litbook

Проза


В старом доме на Шишмаревском0

Ночью прихватило. Первым делом потянулась в чашку за съемным «мостом». Думаю, придут забирать, увидят протез. Потом нащупала свет. Лучше бы и не нащупывала. Рука тощая, кожа тряпкой висит - гадость, как говорила мама, когда ей тоже было под 80.

Валидол у меня есть, у кровати, всегда. И любимая английская чашечка с водой.

Вроде отпустило.

Часов в пять – звонок. Приподнялась на локте: послышалось? Приснилось? Но какое там, снова - да такой, что в уши бьет. Или это сердце так заколошматилось?

Спустила ноги с кровати. Целое дело. Натянула халат. Приблизилась к двери, стараясь, чтобы неслышно.

Там, на лестнице, чужое шебуршание и потом - глухие удары. Хорошо, дверь двойная, увесистая. Потрогала на всякий случай, хорошо ли закрыта.

Так и стою. Тот, за дверью, не уходит: звонит еще раз и снова стучит.

- Что вам нужно? – спрашиваю наконец.

- Я от Льва Михайлыча.

Лестничная клетка отдает гулким эхом. По голосу мужик молодой, хотя сам голос хриплый.

Сказать, никаких Львов не знаю? Затаиться?

-  Я никого не жду, - отвечаю в конце концов сжатым горлом. – Перестаньте стучать.

- Откройте, - глухо из-за двери повторяет голос. – Я вам посылку привез. Только с аэропорта.

Он ждет еще какое-то время.

Вдруг понимаю – это от Лёвы.

Он просовывает в дверь перевязанный много раз сверток, близнец предыдущих.

Приглашаю в квартиру, но гонец мотает в проём головой:

- До свиданья.

Лицо помято, небрито.

Закрываю дверь и слышу шуршание куртки о стену и удаляющееся вниз по ступеням топанье. Все стихает.

Пять утра.

 

ЗАВТРАК

 

Утро всегда не в радость. Не хочу вставать, мыться, застилать белье. Это так долго, застилать. А про то, как перестилать, так лучше не думать. Пока обойдешь кровать с трёх сторон. Одеяло, вроде, и не такое уж тёплое, а тяжелое. Пока расправишь. Но перестилать, это еще в воскресенье.

А сегодня-то что?

Подтянула простыню, чтоб без морщин, а она взяла да и расползлась посередине.

Желание все бросить.

Но завтракаю, чашка кофе, творог (надоел). Сплошное «Вкуснотеево». Не доедаю творожок «Семёнишна», который отдаёт кисло-горьким и выбрасываю.

А хотелось бы свежий круассан с камамбером.

 

Девять часов. Едва налила кофе, звонок. Подхватилась, думала, Яся звонит из Нью-Йорка. Но звонил Лёва.

- Я наверно, не вовремя? - Голос сухой, стариковский. - В таком случае очень прошу прощения...

И ждёт.

- Лёва, какой сюрприз в пакете! Как же это?

- Мои маленькие секреты. Позволь мне не раскрывать.

- Ты бы меня предупредил. А то он пришел в пять утра.

- Так он тебя разбудил?

- А ты думаешь? Пять утра! Стук поднял на весь подъезд. Я думала, бомж. Кто это?

- Да это… знакомый. Я потом расскажу.

- Ох, вечно у тебя тайны.

- Он билет взял на последний рейс. Поэтому вышло рано.

Смотрю на пакетик.

- Сколько же тебе удалось их туда затолкать?

- Всё, что сумел накопить. Там много.

Сжимаю коробочку.

- А ты как же?

- Но тебе же нужно.

Ну что мне с ним делать?

- Главное, чтобы ты не падала духом. Ты должна знать, тут у тебя всегда поддержка и дом. И Мариэтта, и я…

- Знаю, Лёвочка.

- В маленьком городке возле Бостона, который зовется Уэстфорд. Адрес-то еще не забыла?

- Как же я могу забыть, Лёва? (А кофе-то стынет.)

- Это шутка, - вздыхает легкий как труха голос.

- Как ты себя чувствуешь?

- По паспорту.

Лёве 84. Или уже 85? Он на шесть лет старше меня.

- Сегодня магнитная буря. И я больше лежу. Но к августу все должно кончиться. Ты приедешь, и мы поедем в Бостон, в тот ресторан у воды, где тебе так понравились устрицы.

- Да как же я приеду-то, сам подумай?

- Ай, ай, вот ведь беда…

Он замолкает.

Молчим.

У него почти бесплатные звонки за рубеж. А кофе совсем остыл. Теперь греть.

- Ну, ты знаешь, - вздыхает он в своем Уэстфорде. - Я звоню тебя поддержать. Потому что, если и было у меня что-то в жизни…

- Да у тебя много чего было, Лёва.

- Не сердись, не сердись. – Он меняет тон. - Лучше позволь мне сказать, как я люблю тебя.

Бедный… и ведь как нарочно: вечно звонит, только я кофе себе налью. А кофе пить и разговаривать я не умею. Тем более, когда это одна из тех двух-трёх вещей, которые у меня остались. Выпить спокойно чашку горячего кофе.

 

Спичка ломается несколько раз, но в конце концов вспыхивает. Смотрю как медленно вспенивается, закипая в джезве, темная жидкость.

И про Бостон я тоже слышу уже лет десять.

Но ведь было же, было. И Кейп Код, и  Портленд, и Бостон. А какие там были устрицы. Никто не любит устриц как я.

 

- А свитер у тебя есть? - Лёва суетится, проверяет снова и снова билеты, глядит на часы.

- Есть, Лёвочка!

- Как? Только этот? Там же вечером будет холодно. Сейчас пойдем в магазин и купим тебе другой.

Дверь магазинчика, когда открываешь, звенит. Подтянутые кирпичные домики, пуританская нарочитая правильность. Оконные рамы белые, до рези в глазах. В центре через сквер идут люди, студенты валяются на траве. Смех, быстрая речь. Отдельные фразы я понимаю. Мне все больше кажется, что я узнаю эти лица.

Хочется есть. Лёва по первому моему слову разворачивает сплющенные бутерброды. А как хотелось бы вон в тот ресторанчик! Или вот в этот.

На другой день я сбежала из Уэстфорда, из-под его опеки как школьник с уроков в Кейп Код. Он говорил, что там нечего делать. Словом, полную ерунду.

Высокий автобус с затемненными окнами: всю дорогу я просидела, уткнувшись носом в стекло. Простор, слепящая распахнутость моря. Запах гниющих на солнце водорослей. Широкий пляж, уходящий за горизонт. Одиночество.

Думайте, что хотите. Мне все равно. Это было самое лучшее. С этим ничему не сравниться.

А свитер из Бостона я подарила потом Алле на день рождения.

 

Не выспалась. И кофе не дал толком попить.

И все же – какой подарок. Как же ты ухитрился?.. Ведь у вас тоже сейчас с этим строго. Сам не спал и копил?.. И пока не спал, о чём думал? Или как я, все больше вспоминал?

Скорее всего, наши воспоминания не совпадут. Фразы и их оттенки будут другими, и даже запахи и цвета, и погода в тот день. Для одного шел сильный дождь, для другого – насупленное небо, и все. Запах пыли и кожаных переплетов, и скрипел ли старый паркет за книжными стеллажами, об этом мы бы тоже, наверное, спорили упрямо и долго.

Ты пришел на работу, с которой уже уволился, в институт,  для которого столько лет писал скучные комментарии и довольно посредственные статьи, и с которым тебя уже ничего не связывало, кроме меня. Может, среди старых фолиантов, страстей вечных и давних, тебе было легче высказать то, что ты собирался.

- Если ты решишься и станешь моей женой, мы поедем вместе. Или останемся.

Его квартира уже была выпотрошена, и чемоданы стояли у двери.

- Так разве ты не женат, Лёвочка? – Я пыталась поймать его взгляд.

- Я разведусь.

Он проговорил это глядя в пол, глухо.

- Да нет, Бог с тобой. Куда я поеду? И мама здесь…

Улыбнулась, потому что мне, в общем, все равно было, уедет он или нет. Знаю одно: я была ужас как хороша в новых югославских сапожках, а в Ленинграде за окнами мокро шумела листва, и этот рано лысеющий, сутулый человек готов был переломать из-за меня свою жизнь.

Много лет спустя ты так перескажешь наш разговор:

Я: Куда я поеду? Разве я  могу бросить маму?

Он: Мы ее выпишем, после.

Я: Она не захочет. (Тут я заплакала.) 

…Какая, в сущности, разница?

Тщеславие, суетность. Близорукость.

Открытки, сначала из Израиля, потом из Штатов приходили мне на работу. Ему казалось, что так вернее. Путаный, мелкий почерк, фразы загибаются по краям. И хоть они напоминали по содержанию рассказы туриста без воображения, и вообще приходили редко, весь институт чесал языки.

Подписывался Лёва таинственно: Л.И.

 

Странное дело, цифры. Они потеряли смысл, звучат как пустой молочный бидон, если им обо что-то ударишь, впрочем, это тоже оттуда, сравнения умирают, потому что кто сейчас ходит с бидоном за молоком. А то молоко, что покупает Алла, в последний раз вообще было горьким. Я ей талдычу, что молоко мне не нужно. А она все равно покупает.

…Три года назад Лёва потерял равновесие и упал в Уэстфорде на ступенях кофейни, где каждое утро покупал себе кофе. Кофе вылился на тротуар, бумажный стакан откатился.

Восстанавливали Лёвочку долго, прислушиваясь к каждому его полувздоху. Но он всё рвался в Петербург, одно за другим как в бреду вытаскивая из прошлого имена знакомых врачей. У американских эскулапов ему не хватало «душевности». Пришлось даже чуть-чуть вправить ему мозги: ты что, всё забыл? Здесь такая «душевность», что ты был бы уже на том свете. Да и врачи твои, где они?

С того падения Мариэтта его на улицу не выпускает. Заставила коридор всякой рухлядью, так что ему с ходунком и к двери не подойти. Вот он и сидит. Оброс, борода, как у Толстого. Парикмахера бы надо, да Мариэтте все некогда.

И уж совсем праздная мысль: неужели Мариэтта не знала? Про тот наш разговор?  А если знала, то как согласилась на мой приезд тогда, когда стали пускать? И чтобы я остановилась у них? Или ей было уже все равно?  Спрашиваешь себя по многолетней привычке. Усталое эхо, а не вопрос. Ответ на который давно не нужен.

Все перегорает. Пепел засыпаешь в каталожный ящичек в голове, как в библиотечном карточном каталоге. «Л» - Лёва. «А» - Арсений, Арс. Да и другие, чьи карточки содержат порой одну только фразу, слово. А как они были удобны, те ящички. Все сведения там. Все понятно, все просто. Все выверено тысячу раз.

Я – птеродактиль.

Неужели я сегодня засну?.. Сжимаю коробочку, словно руку любовника после разлуки.

Может, Яся звонила, да телефон был занят? Смотрю на часы: нет, ей рано, у них в Нью-Йорке ночь ещё. Это только Лёва, бедный, не спит.

 

И все-таки надо хоть причесаться. И вылезти наконец из халата.

Все мои тряпки вытянулись и обветшали. А новых взять неоткуда.  Достаю французский свитерок, жёсткий от стирок, вельветовые брючки на резинке.

Как долго их, однако, натягивать!

Сначала лодыжки. С утра еще ничего, а вечером станут как тумбы, что щиколотки, что коленки, не отличишь. А коленки-то сами! Как простокваша.

Так, правая. Теперь левая.

С зеркалами мы в ссоре. Они показывают мне человека, в чем-то похожего на меня, но я-то знаю, что это подлог. Издеваются. В телепрограмме прочла, что в своей последней квартире Марлен Дитрих вообще поснимала все зеркала. Или все перебила, не помню.

Короче, причесалась на ощупь.

Опять полная расческа волос. Танечку позвать, парикмахершу? Лучше голодать буду, а Танечку позову. Пусть натрет скальп чем-нибудь. Бальзамом. У неё всякие есть. Причешет, уложит. Хоть как-то. Но разговаривать сейчас с Танечкой – не знаешь, на что нарвешься.

Устала думать. Хоть бы кто подумал вместо меня.

 

 В дверях завозился ключ – пришла Алла с продуктами. Стоит, отдувается.

- Ох, Еленочка Юрьевна, тяжесть немимоверная. Картошки купила. И котлеток куриных. Едва доползла.

На ней новые сапоги: неужели банты на каблуках?!

- Магазины у вас тут плохие. Куры жирнющие. И дорого. – Она снимает сапоги, оглядывает их с удовольствием и шлёпает босиком на кухню. - У нас, на Просвещения, лучше. Ярмарки, бабки торгуют. Их от метро гоняют, а они обратно. Бабки-то. А у вас тут тишина, как в морге.

Она смеется, и все ее лицо озаряется, искрится. Для мужиков она как магнит, даром, что за шестьдесят.

- Это какие котлетки? - отрываю взгляд от ее каблуков и ползу следом. – Может, им уже много лет?

- Да свежие!!! – она разворачивает пакет и сует мне под нос. – Вы понюхайте! Уж больно вы всего боитесь, Еленочка Юрьевна. Я вас когда тухлым кормила?

Нюхаю, но без убеждения.

- Йогурт держите. Этот, «Ландляба». В дорогом магазине взяла, том, что вы любите.

- О-о-о, - радуюсь. –   А то я уже «Вкуснотеево» есть не могу.

- А «Семёнишну»?

- И «Семёнишну» тоже не буду.

- Вот ведь какая. Ну, ешьте свою «Ляндлябу». Последние две коробки у них, с самого зада вытащила. Перекусим вот и гулять пойдем.

- Гуля-ять?

- Да погода же! Ветерок прямо ласковый.

Снова труд - отбиваться. Жизнь – сплошной труд.

- Нет, Алла, сегодня никак.

- Ну здрассьте, никак! И вчера никак, и завтра никак. Чем вы заняты?

- У меня и туфель-то нет.

- А в коридоре чего стоит?

- В коридоре не те.
- Нет, Еленочка Юрьевна, гулять вы пойдете. А после обеда голову вымоем.

Резко меняю тему:

- Ко мне утром мужик ломился. Знаешь, как было страшно?

Она замирает у холодильника.

- Какой мужик?

- Думала, дверь высадит.

- Он видать, обчумевший был. Вы, Еленочка Юрьевна, главное, не открывайте. Никому.

- Да я и так никому.  

- Скажите – нет никого, и всё.

- А оказалось от Лёвы, знакомый, лекарства привёз.

- Ааа. А я думала, он от этих, от наркошей, что внизу живут, к вам заполз. Я мимо шла, там на первом этаже вонь коромыслом от ихнего варева.

- Ну вот, - говорю, - а ты хочешь, чтобы я мимо них гулять шла.

Закрыла дверь холодильника, смотрит. И я подтверждаю:

- Голову вымою, а гулять не пойду.

 

Руки у Аллы, как у булочника, что месит тесто с утра до вечера. Кольца сложила в чашку, чтоб не мешали. Полная чашка.

Когда она маме моей голову мыла, лужи были, как после ливня. А сейчас ловко моет, быстро. А от колец глаз и тогда загорался.

-  Я как сорока, Еленочка Юрьевна, мне много надо, чтобы блестело.

И блузку сняла: жалко забрызгать, с таким-то декольте и воланами.

- Тьфу, - она снова искрится смехом, - сиськи аж до пупа висят.

Вытягиваю шею над ванной, как черепаха из панциря. Зажмуриваюсь и не дышу. Какой идиот сказал «прекрасная старость»?

- А вы совсем за меня не держитесь. Зря на себя наговариваете.

За нее-то я не держусь, больно надо. Ухватилась за ванну.

- Годы идут, Еленочка Юрьевна, а я сижу. - Её руки месят и вспенивают мне остатки волос. - Как это, на бережку, ноги свесив. В магазин и обратно. Вот и вся личная жизнь.

Бормочу что-то сочувственное.

- Я тут на танцы сходила, еврейские, по знакомству. Не холодно, нет? - Она берет душ и начинает споласкивать. - Смотрю – культурно у них, цветочки стоят. Кто в кругу танцует, кто парами. Старушки приходят под 80. Такие, химия у всех,  макияж.

- А, - до меня вдруг доходит. - Так ты хочешь, чтобы и я пошла?

Она накручивает мне на голову полотенце.

- А чего, Еленочка Юрьевна? Вы бы там за королеву бала.

- Так меня же не пустят.

- Ага. Туда один дядечка ходит, ему за 90. Интересный мужчина. Правда, недавно женился.

- Ну вот, опоздала.

Почему она все время держит меня за локоть? Какая назойливость. Ведь мне совершенно не нужно.

- На двадцатисемилетней. Ходит такая, вся в длинном.

- Что же она за него пошла?

Алла усаживает меня на табурет.

- А ни стыда, ни совести. – И перекрывая вой фена: - Но жизнь-то проходит, Еленочка Юрьевна.

 

ЛАНЧ

 

Жизнь проходит.

Хорошо, все-таки, когда голова чистая.

- Ну, кто вас проведывал, пока меня не было?

Стол накрыт: моя тарелочка и любимая ложка, все здесь.

- Ты мой круг знаешь.

- Ну, может, Яся звонила. Хлеб берите. Или кавалеры какие-нибудь.

Алла садится напротив меня и пододвигает к себе банку с чем-то, напоминающим форшмак. Но не форшмак, это точно.

- Салат «Оливье», - отвечает на мой вопрос. – Из «Дикси».

- Неужели?

- Не будете? – Она набивает полные щеки.

Нюхаю докторскую колбасу: вроде ничего пахнет, свежая.

- Лёва звонил. - Кладу на хлеб ломтик. - Снотворные прислал, а от давления нет.

Она морщит лоб.

- В поликлинику идти надо. Рецепт у вас кончился.

- Так там ковид.

Главное, не двигаться. Не спускаться по лестнице. Не запирать дверь, вдруг потом не открою? Не натягивать маску.

Алла усиленно думает.

- Без рецепта от вашего давления не дадут.

Наливаю ей кофе. Кофе нам варю только я.

- В три магазина ходила, пока «Лаваззу» достала. – Она пьёт, отставив мизинец. - В Париже кофей, наверное, крепкий?

- Крепкий. И чашечки маленькие.

- А у нас надо, чтобы и крепкий, и чтобы ведро! – Её серьги пускаются в пляс, как всегда, когда она хохочет. - Ешьте вон пастилу. В Париже такой, небось, нету. Это от меня, угощаю.

Пастила липкая, не ем, боюсь «мост» завязнет. Скребу яблоко ложкой себе как младенцу.

- Давайте я вам на тёрке натру, что ли… - Она забирает у меня яблоко. - Прочитала в «Лизе»: если у вас родинка на ноге, не будет вам путешествий. А у меня как раз родинка на ноге была. Потом смотрю – вдруг исчезла. Нету! И в тот же день – путевка в Египет, горящая, бесплатно почти. Еще перед ковидом. А теперь только за грибами ходить.

Отдает мне кашицу в блюдце. Кивает на фото дамы в шляпе и тяжелом колье. Черно-белое фото, едва размытое, над столом.

- Вот и маме вашей так терла. Только она не такая как вы была, гулять любила. Брали палочку, и ходили.

Кашица на глазах ржавеет.

- Мама у вас была, умрешь. Уже ползала еле-еле, а все своё: ты, говорит, Алла, дай мне что-нибудь делать. А то я сидеть просто так не могу. Давала ей ложки и вилки перетирать. Само собой, после того как все перемою. А какие бусы у неё, а? В три ряда, как у этой, у Клеопарды. А шея тонкая. Прямо сейчас сломается.

- …Что?

- Где, говорю, эти бусы-то?

- Продали.

- Пойду в церковь, записочку за неё напишу. - Алла произносит скороговоркой: - Земля ей пухом иже еси на небеси упокой Господи душу грешную. - И снова обычным тоном: - Вот и вам надо с палкой. А чего такого, Еленочка Юрьевна?

- Да ничего.

- Ну почему?

- Да потому.

- Такая палочка хорошенькая.

- Уж куда как.

- Взяли, и на работу.

- Еще чего.

- Дома неужто лучше?..

 

…Лучше в Бостоне, в Ницце, в Стокгольме. В Пятигорске, в Тбилиси, в Дубултах.

Сижу за столом, смотрю в окно. Черные ветки взбивают облака в грязную пену.

На кухне грохочет радио. Алла включила.

 

…Когда я единственный раз в жизни ударила человека по лицу, щека его оказалась мягкой - небритая, дряблая щека. Моя рука прогнулась в запястье, не пощечина а так, жалкое нечто.

Сафонов, партсекретарь, попался навстречу, когда я уже преодолела вприпрыжку первые два пролета нашей мраморной лестницы. Да и можно ли спокойно идти, если на тебе новые кремовые брючки, которые подруга только вчера привезла из Москвы, из магазина «Лейпциг»?

- Зайдите, - Сафонов буркнул со своим неистребимым деревенским акцентом.

- Что, сейчас?

- Да, сейчас.

Тьфу, думаю. Теперь занудит: что, мол, вы себе позволяете? Женщине! На работу! В штанах! А он, едва замок щелкнул, облапил меня, да как запыхтит. Ну я и шлепнула его по перекошенной морде. Выдралась, отдышалась в конце коридора, в сортире, рванув настежь, на чистом адреналине, тугую от краски форточку.

В Будапешт коллеги поехали тогда без меня. «Сотрудница занята рабочим планом. В конференции участвовать не может.»

Когда тебе двадцать пять, от произвола еще можно плакать.

Но удержалась тогда. Не дождетесь. Только всё тянуло съездить ему еще раз, при всех. И как следует.

Поехала спустя двадцать лет, в Америку. Лёва встречал меня в аэропорту.

Странные места, эти аэропорты. Вне времени, почти вне пространства. Пассажиры, прибывающие из разных временных зон. И даже кассиры, диспетчеры, уборщики и охрана, те тоже включаются в эти зависшие вне времени то ли день, то ли ночь, где все сбито, и не найти ни конца, ни начала.

Почему у меня в последнее время ощущение, что я проживаю жизнь по второму кругу? Кругу, в котором прошлых участников почти не осталось, вне времени?

 

Дышу, будто рыба на берегу.

На стекле капли.

Послесловие все-таки надо домучить. Сроки жмут: через десять дней за ним придёт с работы Петя-курьер. Просунет в дверь тощую руку, а я ему что? Шиш?

Послесловие-пустословие.

Кому это нужно теперь? И нужно ли будет когда-нибудь? И снова кусают меня мысли о ненужности моего умения и бессмысленности труда.

Скачут во все стороны - лишь бы прочь от исчирканного листа.

Надо Алле сказать, чтобы выключила чёртово радио.

А ведь все постирает, отмоет, в лавках полки обыщет и все принесет. Кофе, лекарства. О своем доме так не заботятся. Наняли ее из агентства за мамой ходить, когда я уже не справлялась. Так и ходит, только теперь за мной. Приросла. Да и я к ней. За двадцать-то лет.

Снова цифры.

Рассматриваю Лёвин пакетик. Перевязанный сотню раз, словно заклад Родиона Раскольникова. Выведено с нажимом, неровно: “10 х 12”. Значит, десять пластин, по двенадцать таблеток. Еврейская старческая дотошность.

Как же он все-таки ухитрился? Мой наркокурьер-затворник?

Так, надо встать наконец, закрыть дверь. Чтобы радио не доносилось.

Мысли бегут впереди тела. А тело не хочет движений, оно словно в параличе.

O-о-оп. Простокваша не держит. Стеклянные запятые перед глазами.

- Еленочка Юрьевна, дайте-ка я это, у вас подотру.  – Алла раскрывает дверь во всю ширь. – Вот ведь, каждый раз моешь, моешь, а оно все копится.

Дотягиваюсь до полки, делаю вид, что книжку ищу. Чтобы в дискуссии не вступать.

- Что это вы, Еленочка Юрьевна? – Она двигается по периметру, отработанным жестом оглаживая моей истлевшей ночнухой мебель. – Не знаете, чего б почитать? У вас книг столько много, не выберешь.

Беру наугад том Диккенса. Собрание сочинений, ночами зачитанное до дыр.

Алла заглядывает на полку:

- А коробок-то у вас тут! А вы говорили, что туфель нет.

- Так это не туфли.

- А написано туфли, Австрия.

Упрямая, стянула крышку:

 - А туфли-то где?

- Сносила.

- Пылища какая! Дайте хоть тряпку, что ли.

- Алла, оставь.

- Да я только протру. – Притащила стремянку, бухнула на стол с верхотуры еще две коробки: - Ну у вас тут и писем. Все кавалеры, небось?

- Кавалеры.

В азарт вошла, надраивает.

- У меня тоже был кавалер.

- Толик, я знаю.

- Да нет, Валерка.

Моя рука нетвердо тянется к коробке.

- Валерка?..

- Тот вообще писать не умел. Но телефоны теперь, они же сами все пишут. Так что у меня с его телефоном шуры-амуры.

Алла весело складывает стремянку.

- Но кому они нужны, телефонные-то?

Дотянулась-таки рука.

Все вперемешку, имена, даты. От Лёвы. От Юры из Пятигорска, тот длинно писал. Славный был Юра, присылал открыточные фотографии гор. Несколько писем из Парижа от Фимы. Я не ответила, он обиделся, перестал. А вот от Вадима из Москвы. Тут смешные стихи, трёп, литература.

Из всех жив только Лёва.

Ну у него и почерк! Очки нужны новые, но не идти же к врачу? Прищуриваюсь.

 «Был Иерусалиме, в тропиках, на севере Канады, в пустыне, на островах. Сейчас работаю много в Нью-Йорке, в Публичке. Думаю, вспоминаю. Мир сложен и порой просто страшен…»

Перебираю открытки с видами, выхватываю разборчивые фразы:

«Бумаги не хватит написать все, что произошло за последние месяцы. Всё есть. Нет счастья, нет радости, нет покоя. Встретимся ли когда-нибудь?»

Судя по дате на штемпеле, они с Мариэттой только что купили квартирку в Уэстфорде – ту, в которой мне предстояло гостить, и из которой мы будем совершать вылазки в Бостон и в Портленд.

Пути Господни.

 

Отрываюсь от Лёвиного листа. Замечаю, что гляжу в глаза человеку с высоким лбом и резкими скулами. Лицо в дыму сигареты. Глаза чёрные, словно и без зрачков. Взгляд прожигает, внутрь заглядывает, хочет понять, что же с тобой происходит. Даже с маленькой фотки.

Мне всю жизнь приписывали чёрт знает что, даже Сафонова, а роман был только один.

Сто лет я не прикасалась к этой пачке.

Машинописный листок совсем пожелтел, истрепался на сгибах.

«В старом доме Шишмаревском…»

 Даты нет.

 «Пахнет мятою и воском…»

Ясин отец не писал стихов. Буквы поблёкли.

 «Штофной пылью, давней былью…»

Это единственное он написал, наверное, в ту первую зиму?

«Отлетевшей навсегда…»

Усадьба Шишмаревых, она тут, рядом, на набережной. Почти развалилась.

 «Пустотой печей холодных…»

Тогда там был детский санаторий.

«Остротой речей свободных…»

За забором бродили маленькие бледные туберкулёзники. Глядя на них, Арс непроизвольно начинал кашлять, на лбу проступали вены.

«Отшумевших без следа.» (Стихи Вл. Порудоминского)

 

Ближе, чем ты, человека у меня не было. А потом – дальше человека у меня не было. Ничего, кроме тебя, мне было не нужно. А потом всё сравнялось, расстояние, близость. Цвет и запах, и всё, всё исчезло. Вот как бывает.

Но это наверное, потому, что сил совсем не осталось.

И хорошо, что тебе об этом никто не расскажет.

 

ОБЕД

 

- Грибов было много – вот и год такой, извиняюсь, говняный. – Алла наливает полную тарелку, сыпет укроп. - Я вам летом еще говорила, готовьтесь. А вы всё в приметы не верите.

Узкая ложка, серебряная. «Из хорошего дома», - как сказала бы мама.

- Да верю я, почему.

- Да еще высокосный.

Сгибаюсь к тарелке, чтобы не расплескать.

- Вот и сидим в этом самом. Кушайте, я снегирей положила.

- Сельдерей, Алла, я же говорила тебе, сельдерей.

- С ним совсем другой вкус!

- То-то и видно.

Давлюсь и отставляю тарелку.

Алла косит взглядом, но не возражает.

- Может, вам к бабке сходить? – предлагает. – Я знаю одну, в Старой Ладоге. От всего заговаривает. К ней со всех городов едут. Местные комнаты сдают, все налажено, бизнес.

Выливает обратно суп и кладет мне котлету.

- Вам чай с имбирем попить надо. Я как попью, такая спокойная становлюсь. Жуть.

 

Надо подумать о чём-то другом.

«В старом доме…»

О чём-то другом.

А ничего котлета, вполне. Посолить бы еще. Или я вкус теряю?

К кому сунуться за рецептом? Нет, лучше в бутик за углом, примерить курточку на меху. Счет за квартиру, опять на две тысячи больше.

В квартире холодно. Ноги мёрзнут.

В натопленном коридоре пахнет кофе и лыжной мазью. В Комарово, в Доме творчества, всегда сильно топили зимой. В холле тикали ходики. У него в бороде блестели ледышки и сразу таяли. За дверями щелкали пишущие машинки. Он тоже приехал писать, свой роман. Мы провели в Доме творчества две недели. Написал он тогда мало, почти ничего. Потом я прилетела в Москву, по делам. Побежала в редакцию (он работал в «Литературной газете»), но его не застала, сказали – на выезде.

Через день он стоял на пороге:

- Мне доложили: заходила женщина потрясающей красоты. Я сразу понял.

Каким пустым может быть дверной проем. Как арка Помпей.

 «Что за дни это были, и твоя улица, и метель, и старый подъезд. И зыбкость, словно во сне – а я вижу тебя снова и снова.»

Зыбкость, да. На его машинке мягкий знак западал.

 

Арс прилетал в Ленинград, сейчас кажется, очень часто, но так ли это?.. Я перестала доверять памяти. Впрочем, от точности моих воспоминаний не зависит уже никто и ничто, а, значит, и разницы нет.

Иногда он даже не успевал заехать ко мне: я неслась с работы в аэропорт, мы обедали в ресторане. Обшарпанная эстрада с сонным барабаном, отупевшие лица «тёпленьких» пассажиров. Липкие солонки, серые скатерти. Все заслонял циферблат на стене, где стрелки вертелись как голодные псы, глотая минуты до его обратного рейса.

Оставался он редко.

«Это вы на фото в величавом колье?» - спросил маму в первый же вечер. -  «А это? Ваши родители? Какой взгляд беззащитный. А какие у Лениной бабушки рукава буфами, ну и носили тогда.»

Или не было этого разговора?..

Я познакомила его с мамой, но виделись они раза два или три, не больше.  Арс останавливался в гостинице, ночевать у нас ему было неловко.

«Мама напугана до смерти, - сказала я ему, когда Арсений после ужина вышел на балкон покурить. - Боится рассказывать. Не только о лагере, где дед погиб, о том, что бабушку в войну расстрелял с воздуха немец, ей тоже почему-то кажется опасным упоминать.»

 «А ты?»

 «Я не боюсь. Но зачем? Вешать на себя медаль мученичества? Убита, убит. Своими, чужими.»

«Что за чушь», - перебивает он, и его глаза темнеют так, что радужная оболочка сливается зрачком. - «Ведь об  этом надо кричать.»

Кажется, такой разговор все-таки произошёл. Или возник у меня в голове позже, когда тебя уже не было?..

 

Лежу. За окном ветрено, кажется, дождь пошел.

Обувная коробка тут, на кровати.

А это письмо еще через пару лет:

«Живём путано и непросто. Пишу книжку, ни хрена не выходит. Ночью встал, перечитал написанное, выкинул, чтобы не мешало. Утром засел заново…

А тут еще посуда, грязь. Хожу и как старый дядька подтираю пятна с паркета. Буду пенсионером, буду приезжать к тебе и жить по полгода, а ты будешь кормить меня протертым супом и бигосом, как в Комарово... Ребенка назовём польским именем Ядвига или Ергол…»

 

Когда Яся родилась, он прилетел. Вырвался на несколько дней. Она была крохотная, родилась раньше срока.

Ворошу на всякий случай в коробке, хотя знаю, что больше писем там не найду.         

Зато есть роман, вон, на полке. Там чуть-чуть и о нас с ним.  Эти страницы обтрепались больше других. Тщеславие, суетность. Роман вышел в «Посеве», во Франкфурте, за два месяца до того случая, в подворотне.

Какое ёмкое слово – случай. Счастливый, несчастный. Неожиданный, дикий.

Арса ударили по голове чем-то тяжелым, сорвали часы, бумажник. Он еще как-то сумел доползти до квартиры и позвонить.

А в усадьбе Шишмаревской
Снег покрыл ступеней доски,

Заровнял тропинок бег.

В непроглядной этой стужи

Человек по снегу кружит,

Кружит, кружит третий век… 

 

На похоронах в Москве я смотрела на его жену, издали, из-за спин. Серое пальто, меховая шапка.

Ясю в Москву я тогда с собой не взяла. Ей только-только исполнилось три. Может, я была не права.

Рядом стояли могильщики, ждали, когда засыпать.

И, глядя на них, я вдруг поняла: убийц не найдут.

 

Глаза давит сильнее. Снотворных Лёва прислал, а от давления нет. Роюсь в лекарствах. Нет, ничего не осталось.

Когда мы встретились с Лёвой в Нью-Йорке на конференции, он был отчего-то в шерстяном чёрном костюме, хотя стояла жара. Выглядел плохо.

-  Вот и ты. – Пауза. - А это, по-видимому…

- Ядвига, моя дочь.

Мы только что прилетели, и Яся оглядывалась вокруг затравленно и вызывающе.

- Познакомься, - сказала я ей. – Это Лев Иосифович. Тот, что сделал тебе приглашение.

- Простите, - сказал Лёва, слегка картавя, - Вы разрешите на правах давнего друга вашей мамы говорить вам «ты»?

 

Бостон. Солнце, влажная не отпускающая жара. Набережная раскалена, люди, ожидая зелёного света, жмутся в тень под маркизами лавок. Цветы снаружи бакалейного магазина повисли и издают густой сладкий запах. С жарой бездомные вылезли жить на тротуары. У одного, из-под ватного, необычайно грязного одеяла торчит в руке толстая книга «New Russians». Негр погружен в чтение, не замечает ног, спешащих мимо. «Мама, смотри!» Ей показалось нужным это осмыслить. Но такси рвануло, и все это осталось в прошлом, так, еще один камешек пёстрой мозаики перегретого лета.

Уже в аэропорту Яся схватила меня за рукав, повисла.

- Мама, я передумала. Я тоже хочу домой! Хочу вместе, обратно!

- Нет. –  Мне приходилось силой разжимать ее пальцы. - Я уеду, а ты останешься. Яся! Поживёшь немного у Лёвы. Поступишь учиться. Все, как мы с тобой говорили. Он поможет тебе.

Она не пропиталась ненавистью: не помнила смерти отца, прадед, прабабка равнялись выцветшим фото.

Поэтому я повторила еще раз со всей строгостью:

- Ты останешься.

И подняв к себе ее красное, готовое растечься слезами лицо:

- Будешь ко мне приезжать.

 

- Как там у Яси в Нью-Йорке? – Алла переоделась обратно, в «парадное»: блузка с рюшами, декольте.

- Ничего, работает.

Она садится за мой письменный стол и начинает подсчитывать чеки.

- Работает… Вот говнюки, опять на две тысячи больше. - Бормочет. - Все в библиотеке?

- Да, в Публичной. Заведует Славянским отделом, – повторяю с гордостью, как заезженная пластинка.

- А мне всё кажется, ей лет пятнадцать-шестнадцать. – Алла раскладывает таблетки. – Лекарство ваше. Розовая и две голубых.

 

ВЕЧЕРНИЙ ЧАЙ

 

- Завтра на миникюр пойду, а то все ногти обломала. Кран у вас в кухне тек, так я закрутила.

Алла укладывает деньги в кошелек.

- А сейчас в аптеку поеду.

- Да куда ты поедешь, Алла? На ночь-то глядя.

- Та, что на Просвещения, до девяти.

- Да ты же устала совсем. Не ходи.

- Ну что, «устала»! Вам от давления нужно. А потом вообще ничего не будет, ищи его. Так что пошла. Все у вас чистое, суп на два дня, потом в холодильник уберете. За квартиру вот только не заплатила – в банк не пробиться.

Она натягивает свои шикарные сапоги: каблуки с бантами.

- Вон, Яся вернется скоро, будет нам веселей.

- Почему вернется? – Я настораживаюсь.

- Скоро наших оттуда попрут, так все говорят. - Ее лицо улыбается, а руки нетерпеливо дёргают заевшую молнию. – Да и что ей там теперь делать?

- Ну да.

Она добавляет:

- Валерка мне это, футболку с «зэтом» купил. Прикольная. «Зэт» от сих и до сих. – Она очерчивает зигзагом грудь, словно крестит. - Вы, главное, кушать не забывайте.

- Я не забуду.

- А от давления я вам достану. Душу из них вытрясу. И йогурт. В первый раз, что ли?

Она наконец застегивает куртку, улыбается и обнимает меня как перед долгой разлукой.

 

Стою в коридоре.

Что там она говорила про Ясю?..

…Потом какое-то время не думала ни о чём. Долго довольно.

И пока не думала, видела клен, и улицу за окном, и силуэт, словно вырезанный из бумаги (Арс), и маму с палкой, и сразу за ней помятое лицо незнакомого человека, приехавшего в пять утра передать пакетик с таблетками.

Детское Ясино лицо, отчего-то заплаканное, в грязных разводах.

Надо обязательно передать ей: не нужно сюда приезжать. Что бы там ни было. Ни ко мне, ни вообще.

Подумала, что уж Лёва-то точно позвонит завтра, как только я сварю кофе. И джезву снова придется греть. И что скоро и этих звонков не будет.

И сквозь обжигающую как водка любовь еще я подумала, что все-таки успела увидеть те места, где была, и встретить тех, кого встретила.

И как хорошо пахнет только что сваренный кофе Lavazza.  И что у меня его еще осталось чуть-чуть.

 

Дергаю дверь, проверяю.

Закрыта.

Главное, не открывать никому.

Как там говорит моя Алла?

Нет никого, и всё.

 

Екатерина Салманова родилась в Петербурге. Отец – физик-ядерщик, мать – филолог. Окончила Литературный институт им. Горького (Москва). В настоящее время живет в Нью-Йорке, где преподает в ООН русский язык. Автор двух книг, а также многочисленных повестей и рассказов, публиковавшихся в разное время в России и в США.

 

 

 

 

 

                                                                                                    

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1129 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru