинский луг. Мы вчетвером собираем ягоды, ссыпаем в ведро Хатиры, а оно никак не наполнится…». Гиндулла?! Гиндулла был в плену? А где он сейчас? Как его записная книжка попала к кавказцу?

Рой вопросов без ответов нахлынул на Нуруллу.





* * *

– Сверни тут, сынок, налево, – попросил Нурулла правнука.

Съехав с шоссе на заросшую травой проселочную дорогу, Илекай вопросительно глянул на старика.

– По этой дороге вроде давно не ездят.

– До того, как проложили гравийку, народ из Илеклов и обратно по ней ходил. Напрямик.

Природа вокруг пробуждалась после долгой зимней спячки. На березы словно накинута кисея – раскрывают клейкие листочки. Вдоль дороги сквозь прошлогоднюю траву куртинами пробились головки горицвета. На склонах окрестных гор, будто заплатки на сером одеяле, зеленела поросль можжевельника.

– Красиво у нас, – заметил Илекай. – В чужих краях, оказывается, тоска заедает, соскучился я по родным местам.

Искренние слова правнука тронули старика, маслом, как говорится, легли на сердце. Что ни говори, Илекай ему ближе двух других сынов Гарея. Те, отслужив в армии, сразу укатили в Сибирь за длинным рублем. Илекай к родным местам относится иначе, и к нему, Нурулле, с малых лет льнул, под его крылом рос. Когда Нурулла похоронил свою старуху, этот мальчик стал его утешением в горе.

– Ты бабушку Закию не забыл, сынок?

– Как можно ее забыть?!

– Бывает… Иные люди в армии меняются.

Когда машина подняла их на вершину возвышенности, мелколесье разделилось надвое, откинулось в стороны, напоминая две косы на плечах женщины, и открылся вид на пространство, где стояли прежде Илеклы. Чудесный вид, глаз не оторвать. Хоть самого аула давно уж нет, окрестности все те же. Скальные выступы у хребтин гор похожи на крепостные сооружения. Там и сям блестят озера, как монеты, пришитые к праздничным нарядам девушек. Серебряным пояском изогнулась речка. Умные люди выбрали это место, чтобы, обустроившись, жить в радости.

– Куда едем дальше, олатай?

– К обелиску. Если успеем, заглянем и на кладбище.

– Отец как бы не забеспокоился. Начнет названивать по мобильнику.

– Позвонит, так быстренько вернемся. Его можно понять, занятой человек, на государственной службе… Но ты в аул въезжай тихонечко, не торопись.

– Почему тихонечко?

– Мне кажется, они еще тут.

– Кто «они»?

– Духи предков. Людские души. Не надо их тревожить.

Илекай посмотрел на прадеда удивленно.

– Ты веришь в духов? Не ты ли единственный в ауле коммунист, не сдавший партбилет?

– Бессовестного человека, сынок, партбилет не превращает в совестливого, а того, кто имеет совесть, не может испортить.

Автомобиль остановился у обитого белой жестью обелиска. Илекай помог прадеду выйти из машины. Старик достал из кармана очки, обвязанные по концам дужек белой резинкой, чтобы не спадали, надел. Илекай, сняв фуражку, оглядел памятник. К обелиску были пристроены, как два крыла, две каменные стенки с выбитыми на них фамилиями и именами. На одном крыле значилось: «Они вернулись с Победой». На другом – «Они пали в боях за Родину». Вернувшихся было 24, павших – 133.

– Илекаевы… Семьдесят одна фамилия. Почему, олатай, так много Илекаевых?

– Первого мальчика, родившегося в ауле, нарекли Илекаем. Большая часть жившего тут народа – его потомки. Саптаровы появились в ауле позже, Киекбаевы – тоже. Чтобы и нынешнее поколение хранило память об основателе рода, тебе дали его имя, я настоял на этом.

– Илекаев Гиндулла… Он же… Как он в список павших попал? – удивился Илекай.

– Печальная это история, сынок. Он вернулся через двадцать лет после войны. Из Франции. Памятник этот поставили, когда в сельсовете верховодил я. Я знал, что Гиндулла был в плену, и все в ауле знали, а жив он или нет – никто не знал. Был парень на войне? Был. Не вернулся? Не вернулся. Значит, надо внести его в этот список. Были возражения, а все же внесли. Гиндулла, когда вернулся, держал обиду на меня. Мало того, что человек столько претерпел от жизни, его еще и заживо похоронили. Но выбитое на камне запросто не сотрешь, не портить же памятник. Так и остался он в списке погибших…

Старик устало присел на цепь, ограждающую памятник.

– Да-а… Как ты думаешь, олатай, появится тут снова аул? Очень уж красивое место.

– Не знаю. Разорили ведь аул оттого, что стоял в стороне от большой дороги. Я дом свой не перевез, оставил в память о здешней жизни.

– Олатай, я дом себе здесь построю!

– Мед да масло в твои уста! – Нурулла, воодушевившись, поднялся, направился к машине. – Пока твой отец не начал искать нас, заглянем-ка на кладбище.

– Погоди, помогу тебе сесть! Конечно, не навестив бабушку Закию, не уедем.

– Хорошая, да, хорошая она была женщина…





* * *

По пути из Германии домой Нурулла забежал в райком, чтобы встать на учет: в армии приняли его кандидатом в члены партии. В райкоме с ходу предложили ему возглавить свой сельсовет. Зная, что друг его Ахметьян руководит колхозом, Нурулла противиться не стал. Опыта руководящей работы нет, но, как говорится, не боги горшки обжигают, решил, что потянет. Только тяжелое состояние матери, лежавшей в постели, пригасило его приподнятое настроение.

– Прости, сынок, захворала, – сказала она, взяв его руку в ослабевшие ладони. – Пришлось ведь столько времени тащить на себе неподъемную даже для мужчин тяжесть. Да ладно… Дождалась тебя, теперь и умереть могу без сожаления.

– Не надо так думать, мама! Выздоровеешь. Вот приведу тебе невестку, жизнь наладится. Как поживает Хатира? Ахметьян не женился на ней?

– Разговоров насчет свадьбы не было. Так-то слышно, захаживает к ней во двор, помогает подладить то-се в хозяйстве.

– Значит, не женился.

– Хатира… Она же дружка твоего Гиндуллу ждала. За его матерью ухаживала как за родной. И до сих пор, наверно, его ждет. Я тебе, сынок, вот что должна сказать: Закия умная, красивая девушка. Она заботилась обо мне. Сам знаешь, письма с моих слов тебе писала она. И писем от тебя ждала, может, с большим нетерпением, чем я. Бегала за околицу встречать Хатиру с почтой. Не обидь ее, сынок, женись на ней…

– Мама, это… – Нурулла, растерявшись, не нашел, что еще сказать.

Гиндуллы нет. Будь он жив, его лагерный дневник не попал бы в чужие руки. Раз Гиндулла не вернется, Хатира, наверно, выберет либо Ахметьяна, либо его, Нуруллу. Примерно такие мысли питали надежду Нуруллы. Просьба матери прозвучала для него как гром с ясного неба.

Тем временем, узнав о возвращении Нуруллы, в дом потянулись соседки. Кто радостно улыбается, кто плачет. Захлопотали в углу у очага, готовя угощения. Молоденькая стройная, черноглазая девушка ловко накинула на стол скатерть. Вроде знакомое и незнакомое смуглое лицо. Мать приподняла голову с подушки, обратилась к ней:

– Что ж ты не поздороваешься с агаем*, дочка? Тебе говорю, Закия.

– Я… стесняюсь.

Нурулла, вздрогнув, вскочил с места. Вот какой она стала, девочка Закия!

– Мы же давно знакомы! Сколько переписывались! – Нурулле ничего другого не оставалось, кроме как пожать горячую руку девушки.

Все взгляды обратились на них двоих.

Потом, сидя за столом, Нурулла не отрывал глаз от двери. Ахметьяна еще не видел. Он, сказали, наверно, в поле. А Хатира? Неужели девушка, подарившая ему на память платочек, не придет повидаться? А что делать с лагерным дневником Гиндуллы?

Душевные муки пленника, его сны, терзания наяву, дни, прожитые в тоске по кусочку хлеба, болезни – все это вместилось в книжечку, сшитую из тетрадных листков в клеточку. Напоследок отметил в ней Гиндулла, что харкает кровью. Туберкулез?..

За столом завязывался оживленный разговор. Соседки с удовольствием пробовали привезенные Нуруллой гостинцы: чай-сахар, пряники, монпансье, по-аульному – лампаси. Вспоминали, кто где остался лежать в чужой земле, кто вовсе пропал без вести. Говорили матери Нуруллы:

– Тебе, Хадиса, все ж выпало счастье: хоть муж не вернулся, сына дождалась. А у меня никого не осталось, ни сынков, ни их отца…

– Дай тебе Аллах благонравную невестку!

– Так ведь она еще до возвращения Нуруллы невестку выбрала!

– Говорят, будто бы чья-то мать, когда сын вернулся с войны, повинилась перед ним так, – сказала одна из гостий и пропела:



Ай, сынок, еще картошку

Не успела я сварить

И насчет твоей женитьбы

Кое с кем поговорить.




– Ха-ха-ха!

– У Хадисы и картошка сварена, и невестка присмотрена.

Закия, застыдившись, прикрыла лицо передником, кинулась вон из дому.

– Не надо бы смущать молодых!

– Мы же шутя!

– С шуткой жизнь веселей.

– Однако сказано: что в шутке, то и на уме…

Нурулла соскучился по разговорам, подшучиваниям, смеху односельчан, все это было так близко ему и дорого. За столом он не думал о том, что вскоре, когда станет председателем сельсовета, придется ему обирать изголодавшихся, измученных войной земляков, требовать от каждого двора для государственных нужд мясо, молоко, масло, яйца. Сто раз потом пожалеет, что легко согласился взять на себя эту обязанность, но, как известно, близок локоть, да не укусишь.

Когда соседки разошлись, когда высыпали в августовском небе звезды и опустилась ночь, напоенная запахом поспевших хлебов, пришел Ахметьян. Обнялись. Нурулла выставил на стол прибереженную для друга бутылку.

– И у меня дома такая же стоит. Если еще и Гиндулла вернется… – Пропеченный солнцем, повзрослевший Ахметьян поднял стакан: – Ну, в честь благополучного возвращения и встречи!

Чокнулись, выпили. Нурулла не мог отвести глаз от заметно повзрослевшего, вступившего в пору зрелости друга. Заматерел, а был ведь гибкий, как лозинка, мальчик.

– Фронт тебя сильно изменил. Если бы встретились в другом месте, сразу не узнал бы, – заметил Нурулла.

– А ты все такой же. Твои бычьи плечи и круглую голову я бы узнал среди тысячи других.

– Круглоголовым ведь ты меня прозвал.

– Быть круглым не так уж плохо. От меня вот одни кости да кожа остались.

– Много работы?

– Работы я не боюсь, нехватки замучили. От МТС – один-единственный трактор. Лошади опаршивели. Быков запрягаем. Надо быстрей вспахать землю под озимь, пришлось и пять-шесть коров запрягать. Рабочих рук не хватает, ярмо для коровы вырубить некому.

– Меня в председатели сельсовета сосватали.

– Слышал, звонили в правление из райкома, велели сообщить мне, чтоб содействие оказал.

Вышли покурить, устроились на крыльце.

– Хатира что-то не показывается.

– Не в настроении она.

– Если между вами… если сошлись, не скрывай от меня, друг.

– Я бы женился на ней, но она, понимаешь, Гиндуллу ждет.

Нурулла поперхнулся дымом, раскашлялся.

– Чертов «Казбек»! Я привык в армии к махорке… Ахметьян, Гиндулла был в плену. У меня есть доказательство, идем в дом, покажу…

При свете семилинейной лампы почти всю ночь просидели они голова к голове над записной книжкой Гиндуллы. Потом снова вышли на свежий воздух. Нурулла прихватил с собой оставшуюся от отца тальянку. Сели на лавочку у палисадника, Нурулла начал тихонько наигрывать аульную мелодию.

Людей тянет на огонек, на песню, на звуки гармони. Несмотря на глубокую ночь, пору крепкого сна, к дому Нуруллы снова один за другим начали подтягиваться односельчане, которым, видно, не спалось. Мелькнуло белое платье Закии. Мелькнуло и пропало. Подошла Хатира.

– Не знала, что ты вернулся, на мелодию тальянки пришла. С возвращением, Нурулла! – сказала Хатира, протянув ему руку.– Не сердись, что не пришла раньше.

– Зачем друг на друга сердиться? Вы же одноклассники, – подал голос кто-то.

– Не только одноклассники, вместе росли, будто близнецы. Если еще и Гиндулла вернется…

Слово за слово, опять разговорились и не разошлись бы, если бы не спохватились, что пора доить коров. По улице в свои дворы возвращались буренки, отпущенные на ночь попастись поблизости.

– Тебе тоже надо подоить? – Нурулла вскинул взгляд на лицо Хатиры, показавшееся в утреннем неясном свете вытесанным из белого мрамора.

– Нет. Я давно со своей коровой попрощалась.

– В таком случае есть предложение прогуляться по илеклинскому лугу. Он ведь, пока нас не было, никуда не делся? – Нурулла вопросительно посмотрел на Ахметьяна и Хатиру. – Согласны?

– Канишно! – отозвался, шутливо произнеся русское слово на башкирский лад, Ахметьян и спросил у Хатиры: – Тебе не холодно?

– Напротив…

– Тогда пошли!

Тальянка осталась на лавочке, они свернули в переулок, ведущий к лугу и склону Косулиной горы. Нурулла вроде опять заметил в сторонке тоненькую фигурку в белом платье. То ли мелькнула, то ли показалось.





* * *

Когда машина вернулась из Илеклов, овца была уже освежевана. Гарей, внук знакома Степана Семен и еще один человек, должно быть, шофер Семена, готовили на жарких углях шашлык. Удивляет Нуруллу это занятие молодых. Раньше башкиры готовили жаркое из свежатины в котле или на сковороде, прежде всего из легких, печени, сердца. Либо набивали свежатиной домашнюю колбасу. Что за удовольствие есть обугленное мясо?! Но нынешние молодые где что увидят – непременно собезьянничают. По присловью, лошадь подковывают, тут и лягушка ногу подсовывает. Не приходит в голову подумать, что хорошо, что плохо.

– Долго вы ездили, – сказал Гарей. – Я уж подумал, не ночевать ли где-нибудь остались.

– Твои знаки разглядывали, – ответил старик.

– Какие знаки?

– Флажки в Илеклах. Даже на кладбище зачем-то навтыканы.

– Что тебя туда понесло? – В глазах Гарея вспыхнули злые искорки.

– Понесло? Там стоял мой родной аул и мой дом до сих пор стоит… – Старик устало присел на завалинку своего дома. – С чего это ты взвился, будто пчела тебя ужалила?

К ним приблизился гость, Семен.

– А-а, дед! Молодцом выглядишь, хоть к тому же и прадед. Здравствуй, дед!

– Здравствуй, Семен! – Нурулла гостеприимно улыбнулся.– Какими судьбами в наших краях?

– Да нравятся они мне, ваши края. Потому вот Гарею красавца коня подогнал, – гость кивнул головой в сторону иномарки на улице.

– А по карману ли ему такой конь? Говорят, по одежке протягивай ножки.

– Карман можно расширить. Вот у Гарея сын вырос. Какой джигит, а? Разве ему не хочется иметь приличную машину?

– Ладно, ладно! – прервал Семена Гарей. – Пойдем, первая партия шашлыка готова. Илекай, ты сядешь с нами.

– А че дедулю не приглашаешь?

– Дедуле на печку пора. Пошли! Шофер твой пусть еще одну партию шашлыка поджарит, с ним и поест.

Они отошли. Нурулла зашел в свой дом. Включил электрочайник, вскипятил воду. Положил в заварочный чайник листья смородины, малины, ежевики. По дому разлился аромат лета. «Илекай с ними не усидит, прибежит», – подумал старик, выпив чаю, и накрыл заварочный чайник полотенцем.

После чая усталость навалилась еще сильней. Решил прилечь до того, как шофер приготовит еду и для него. Прилег на диван. Закрыл глаза, но не заснул. В старости, оказывается, сон уступает место бессоннице. Должно быть, Отец небесный для тех, кто на пороге вечного сна, установил такой порядок: пока живы, должны больше бодрствовать, чтобы завершить земные дела. В последнее время Нурулла все чаще думает о Всевышнем. Надо же, всю жизнь утверждал: «Бога нет!», а теперь засомневался в своей правоте, ждет поддержки от сил небесных. Не похоже ли это на то, что прожил человек жизнь в безделье, а в старости побежал с пустой трудовой книжкой хлопотать о пенсии? С другой стороны, мало ли тех, кто всю жизнь не отрывался от молитвенного коврика, но палец о палец не ударил, чтобы помочь ближним, ничего доброго для них не сделал?

По утверждению Гиндуллы, Бог сказал: «Посмотрю, что в сердце твоем». У Нуруллы вроде нет оснований каяться за прожитые годы. Не было в его сердце зла. В пору суровых законов за два-три килограмма унесенного с тока зерна или павшего колхозного теленка под суд людей не отдавал, получал выговоры, но попавших в беду выручал. Не раз возражал против неумных указаний сверху. Лишив крестьянина лошади, нацеливались уже и на коз, распахивали всю землю вокруг аулов, не оставляя даже лужка для телят и гусят. Как было не возражать против этого?

Хотя на посту председателя сельсовета должен был добиваться неуклонного исполнения установлений государства, Нурулла, в отличие от Ахметьяна, возглавлявшего колхоз, не шел к достижению высоких конечных результатов в работе напролом, не щадя никого, как не щадили солдат на фронте. Из-за этого и разладилась их дружба. Но когда корабль партии направили на мель, Ахметьян швырнул свой партбилет уполномоченному райкома, а Нурулла хранит свой и поныне.

Не по душе ему было после семидесяти лет внедрения в сознание народа веры в коллективное хозяйствование начинать все заново, как бы с чистого листа. «Для чего было пролито столько крови, потрачено столько сил и возможно ли в одночасье вычеркнуть из памяти прошлое? – размышлял он. – То, во что люди верили веками, заменили учением Ленина, а теперь втаптывают его имя в грязь. Почему из-за тех, кто, взбесившись с жиру, делит власть, должен страдать народ?».

По-разному приспосабливаются люди к новым условиям жизни. Вон Ахметьян построил на свои деньги мечеть и сам себя назначил ее настоятелем, имам-хатибом. Коммунист обернулся муллой! Гиндулла то ли в немецком плену, то ли у французов из наивного детского язычества в смеси с атеизмом кинулся искать спасение в христианском вероучении. Зло вскипает в Нурулле. Сильней, чем перемена в Гиндулле, уязвило его душу предательство Ахметьяна. Пустобрехом, ржавым флюгером назвал Нурулла бывшего друга. Впрочем, был ли он настоящим другом? Тем утром, когда поднялись они с Хатирой на Косулину гору, схватил его Ахметьян за горло. Эх, эта память! Как вспомнишь, так вздрогнешь. Как в песне поется:



Лучше уж не думать, не терзаться,

Тяжело в душе от горьких дум…




Не любит Нурулла вспоминать о той прогулке. Но сегодня, после поездки в Илеклы, память взбудоражилась, а сознание как никогда ясное.



…Тальянка тогда осталась на лавочке у палисадника, – никто ее не тронет, не было в ауле, во всяком случае, до войны склонности к воровству, – и они вскоре полезли друг за дружкой на Косулину гору. Впереди – Ахметьян, у него, долговязого, шаг широкий. Следом шла Хатира, Нурулла – замыкающим. Прежде, бывало, Гиндулла, посапывая конопатым носом, держался рядом с Хатирой. Теперь его нет. Нет самого, но в нагрудном кармане Нуруллы лежит его записная книжечка – лагерный дневник.

Поднимались вверх молча. Из-за гор вдруг, будто решив напомнить о себе, всплыло солнце. Сверкнула внизу серебром речка, вспыхнули полные до краев озера. Горы, опоясавшие хлебные нивы, пастбища и сенокосные угодья, будто отодвинулись дальше, к сизой линии горизонта. У Нуруллы, истосковавшегося по родным местам, защемило в сердце. Он с детства любил петь и играл на гармони, наверно, поэтому всплыли в памяти слова старинной башкирской песни:



Я вернулся бы в края родные,

Коль откажут ноги, хоть ползком…




Вернулся Нурулла! Теперь уж никуда по своей воле не уедет. Тут и Хатира рядышком. Казалось ему: стоит протянуть руку, и пойдут они рука в руке, плечом к плечу. Ахметьян идет поодаль. Подозрения Нуруллы, видать, были напрасны: не похоже, чтобы Ахметьяна и Хатиру связывала взаимная любовь. Значит, все теперь зависит от него, от Нуруллы. Когда друзья уходили на фронт, Гиндулла подарил Хатире колечко со значением. Но ведь до этого она на вечерних играх озорно пела частушку, адресованную, казалось, ему, Нурулле:



Имя-званье гармониста –

На ремне гармони.

Положу я свое сердце

На его ладони!




Чем старше и озорней становилась Хатира, тем сильней Нурулла робел перед ней. Дело дошло до состояния, когда и поговорить с ней толком не мог. А сейчас почувствовал в себе яростную решимость объясниться с любимой. Может быть, выпитое с Ахметьяном еще не выветрилось. Сунул руку в карман, нащупал платочек, подаренный в день отправки на фронт, и сам не заметил, как вытащил его.

– Вот, Хатира, твой залог любви вернулся.

Ахметьян обернулся, ощерился:

– Ну, Круглоголовый, ну ты даешь!

– Я не таюсь, как ты, Архезьян, открыто при тебе прошу: Хатира, выйди за меня замуж!

– Нурулла! – Глаза Хатиры округлились, лицо вспыхнуло и тут же побледнело.

Ахметьян побагровел, кулаки у него сжались.

– Хотя я вернулся на год раньше тебя, сделать ей предложение не осмелился!

– Тебе никто не мешал.

– На моем платочке не вышито сердце, вот в чем дело!

– Вы…знаете об этом? – Хатира оперлась рукой о скалу и обессиленно опустилась на корточки.

– Того, у кого на платочке было вышито сердце, теперь нет.

– Нурулла, не смей!

– Ребята, вы что?! Нурулла, как у тебя повернулся язык сказать, что его нет?!

– Я знаю…

– Ты!.. – Ахметьян ухватил Нуруллу за ворот. – Ничего ты не знаешь!

Попытка Ахметьяна скрыть правду от Хатиры разъярила Нуруллу.

– Я не знаю?! – Откинув руку Ахметьяна, он выхватил из кармана записную книжку. – А это… Это что?

– Нурулла! Что ты делаешь?! Опомнись!

– Разве мы не читали вдвоем всю ночь дневник пленника по имени Гиндулла? Ну скажи, не читали?

– Дневник… пленника? – В глазах Хатиры замелькали серые точки, затем глаза вновь обрели непроницаемо черный цвет. – А я четыре года таскала почту! Почти сто похоронок привезла я в этот аул. Надеялась, когда-нибудь получу весточку от Гиндуллы! Могла замерзнуть, погибнуть в пути, но эта надежда помогала мне жить…

Наступила гнетущая тишина.

Нурулла закусил губу. Сам любил, а подумать о том, как пережила эти тяжелые годы любимая, что в сердце носила, в голову не пришло.

– Эх, Хатира!.. – Нурулла маялся, не находя слов для утешения зарыдавшей девушки. – Хоть и попрошу прощения, сказанное слово что выпущенная стрела, обратно не вернуть.

– Не терзайся, Нурулла, мать ведь приготовила тебе невесту, – съязвил Ахметьян.

– Умолкни!

– Сам заткнись!

Они готовы были кинуться в драку. Хатира вскочила, встала между ними.

– Ребята, нельзя так! Вы же друзья! – За минуту она будто превратилась в пожилую женщину. Не то уж волосы у нее посерели, как и губы?

Ахметьян сел на валун. Оба парня нервно закурили.

– Прости, Хатира, знаешь ведь мою горячность, – повинился Нурулла.

– Вы идите, идите домой, – сказала девушка.

– А ты? – озаботился Ахметьян.

– А я побуду тут. Дойду вон до той скалы.

– Зачем?

– Может, обернусь косулей. Увидите косулю – не стреляйте, это буду я. – Хатира натужно улыбнулась и зашагала вверх. Ахметьян, бросив на Нуруллу злой взгляд, процедил сквозь зубы:

– Сволочь! – И добавил матерное слово.

Они разошлись, вернулись в аул по разным тропкам.

На следующий день Хатира принесла в сельсовет пустую почтовую сумку. Сказала: «Лошадь у меня во дворе, заберите». Нурулла в то утро тоже зашел в сельсовет – разведать, с кем ему предстоит работать. На Хатиру глаза поднял мельком, на большее духу не хватило. Мог ли подумать, что видит ее в последний раз? Она ушла из аула, исчезла. Потом говорили, что кто-то видел ее в райцентре, кто-то – в Магнитогорске. Ходили слухи, что появлялась она и у Косулиной горы. Будто бы краше, чем прежде стала.

Жизнь не стоит на месте. Что бы ни случилось, надо жить дальше. После окончания уборочных работ Нурулла женился на Закие. Молоденькая еще была, но замужество в таком возрасте в ауле не в диковину, к тому же зарегистрировать брак в сельсовете Нурулле ничего не стоило. Вскоре умерла его мать. Закия, проворная, как ветер, ласковая, как шелк, смягчала боль утраты. Когда у них родился первый сын, дали ему имя Куандык. Второму – Сюендык*.

Однако жизнь складывается не из одних только радостей. Куандыка спустя девятнадцать лет привезли в цинковом гробу из Чехословакии. Там же в схватке с гитлеровцами сложил голову его дед. Но ведь Куандыка Нурулла проводил в армию в мирное время. Во имя чего принесена эта жертва – понять не мог, цена была непомерно высока.

Сюендык уже в зрелом возрасте угодил в Афганистан. Он женился рано, когда учился на втором курсе пединститута. Сразу после института его было призвали в армию на срочную службу, но уже на республиканском сборном пункте медкомиссия обнаружила у него следы перенесенной в студенчестве болезни и завернула обратно домой. Через год, после недолгих военных сборов, ему присвоили звание лейтенанта запаса. С введением в Афганистан ограниченного, как говорили тогда, советского воинского контингента там для установления дружественных отношений с местным населением понадобились люди восточного обличья, имеющие представление о мусульманской вере и обычаях. Сюендык соответствовал этой надобности, но, попав в душманскую мясорубку, вернулся домой с множеством ран. Прожил недолго, не смог оправиться от них. Остался у Нуруллы с Закией один лишь внук Гарей. Дедушка с бабушкой души в нем не чаяли, баловали. Чего ни пожелает – все перед ним. Рос своевольным упрямцем, дедом вертел как хотел, не стеснялся и грубым словом обидеть. Вот и пожинает Нурулла плоды безмерной любви.

Сейчас вон Гарей пирует с Семеном. Так-то Семен не чужой человек, Нурулла его еще малолетним знал, и с Гареем он с детства знаком, а все ж… Э-хе-хе!

Много чего Нурулла в жизни повидал, много чего испытал. А Отец небесный не спешит забрать его к себе: предстоит, видно, что-то еще пережить. И прошлое не отпускает, сидит в памяти. Платочек, подаренный Хатирой, Нурулла хранит доныне.

Старик поднялся, достал с полки сумку со своими документами. Тут и платочек, напоминание о юности и первой любви. Вот он. Не выцвел, не состарился. Закия знала о нем, но никогда ни словом не попрекнула за прежнюю любовь, за память о ней. В любящем сердце нет места сомнениям, приняла Нуруллу таким, какой есть, довольствовалась душевным теплом, выпавшим на ее долю. Жили дружно.

– Заветный платочек, олатай? – Голос Илекая вернул старика в сегодняшний день.

– Да. Подарила его мне одна девушка, когда уходил на войну.

– У тебя была любовь и к другой, кроме бабушки Закии, девушке?

– Видишь ли, сынок, нередко парни любят одну, а женятся на другой. И меня это не минуло.

– А я, дед, женюсь только на любимой и счастливо проживу, до-олго, как ты.

– Да будет так!

– Олатай, я посплю у тебя. Отец с этим урусом поймали кайф, шумят.

– Поспи, поспи. А меня сегодня сон не берет… Этот урус, как ты сказал, он ведь давний приятель твоего отца… Ложись, сынок, ложись.

Илекай как лег, так сразу же уснул. Ха-ай, сладок сон в молодости…

Платочек обратно в сумку Нурулла не положил, сунул во внутренний карман пиджака. Подумал: «Покажу тем девятого мая в Илеклах». Когда-то из-за любви к одной девушке они поссорились, теперь, может быть, эта же любовь вновь объединит их? Эх, жизнь!..





* * *

Неожиданный визит ровесников внес в одинокую жизнь Гиндуллы нечто новое. Угодившего в плен к немцам, да еще вернувшегося спустя двадцать лет после войны человека никто в ауле не встретил с распростертыми объятиями. Старшие его родственники ушли в мир иной, оставшаяся от них поросль Гиндуллу не знала. Дом матери разрушился. Сказали, что его мать обихаживала Хатира, взяв к себе. Дом Хатиры сохранился, под камнем у крыльца лежал ключ от замка. Поскольку свой дом для проживания не годился, пришлось устроиться тут. Решил: «Вернется Хатира – будет видно, как дальше жить». Причина ее ухода из аула оставалась для Гиндуллы неведомой, но однажды забрел к нему в подпитии забулдыга Сахаутдин, обиженный аульной и колхозной властью, и изложил свою версию исчезновения девушки.

– Они погубили девку, – сказал он, опасливо глянув по сторонам. – О Нурулле с Ахметьяном говорю. То один, то другой похаживал к ней, а жениться не женился. Хатира от позора сбежала, иначе до сих пор ждала бы тебя…

Гиндулла рассердился.

– Ты, мырза*, о том, чему поверить нельзя, если даже это правда, не говори. Я что – Хатиру не знаю?!

– Я, агай, повторил то, что от других слышал. И решил, что тебе лучше услышать это из уст порядочного человека. Ежели что не так сказал, как говорят в стране, где ты жил, – пардон!

– В стране, где я жил, и кроме «пардона» говорят кое-что. – Гиндулла развернул незваного гостя и дал ему коленом под зад. – Больше мне на глаза не показывайся!

– Предатель! Фашист! Француз! Капиталист! – прокричал из-за двери Сахаутдин.

Так вот встретил человека, прошедшего смертными путями через годы, полные страданий, край, о котором он тосковал столько лет!

И былые друзья встретили его не очень-то приветливо.

– Та-ак, – протянул Ахметьян. К тому времени, отрастив усы, он превратился в солидного мужчину средних лет с тяжелым взглядом. – На какую же работу тебя определить? Для тяжелой работы, оказывается, не годишься. Ты, Гиндулла, поработай на дому. Плети корзины для птичника. Неплохо, если возьмешься ладить сбрую для конефермы, сани, телеги… Ничего лучшего предложить не могу. – Затем председатель колхоза обежал взглядом внутренность дома Хатиры. – Значит, здесь устроился. Что ж, береги ее хозяйство. Может, вернется…

Гиндулла набрался храбрости спросить:

– А где она?

– Ушла из аула, не сказав куда.

– Обидел ее кто-нибудь?

– Ты что?!

– Удивительно…

– А ты сам никого не удивил, что ли?

Ударил Ахметьян колким словом по больному месту и ушел, хлопнув дверью.

Разговор при встрече с Нуруллой тоже был не из приятных.

– Вернулся, стало быть?

– Вернулся.

– Раз уж не смог бить фашистов, вернулся бы пораньше, помог колхоз поднять на ноги. А то – на готовенькое…

– Хочешь сказать, вы подняли колхоз, и теперь – полный коммунизм?

– Что ты знаешь о нашей жизни, Гиндулла? Теперь-то что! После войны почти с нуля начали. Тракторов нет, автомашин нет, в плуг женщины впрягались вместо лошадей и быков. Понимаешь? А ты в дом Хатиры без спросу, без разрешения вселился. Жених явился…

– А у кого я должен был спросить?

– У меня, председателя сельсовета. Я здесь представляю государственную власть.

– Я попросил разрешения у Хатиры.

– Хатиры нет.

– Есть. Тут она! – Гиндулла приложил ладонь к сердцу.

Так они встретились, так расстались. После этого старались обходить друг друга стороной. Если случалось встретиться, не поднимали друг на друга глаз.

Гиндулла о том, что пришлось ему пережить, никому не рассказывал. Аульный народ любит присочинять, все впятеро преувеличивать. У кого, по присловью, подол не вспыхивал, тот не обжигался, не знает боли от ожогов. А кто знает, тот молчит. Если первое, самое сильное потрясение по возвращении в аул Гиндулла пережил, узнав об исчезновении Хатиры, то второе испытал, увидев свою фамилию, имя и отчество в списке погибших воинов. «Илекаев Гиндулла, сын Хайбуллы». Когда стоял, пораженный, напротив обелиска, подошел тот же Нурулла, заговорил с ним.

– Раскаиваешься?

– В чем?

– В том, что вернулся.

– Ничуть.

– Хы… – Нурулла, поставив у памятника банку с краской, взял в руку кисть. – Замажешь сам?

– Что?

– Свою фамилию, имя-отчество.

– А если оставить так?

– Если б не вернулся, можно было бы оставить. – Нурулла, обмакнув кисть, мазнул черной краской по строке на стенке. – А ты, оказалось, жив. Не место живому среди отдавших жизнь за Родину.

Замазав строку, касающуюся Гиндуллы, Нурулла ушел.

Конечно, никакая краска, в том числе и черная, не вечна. Время даже камни точит, крушит, перемалывает в пыль. Черная краска со временем сошла, и опять открылись выбитые на камне, первоначально высветленные бронзовой краской буквы. А к Гиндулле крепче, чем имя, нареченное ему муллой и закрепленное на бумаге, прилипло прозвище. Дети подчас беспощадны: заметили на шее Гиндуллы под рубашкой крестик и прозвали его попом Гапоном, а взрослые это подхватили.

В наших школах помимо родного и русского преподают либо английский, либо французский, либо немецкий язык. Гиндулла, живя на чужбине, поневоле овладел немецким и французским. Случалось, заболеет или уедет школьный учитель иностранного языка – как быть? А тут под рукой шорник, владеющий двумя европейскими языками. Шли к нему с просьбой временно поработать в школе. Гиндулла с радостью соглашался: все не со сбруей канителиться. Честно сказать, у наших преподавателей знание иностранного языка оставляло желать лучшего. В особенности у сельских учителей, тем более если они одновременно с работой и сами учились в пединституте заочно. Возникала необходимость перевести на русский язык какой-нибудь сложный текст – приходилось обращаться за помощью к Гиндулле. Ему перевести, скажем, с французского ничего не стоило. Только вот его прозвище…

Крестик повесила ему на шею в свой смертный час сердобольная француженка по имени Жанна. «Пусть будет твоим оберегом в память обо мне, – сказала она, тяжело дыша. – Он оберегал моего деда, потом моего отца…». Гиндулла принял дар. Для него Жанна была святой женщиной. Уловив, что заброшенный с мертвыми в морг молодой парень подает признаки жизни, Жанна перетащила его в свой дом, выходила. Когда окреп, помогла устроиться на работу. Это произошло уже после окончания войны. Похоронив свою спасительницу, Гиндулла взял на себя заботу о трех ее детях. Вырастил их, поставил на ноги, лишь после этого начал хлопотать о возвращении на родину.

В доме Хатиры прожил он недолго. Колхоз преобразовали в отделение совхоза, илеклинцев переселили на центральную усадьбу, в Янаул. Гиндулла получил место в совхозном резервном бараке. В пору уборки урожая и когда затевалось строительство, барак заполнялся приезжими рабочими. Но зимой нередко Гиндулла оставался в нем один: он и сторож, и истопник, и подсобный рабочий в совхозной машинно-тракторной мастерской. Барак, наскоро построенный в 30-х годах при создании «фабрик зерна», со временем ветшал и в конце концов разрушился. Гиндуллу переселили в небольшой принадлежавший совхозу дом. От одиночества его спасали книги, пристрастился к чтению. В совхозе, в отличие от колхоза, работникам предоставлялись ежегодные отпуска. Гиндулла в отпускные дни ездил в райцентр и в столицу республики, пытался напасть на след Хатиры. Безрезультатно.

«Если проживу хоть десяток лет, вернувшись на родину, и умереть можно будет без сожаленья», – думал он во Франции. Но вот прошло уже более сорока лет после возвращения, а умирать не хочется. Все еще теплится в душе надежда увидеть Хатиру и найти взаимопонимание с былыми друзьями. Когда жил в трех тысячах километров от них, казалось, они были ближе, чем сейчас. Да, он угодил в плен к немцам, но не по своей же воле! Нурулла и Ахметьян, видевшие беспощадную правду войны собственными глазами, должны бы понять это. Может быть, холодным, терзающим душу отношением к нему, Гиндулле, они мстят за Хатиру? Но ведь и в том, что трое друзей влюбились в одну девчонку, никто не виноват.

Они, дети одной улицы, росли в совместных играх. Со временем детская дружба обернулась влюбленностью. Почему-то выбор Хатиры пал на Гиндуллу, он стал для нее более близким, своим, хотя те двое были и красивей, и сильней, и отчаянней, чем он. В самом деле, что ли, жалела она его, неказистого, и жалость превратилась в любовь?

– Она, наверно, жалела тебя, – сказал Нурулла однажды, когда Гиндулла зашел в сельсовет за какой-то справкой. – Ты с малых лет умел вызывать жалость к себе.

– Ты о ком?

– О Хатире.

– Хатира… любила меня.

– А любила бы, прочитав вот это?

Нурулла кинул на стол записную книжку. Гиндулла нерешительно взял ее.

– Это же… моя…

– Твоя, твоя! Я привез ее из Германии.

– Как она… Я потерял ее в лазарете, когда лежал без памяти и меня раздели. Сильно болел…

– Знаю, читал. Вот, Гиндулла, говорят, случайностей не бывает. А то, что я родился в одном с тобой ауле, учился в одном классе, вместе ушел на войну и оказался в казарме, когда какой-то кавказец принес твой дневник, – разве это не случайности?

– Хочешь сказать: «На кой черт ты мне сдался»? – Гиндулла, вертевший в руке записную книжку, взглянул прямо в глаза Нуруллы. – Нет, то, что ты перечислил, не случайности. Все в этом мире предопределено.

– Думаешь, и умереть нам суждено вместе? – усмехнулся председатель сельсовета.

– А что, возможно. Жизнь сегодняшним днем не заканчивается…

…Гиндулла, взяв дневник, дохнувший холодом неволи, подошел к окошку. Надел очки. Нет, и через очки мелкие буковки уже не разглядеть, глаза совсем ослабли. Придется воспользоваться лупой, приобретенной для чтения текстов, напечатанных мелким шрифтом. Раскрыл книжечку. В ней – короткие, два-три предложения в день, записи. О его разбитой вдребезги судьбе. О годах, перекинувших его на другой берег жизни, откуда возвращение на берег Нуруллы, Ахметьяна, Хатиры дается очень трудно. Или оно вовсе невозможно?

18. 11. 43. В холодном вагоне отправили в Германию. Прибыли под Нюрнберг. В пути умер мой самый близкий товарищ, уфимский парень Сазонов.

19. 11. 43. Болит желудок. Разместили в бараке.

22. 11. 43. Перевели в 7-й блок. Разбили на команды. Начали гонять на работу.

27. 11. 43. Сильно болит грудь. Пленный серб, врач, поставил диагноз: туберкулез. Кашляю.

28. 11. 43. Погнали на работу. Впервые дали по кусочку хлеба.

30. 11. 43. Болею. Нет сил дойти до лазарета. Болеет и один товарищ. Немцы избили обоих. Из-за нас всех лишили ужина.

2. 1. 44. Привезли в Паммиргитейх. Один сбежал. Нас заперли в тюремном бараке.

3. 1. 44. Перевезли в поселок Шталле. Подружился с Кашаевым. Поели картофельное пюре.

17. 5. 44. Двоих, сковав одной цепью, отправили на восток Германии.

20. 5. 44. Перевезли в Норбург. Работа тяжелая. Выгружаем и грузим шпалы, рельсы.

24. 5. 44. Тяжело болею. Положили в лазарет. Через 3 дня – опять на работу.

25. 7. 44. Погрузили в вагоны.

27. 7. 44. Прибыли в Людвигсбург. Болею. Кашляю. Сильно болят желудок, поясница.

15. 8. 44. Положили в лазарет.

12. 9. 44. Посадили в карцер за разговор о Гитлере.

10. 11. 44. Приснились мама и Хатира. Они протягивают мне хлеб, а я не могу до него дотянуться. Состав тронулся. Мама упала. Хатира плачет. Протягивает мне подаренный ею платочек, чтобы я вытер слезы. Платочек унес ветер. Проснулся в слезах…

Гиндулла прервал чтение, отложил лупу. Тяжело это читать. Нурулла в сельсовете, когда отдал дневник, процедил:

– Скажи спасибо, что я не дал прочитать дневник Хатире!

В самом деле, в жизни Гиндуллы в плену, кроме пары неудачных попыток совершить побег, никакого геройства не было. Голод да болезни. Попасть-то на войну попал, но ни одного фашиста не убил. И платочек тот не сумел сохранить. Когда французы освободили пленников и выгрузили из вагона, Гиндуллу, не подававшего признаков жизни, причислили к мертвым, раздели, решив то ли похоронить, то ли сжечь в крематории. Об этом он знает со слов Жанны, работавшей тогда в морге и спасшей его. Такая вот незавидная участь выпала ему. Потому-то предложение ровесников отметить день девятого мая втроем в Илеклах его обрадовало. Будто живительный майский дождь, после которого вспыхивает зелень и луга покрываются цветами, пролился на его душу. Посидеть с ровесниками, побеседовать – давняя его мечта.

Гиндулла аккуратно сорвал листок висевшего в простенке между окнами календаря. Включил радио.

Не оттого ль, что очень сильно полюбила,

Потеряла я тебя …

К песне присоединилось жужжание электрочайника, словно и он по-своему запел. Жаль, не мастак Гиндулла петь, излил бы в песне и радость, и грусть. А так лишь слезинка выкатилась и застряла на кончиках ресниц. И чудится ему, что песню эту поет Хатира, и занавески покачиваются не от ветра, а оттого, что тронула их рукой она.

Да, Хатира любила его. Из-за юношеской самонадеянности Нурулла с Ахметьяном не замечали этого. Каждый из них двоих любил, прежде всего, самого себя и ревновал к Хатире другого, а в Гиндулле не видел соперника, способного потягаться с ними. Хатира была для них лишь самой красивой девочкой в школе, которую надо было завоевать, как приз в соревновании. Для этого Нурулла старательно учился играть на гармони, Ахметьян же стремился покорить ее сердце своими достижениями в спорте. Прибежит, бывало, на состязании на лыжах первым и кинет быстрый взгляд на Хатиру: замечен ли его успех? Или победит в прыжках в высоту и ищет взглядом ее. Хатира хлопает в ладоши, мол, молодец, а душой тянется к Гиндулле, он ей ближе, ему она доверяет больше.

Однажды, когда учились в седьмом классе, закончились уроки, а Хатира сидит, не трогается с места. «Пошли, нам ведь в одну сторону», – зовет ее Ахметьян. Хатира ему: «Я посижу здесь, выполню домашние задания». А лицо у нее побледнело, глаза тревожные. Гиндулла учуял: что-то с ней случилось. Потянул Ахметьяна во двор: «Айда-ка, дело есть». Сказал, выведя его из школы: «Сам знаешь, у нее дома хлопот полон рот, некогда уроки делать. Математичка ведь сегодня чуть двойку ей не влепила. Пусть сидит».

Ахметьян ушел, Гиндулла вернулся в класс.

– Хатира…

– Подопри дверь снаружи, – попросила она. – Мне надо… платье задом наперед переодеть…

Гиндулла догадался, что случилось. Слышал: приходит время — и это происходит у всех девчонок. Женщины объясняют друг дружке причину своего ежемесячного легкого недомогания иносказательно: «Гости ко мне пришли».

Пошли домой по нижней улице, где ходит меньше народу. Хатира шла, прикрывая сумкой пятно крови на платье. Девчонка вступила в сообщество женщин, и Гиндулла в тот день был рядом с ней.

После этого он стал относиться к ней заботливей, не упускал случая помочь. На следующий день, увидев, что Хатира идет за водой к роднику, выбежал навстречу, протянул руку к ее ведрам:

– Дай, я понесу.

– Оставь, я сама могу.

– Не смеши. Жалко тебе, что ли?

– Я серьезно.

– А воду можно таскать и несерьезно.

Посмеялись, нашелся повод, хоть и немудреный. Хорошо было им обоим. В небе солнышко светит, на земле травка зеленеет, рядом родник журчит-поет свою неумолчную песню. Слышат ли другие эту песню, или только Хатире с Гиндуллой она была слышна?

Родник тот и поныне журчит. Гиндулла, вернувшись на родину, не раз побывал возле него, сидел, слушал его мелодию. Только песня родника теперь вызывает больше грусти, чем радости: не хватает рассыпавшегося серебром смеха Хатиры. «Ни детей у меня нет, ни любимой, а все ж есть этот родник, помнящий Хатиру. Разве это не счастье?» – утешал себя Гиндулла.





* * *

Ахметьян после полуденной молитвы решил остаться в мечети до вечерней. Не хотелось идти в свой просторный пустой дом, обдающий тяжелым дыханием прошлого. В мечети не так тоскливо, люди приходят. Только что проводил пожилую женщину, пришедшую с просьбой прочесть аят на помин души покойного мужа. Кое-кто заглядывает посоветоваться и по житейским делам.

Ахметьяну раньше и в голову не приходило, что на старости лет останется один-одинешенек. Когда вернулся с войны, встретили его мать с отцом. Отец, вернувшийся на год раньше, уже успел подладить дворовое хозяйство. Ахметьян, оказавшийся в более выигрышном положении, нежели его ровесники, весь ушел в колхозную работу. Старался, не жалея сил. Хоть и била, как говорится, по щиколоткам нехватка рабочих рук, мало-помалу расширили площади посевов, построили укрытия для скота, увеличили конское поголовье, занялись птицеводством, завели пасеку, заложили фруктово-ягодный сад. И все же, несмотря на то, что бухгалтерия оперировала уже сотнями тысяч рублей, колхоз «Красный Октябрь» долго оставался в списке убыточных хозяйств.

Болело сердце Ахметьяна: сколько же еще можно тужиться? Что еще предпринять? Цены на сельскохозяйственную технику высоки, на колхозную продукцию, напротив, низки. А что если зерно молоть в самом колхозе, даже хлеб выпекать на продажу, открыв в городе свой магазин? Производить самим мясные, овощные, плодово-ягодные консервы? Самим, без посредников, перерабатывать молоко, продавать масло, творог?.. Изложил свои идеи в райкоме партии. Выслушали. А потом едва не сняли с поста председателя за несвоевременные, не спущенные сверху мысли: вперед батьки, как говорят украинцы, в пекло не лезь! Осенью почти начисто выгребли из клетей все зерно. Ахметьян стиснул зубы: хозяйство, получавшее по 25-30 центнеров пшеницы с гектара, вынуждено было зимой втридорога покупать фуражное зерно у государства.

Колхозное производство напоминало цирковую лошадь: бегать по кругу арены может, а за ее пределы и шагу шагнуть не дозволяется. Государство само мешает развивать производство, вернее, инициатива ему не нужна, а план за планом спускает. Вдобавок требует принимать социалистические обязательства. Когда все годные для вспашки земли вокруг аула освоили, пришлось вырубать мелколесье и кустарники у водоемов, осушать заболоченные участки. Высохли родники. С другой стороны, жизнь селян, надеявшихся после войны вздохнуть свободно, если и стала легче, то ненамного. Государство кидалось из крайности в крайность. Принялось укрупнять одни селения, ликвидируя другие, якобы неперспективные. Одно время заставляло сеять вместо пшеницы кукурузу на силос. Неумная политика верхов довела Ахметьяна до белого каления. Собрался уж плюнуть на все и уехать куда глаза глядят. Ладно отец был рядом, удержал.

– Рассердившись на блоху, сынок, шубу в огонь не кидают, – увещевал он. – Народ на тебя смотрит, надеется на тебя. Займет твое место чужак – будет ли понимать аульных людей так, как понимаешь ты? Хоть и уедешь, когда-нибудь да вернешься. Совесть не замучает? Можно сбежать из аула – от самого себя не сбежишь. Напряги ум. Крестьянин должен быть смекалистым, хитроватым, иначе ему не выжить. Зачем, например, показывать урожайность тютелька в тютельку такой, какой ты добился? Нынче тебя похвалят, медалью наградят, а в следующем году, если цифра окажется ниже, ударят по голове. Будешь думать, как угодить начальству, – заставишь народ голодать. Тебе это нужно?

– Советуешь, отец, с партбилетом в кармане заняться обманом?

– Партбилет – не клятва верности заповедям Всевышнего. Решай сам…

Долго метался Ахметьян между долгом коммуниста и правдой жизни. Долго не женился. Не забывалась Хатира. Обрел уже звание закоренелого холостяка, когда, наконец, решил создать семью. Вышло это так. Начала вдруг мокнуть рана на ноге, из-за которой его и демобилизовали из армии сразу после победы. Решил сходить в медпункт, забинтовать. Слышал, что прислали туда новую фельдшерицу. Опешил, увидев молодую женщину на протезе вместо ступни.

– Председатель? – удивилась и она. Голос у нее был сипловатый.

«Курит», – подумал Ахметьян. Проклюнулась жалость к ней. Спросил после перевязки:

– На каком фронте ранили?

– На Втором Украинском. А вас?

– На Первом Белорусском.

На разных фронтах воевали, а все равно – почти родственные души. Вышли на крыльцо, закурили. Ахметьян поинтересовался условиями ее жизни в ауле, пообещал помощь. Потом стал ходить на перевязки и однажды остался у фельдшерицы на ночь.

Утром мать, знавшая, куда он ушел, сказала укоризненно:

– Что, сынок, решил к однорукому отцу привести одноногую невестку?

Не ожидал Ахметьян от матери таких слов.

– А сама почему однорукого отца приняла?

– Он – мой муж.

– Альфия, считай, моя жена.

– Аллах мой! Мало, знать, было пролито материнских слез, теперь еще и на старости лет…

– Альфия, мать, не на танцах ногу потеряла.

– Да хоть и на войне…

– На войне мы не убегали, бросив раненых товарищей.

Недовольство матери лишь ускорило оформление брака с Альфией. Раненой птицей была Альфия. До войны училась в хореографическом училище в Ленинграде, готовилась стать балериной. Учителя сулили ей головокружительный успех на сцене. Но она, когда отец и два старших брата ушли на фронт, последовала, окончив курсы медсестер, за ними. Имеет теперь ордена и медали, только танцевать уже не может. Отец и братья не вернулись с полей сражений. Похоронила она и мать. Оставшись в полном одиночестве, не зная, где приклонить голову, сменила городскую жизнь на аульную.

Раненая птица… Раненые нуждаются в большем внимании, чем здоровые. К тому же горожанке были чужды сотканный в течение веков сельский уклад жизни, сельские обычаи и повадки. И речью своего народа Альфия владела слабо, говорила по-русски. До похорон отца с матерью Ахметьян разрывался между двумя домами: ночевки – у Альфии, остальное житье-бытье – у матери. Двух сыновей родила Альфия. Ахметьян не смог воспитывать их вместе с женой. Свекровь не подпускала невестку к своему дому и сама не ходила к ней. Нелегко жилось Альфие. Малолетние дети, чужие люди, вечно занятый колхозной работой муж…

– Тоскливо мне, Ахмет, ой как тоскливо, – жаловалась она, когда выпадали спокойные дни и он мог уделить семье больше времени. – Иногда мне приходит в голову мысль: зачем я выжила тогда, на фронте?

– Ты же теперь мать! Как можешь допускать такую мысль? Не понимаю! – сердился он.

– Я ведь, Ахмет, обе ноги чувствую. Хочу порхать, витать над сценой, как раньше, в училище.

– Уф, перестань, Альфия! У меня голова кругом идет, новое задание по мясу прислали. А какое может быть мясо весной?!

– Мясо, мясо… Пропадаю я, Ахмет.

– Дети у нас маленькие, возьми себя в руки!

– Если ты рядом, мне легче, но я тебя почти не вижу. Мне… страшно.

Когда переселил ее с детьми в родительский дом, Альфия уже впала в зависимость от алкоголя. Ахметьян, чтобы держать ее подальше от места, где всегда водится спирт, настоял на ее увольнении с работы в медпункте. И то было нехорошо, что аульный народ все чаще видел ее нетрезвой, пошли разговоры о пагубном пристрастии жены председателя колхоза.

– Неправда! – возражал Ахметьян, когда ему доносили об этом. – Она нездорова, но не пьяница!

Хоть и заставил жену уволиться с работы в медпункте, стали заглядывать к ней – «справиться о здоровье» – женщины, заразившиеся в годы войны тем же недугом. Несколько раз, придя домой днем, Ахметьян застал их за выпивкой, выгнал, обругав. А однажды Нурулла вызвал его в сельсовет. Прежде такого не случалось. Статус у председателя колхоза неофициально был выше, чем у главы сельсовета. К тому же после стычки на Косулиной горе прежняя близость между Ахметьяном и Нуруллой не восстановилась. Приходилось, конечно, общаться по работе, но и только. Поэтому сообщение уборщицы колхозной канцелярии «тебя вызывает Нурулла-сельсовет» удивило Ахметьяна. Какого черта! Столько раз на дню встречаются, если есть дело, так почему Нурулла об этом при встрече не сказал?

– По вашему приказанию явился! – съязвил Ахметьян, переступив порог кабинета Нуруллы. – Ты прямо как их благородие кантонный начальник, вызвать решил.

– Садись-ка, Ахметьян. – Нурулла вышел из-за стола, миролюбиво протянул сигарету и прислонился к косяку окна. – Разговор назрел…

– Не тяни, дел по горло.

– Время, конечно, дорого, хоть мы его и не покупаем. Речь о твоей жене. Когда прекратишь ее пьянство?

– Не понял.

– Дело, Ахметьян Хайбуллович, и впрямь вышло за рамки понимания. Весь аул об этом говорит. Твои бригадиры с трудом добиваются, чтобы женщины выходили на работу. А время горячее – прополка, сенокос… Ссылаются на твою жену: вон у председателя жена пьянствует, а мы – работай…

– Моя жена – инвалид. Ее ни на прополку, ни на сенокос не погонишь.

– Так-то оно так, но она сбивает с толку других. Собирает у себя любительниц выпить, устраивает застолья средь бела дня. Дисциплина в колхозе, понятно, твоя забота, но и я отвечаю за порядок в ауле. Надо принять меры…

– Ладно, приму.

Ушел Ахметьян пошатываясь, будто и сам выпил. Пошел домой. А там Альфия с подружками опять в хмельном угаре.

– Мой Ахмет, мой спаситель!.. – Жена поднялась из-за стола и то ли спьяну, то ли протез подвел – упала на пол.

Ахметьян в ярости повышвыривал ее собутыльниц, схватил висевший у двери кнут и полоснул им поднявшуюся на ноги жену по спине.

– Будешь еще пить? Будешь?!

Трудно сказать, чем бы это кончилось, если б не разревелись с испугу мальчики. Ахметьян, обняв их, и сам заплакал.

После этого, уходя из дому, он стал запирать наружную дверь на замок. Альфия замкнулась в себе, разговаривала только с детьми.

Вскоре на Ахметьяна навалились еще и неприятности по работе. В пору уборочной страды зарядили дожди. Из района требуют сведения в сводку по уборке, душу вытрясли. «Я не Бог, не могу разогнать тучи. Если хлеб уложить в валки, зерно может прорасти. Выждем немного. Дайте мне работать по-своему!» – отвечал Ахметьян на звонки из райкома.

Прислали уполномоченного-погонялу.

– Выложишь, Илекаев, партбилет за саботаж! – пригрозил он.

– Да нате, подавитесь! – взорвался Ахметьян и швырнул партбилет на стол.

Так лишился он и партбилета, и председательского поста. А несколько позже – и семьи.

Шел из правления, сдав дела, домой, словно в воду опущенный, и вдруг – шум-гам. Обогнала его пожарная машина. Глянул вперед – над его домом, объятым огнем, клубится черный дым. А он утром ушел, по привычке заперев Альфию, мальчики еще спали…

Отчего возник пожар – установить потом не удалось.

Завыл Ахметьян, упав рядом с тремя обгорелыми трупами, царапал землю, да мертвых не оживишь и сам с ними в могилу не ляжешь.

Со временем колхоз за былые заслуги построил ему новый дом, но радость в нем не поселилась. Чтобы занять себя чем-то, пошел Ахметьян работать в кошару, чабаном. Людей долго чурался, он да овцы, вот и все общество. Потянулся к книгам религиозного содержания. Были у него на сберкнижке накопления председательских лет. Решил построить на них мечеть, отмаливать свой великий, пусть и непреднамеренный, грех душегубства. Сожалел, что жестковат был к людям, к бывшим друзьям, однажды в глаза назвал Гиндуллу предателем. Теперь Нурулла, не сдавший партбилет, его самого считает предателем. У троих – три правды. «У Всевышнего она одна на всех», – думает теперь Ахметьян.

…Он вновь притронулся к платочку, подаренному Хатирой. Не сгорело в огне, не утонуло в воде это напоминание о молодости. Если б у Ахметьяна спросили, что он хочет взять с собой на тот свет, он ответил бы:

«Этот платочек, хранящий память об илеклинских лугах, о милой сердцу земле».

В свое время надевал он на грудь ордена и медали, но большей радости, чем видеть Хатиру, в жизни не испытал.





* * *

Нурулла проснулся, как обычно, рано. Через приоткрытое окно слышалось воркование свивших гнездо в покосившемся карнизе голубей. В палисаднике чирикают воробьи. Доносится и гоготанье гусей у речки. Нурулла крепко заснул лишь под утро, стадо, похоже, уже угнали, только теленок помыкивает во дворе. По соседству жужжит сепаратор, невестка Гайша пропускает молоко. Порадует Илекая свежей сметаной. Самый ведь любимый ребенок, последыш. Вон как сладко он спит. Нурулла, приблизившись к правнуку, полюбовался им. Брови черные, нос хребтинкой – это у него от матери. От отца – губы и густые волосы. Другой раз глянешь – напоминает его, Нуруллу, в молодости. И походка, проворство – от него. Нурулла в детстве и юности был сумасбродней, чем Илекай. Правнук задумчивей. Умен. Когда легкомыслие молодости пройдет, во какой получится из него мужчина! Любит свой аул. До призыва в армию поступил учиться в аграрный университет, говорит, что обязательно продолжит учебу там. Основательный, словом, парень. Вчера вечером не побежал в клуб общаться с приятелями – предпочел общение с прадедом, у него и спать лег. Гарей высокомерней, заносчивей. Себялюбие в нем сильно. А этот в мать пошел, сдержанный, благовоспитанный.

После смерти Закии уже немало времени прошло, все это время его, старика, обихаживала Гайша. Накормит-напоит, одежда всегда постирана, выглажена. Не зря говорят, что благословенна семья, в которой свекровь и невестка одного замеса, одного поля ягоды. Гайша вся в Закию. Только Закия теперь далеко, а Гайша – рядом, она стала для Нуруллы самой близкой. Так бы, в благополучии, и завершить жизнь.

Однако эта немецкая машина породила в душе Нуруллы тревогу. В самом деле, что ли, Гарей принял столь дорогой подарок? С чего бы это Семен так расщедрился? Есть же у Гарея своя «Нива», хорошая машина. Нурулла помог приобрести ее, подкопив деньги с пенсии. И опять копит, для Илекая. Правда, покупать машину сразу после его возвращения со службы в армии не собирается, пусть сначала получит высшее образование. Сам-то Нурулла только сельскохозяйственный техникум окончил, и то заочно. Не столько учителя его учили, сколько жизнь. Образование, впрочем, не каждому идет впрок. Ахметьян, попредседательствовав пять-шесть лет, поехал учиться в Свердловск, в двухгодичную партшколу, с прицелом на более высокий пост. Но по возвращении получил прежнюю должность. А в итоге выбыл из партии, можно сказать, по собственному желанию и построил мечеть…

Гарей поступил учиться в сельхозинститут, на ветеринарный факультет, Нурулла настоял на этом, чтобы внук вернулся потом в аул, не уехал куда-нибудь на сторону. Теперь Гарей нет-нет да пеняет: «Ты силком заставил меня учиться на ветврача, и что толку?» – «Я тебя оставил в ауле, а ты не сумел управиться со своими сыновьями», – возражает Нурулла.

Сунув ноги в глубокие галоши, Нурулла вышел из дому. Шофер Семена, оказалось, ранняя птица. Уже вымыл свою машину и наводил блеск внутри. «Любит опрятность», – подумал старик.

– Доброе утро, сынок!

– Утро доброе!

– Как спалось?

– Спал, как говорится, без задних ног.

– Еще бы! Воздух у нас чистый.

– Что правда, то правда.

Разговорились. Выяснилось, что приехали они из Сибири. Одну машину гнал сам Семен. По словам шофера Егора, Семен человек богатый. Золотым прииском владеет, или, как сказал Егор, контрольный пакет у него. Откуда богатство? Когда знаком Степан с женой уходили из аула, ведя за руку маленького сына, было у них имущества всего два чемодана. Когда жена умерла, женился на дочери богатого золотодобытчика. Вот, значит, как сложилось. Степан мог, что называется, с камня лыка надрать. Если внук пошел в него, не удивительно, что разбогател. Весь род у него был такой.

Когда-то после восстания под предводительством Бугаса, то есть Пугачева, прибился к илеклинцам искавший спасения от наказания мужик по имени Кузьма. Нурулла об этом от своего деда слышал. Один из предков Нуруллы уступил Кузьме часть своего общинного земельного надела. Кузьма со временем привел со стороны жену, построил мельницу, разбогател, и деды-прадеды Нуруллы ходили в работниках у Кузьмы и его потомков. После Октябрьской революции, во время Гражданской войны, эти потомки сбежали в Сибирь. Потом вернулся оттуда Захар, назвавшийся праправнуком Кузьмы.

Дед Нуруллы помог ему построить дом. Нурулла помнит Захара и его белобрысую жену. У них родился Степан, в башкирском произношении – Ыстапан. Нурулла со Степкой играли и на рыбалку ходили вместе. Помнится, однажды Нурулла поймал двух рыбок, Степка – ни одной. Видя, что приятель, чуть не плача, шмыгает носом, Нурулла пожалел его.

– На, – сказал,– пусть одна будет твоей.

Лицо у Степки просияло.

– Дай мне, Нурулла, и другую, – попросил он.

– Зачем?

– Две лучше, чем одна. Что ты с одной сделаешь?

– Да, – согласился Нурулла. – Одной даже кошка не наестся. На, возьми…

Степан, уже взрослый, приезжал в Илеклы по старой памяти. В последние годы не появлялся, был слух, что умер. И вот приехал его внук. Зачем? Какие у него дела с Гареем? Вспомнив о флажках в Илеклах, Нурулла попробовал выпытать это у Егора. Шофер ограничился коротким ответом:

– Хозяйские дела меня не касаются, я – человек маленький.

«Вышколен», – решил Нурулла. Обычно шофер знает о делах хозяина даже больше, чем его жена.





* * *

Гарея разбудило сильное сердцебиение. Приснился ему страшный сон. Будто бы сыплются на него камни, в глаза, в рот набивается песок, а он отчаянно карабкается на гору, чтобы спастись на ее вершине.

– Уф! – Он сел в постели, зажав голову руками. Проснувшись окончательно, осознав, что пережитый только что кошмар был всего лишь сном, облегченно вздохнул, огляделся. На столе – остатки вчерашней еды и ополовиненная бутылка водки, на полу пустые бутылки, на диване, опрокинувшись навзничь, храпит так, словно скрежещут мельничные жернова, Семен Сергеевич Зацепин. Уже рассвело, во дворе прокукарекал петух, кудахчут куры.

– Изрядно выпили, – пробормотал сам себе Гарей. Снова взглянув на Семена, добавил: – Крепко спит. Ну да ладно, пусть спит…

Судя по запомнившимся разговорам старших, прадед Семена Захар, оглядывая земли, принадлежавшие прежде его деду (вернее, деду Нуруллы), вздыхал опечаленно. Советская власть правила круто, попробуй заикнуться, что унаследовать их должен был ты! Только мельничные жернова, валявшиеся у разрушенной плотины пруда, напоминали, чьими они были. Захар, поработав некоторое время в аульной кузнице, уехал искать счастье на Магнитострой. Однако связь с аулом не прерывал. Работая в Магнитогорске, присылал сына на лето в семью Нуруллы. Связь от «ызнакума Захара» перешла к «ызнакому Ыстапану», от него к Сергею, затем – к Семену. Первым словом, прозвучавшим из уст маленького Гарея, оказалось не «эсэй» (мама), а имя «Сема». Гарей учился у Семки лопотать по-русски, Семка у него – по-башкирски. Дед вспоминал, как однажды наблюдал за их игрой. Строили из дощечек и щепочек то ли трактор, то ли танк. Гарей, сделав одну игрушку, успокоился, Семка после первой взялся за вторую, затем – за третью.

– Зачем тебе столько? – спросил Гарей.

– Папа говорит: одна вещь не в счет, две надо считать за одну, три – за две… Понял?

– Понял.

– Ничего ты не понял. А то делал бы еще и еще.

Этот самый Сема пригнал теперь в Янаул две машины. Считает две за одну?..

Гарей, взяв со стола бутылку с минеральной водой, поглотал из горлышка, остаток вылил себе на лицо. Немного полегчало. Вышел на крыльцо. Подумал: «Самое верное сейчас – поехать на озеро, искупаться». И вправду при таких обстоятельствах купанье не раз выручало его. В ближайшем озере вода чистая, живительная. Водятся в ней пиявки. Присосутся к телу несколько штук – вскоре похмелья будто и не было… А Семен пусть еще поспит. Горожане любят поспать. Семен и в детстве, когда отец привозил его в аул, спал долго. Тогда, правда, не храпел. Сейчас в одной комнате с ним в трезвом состоянии не уснешь.

Машины стояли на улице. Возле них лежал Акбарс. Дескать, караулит. Увидев хозяина, поднялся, потянулся и снова лег. Машин – три: «Нива» Гарея, «мерседес» Семена и… «фольксваген». Гарей еще не свыкся с мыслью, что вправе распоряжаться им. Он понимает немецкий язык на уровне школьной программы. «Фольк» – народ, «ваген» – повозка, по-башкирски – арба. Получается – народная арба. Забавно. И подумать смешно, что у каждой, скажем, башкирской семьи может появиться такая арба ценой более миллиона рублей. Два его сына работают в Сибири, зарабатывают там прилично, однако выше подержанной японской «хонды» не поднялись. Но приедут на этой «хонде» – весь аульный народ в удивлении разинет рты. Гарей, глава администрации аула, больше чем на «Ниву» и в мыслях не замахивался. Семен, когда Гарей попытался отказаться от подарка, упрекнул его: «Ты себя не любишь». В школе учителя внушали: «Человека, который любит себя, называют эгоистом, это очень плохая черта». Кто прав?

Гарей завел двигатель «Нивы». Акбарс попытался заскочить в салон, но хозяин гостеприимства не оказал. Пес обиженно побежал в свою конуру.

У озера было спокойно, тихо. Лишь покрякивали в прибрежных камышах дикие утки, щебетали мелкие птахи. Черемуха собиралась раскрыть свои соцветья. Природа нежилась в лучах весеннего солнца. У нее, у всей живности – пора брачных волнений, зачатия потомства. «А люди почему-то устраивают свадьбы осенью», – разматывал клубок мыслей Гарей, раздеваясь. Вода, наверно, холодновата. Однако в детстве они приурочивали начало купального сезона к Первомаю.

– О-о! – Холодная вода будто ошпарила тело. Гарей, нырнув пару раз, поплыл. Утки встревожились, наверно, восприняли его, как люди воспринимают бесцеремонного человека, заявившегося на чужую свадьбу. Несколько уток поднялись в воздух.

Плавал Гарей недолго, торопливо выбрался на берег. В ногах, в спине засаднило от холода. Завернулся в мягкое полотенце, по коже побежало тепло, затем тело разогрелось, запылало. Хорошо!

Сел на прикрытую ивняковым стлаником землю, подставив спину под солнечные лучи, закурил. Мысли прояснились, перекинулись на вчерашний разговор с Семеном.

– Понравилась тебе тачка? – спросил гость.

– «Мерседес» или «фольксваген»?

– Коль Бог не откажет нам в своем расположении, будет у тебя и тот, и другой. Я о «фольксе».

– Хорошая машина, мечта каждого мужчины.

– Так в чем дело?

– Ты о чем?

– Все о том же.

– Ну, брат… – Гарей, смутившись, склонился к пепельнице, спрятал лицо. – Нам ведь, как говорится, не до жиру, быть бы живу.

– На дворе двадцать первый век, Гарей. Долго еще собираешься руководствоваться нищенской психологией?

– Как говорят наши старики, желание есть, силы нет. По одежке…

– Это я уже слышал. Одежку можно перешить, все в твоих руках. Будь ты богат, твои сыновья жили бы рядом с тобой. Смотри, и этот уедет. Знаешь, какая у селян средняя зарплата? Не знаешь, так могу просветить тебя: две с половиной тысячи… Курам на смех. Уедет твой Илекай, помяни мое слово!

– И что ж ты предлагаешь? На цепь его посадить?

– Я тебе предлагаю, дорогой мой кореш, продать мне заброшенный аул вместе с этой горой, как ее…

– Косулиной…

– Да, Косулиной горой.

– Значит, эти флажки…

– Да, мои ребята там обмеры сделали, план прикинули.

– Зачем тебе это место? Там золота нет.

– Я не золото ищу. Золота у меня – во! – Захмелевший Семен провел ребром ладони по шее. – Ты, Гарей, и вообще все вы полагаете, что золото только в земле лежит. А его можно и над землей добывать. – Семен отправил в рот жирный кусочек мяса с долькой чеснока, прожевал. – Я хочу там горнолыжный комплекс построить.

– Но ведь гор тоже – во! – Гарей повторил жест Семена.– Строй. Не обязательно же в Илеклах. Почему именно Косулина гора тебе понадобилась?

– Я собирался построить комплекс в другом месте. Но тут лучше. Красотища-то какая! Такой вид открывается – во всем мире красивей не сыскать. И все это зря пропадает. Я тут такое наворочу!..

– Насчет вида ты прав. Ты ведь картины пробовал писать. Поднимался на Косулину гору и целыми днями от мольберта не отрывался.

– Да-да! Между прочим, картины и навели меня на эту идею. Хотел запечатлеть для себя здешнюю красоту, но зачем писать картины, если ее можно купить? В общем, решил, как в юности товарищ Ленин, пойти другим путем, и мне нужна твоя братская помощь.

– Озадачил ты меня. Тут главное не аул, аула нет, один лишь почерневший дом деда стоит. Главное – кладбище.

– Это же старое, считай, давно забытое кладбище!

– Но старики все равно просят похоронить их там. Аульная, знаешь, психология, она особенная.

– А ты ее измени! Вон в Уфе было кладбище посредине города, почти напротив института, где ты учился. Помнишь? Теперь там трамваи ходят, чего только не понастроили! Ни у кого не спросили, перепахали все – и баста! И кто теперь вспомнит, что там чьи-то кости лежат? Ты, Гарей, образованный человек, руководитель, а мышление – как у неандертальца…

– Не горячись! Может, подыщем тебе другое место? Красивые места у нас не только в Илеклах.

– Не надо! У меня уже все просчитано. Ну, сентиментальную память можно сбросить со счетов. Строить здесь выгодно с экономической точки зрения. Придется только подправить Косулину гору взрывными работами, и все пойдет как по маслу. Не потребуются большие затраты на дорожное строительство. Почти рядом Магнитогорск, а к нему дороги проложены со всех, можно сказать, концов страны. Понимаешь? Мои экономисты насчет этого не ошибаются, собаку, что называется, в таких делах съели. Так что – по рукам? «Фольксваген» – лишь прелюдия. Введем Илекая в правление…

– Дай подумать.

– Чапай тоже думал…

Мысли Гарея прервали две пары лебедей, опустившиеся на озеро. Одна пара – черные. Прежде в природе таких явлений, похоже, не было. Иначе по-башкирски лебедя не называли бы белой птицей – аккош. «Конец света наступил, живем при светопреставлении», – говорит мулла Ахметьян. Может быть, при светопреставлении белое превращается в черное? И один Гарей, оставаясь белым, не может противостоять велению времени? Коль скоро он – человек этого времени, наверно, должен жить, как оно велит…





* * *

Илекай проснулся, выспавшись вдоволь. Через окно, обращенное на полдень, комнату освещали косые лучи солнца. Прадедова лежанка пуста. Старик всегда поднимался рано, привычку эту, видно, не бросил. Из-под окна, открывающего вид на двор, послышался негромкий разговор. Там стоит лавочка, на которой старик отдыхает в тенечке. Должно быть, на ней устроились гости. Илекай, поднявшись, подошел к этому окну.

– Ну, уломал? – Это голос Егора.

Голос Семена Сергеевича:

– Против денег кто устоит?

– Я думал, не согласится. Обелиск, кладбище, память и все такое. Кстати, кладбище огорожено добротным металлом. «Вторчермет» порадуется…

– Тс-с-с!..

– Чего боишься?

– Даже знакомая собака, говорят, может оказаться бешеной.

Порыв ветра захлопнул створку окна. Семен, обернувшись, задрал голову, увидел Илекая.

– А-а, наш джигит! Доброе утро!

– Утро доброе! – Илекай оперся на подоконник. – А где отец?

– Где-то здесь.

Послышался голос матери:

– Идемте завтракать! Стол готов.

– Гарей обещал на завтрак жареных хариусов, пошли!

– Хариусов? Откуда?

– Здесь их до черта. – Семен снисходительно коснулся рукой спины шофера. – Здесь, брат, такие богатства таятся, какие твоим предкам-помещикам и не снились.

Они ушли в дом отца, Илекай, соображая, что бы значил случайно подслушанный им разговор, начал одеваться.





* * *

Неожиданно похолодало. Впрочем, в мае это случается у нас нередко. Резкий северный ветер трепал едва раскрывшуюся листву деревьев, цветы одуванчиков и мать-и-мачехи вынуждены были скукожиться. В воздухе закружились редкие снежинки. «Ахти, план наш нарушится, что ли? – обеспокоился Нурулла. – В непогоду начинают ныть старые раны, раз у меня состояние ухудшилось, у тех двоих, наверно, не лучше». Илекай уехал в соседний аул навестить одноклассника и то ли загостился у него, то ли женихается там. То-то в свой клуб не пошел, есть тут какая-то загвоздка. Семен посоветовал ему поехать на «фольксвагене», Гарей возразил, но Семен как отрезал:

– Пусть покатается, пусть покрасуется, молодым везде у нас дорога.

– Молодой-то он молодой, да ведь еще зеленый, – поупорствовал Гарей, отступая.

– Это мы так думаем. А человек уже почти отслужил в армии, не так ли?

– Так-то оно так… – Гарей поскреб затылок. – Ладно, езди, сынок, дисциплинированно.

– Пока! Пока, олатай!

Илекай уехал. Вскоре и Гарей с Семеном и Егором умотались куда-то, сказали – на два-три дня. Нурулла попробовал выпытать у невестки, что у них за дела.

– Я, кайным*, в мужские дела не вмешиваюсь, – сказала она. – Гарей с самого начала такой порядок установил.

– И покойная свекровь твоя Закия такой была. Хочу с ней посоветоваться, спрошу, бывало, о чем-нибудь, а она: «Сам знаешь».

– И мне она советовала не встревать в мужские дела. Я только за Илекая беспокоюсь, уехал на чужой машине.

– У Илекая, килен**, есть голова на плечах. Он не какой-нибудь шалай-малай. – Заговорив о любимом правнуке, Нурулла оживился. – Мы ведь с ним на этой машине к обелиску съездили и на кладбище побывали. Парень он основательный, сказал, что дом себе построит в Илеклах. Умный человек, как говорится, ум свой еще в пеленках выказывает. Очень меня Илекай обрадовал.

– Эй, кайным, и дом построит, и хозяйством обзаведется, но ведь специальности у него еще нет.

– Специальность – дело наживное. Лишь бы после армии продолжил учебу. У меня уже есть немного накоплений для него. Не пойму только, чего Семен добивается, зачем приехал.

– Мужчина с мужчиной общается, ничего необычного, кайным, в этом не вижу…

Посидев дома, прячась от холода, два дня, Нурулла не выдержал, пошел к Ахметьяну. День Победы уже близок. Надо готовиться к поездке, как договорились.





* * *

– Дурная погода долго не продержится, только человеческой дури конца нет, – сказал Ахметьян, выйдя в сени встретить Нуруллу. – Айда, проходи в красный, как говорится, угол. Я печь затопил, а то холод до мозга костей пробирает, дом отсырел.

– Когда расцветает черемуха и крупные птицы возвращаются к нам, всегда почему-то налетает холод. Сегодня, благодарение небесам, проглядывало солнце, завтра, наверно, разведрится.

– Я тоже так думаю. Увидев в окно, что ты идешь, я позвонил Гиндулле по мобильнику. Удобная вещь. Пусть и он придет, вместе подумаем, кто что возьмет с собой, на чем поедем.

– Что ж, согласованное дело не рассыпается. – Нурулла, сев на канапе у печи, заметил: – Красиво, оказывается, живешь. С удобствами.

– Нам только и осталось, что поесть да удобно поспать.

– На тебе еще мечеть.

– Да, мечеть, слава Аллаху. Там большую часть дня провожу. Ну и богоугодными книгами утешаюсь. Правда, долго читать не могу, глаза ослабли, слезятся. А ты как день свой коротаешь?

– Я-то… Я ведь не одинок, рядом – внук с невесткой. Вот еще и правнук, Илекай, нагрянул. Отличился в армии, отпуском наградили.

– Парень в шикарной машине ездит, твой Илекай, что ли? Я подумал, какой-нибудь генеральский сынок.

– Не своя машина. К Гарею потомок Кузьмы-мельника, внук Степана Семен приехал. Помнишь парнишку, который картины рисовал?

– Да-да, ваши знакомы. Вон оно что. То-то по аулу слухи пошли…

– Какие слухи?

– Я их, Нурулла, мимо ушей пропускаю. Выслушаешь сплетню, так грех на тебя и падет. Люди ведь всякое могут наболтать, и правду, и неправду. Рты решетом не прикроешь.

– Не знаю, кордаш, что ты слышал. Гарей делами по государственной линии все время занят, толком и не отдыхает. В последние дни и вовсе дома не появлялся.

– Может быть… Ну, раз на то пошло, уж скажу: ходит слух, будто Гарей занят продажей илеклинской земли. Неспроста там флажки навтыкали. Будто бы уже и какие-то работы начались. Не обижайся, Нурулла, что слышал, то и сказал.

Нуруллу бросило в жар.

– Пустое… Пустой, наверно, слух. Вот поедем – своими глазами увидим… Там же кладбище, и нас с тобой там должны похоронить. И Косулина гора… Она ведь заветная…

Тут пришел, шлепая великоватыми галошами, Гиндулла, разговор оборвался, и больше эту неприятную тему ни Ахметьян, ни Нурулла не затрагивали. Сели втроем пить чай.





* * *

У весеннего дня ума лишь половинка, не зря, видно, так говорят. Так же резко, как похолодало, восьмого мая температура воздуха подскочила. Черемуха за окном окуталась белоснежными цветами. На завалинки – греть красные спины под солнцем – высыпали солдатики. Запорхали бабочки. Нурулла не мог нарадоваться и возвращению Илекая.

– Долго ты, детка, там пробыл… Повидался с одноклассником?

– Повидался, олатай. И с ним, и… с его сестренкой. – Сказав это, Илекай покраснел, даже уши вспыхнули.

– А-а… У него и сестренка, значит, есть?

– Да. Нынче окончит среднюю школу. В Уфу, в мед, говорит, поедет поступать.

– Пригожая?

– Очень. Я ее давно знаю. Она мне и в армию письма писала.

– Как звать?

– Имя у нее в нынешние дни редкое: Хатира.

– Хатира?!

– Да. Красивое имя, правда? Как в песне: «Хатира, мой тополек, ах как путь к сердечку твоему далек!».

– Ты и песню эту знаешь?

– Эх, олатай, красивая девушка приглянется, так чего только не узнаешь!

– Хатира… Интересно. В Илеклах жила девушка по имени Хатира. Красивая, как райская гурия. Мы, ребята, все в нее повлюблялись.

– Вот-вот! Там, в семье моего друга, рассказывали о ней. Она им родственницей приходится. В память о той Хатире и назвали эту.

– Вон оно как… – На глаза Нуруллы навернулась влага. Достал из нагрудного кармана заветный платочек. – И я храню память о ней. Это подарок той Хатиры. Может, давно ее нет, а жизнь, Илекай, продолжается. Будьте, детка, счастливы!

– И у меня есть теперь такой подарок. – Илекай тоже достал из кармана платочек, обметанный по краям разноцветными нитками с бисером.– К моему уходу в армию, говорит, вышила, но отдать тогда постеснялась.

– Ты мое утешение, Илекай.

– Эх, олатай, с кем бы я делился своими секретами, если б не было тебя? Живи долго-долго, я жизни без тебя не представляю.

– Ай, сынок-сыночек! Упавшее дерево, говорят, в корнях своих прячется. Зная, что ты остаешься, я спокойно попрощаюсь с этим миром, будто и не уйду. Останусь жить в тебе.

– Будешь жить во мне?

– Именно в тебе. Ну а пока попрошу отвезти меня с ровесниками, Ахметьяном и Гиндуллой, в Илеклы. Мы День Победы там отметим. У меня рюкзак со всем, что понадобится, уже готов. Только ружье мне из отцовского дома вынеси так, чтобы никто не увидел. И патроны.

– Это зачем, олатай?

– Салют у обелиска произведем. Мы ведь воины, солдаты, сражавшиеся за Родину.

– У-у, узнает отец…

– Ничего. Я тебя от его ремня защищал, теперь ты вырос и сам не поддашься. К тому же ему сейчас не до нас, носится, будто земля под ногами загорелась.

– Хорошо, ружье я вынесу, отвезу вас, потом привезу обратно. Скажете, чтобы остался, так останусь с вами.

– Нужды в этом нет. Мы там пробудем пару дней. Договоримся, когда нас оттуда забрать.

– Олатай, этот Семен Сергеевич с шофером вели странный разговор. Я случайно подслушал…

– Странный?

– Да. О деньгах. Кто, мол, сейчас против денег устоит? Вроде отца это касалось.

– Илекай, ты об этом пока помолчи. Я тоже кое-что слышал. Давай наберемся терпения. Сначала надо разобраться, что к чему. Пока только отвези нас.

…Часа полтора спустя «фольксваген» с тремя стариками в салоне направился в сторону Илеклов.





* * *

Илекай неожиданно для двоих из пассажиров свернул с шоссе налево, на заброшенный проселок.

– Никак егет знает нашу старую дорогу? – Ахметьян удивленно посмотрел на Гиндуллу.

– И впрямь… – Гиндулла, оторвавшись от окна, обратился, чтобы не отвлекать Илекая, к Нурулле, занявшему место рядом с правнуком: – Ты, что ли, кордаш, подсказал?

– Да съездили уже мы по этой дороге один раз… Вот опять едем по ней, и вспомнилось мне, что отец мой, бывало, пел: «То ли гость по дороге идет, то ли дервиш усталый бредет…». А конец песни не могу вспомнить, – отозвался Нурулла, полуобернувшись к спутникам.

– А мы кто? Гости или дервиши?

– Мы-то? – Ахметьян, перебиравший четки, прервал свое занятие.– Мы не дервиши. Но, коль едем в свой аул, и не гости. К духам предков в гости не ездят. В самом деле, кто же мы?

– Мы – хозяева, – сказал Нурулла. – Раз не дервиши и не гости, значит, хозяева этой земли.

Автомобиль нырнул в березнячок, скрылась из виду Гора Чалой Кобылы. Впереди – Луг Белой Коровы, за ней – Купеческий мост… У каждого приметного места здесь – свое название, своя слава. Для каждого, кто захочет выслушать, целая повесть или легенда. У стариков, всю зиму не отлучавшихся далеко от своих домов, при виде исхоженных в юности мест сердца встрепенулись. Словно смахнули они со своих плеч, по меньшей мере, двадцать лет.

– Нурулла-кордаш, ты горазд был петь, спой какую-нибудь из своих песен, – чуть ли не в один голос попросили Гиндулла с Ахметьяном.

– Хы, не тот уже я певец, – заколебался Нурулла, но все же набрался решимости, запел:



Ай, Урал мой, если прутик срежу,

Чтобы подгонять в пути коня,

Праведная кровь отцов и дедов,

Кажется мне, брызнет на меня…




– Ха-ай, славная песня! – поощрил певца Ахметьян. – И голос еще завидный сохранил, иншалла!*

– Дыханья уже не хватает. – Нурулла стер ладонью выступивший на лбу пот. – Есть, как говорится, желание, да силы маловато.

– Благодарение Всевышнему за то, что имеем. Вся ваша ветвь в роду была певучей. Ты, сынок Илекай, поешь?

– Перенял у деда несколько старинных песен, да при народе петь стесняюсь.

– Ничего, ты еще молод, стеснительность пройдет. Я тоже поначалу стеснялся произносить нараспев аяты Священной книги. Жизнь всему учит.

В этот момент машина достигла вершины возвышенности, мелкий березняк разделился надвое, открылся вид как бы на огромную чашу, образованную подпирающими небо горами. Красота изумительная, захватывающая дух.

– Ну вот, Илекаевы, доставил вас в родные Илеклы. – Илекай, улыбаясь, глянул на прадеда. – Где остановитесь?

– Вези в мой дом. Надо огонь в очаге развести, приготовить еду. Ты уж, детка, вернись в Янаул, а то мать начнет волноваться.

– Ладно, ладно, олатай. Немного помогу вам и уеду. Я топор прихватил, дров нарублю, воды принесу…





* * *

– Тут кто-то уже похозяйничал. – Нурулла укоризненно покачал головой, глядя на замусоренный пол, пустые бутылки и консервные банки, обертки от печенья, коробочку от сигарет. – Хоть бы прибрали за собой! Зря ключ на притолоке оставил.

– Не волнуйся, олатай, сейчас наведу порядок!

Илекай бегом-бегом вымел мусор, принес дров, запалил очаг под казаном, налив в него воду и заложив для варки выделенную матерью для стариков баранину. Гиндулла с Ахметьяном выложили на стол свои припасы. Тем временем вскипела вода в алюминиевом чайнике, приставленном к огню в очаге. Нурулла заварил чай, добавив травы из пучков, собранных еще прошлой осенью и развешанных для просушки на гвоздях.

– Илекай, выпей с нами чаю на дорогу.

– Нет, деды, спасибо, я еще ни разу не посидел с матерью с глазу на глаз за чаем, минут через двадцать буду уже дома.

– Ну ладно. Поезжай, заберешь нас отсюда десятого.

– Послезавтра?

– Да, послезавтра. Будем ждать тебя к полудню.

Попрощались с проворным парнем.

По дому распространился вкусный запах – закипела вода в казане с бараниной. Пока она варится, выпили по кружке чая. Гиндулла, надев очки с толстыми, как лупы, стеклами, принялся разглядывать висевшие на стене увеличенные фотокарточки в рамках. Молодой еще Нурулла с Закией. Двое их парней в воинской форме.

– Вот, значит, какие у тебя, Нурулла, сыны…

– Были… Старшего привезли в гробу из Чехословакии. Младший не оправился от ран, полученных в Афгане. Один лишь мальчик остался от него, Гарей. Не удалось создать большую семью… – опечалился Нурулла.

– Горе с горем, говорят, не схоже, хотя, по сути, одно и то же. Я без войны похоронил двоих заодно с их матерью. Жертвы пьянства, будь оно навеки проклято! – Ахметьян достал из кармана платочек, тронул им повлажневшие глаза.

– Ты, кордаш, оказывается, сохранил подарок! – Нурулла, словно ребенок, нашедший повод похвастаться, вытащил свой платочек. – Вот и у меня цел.

Гиндулла протянул руку к Нурулле:

– Дай посмотреть… – Приблизил платочек к очкам, осмотрел. – На моем сердце было вышито. Не сберег…

– Да, твое положение, Гиндулла, горше нашего. Нам хоть счастье поласкать детей выпало, и все двери перед нами открывались. Тебе Всевышний ниспослал лишь терпение.

– Не знаю… Вообще-то я несчастным себя не считаю. В сердце любовь к Хатире и родной земле ни на минуту не угасала. Любящее сердце – само по себе счастье.

– Так, значит, ты считаешь… – Нурулла некоторое время посидел в раздумье. – Вот что пришло мне в голову: когда Илекай соберется жениться, я приглашу вас на свадьбу. Посидим отдельно в моем доме. Илекай приведет показать нам невесту. Звать ее, говорит, Хатирой. Она дочь родственника нашей Хатиры.

Ахметьян заинтересованно подался всем телом к Нурулле.

– Такая же красивая? Ты спросил об этом?

– Конечно спросил. Разве мой Илекай на некрасивую взглянет? Сам вон какой!

– Я никах* справлю. – Ахметьян удовлетворенно потер руки.

– Господи! – воскликнул Гиндулла. – В аул возвращается радость. Радость любви. Жизнь продолжается. Я подарю невесте золотые сережки, купленные во Франции для Хатиры!

– Примем, что ли, на радостях по фронтовой норме? – Нурулла потянулся к своему рюкзаку. – Я ради Дня Победы купил.

– Нет-нет! Давайте сначала, пока варится мясо, посетим кладбище. Потом воля ваша. – Ахметьян сказал это очень серьезно, возражений не последовало.

– Верно, кордаш. Тут ведь все наши близкие лежат. И дети, и их бабушки… – Нурулла поднялся, заглянул в очаг. – Жарких углей нагорело достаточно, мясо потихоньку доварится…





* * *

Пока побывали на кладбище, а потом прогулялись по бывшей улице аула, прошло довольно много времени. Останавливались у каждого сохранившегося фундамента, у груд кирпичей, столбов, торчавших на месте покинутых дворов, вспоминали их хозяев. Напоминали о них и высаженные ими когда-то кусты и деревья. Тоненькие саженцы превратились в толстые стволы с раскидистыми кронами, сирень образовала густые заросли, цвела черемуха, разливая вокруг аромат белоснежных кистей.

– Там, в Германии и во Франции, – заговорил, протирая очки, Гиндулла, – стоят дома, построенные еще столетия назад. В каждом – портреты предков, живших в далекие времена. История семьи уходит корнями в историю страны. Зайдешь в такой дом – кажется, время в нем остановилось. А мы живем, как на корабле без капитана. Откуда приплыли, куда плывем – никто не знает. Аулы то объединяли, то разъединяли, то вовсе стирали с лица земли. Земля-то общая, но ни тебе, ни народу не принадлежит. Дети Адамовы, как перекати-поле, носятся туда-сюда, и конца этому нет…

– Конец вон он, там, где мы только что побывали, – Ахметьян кивком указал в сторону кладбища.

– Ладно хоть там правда истории на камнях выбита…

До возвращения в дом Нуруллы шагали молча.

Когда подоспела еда, разместились вокруг стола. Ахметьян принялся разрезать мясо на кусочки. Нурулла разлил по плошкам бульон, приправленный салмой**. Невестка обо всем позаботилась: и о салме, и о соли с перцем.

Нурулла с Гиндуллой решили выпить по фронтовой норме, Ахметьян налил в свою кружку воду. Чокнулись, выпили.

– Вот, – сказал Ахметьян, окинув взглядом внутренность дома, – и польза от твоего, Нурулла, упрямства. Кабы не пытался отстоять аул, не оставил дом в Илеклах, где бы мы сейчас сидели?

– Крепкий ведь дом, из лиственницы. Если крышу перекрыть, может, еще сто лет простоит.

– Из-за него тебя и сняли с должности председателя сельсовета.

– А ты, когда на сессии решался этот вопрос, не защитил меня.

– И ты, когда я швырнул партбилет, меня не понял.

– Что было, то быльем поросло, – усмехнулся Гиндулла. – Если уж на то пошло, так меня кто понял?

– Ты… хоть попытку бежать из плена сделал? – Нурулла прислонил ложку к краю плошки. – В твоем дневнике об этом – ни слова.

– У меня это в другом месте написано… Показать, что ли? Правда, показывать это место неловко, стыдно…

– С тобой и стоять-то рядом было стыдно, – пробурчал Ахметьян.

– Прошу извинить, сами спросили. Не в обиду вам… – Гиндулла поднялся и, отойдя в сторонку, обернулся к сотрапезникам задом, спустил брюки и белые подштанники.

– Аллах мой!.. – Ахметьян зажмурил глаза.

– Прости, кордаш… – У Нуруллы выступили слезы. – Почему… раньше не сказал?

– Каждому голый зад не покажешь… – У Гиндуллы на ягодицах, видимо, раскаленным металлом, словно метки на скоте, были выжжены две звезды. Зашмыгав носом, как обидевшийся на мать мальчишка, он подтянул исподнее и брюки. – За каждую попытку бежать – по звезде от немцев. Вы уж, пожалуйста, никому об этом не говорите … Я думал, и жениться на Хатире, если останусь в живых, постыжусь…

Ахметьян кашлянул, прочищая горло.

– Мы сегодня ничего друг от друга не скрываем и друг на друга не обижаемся… Что я хотел сказать-то…

– Что прощаем все друг другу. Может, прощаемся навсегда. Не знаем ведь, что завтра нас ждет. Я, Гиндулла, хотел еще спросить у тебя…

– Спроси, – Гиндулла, приведя одежду в порядок, сел на свое место.– Мне таить от вас нечего.

– Я слышал, каждый месяц ты куда-то посылаешь деньги. Куда?

– В фонд помощи сиротам. Оставляю себе от пенсии сколько понадобится на пропитание, остальное – им.

Помолчали. Молчание нарушил Ахметьян.

– Если бы мы могли вернуться в юность, Хатира, наверно, опять выбрала бы тебя, Гиндулла. Есть в тебе что-то такое, глубоко запрятанное. Мягкость, что ли, чуткость ли душевная? В общем, надежность…

– Спасибо! – Голос у Гиндуллы дрогнул. – Спасибо! – повторил он.

На этом объяснительная часть встречи завершилась. Нурулла с Гиндуллой выпили еще понемножку, языки развязались. Старики ударились в воспоминания о фронтовых эпизодах, то смеялись, то вытирали слезы, то пробовали спеть хором. Если бы это происходило в давних Илеклах, прохожие останавливались бы в удивлении, услышав то русскую, то башкирскую, теперь почти забытую, песню. Нурулла, не подумав, как это воспримет Гиндулла, запевал:



Летят перелетные птицы

В осенней дали голубой,

Летят они в жаркие страны,

А я остаюся с тобой…




Или башкирскую, раскритикованную за идеологическую слабину:



Мы с тобой не расставались

В трудной жизни фронтовой,

Котелок мой неизменный,

Котелок солдатский мой…




Лишь после того как замигала лампа, в которой кончился керосин, и порозовело небо над вершиной Косулиной горы, устроились спать на нарах, прикрытых старым домотканым паласом.

– Если не позовешь на свадьбу Илекая…– пробормотал, засыпая, Ахметьян.

– Если не покажешь невестку Хатиру, капут тебе, Круглоголовый! – завершил мысль Гиндулла.

– Илекаю еще надо отслужить… – отозвался Нурулла полусонно.





* * *

Проснулись они в хорошем настроении, хотя поспали недолго. Нурулла с Ахметьяном надели гимнастерки. После возвращения из армии военная форма, в которой они вернулись, стала для них тесноватой – потучнели тела, а теперь выцветшие гимнастерки, оказалось, им в самый раз.

– Может, в честь Дня Победы сбреем твою бороду, а, Ахметьян? – Нурулла сам уже побрился, помолодел, и гимнастерка была ему к лицу.

– Дразнить меня из-за нее, называть бородатым солдатом, кроме вас, некому. Пусть уж остается вам на зависть, – отшутился Ахметьян.

– А ты, Гапон, что наденешь?

На подшучивания Гиндулла сегодня не обижается, лед растаял, в душе – ни льдинки.

– Обойдусь цивильной одеждой.

– Давайте-ка и надушимся, – предложил Нурулла, показав флакон с туалетной водой. – Мне Илекай подарил: вспомни, мол, прадед, молодость. Я и прихватил с собой сюда.

– А что, не помешает! Дай-ка… – Ахметьян побрызгал ароматную воду на себя. – Приятный запах поднимает настроение.

Взяв с собой ружье, ровно к десяти часам они подошли к обелиску. Командование взял на себя бывший старший сержант Ахметьян Илекаев.

– Становись! Равнение на обелиск славы, воздвигнутый в память о павших в Великой Отечественной войне против фашистской Германии, а также воинах, вернувшихся с победой! Смирно!

Два бывших солдата вскинули головы.

– Гвардии рядовой Нурулла Илекаев, произвести салют в честь годовщины великой Победы!

– Есть произвести салют!

В весеннем воздухе, нарушив утреннюю тишину, трижды прозвучали выстрелы из ружья.

– Вольно!

На этом официальная часть празднования закончилась. Затем все трое поискали взглядами высеченные на каменных стенках имена близких родственников, освежили память о них.

– Еще раз прости меня, Гиндулла! В очень тяжелое для тебя время я замазал черной краской твое имя. – Нурулла обнял ровесника за плечи.

– Нет невыцветающих красок и незаживающих ран, Нурулла. Мы опять вместе. Объяснились. Я ведь тоже научился смотреть на прошлое с высоты своего возраста. Если на душе человека спокойно, каждый его день стоит тысячи.

– Время ставит все на свои места. – Ахметьян положил руки на плечи ровесников. – Мы должны были объясниться. Вообще мусульманину не положено таить в душе злость более двух дней.

Погода стояла ясная. Каждая примета, говорившая о приходе лета, каждый цветочный бутон в траве, каждая пробудившаяся после зимней спячки и выползшая погреться на солнышке букашка радовала стариков. Неторопливо, заложив руки за спину, пошагали вдоль останков аула. Опять останавливались у полурассыпавшихся фундаментов, уточняли, кому тот или иной из них принадлежал. Завернули в переулок, постояли у фундамента дома Хатиры. Вспомнилось, как она, выйдя из дому, вздыхала: «Уф, не ждали бы уж меня, не теряли время, я бы догнала вас». Вон черемухи цветут, свидетельницы их зарождавшейся любви. Сажали деревца вчетвером. Мальчики выкопали ямы, засыпали корни принесенных из лесу саженцев, Хатира полила их. «Когда появятся на них спелые кисти, заберемся, Хатира, ночью в твой сад». Хатира смеялась: «Я сама их для вас нарву». Черемухи те разрослись, будь рядом дом, можно было бы сказать, что вымахали выше крыши. Насеяли потомство, образовалась целая лесная заросль.

Пошагали дальше.

– А ведь правильно мы сделали, посадив их,– сказал Нурулла. И вновь завязалась неторопкая беседа.

Вернувшись в дом, попили чаю, прилегли отдохнуть на нарах. Впрочем, прилегли двое, Нурулла остался сидеть за столом, подперев голову руками.

– Никак ты сидя заснул? – спросил Гиндулла шепотом, чтобы не потревожить закрывшего глаза Ахметьяна.

– Тс-с-с…

– Я не сплю. – Ахметьян поднялся. – Пойду свершу омовение и намаз. Утренний пропустил, нехорошо…

И ушел, взяв молитвенный коврик, во двор.

– Пусть помолится. Может, и ты, Гапон, покрестишься?

То ли задела шутка Гиндуллу, то ли нет – на его лице ничего не выразилось. Сказал спокойно:

– Бог, Нурулла-кордаш, на всех один, только веруют и молятся люди по-разному. Я не крещусь, верую в душе. Главный божий храм – душа человека.

– Пожалуй… Знаешь... Впрочем, подождем Ахметьяна.

Когда вернулся, помолившись, Ахметьян, Гиндулла поднялся, спустился с нар.

– Нурулла, ты хотел что-то сказать…

– Вы видели флажки. И на кладбище, и на прогулке по аулу.

– Да, видели.

– Они навтыканы неспроста. Гарей мой, похоже, собрался продать эту землю Семену или поспособствовать ему в этом.

Ахметьян кашлянул.

– Значит, слухи в ауле были верны.

– Что же делать?

– Надо подумать.

Думали весь день, прикидывали, что можно предпринять. Остановились на том, что завтра предъявят Гарею ультиматум. Если ничего из этого не выйдет, то поговорят с народом.

– Мы все ж воины, – сказал Ахметьян. – Защитим свою землю. Созову народ в мечеть.

Перед закатом солнца вышли во двор – посидеть на скамейке у дома. В предзакатных лучах на вершине Косулиной горы вдруг появились какие-то животные. Или почудились?

– Косули!

– Одна, две, три, четыре…

– Иншалла! В Илеклы вернулись косули!

– Добрый знак! План наш, думаю, удастся. Хатира… Помнишь, она сказала, что обернется косулей?

– Помню.

Косули, словно вспугнутые кем-то, тут же исчезли.

– Илекай приедет завтра к полудню, – напомнил, завершая разговор, Нурулла.

– Иншалла! – повторил Ахметьян и встал. – Время вечернего намаза наступило…





* * *

Илекай проснулся в доме прадеда, когда солнце уже заглядывало в окна. В палисаднике, как обычно, чирикали воробьи, в карнизе дома ворковали голуби. Жужжания сепаратора не было слышно, мать, должно быть, молоко уже просепарировала. Илекай распахнул створки окна, в комнату хлынул свежий воздух, донесся вкусный запах. Ага, мать, кажется, печет блины!

Блины у нее получаются – язык проглотишь. Эх, если бы сейчас и Хатира была рядом! Нырнул бы в глубину ее вобравших цвет весенней полыни глаз и остался там. Через пять дней Илекай должен быть в своей части; как выдержать пять месяцев, не видя любимую? Мысли о Хатире не только возносят его на седьмое небо, но и бросают то в жар, то в холод. До чего же она красивая! А около красавиц кто только не крутится! «Но она и не глупа, – успокаивает себя Илекай. – Убережет себя от необдуманных шагов и навязчивых поклонников».

Умылся во дворе студеной колодезной водой, окатился ею до пояса, растер тело до красноты полотенцем. В приподнятом настроении зашел к матери.

– Доброе утро, мама! – Приобнял ее за плечи. – Ох как скучал я, мамочка, по тебе! А где отец?

– Спит еще. Вчера опять в честь Дня Победы, видно, перебрал. – Мать поцеловала Илекая в щеку. – Ай, сынок, уже и до тебя, последыша, еле дотягиваюсь.

И заплакала.

– Ну не плачь, мама!

– Как не плакать? Растила, растила вас, а вы разлетелись. Братьев твоих сколько уж не видела!

– Я, мама, никуда уезжать отсюда не собираюсь. Вот отслужу, приведу тебе невестку. Но с условием: не будить ее рано.

– Так ведь и невестка – свое дитя. Когда я тебя рано будила?

– Ты у меня – мировая мама!

Илекай схватил блин, сунул, свернув, в рот.

– Погоди, маслом смажу.

– По присловью, пока прозвучит «бисмилла»*, гости могут с голоду помереть.

– Ничего, не умрешь…

– А где те?

– Ты о Семене?

– Да, о Семене Сергеевиче и его шофере.

– Они приедут сегодня. Отец велел баню пожарче истопить. Ты поешь, потом наполни там бак водой. И во дворе подмети. Городские люди чистоту любят.

– Кто любит чистоту, тот и должен о ней позаботиться.

– Ладно уж, гости ведь. Гости без слов требуют уважения к себе. Надо встретить так, чтобы не пришлось краснеть.

– Слушаюсь и повинуюсь!

– Ешь, сынок, ешь…

К моменту, когда отец с припухшим лицом вышел на крыльцо покурить, поручение матери было уже выполнено: бак в бане наполнен до краев, печь заряжена, двор подметен.

– Отец…

– Слушаю.

– О каких деньгах Семен Сергеевич с шофером говорили?

– Что говорили?

– Ну, что перед деньгами никто не устоит. Я случайно их разговор слышал. Вроде как о взятке шла речь.

– А тебе какое дело до чужих денег?

– Просто интересно.

– Еще что скажешь?

– Еще на повороте к Илеклам появился знак, запрещающий въезд туда.

– Ну?

– Раньше его не было, потому спрашиваю.

– Больше забот у тебя нет?

– Пока нет.

– Нет, так не парь себе мозги. Твое дело – шагом марш, ать-два. – Гарей направился к умывальнику. – Дорогу в Илеклы забудь, слышишь?

Прозвучало это категорично, как приказ. Илекаю этот тон отца давно знаком. Характер у него крутой, рука тяжелая. Если бы не прадед, отцовский ремень в свое время поплясал бы и на спине Илекая, как на спинах его старших братьев, поэтому парень и сейчас счел за лучшее промолчать. Но приказом память не стереть. На илеклинском кладбище покоится любимая прабабушка Закия. А обелиск? Там выбита на каменных стенках семьдесят одна фамилия Илекаевых…

Пока Илекай раздумывал об этом, отец вышел одетый.

– Где старик? Что-то не показывается.

– Празднует. День Победы в первую очередь его праздник.

– Черт! Забыл поздравить его. Гайша, хорошенько попотчуй старика за чаем! Ты, Илекай, посмотри-ка, почему не выходит, не случилось ли с ним что. Как бы не загнулся. Будет тогда праздник!

Гарей завел двигатель «фольксвагена», кинул напоследок:

– Гайша, мяса побольше приготовь, гости у нас переночуют.

И уехал, не сказав куда. Угнал машину. И ключи от «Нивы» – у него. Да-а, сначала разрешал Илекаю все, а тут – на тебе! Говорят, гость дорог лишь в течение трех дней. Прошли, что ли, для Илекая эти дни? Как же теперь стариков привезти, если отец уехал надолго?..





* * *

Старики, обходя крутые выступы, поднимались на Косулину гору. Решили ждать Илекая наверху. Подъедет машина – помашут руками, покричат, в крайнем случае, выстрелят из ружья, чтобы увидел, где они находятся.

Поначалу подъем давался очень тяжело. В пути, как говорится, и иголка – груз, а они несли с собой кое-что из еды и одежды и ружье. Но постепенно суставы разминались, дыханье углубилось, шаги становились уверенней. Э-хе-хе, а ведь было время, когда они резвились здесь, легко перескакивая с камня на камень, словно козлята.

– Благодарение Всевышнему, ноги еще несут, – проговорил Ахметьян, тяжело дыша. – Подождем малость Гиндуллу, что-то приотстал.

– Но мы все еще ничего. Раз так, доживем до свадьбы Илекая, – отозвался Нурулла, присев на валун.

Отдохнув чуток, пошли дальше. Чем выше поднимались, тем больше окружающий мир раскрывал свою красоту. Смотри, любуйся, пока не устанут глаза! Залежавшийся в затененных местах снег мраморно светится под лучами солнца, выбегающие из-под снега ручейки светлой, как слеза, талой воды добавляют природе сияния. Уж не сама ли это страна Самрау, которую искал эпический Урал-батыр? Стоило родиться, чтобы хоть раз увидеть эту красоту!

Старики, время от времени присаживаясь отдохнуть, наконец достигли вершины горы. Глянули на ее восточный склон – ба, внизу у подножья стоят вагончик на колесах и машина с бурильной вроде бы установкой, ходят люди! Подъезжая к Илеклам по старой дороге с южной стороны, их нельзя было увидеть. Выходит, верны были слухи о том, что на Косулиной горе производятся какие-то работы?..





* * *

Семен Сергеевич с Егором Ефимовичем приехали к полудню. С ними вернулся и отец. Он услужливо крутился около гостей, от утренней подавленности в нем не осталось и следа. Илекай наблюдал за ними со стороны. Прадед интересовался, что за нужда привела к ним этих далеко не бедных людей. В самом деле – что? Почему отец так старается угодить им? Вон занес в баню сразу три зеленых веника, оттуда вскоре выбился наружу запах запаренных березовых листьев. Выставленный во двор стол ломится от всякой еды и питья – каких только бутылок там нет!

Гости, попарившись один раз, сели, завернутые в мягкие полотенца, за стол. Илекай еще в день своего приезда отказался от застолья с ними, вежливо объяснив, что из принципа вообще не пьет и не курит. Поэтому сегодня его не пригласили в гостевую компанию, и он сидит на скамеечке поодаль. А отец вьюном вьется, потчует их.

– Казы?* И кумыс есть? А где, – Семен Сергеевич подмигнул Егору Ефимовичу, – кызы?** Я говорю, казы есть, кумыс есть, но вот девок нет.

– Что правда, то правда, Сергеич.

– У вас с этим напряженка, Гарей?

– Будет день... – отец кинул быстрый взгляд в сторону Илекая и завершил фразу, понизив голос, – будет и пища. – И, склонившись к уху Семена Сергеевича, добавил еще что-то.

– Ха-ха-ха! Молодец ты, Гарей, свой парень!

Илекай вскочил с места. Вот подлые душонки, ни о чем, кроме как нажраться, напиться и с девками развлечься, не думают! И отец рот раззявил. Будет, видите ли, день, будет и пища. Как бы мать их разговор не услышала…

Подавив раздражение, Илекай обратился к отцу по-башкирски:

– Отец, я хочу прокатиться.

– Я тебя не держу, – сказал отец, немного помявшись.

Егор, глянув на Илекая и переведя взгляд на Гарея, поинтересовался:

– В чем проблема?

– Машину просит, покататься.

– Как Господь сказал? Ищите и обрящете, просите и получите? – Егор достал из кармана пиджака, висевшего на спинке стула, брелок с ключами.– Лови, джигит!

– «Мерседеса» не жалко?

– Для такого нет, не жалко. У меня три дочери. Возьму да выдам одну за него, а?

– Идея не дурна, Ефимыч. – Семен Сергеевич похлопал шофера по спине. – От смешения кровей красивые и умные дети рождаются. Вот покончим с Косулиной горой, пустим дело на лад, можно будет и свадьбу сыграть. Как на это смотришь?

– Да уж вчера можно было покончить.

– Нет, – вступил в разговор отец, – вчера было нельзя, праздник был… Сегодня – пожалуйста. Ночью!

Странно ведет себя этот Ефимыч. Будто в доле он с хозяином, слугой зачем-то лишь прикидывался, а сейчас обращаются друг к другу как равный к равному. Но это их дело. Что значит «покончим с Косулиной горой»? А флажки? А запрещающий знак на повороте к Илеклам? Отец темнил, а оказалось – заодно с ними…

Зажав ключи от машины в горсти, Илекай кинулся на улицу. Через двадцать минут был уже в Илеклах, проехал знакомой дорогой напрямик. В доме деда все прибрано, чисто, но никого нет. Парень в растерянности поехал к Косулиной горе, решил объехать ее. Может быть, прогуливаются где-нибудь там. И в самом деле, заметил стариков на вершине горы. И не только их. Увидел впереди вагончик на колесах и рядом какую-то технику. Доехал дотуда, тормознул у вагончика, выбрался из салона. Из вагончика вышел незнакомый мужчина.

– Чего тебе? Я думал, Сергеич с Ефимычем приехали.

– Они у нас в ауле. А вы что тут делаете?

– Гору… вершину ее собираемся выровнять. Строительство горнолыжного комплекса начинаем. Разве Сергеич не говорил?

– Да нет… – Илекай побледнел. Незнакомец, видимо, заметил это.

– А как ты в их тачке оказался?

– Дали покататься.

Илекай, резко повернувшись, шагнул в сторону горного склона.

– Ты куда?

– Туда. – Указал кивком на вершину горы.

– Туда нельзя! Там взрывчатка заложена. Ждем только сигнала.

– Там люди!

– Какие люди? Там никого не должно быть!

– Есть там люди…

Илекай рванулся вверх по склону. Закричал:

– Олата-а-ай! Где вы? Олата-а-ай!

Из-за скалы донесся голос прадеда:

– Илекай, не поднимайся! И этих людей предупреди, чтобы не поднимались. Мы вооружены. Съезди быстренько за отцом, пусть приедет на переговоры. И печать сельсовета с собой привезет. Пока не приедет, мы отсюда не спустимся.

– Олатай, гору могут взорвать, там взрывчатка заложена!

– Делай как сказано! Мы свое решение не изменим.

Илекай в ужасе кинулся назад, к «мерседесу». Надо спасать стариков! Не дай Бог, костер там разожгут. У башкир издревле бытовал обычай: в случае опасности запаливать на вершинах сторожевых гор дымные костры. Специально дозорных для этого держали. Приблизится, скажем, вражеское войско – тут же взвивался сигнальный дым на одной горе, следом в пределах видимости – на другой, и так – по всему огромному краю. Быстро извещали о грозящей беде всех соплеменников, звали на помощь.

…Услышав новость, уже слегка захмелевшие гости погрузились в «мерседес», Илекай пересел в «фольксваген», помчался впереди. И опять полез на гору, окликая прадеда. Отец кричал снизу:

– Илекай, вернись!

А на горе в этот момент запылал костер. Донесся голос Нуруллы:

– Гарей Илекаев, эта земля принадлежит народу! Косулина гора, кладбище и обелиск – совесть народа. Напиши бумагу, что не посягнете на них, и скрепи печатью. Иначе к нам не приближайся!

– Погасите огонь! Печать – вот она, со мной! Илекай, сынок!..

Огонь между тем, вскидывая язычки пламени, расползался по сухой прошлогодней траве. И, видимо, где-то коснулся бикфордова шнура, присоединенного к заряду. Громыхнул взрыв неслыханной в этих местах силы. Со скалы сорвалась каменная глыба, покатилась вниз, страгивая другие камни. Должно быть, от ударов камнепада сдетонировала взрывчатка в остальных шурфах, дрогнуло само сердце горы.

– Илека-а-ай!..

Ответа не последовало. Несколько каменных глыб достигли подножья горы, ударили по вагончику на колесах и стоявшей рядом технике…



Эпилог

Илекая, Нуруллу, Ахметьяна и Гиндуллу народ похоронил на вершине Косулиной горы. Так встарь на возвышенных местах хоронили святых.

Гарей после этого в Янауле не показывался. Ходили о нем разные толки. Одни говорили, что сбежал с Семеном, может быть, воспользовавшись его богатством, даже за границу. Мало ли там сейчас преступников, до которых не дотягивается рука российского правосудия. Высказывалась и мысль, что люди разозленного Семена просто пристукнули Гарея и закопали неведомо где. Кто прав – одному Аллаху известно.

Гайша увяла, сразу состарилась. От энергичной, пригожей женщины остались кожа да кости. Говорили, будто утешает она себя мыслью, что и земле хорошие люди нужны, что Всевышний забирает души лучших, чтобы отдать их тем, кому предстоит родиться, и таким образом очистить мир от скверны. Может, так оно и есть? Народ прислушивается к ее словам.

Говорили также, что какая-то девушка посадила на могилах Илекая и стариков цветы. Старухи, помнящие Хатиру, высказывали предположение, что это ее дух ухаживает за могилами. Но кое-кто знал, что она и девушка, приезжающая на Косулину гору, похожи друг на дружку как две капли воды…



Авторизованный перевод с башкирского Марселя Гафурова.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
  • 1. Пубертат +1
    Татьяна Шереметева
    Слово\Word, №96
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1007 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru