litbook

Проза


Шунь и Шунечка0

*Окончание. Начало см. “Сибирские огни”, 2012, № 9.

 

Приглашение в Киото

Дождь шелестел всю ночь напролет, растворенное во влажном воздухе снотворное вещество ударяло в голову, надежно обездвиживая организм и вызывая кошмары. Богдан посапывал на тюфяке, брошенном на библиотечный пол, Шунь похрапывал в своем гамаке и даже Тарас безнадежно проспал свой патрульный час. Богдану снился глубокий раскоп с черепом на дне, в глазницы которого были вмонтированы внимательные глаза научного руководителя. “Что ты здесь нашел и что ты здесь потерял?” — вопрошали они.

У Шуня же не шли из сна давешние гости. Афанасий набивал безразмерные авоськи библиотечными книгами и, оседая под тяжестью, таскал их в багажник красного автомобиля. Книги проваливались туда, как в бездонную пропасть. После каждой ходки Афанасий плевал в грязные ладони и восклицал: “Выполним и перевыполним план по сдаче макулатуры!” Наблюдая за его спорой работой, Сюзанна и Жанетта тоже покрикивали: “Давай, давай! Мы тебе почетную грамоту выпишем! Будешь у нас на последнем этаже в небоскребе жить!” При этом Сюзанна сыпала себе за лифчик пригоршнями пшено, ее грудь становилась все пышнее и пышнее, все безобразней и безобразней. Жанетта ревниво поглядывала на нее, пока, наконец, пшено не хлынуло из-под порвавшегося триколора. Сюзанна бросилась подбирать пшено с земли, а Жанетта хохотала в голос: “Куда тебе с отечественным пшеном до моего силикона импортного! Моя взяла!” Закрепляя свою победу, она пшикнула себе в подмышки отвратительными духами. В ноздрях у Шуня неприятно защекотало. Он аллергически чихнул, гамак качнуло.

Что до Тараса, то он видел себя прикованным к березе и окруженным сворой тявкающих собак, составленной из клонов карликового бульдога. Он был готов показать им, кто здесь хозяин, и скрежетал клыками, но никак не мог перекусить толстенную цепь…

Ближе к полудню из волглых облаков с треском вывалился вертолет. Наблюдая за его приближением, Шунь ощутил какую-то неминуемость. Истошно закричала сойка. Летательный аппарат завис на секунду над монастырем, а потом как бы нехотя опустился неподалеку от городошной площадки. Из прозрачной тупорылой кабины выдвинулась лесенка, по которой сбежал Очкасов. За ним показался телохранитель в камуфляже. За его широкой спиной покачивался гранатомет. Он был небрит, и Богдан не заметил особой разницы между лицом и затылком. Тарас подполз поближе, напружинил тело, кровь застучала в прижатых ушах, глаз предупреждающе сверкнул. Кот ощущал свою вину: прошляпил нарушение воздушной границы.

— Не бойся меня, котик, — опасливо произнес Очкасов. Телохранитель потянулся к ножу на поясном ремне. — Как дела у вас во рту? — привычно поинтересовался он.

— Не бойтесь, он не укусит, — сказал Шунь. При этих словах Тарас поднялся в полный рост, шерсть тоже встала дыбом.

— Хотите, я устрою его хотя бы на время в приют для бездомных животных? У меня в обществе “Зоофил” имеются хорошие связи.

При упоминании о “Зоофиле” кот перекувыркнулся назад, а Шунь сделал шаг вперед.

— Хорошо, хорошо, не будем о приюте, а отчет комиссии я порву.

Очкасов вынул из кармана листок, уляпанный гербовыми печатями и действительно порвал его, подбросил клочки в воздух. Тарас сгреб обрывки в аккуратную кучку, а Богдан достал лупу и попробовал поджечь ее. Однако плотность облаков не позволила ему сделать это, тогда он чиркнул подарком Лектрода — охотничьей фосфорной спичкой. Загорелось легко.

— Вот видите, как все просто, когда за дело берутся профессионалы, — произнес Очкасов, имея в виду себя. — Хорошо, о приюте мы временно позабыли, но пойдите же и вы мне навстречу хоть в чем-нибудь. Давайте хоть искусственный глазик из венецианского стекла Тарасу организуем, чтобы с пиратом не ассоциировался, — вкрадчиво продолжал гость. Ему было явно не по себе. Кожа покрылась неприятной зеленью, сам он как-то съежился, а Шунь получил возможность заглянуть ему в глаза. В их глубине затаилось нечто травянистое, в воздухе запахло тиной.

— Давайте сменим тему, — нелюбезно ответил Шунь.

Очкасов продемонстрировал светскость.

— Какое раскидистое деревце! — воскликнул он.

— Это не дерево, а береза. Ей лет сто будет, — сухо буркнул Богдан.

— Что вам, в сущности, надо? — грубо спросил Шунь и почесал за серьгой. — Где болит, в чем проблема? Простатит беспокоит, недержание речи замучило, жена ушла к другому или общее равнодушие к жизни в анамнезе? Предупреждаю заранее, что с вашим носом ничего уже не поделаешь. Только если его оторвать. Но это уже не ко мне, а к нему, — Шунь кивнул на кота, который выпустил когти и сглотнул слюну.

— Нет, на здоровье не жалуюсь, а пластические операции я даже жене запрещаю делать. Но аллергия на кошек у меня просто зверская, — виновато улыбнулся Очкасов, протягивая позеленевшую ладонь с визитной карточкой. — Кроме того, я вашего Тараса просто боюсь. Но не это главное, я с ним с помощью охраны как-нибудь справлюсь… Главное же заключается в том, что всем нам, понимаете ли, позарез, как вы знаете, требуется национальная идея. А про землемера и думать забудьте, живите себе спокойно, этот наезд не я организовал, а Николашка проклятый. Но ничего, чертежи я под сукно положу, а у землемера рулетку с рейкой отберем, чтобы вам не обидно было — за несанкционированное проникновение в охраняемое государством частное владение. Но, памятуя о том, что документиков на землю у вас все равно не имеется, рассчитываю на сговорчивость. Это будет по-честному, не так ли?

Шунь завертел карточку так и сяк, разве что на зуб не попробовал. На карточке было обозначено: “Член Ближней Думы”, — но в Очкасове было что-то настолько неприятное, что Шунь в душе решил: “Не иначе как скрытый дантист”. Решив же, сказал:

— Вам идея требуется, а мне не требуется. Мне и без нее хорошо. Мне даже электричества не нужно, я даже без мобильника прекрасно обхожусь. Вы и так — без моего, обратите внимание, согласия — все мое тело своими радиоволнами пронизали. Нет, травить себя я не позволю. Выбросьте свой телефон к ядреной фене, ради вашего здоровья очень советую. А ты, случаем, не дантист?

— Никакой я не садист, никогда этой мерзостью не занимался. И предки мои перед вашими предками тоже, надеюсь, чисты, хотя я своей генеалогии дальше папы с мамой и не знаю. А вот про прогресс с облучением зря вы так отзываетесь. А как же вы в случае чего с внешним миром общаетесь?

— Будет надо — тогда и узнаете, — напустил туману Шунь.

— Ладно, это меня пока не касается, хотя я искренне считаю, что Интернет со скрытой камерой наблюдения вам не повредит. А то нам следить хлопотно. Агенты жалуются, что добираться трудно. Между прочим, осень скоро, дорогу совсем развезет. И что тогда делать прикажете? В любом случае, будучи наслышан о ваших талантах, образе жизни и совершенных чудесах, прошу вас великодушно помочь нам в формулировании этой самой национальной идеи, а то нам ничего в голову не лезет. Мои люди в моей газете однозначно утверждают, что вы — словно богом поцелованный.

Шунь молчал, пытаясь представить себе, как это возможно осуществить технически. Но так и не смог.

— Что-то не так? — забеспокоился думец. — Наверное, вы задумались о вознаграждении, но денег у нас, сами знаете, нет — все в нацпрожекты ухнулись, по рукам давно разошлись, да так к ним и прилипли. Тем не менее я непременно изыщу возможность отметить ваш вклад. Почетную грамоту выпишем. Или даже медалью наградим. Скажем, “За духовность IV степени” вас устроит? Вы ведь блестящие предметы любите, не так ли?

Шунь смолчал, но за серьгой все-таки почесал. Наверное, ему действительно нравились блестящие предметы.

— Поймите меня правильно! Мы же свои люди и друг от друга почти не отличаемся! Ни этнически, ни антропологически, ни лингвистически. Вы ведь русский человек, не так ли? Вот и я вам скажу без малейшего акцента: сам я активно участвую в благотворительных акциях без всякого дополнительного гонорара — исключительно из идейных соображений. Кроме того, вам должно быть обидно за державу, у которой нет никакой идеи, не так ли?

Глядя на Очкасова, Шуню и вправду стало обидно за этнос, русский язык и даже за человечество.

— От вашей державы всем одни неприятности. А к одной с вами нации я принадлежать не хочу, — зло произнес он.

— Да не кипятитесь же так! Отечество, между прочим, в опасности, а он дурит!

— Это ты, подлец, Россию на капитальный ремонт поставил! И контора твоя вовсе не Думой зовется. Одно вам, засранцам, название — РусьКапРемонт! А капитальный ремонт вам затем нужен, чтобы украсть побольше! Косметического вам мало!

Праведный гнев Шуня требовал хоть какой-нибудь сатисфакции.

— Хотите, я вам газ сюда протяну? Без газа-то плохо…

Шунь представил себе, как по его лесу разъезжают многотонные монотонные чудовища, как они вгрызаются в холодную кембрийскую глину. Он представил себе, как над пляшущими голубыми огоньками закипает чайник. Компенсация выходила явно недостаточной, и он отрицательно мотнул косичкой.

— Может быть, хоть сядем? — жалостливо попросил Очкасов, не привыкший долго стоять по долгу службы.

— Ты, эпидермик, холуя сначала своего убери! — бескомпромиссно произнес Шунь.

Очкасов послушно взмахнул зеленой рукой. Лишенная зубоврачебной практики, она за последнее время заметно ослабла. Ухая амуницией и втаптывая муравьев, телохранитель по-кабаньи рванул к вертолету — рассекая воздух ножом-штыком и лбом-затылком. Вертолет задумчиво приподнялся над землей, повибрировал стрекозой в проясняющемся воздухе, а потом его будто ветром сдуло — скрылся за лесом.

— У меня здесь заведено так: сначала субботник, а потом уже консультация с калькуляцией, — отрезал Шунь.

“Бубукин, негодяй, ничего мне про субботник не сказал, хотя я ему премию выписал и пообещал на голубой экран вернуть, — подумал гость, с грустью осматривая свой новенький костюм, приобретенный из бюджетных средств специально для визита в Егорьеву Пустынь. — Может, холуя за джинсами сгонять или ратника из секретариата вместо себя выставить?” Но кот смотрел на Очкасова без снисхождения.

Богдан собрал в саду “Небесный дар” снесенные пеструшками яички и стал разбивать их в раствор, который перемешивал тяжелой лопатой Очкасов. На его брюках намертво застывали серые цементные бляшки, ладони саднило. Шунь не дал ему даже рукавиц. Сам же он аккуратно укладывал кирпичи, пристукивая их для верности мастерком. Тарас с помощью своего роскошного хвоста отгонял от трудящихся назойливых мух.

— Что такое единение? — ворочая лопатой, продолжал гнуть свою линию Очкасов. — Оно хорошо не только с точки зрения практического управления — я сказал, вы тут же и воздвигли. Единица — это ведь еще и категория эстетическая. Именно с единицы начинается счет, у всех народов цифра “один” пишется одинаково. Даже у отсталых арабов. И эта нехитрая черточка намного красивее любой другой завитушки, не так ли? Каша должна быть, как известно, без комочков, вот почему так важна гомогенность нации — тогда нам намного легче ее переваривать. Поэтому очень важно, чтобы все думали единообразно, сервильно, лояльно.

— Кому интересно твое однообразие? Ты мне какую-то диктатуру впариваешь, — произнес Шунь, подлизывая мастерком лишний раствор. — Ты бы погуще замешивал. Или у дантистов по-другому положено? И чему тебя только в школе учили…

— Да-да, именно поэтому мы уделяем обязательному школьному образованию повышенное внимание. Обратите внимание на эпитет “обязательное”! Отучившись, все граждане просто обязаны заучить, что в единице заключена исключительная привлекательность. Как в плане мистики, так и в плане эстетики. А все остальные цифры, не говоря уже об отвратительных двузначных числах, — от лукавого. Это же не я придумал! Вот и настоящие христиане, а они не глупее нашего были, еретиков на костре постоянно жгли, на кол временами сажали. А все потому, что есть только одна книга, она с определенным артиклем пишется — The Book. Писание, по-нашему. А иначе ничего хорошего не выйдет — кто в лес, кто по дрова. Кто свинину трескает, кто кошерное. Кто детективчики почитывает, а кто “Книгу перемен” изучает. Нестыковочка получается! Нет, нам версии не нужны, нам нужна одна-единственная Истина.

— А вот в нашем буддизме все не так. У нас столько в каноне понаписано, что никому за всю жизнь не осилить. Ведь даже ты, папа, не всем каноном овладел? — сказал Богдан.

— Правда, сынок, — со вздохом ответил Шунь, ощущая свою темноту.

— И родина у человека одна, и жена у него одна! Не так ли? — не унимался Очкасов.

— Во-первых, покажите мне этого человека. А во-вторых, если этот гипотетический человек любит свою жену, это вовсе не означает, что он должен ненавидеть других женщин. То же и с родиной.

— Да ты правил пользования Россией совсем не знаешь! Как же: пусть цветут сто цветов, пусть болтают сто мудрецов! — задразнился Очкасов и по-настоящему забрызгал слюной. — Нет, это какое-то одеяло лоскутное получается!

— А одеяло лоскутное покрепче будет, — парировал Шунь.

— Все дело в нитках, — добавил Богдан, демонстрируя философский склад ума.

— Щас как дам тебе в твой третий глаз! — рассердился бывший дантист.

— Я, между прочим, переученный левша, у меня оба полушария одинаково развиты. Чтобы меня вырубить, киллеру нужно сразу в оба попасть.

— Слушай, что тебе парень говорит, бздумец-бездумец, — заключил Шунь.

“Многие, очень многие считают за счастье минуты общения со мной”, — подумал Очкасов и произнес:

— А ты… — и сосчитал в уме до тридцати, чтобы сдержаться. И сдержался — знал, разумеется, что жизнь человеческая конечна, но и до вечера еще далеко. Перед ним была цель, а маршрут не имел значения. К тому же он привык к оскорблениям со стороны своего непосредственного начальства. — Потом поквитаемся, — прошептал он в жидкий раствор.

Высоко над ними стрекотал вертолет, холуй наблюдал за работниками из бинокля, кричал пилоту:

— Семь рядов положили! Ай да Очкас! Он же пешком только в сортир бегает, тяжелее законопроекта ничего не поднимает, сок из трубочки пьет! Да у них здесь не Егорьева пустынь, а Колыма. Ой-ой-ой! Ребятам расскажу — животы надорвут! Ей-богу! Чтоб мне свой хрен на пятаки изрубить!

Пилот ткнул пальцем в сторону Тараса:

— Ты лучше за котом в оба смотри, а не то он глаза Очкасу выцарапает. А тебя самого до кости сгноят, ты тогда про свои пятаки и не вспомнишь.

— Ты давай барражируй, вражина! А я уж своего не упущу! — посерьезнел холуй и выставил в амбразуру гранатомет.

 

— Теперь вы понимаете, зачем нам нужна национальная идея, — произнес в библиотеке утомленный лопатой Очкасов. — Без нее нам настанет звездец… Мне бы йоду, а то я кожу содрал.

— Нам — это кому? — задал риторический вопрос с подковыркой Богдан. — Сам ведь знаешь, что компания у тебя отвратительная, козел на козле. Один Николаев чего стоит.

— Твоя правда, в особенности насчет Николаева, но только луч солнца от попадания в лужу грязнее не становится.

— Это ты о себе, что ли? — бескомпромиссно произнес Шунь, потом принес какого-то отвару и покапал из пипетки на ладони думца. Сначала защипало, потом отпустило.

Теперь Очкасов внимательно рассматривал свои ладони, желая заслужить заочное одобрение со стороны Льва Николаевича, пусть земля ему будет пухом. Тарасу смертельно хотелось спать, но он, ожидая подвоха, продолжал отслеживать эволюции Очкасова, чем и вызвал его монолог:

— Не любишь ты меня, ох, не любишь! А мне это обидно. У Очкасова ведь все есть, все схвачено, ни в чем недостатка не знает. У Очкасова теперь только один дефицит остался — чтобы его любили. Я даже к гадалке ходил — твердо обещала, что жена на меня пожизненно молиться будет. Я ведь к тебе по-доброму подошел, хотел глазик тебе вставить. А ты все равно меня не любишь. Не по-человечески получается. Разве это хорошо? Когда человек тебя любит, он себя уже не помнит. Разве это плохо? Ну что ты на меня так смотришь?..

Что правда, то правда: никакого смягчения во взгляде у кота не наблюдалось.

— Так что скажем? — вкрадчиво обратился Очкасов к Шуню. — Мы тебя на загородную виллу вывезем, кормить сытно станем, кислородом побалуешься. Бытовых забот — никаких, знай себе мозгами пошевеливай.

— Зачем мне ваш кислород? У меня здесь и без него озоном пахнет.

— Тогда, может, в Японию на уикенд махнем, правильных идей и теплого сакэ поднабраться? Я свой командировочный фонд еще не выбрал. Веселые кварталы, красные фонари, гейши, аутентичный сад камней… Весь мой опыт свидетельствует в пользу того, что в древнем городе Киото думается в правильную сторону, не так ли?

— Во-первых, я разочароваться боюсь. Может, там никто инь от янь отличить уже не умеет. Одни акции и роботы на уме. Мураками-Мураками, анимэ-анимэ, тамагочи-тамагочи, — препротивным голосом затянул Шунь, повернувшись к востоку.

Очкасову показалось, что его мучитель призывает какого-то японского духа. В ожидании подмоги он посмотрел на небо. Посмотрев, несколько успокоился: вертолет был на месте. “Права Сюзанна — надо бы к гадалке еще разок сходить, будущее подкорректировать. Полгода гарантии дает, а полгода — это при наших делах не так уж и мало”.

— Во-вторых, у меня и паспорта-то нет, — продолжал Шунь. — Никакого. Местный я выкинул, а иностранного мне никогда не выдавали, боялись, что я главный общенациональный секрет иноземцам выдам. И знаешь какой? Что вы все — мудаки. Мудаками были, мудаками и остались. Нет, я теперь человек оседлый, я свое место нашел, лучше я здесь останусь стену строить. Чтобы такие гады, как ты, сюда не захаживали. А от перемещения в пространстве зубы, глядишь, перестанут расти, пилюля в песок рассыплется.

— Может, и рассыплется. Но песочек-то будет золотой, — льстил Очкасов. — Не хочешь в Японию, здесь оставайся. А как ты, Богдан, насчет путешествия? Прокатимся вместе, просто так, без всяких предварительных условий. Нравишься ты мне — вот и все.

Богдан даже встал, чтобы посмотреть Очкасову в глаза. Но не смог.

Шунь спросил сына:

— А пищу японскую переварить сможешь?

— Переварится — говном будет, — бодро откликнулся тот.

— А девок трахаешь?

— А чего их трахать? Они сами трахаются, — несколько неопределенно ответил Богдан.

— У тебя что, сердце холодное?

— Вроде бы нет, — потупился Богдан.

— Тогда туда тебе и дорога, — заключил Шунь. — С инь и янь в Японии, возможно, не все в порядке, а вот насчет красных фонарей я ничуть не сомневаюсь. Как и в том, что в Киото сейчас жарковато.

— Пока нас не будет, настоятельно советую приобрести портрет Николаева. Хотя бы небольшой. И поставить его в рамочке на письменный стол. У меня, например, стоит, — брезгливо сказал Очкасов.

— Это еще зачем? — так же брезгливо ответил Шунь.

— В качестве оберега всегда пригодится.

— Оберега против кого? — Шунь почесал за серьгой.

— В качестве оберега против него самого, — поежился Очкасов. — Да и против меня тоже не лишним будет. А серьгу свою серебряную лучше в землю обратно зарой. Драгметалл все-таки. А то, глядишь, привлекут тебя по полной программе за несанкционированные археологические раскопки.

Очкасов мигнул холую, и тот, похрустывая костями, прибежал с булькающим пакетом.

— Пока нас не будет, на вот тебе, побалуйся, — Очкасов протянул Шуню литровую бутыль виски.

Шунь посмотрел на напиток с нескрываемым отвращением.

— Да ты не стесняйся, это мне подарили, а сам я эту гадость не употребляю.

Как только очкасовский вертолет исчез из поля зрения, Шунь выплеснул напиток за оконце, подошел к умывальнику и тщательно вымыл уши с мылом.

 

Преподобный Асанума

Липкий летний воздух застыл в чаше древнего японского города Киото, окантованного зеленью гор. Богдану, однако, эта чаша, о непревзойденном изяществе которой с таким жаром твердил путеводитель, казалась вульгарной кастрюлей. Да, именно так: вместе с Очкасовым они находились на самом дне огромной кастрюли, разогреваемой жаром вулканической лавы и яростью солнца. На кастрюльном пару набухали зернышки риса нового урожая, пухли ноги, изнеможенно сокращались сердца. Сквозь кисейное марево зелень гор казалась еще желаннее и зеленее. С утомленных кондиционеров капали мелкие капельки пота. Вставая со скамейки, досужий турист оставлял за собой мокрое место. Рыбаки испарились вместе со своими удочками — река Камогава усохла до каменистого дна. Боги ветра взяли отпуск перед сезоном тайфунов. Горы манили, экскурсанты умаляли жару вспрысками кока-колы, от которой гортань покрывалась приторным налетом, а жажда становилась еще нестерпимее. Что, вероятно, и входило в планы фирмы-производителя. И только аборигены в возрасте знали: спасение приходит вместе с глотком горько-зеленого чая — он осаживал дурноту, производя комплексную витаминизацию организма. Но, несмотря на свою правоту, они оставались в явном меньшинстве.

А необъятная северная страна жила между тем наособицу. У Очкасова, как было сказано, имелось немало врагов, они настойчиво гнули свою поганую линию, вставляли палки в колеса, играли на опережение. Пользуясь его отсутствием, они назначили на сегодня грандиозное шоу — матч в нацбол. Матч ожидался с повышенным интересом, билеты в кассы даже не поступали: для большего аншлага всем чиновникам категории “А” было приказано явиться на стадион вместе с семьями. Еще бы: сборная России играла против сборной всего остального мира.

Группа бывших атлетов, известных в народе как “физкультурники”, рассчитывала доказать Николаеву: нечего Очкасову изобретать велосипед, ибо национальная идея уже носится в воздухе. Более того — она живет и побеждает при любых обстоятельствах.

Главным идеологом физкультурников считался бывший борец вольного стиля Борян, который нынче пребывал в кресле губернатора всея Сибири. При этом покойное кресло Бориса Ефимовича Осинского располагалось не в каком-нибудь там Иркутске, а в самом Лондоне. В Сибири он не был ни разу в жизни, кресло же свое с якутскими алмазами в придачу получил за то, что как-то раз удачно пожарил Николаеву шашлыки.

Борян и Москву удостаивал лишь наездами. Тем не менее, он утверждал, что из Лондона ему гораздо виднее. Кроме того, он владел местной командой отборных бойцовых котов и ему хотелось находиться поближе к арене схваток. А еще, находившись вдоволь по лондонским галереям, он решил, что может рисовать не хуже. Свою артистическую карьеру он начал с того, что развелся и женился на юной лондонской фотомодели индийских корней, чем заслужил уважение местного политкорректного бомонда. Потом Борян задумчиво посмотрел на портрет прежней жены кисти Ваяшвили — и написал поверх новую картину, изобразив свою модель в виде графини, верхом на смирной кобыле. Графиня красовалась в неприспособленном для верховой езды сари, но смутить Боряна было нелегко. Решив, что вышло похоже, он построил себе студию, накупил кистей с красками, стал арендовать престижные залы и устраивать сам себе персональные выставки. Словом, стал отрываться от реалий. Однако Ближняя Дума против местонахождения Боряна и его увлечений не возражала: каждый понимал, что в случае чего ошельмовать его будет на удивление легко. “Вот ведь, художником себя вообразил, а у него даже лошади на евреев похожи!” — восхищались думцы его близорукостью.

Очкасов тоже не любил Осинского. Они окончательно рассорились, когда у Осинского родился смуглявый сын и он предложил Очкасову стать его крестным отцом. Тот сначала даже вроде бы и согласился, но, взглянув на фотографию кудрявого младенца с умненьким личиком, у него не выдержали нервы: “Знаешь, Борян, скажу я тебе по-православному: твоему сыну я могу сделать только обрезание”. Очкасов, конечно, потом корил себя за несдержанность, но слово не воробей, не проглоченная конфетка и не брошенный в мусоропровод худой башмак.

Утверждая, что ему из Лондона виднее, Борян был по-своему прав: желая отомстить Очкасову, именно он придумал новый вид спорта, представлявший собой пеструю смесь из футбола, регби, ручного мяча и другого. Тринадцать игроков каждой из команд пинали мяч ногами, бросали руками в ворота, бодались напропалую. Болевые приемы борцовского свойства были тоже разрешены. В качестве наказания за многократное нарушение правил (скажем, удар ногой ниже пояса) практиковался перевод на пять минут в партер. Неофициально это действие называлось “поставить раком”. Игра отличалась повышенным травматизмом, на поле выходили только настоящие мужчины. Во всем этом не было бы ничего особенного, если бы не одно пикантное обстоятельство: судейская коллегия объявляла окончательные правила игры уже после ее окончания. При этом в уставе федерации нацбола особой строкой говорилось, что для обеспечения большей безопасности игроков международные встречи по нацболу могут проходить только на территории России, а для обеспечения большей объективности в состав судейской коллегии могут быть включены только российские граждане и только по рекомендации Ближней Думы. Уже из одного этого ясно, что нацбол являлся игрой высокопатриотичной.

Сегодняшний матч служил тому наилучшим подтверждением. Сборная мира, составленная из интернациональных авторитетов, вроде бы одержала трудную победу. Поначалу она пропустила два гола, но на последних минутах все-таки вырвалась вперед. Финальный свисток зафиксировал счет 8:7 в ее пользу, половина российской сборной заканчивала матч, стоя раком. Публика выглядела несколько разочарованной, но надежд не теряла. И оказалась права: недолго думая, коллегия объявила, что первый гол является “золотым”, а второй — “серебряным”. То есть за первый гол начислялось три очка, а за второй — два. Таким образом, российская команда, составленная по преимуществу из спецназовцев, имевших опыт военных действий в горячих точках, одержала трудную победу со счетом 10:8. Зрители встретили сообщение судьи-информатора файерами и ревом “Наша взяла!” Остался доволен и Николаев, деликатно подсказавший судьям, как следует трактовать правила на сегодняшний день.

— Неплохо придумано, весьма неплохо. Не городки, конечно, но все-таки неплохо. Надо бы подумать о проведении чемпионата мира, беспроигрышная лотерея все-таки, — сказал он лидеру физкультурников.

— Слушаюсь, повинуюсь и еще раз слушаюсь! — взял Борян под козырек своей бейсболки.

— То-то же, — резюмировал Николаев и подумал: “Подожду-ка я с его разоблачением, пускай до окончания чемпионата мира на воле погуляет, пускай хоть сынок у него немного подрастет. Это, конечно, слабость, но не терплю я безотцовщины, хоть убей”.

На следующий день на своем персональном “Боинге” губернатор Сибири живым и невредимым отвалил в Лондон, где чемпионат бойцовых котов находился в самом разгаре. Во время полета он рассуждал про Очкасова: “Ты думал, что я тебе репка — взял за ботву и выдернул. А на самом деле я человек в родной почве укорененный, меня голыми руками не выдернешь. Глядя из Лондона, мне это с Кембриджского меридиана намного виднее, чем из твоего захолустного Киото”.

Находившийся в Киото Очкасов получил детальный отчет о матче сразу же, глубокой ночью. “Надо поторапливаться, дремать негоже, так можно и царствие небесное ушами прохлопать”, — думал он сквозь утренний сон. Пришедший этой же ночью факс с очередным предложением Боряна уступить ему конюшню борцов сумо, которой владел Очкасов, он даже не стал рассматривать. Оси Лондон — Киото явно не получалось, какие-то неземные силы снова растаскивали Восток и Запад по разным материкам.

В Киото Очкасова ждали не только неприятные известия, но и более конкретные дела. Для начала они с Богданом отправились в сад камней храма Рёандзи.

— Это тебе на зеленый чай, — протянул Очкасов десятитысячную банкноту водителю в белых нитяных перчатках. Тот энергично замотал головой и отсчитал сдачу.

— Ну, и пошел тогда на хер! — сказал Очкасов водителю чисто по-русски.

— Yes, I’m going, — на ломаном английском откликнулся шофер. Однако Очкасов никак не мог уняться:

— Всегда у них так! Я им говорю, что сдачи не надо, а они кобенятся: “Это мне сдачи не надо”. Обслуживающий персонал у них совершенно не понимает своей ролевой функции, — недовольно произнес Очкасов и в сад камней не пошел. — Надоел! Ты давай своими камушками наслаждайся, а я пока кофейку попью.

Усевшись на открытую веранду, перед которой и располагался пресловутый сад, Богдан попытался предаться медитации, но выходило плохо. Вокруг него щелкали камеры, воздух не располагал к раздумьям, шибая в нос жвачкой, дезодорантами, потом. Электронная экскурсоводша ворковала в наушники, что темно-серые камни в опушке из векового мха — это тигрицы с тигрятами, которые переплывают море сансары, символизируемой белой галькой. Верилось с трудом. “Нет, в нашей Егорьевой пустыни естества все-таки больше, а американцев явно меньше”, — вяло думал Богдан. “Unbelievable!” — донеслось ему в ухо. Богдан в очередной раз поморщился.

Но в самолете, когда они летели в Японию, было еще хуже: прямо в воздухе играла свадьба. Наяривала гармошка, звенели стаканы, кричали “Горько!”, самолет раскачивало от плясок. Гости начали драться на высоте десяти тысяч метров над Норильском, а обессилели только над Хабаровском. Бессонная выдалась ночь. Одна группа дерущихся кричала: “Россия без педерастов!”, другая скандировала: “Христос воскресе!” При этом ни те, ни другие, похоже, не знали смысла произносимых слов. Тем не менее, нетрудно догадаться, кто вышел победителем.

А в Киото… Здесь даже кобели не тявкали на статуи Будды, при виде сук они не рвали поводок и не склоняли хозяина к внеплановой вязке. Завидев белокожего Богдана, они останавливались в обалдении и церемонно кланялись в пояс. По крайней мере Богдану так казалось. А ведь это, в сущности, самое важное.

Оставив Богдана наедине с проблематичной вечностью, Очкасов немедленно отправился в соседнюю кофейню, где его уже поджидал дородный японец весьма затрапезного вида. Щеки его отвисали неопрятными мешочками, даже морщины на лбу больше походили на жировые складки. Нечесаными волосами и жидковатой бородкой он напоминал захолустного попика. Хитрыми глазками и масляными губками — бурятского ламу с советских карикатур. Сложенное в одном лице, все это создавало образ среднеазиатского бая или бедного арабского шейха. Казалось, что японец сейчас воскликнет: “Салам алейкум! Аллах Акбар!” Однако вместо этого он буднично произнес:

— Аум! Здравствуй, братан!

Очкасов никогда не интересовался, что такое “аум”, но он давно привык, что Асанума приветствует его именно так.

— Ну что, преподобный? Как аура, как делишки? — спросил член Ближней Думы.

— Ты, наверное, не поверишь, но аура сияет все ярче и радужней. Иногда самому не верится. Посмотришься в зеркало — так прямо и слепит.

Очкасов с сомнением посмотрел на Асануму и никакой ауры не заметил. Медуза, настоящая медуза. Наверное, гамбургеры с бараниной жрет, а надо налегать на фосфор, на рыбу.

— А делишки… — продолжал носитель ауры. — Террористический акт задумал, подготовка идет нормально. Только очень уж жара замучила. Приношу извинения за доставляемые тебе японской природой неудобства.

Очкасов вытер лоб подложенной официантом горячей влажной салфеткой — поры благодарно приоткрылись, подставляя себя под слабое гудение кондиционированного сквознячка. Асанума выглядел вахлак вахлаком, но на самом деле отличался исключительными способностями к иностранным языкам. В свое время он прошел ускоренный курс взрывника в техникуме социальной справедливости. Всего года московской жизни ему хватило и для постижения секретов профессионального мастерства, и для фонетики с грамматикой. “Хоть у террориста нет отечества, Москва теперь для меня — вторая родина”, — торжественно поклялся он на выпускном вечере.

Советский Союз вскорости накрылся медным тазом, но мастерство, как известно, не пропьешь. Тем более что Асанума спиртного и в рот не брал. “Мы, взрывники, сродни водителям — всегда должны быть готовы к прохождению допинг-контроля”, — говаривал он, готовя очередное домашнее задание. Так что мастерство осталось при нем, требовало реализации — руки чесались отчаянно. “Христиане полагают, что церковный кагорчик — это кровь. А я думаю по-другому. Кровь моих подорванных жертв — вот мое вино, только оно меня опьяняет. И в этом высшем смысле для меня нет ни эллина, ни русского, ни японца. Я и к расизму отношусь отрицательно — кровь по своему химическому составу и органолептическим данным у всех одинаковая”, — сказал он на экзамене профессору мировых религий, вытянув билет с вопросом по жидомасонству. И заслужил, между прочим, положительную оценку.

Сначала Асанума прибился к “Красной бригаде”, пошустрил с палестинцами по старушке Европе, наводя страх на пассажиров скоростных железных дорог. Поезда с зажравшимися потребителями продукции международных монополий исправно сходили с рельсов, сами потребители приятно корчились в языках пламени, словно в аду. Помимо революционного азарта, взрывником руководила и теория “золотого миллиарда”, восходящая к мальтузианству: Асанума полагал, что людей на земном шарике расплодилось чересчур много, что снимало любые вопросы о пользе выбранной им профессии.

Все было бы хорошо, но Асанума все-таки пресытился шаурмой и пловом подельников — его безбожно разнесло, бегать от тренированных полицейских становилось все труднее. Словом, ему захотелось рыбных поджарых калорий. “Все-таки родина — она и есть родина, своя кровь ближе к сердцу”, — решил он и вернулся инкогнито на архипелаг, где с его прибытием криминальная статистика заметно испортилась. Но связей со второй родиной Асанума тоже не порывал. Переход на рыбную диету сказался на нем мало. Дело, видать, было вовсе не в рыбе, а в чем-то еще.

В самом центре московского стольного града Асанума открыл Дом дружбы двух стран. Особнячок использовался в качестве склада стрелкового оружия, поступавшего туда через черный ход от подвыпивших офицеров. От настоящей дружбы в этом доме было только одно — кружок по икебане, посещавшийся старыми и юными девственницами. Да и тот зимой был закрыт. “Климат, понимаешь, не тот, исходный материал весь замерз”, — виноватился Асанума. “Ты мне с точки оброк плати, мне оборотные средства нужны, смена сезонов меня не интересует, в мегаполисе, чай, живем, у нас на улицах всегда межсезонье”, — отвечал ему Николаев, который в то время исполнял должность смотрящего за цветами во всем Нечерноземье. Николаев был по-своему прав. В то далекое время шевелюра у него была пораскидистей. Он еще не успел войти в настоящую силу, но всякий уже чувствовал в нем масштаб личности.

— Во всем Киото только здесь варят настоящий палестинский кофе, — произнес Асанума, отхлебывая бурую ароматную взвесь из чайной пиалы грубоватой мастерской лепки. Он всегда заказывал себе такую пиалу — в стандартную чашечку помещалось слишком мало кофеина.

— Как ведут себя твои сектанты? Не балуют ли? — вежливо поинтересовался Очкасов.

— Куда они денутся? Им теперь одна судьба — пожизненно на меня молиться, — лицо преподобного растянулось по горизонтали.

Очкасов отметил в уме схожесть формулировок своей гадалки и преподобного: “Как мы похожи! И мне, и ему ничего, в сущности, другого не надо”.

— Вот вчера после коллективного экстаза еще пять домов на меня записали. Скоро вся страна восходящего солнца моей будет, моя эра, мой девиз правления настанет. Кстати, газ твой с присадками действует безотказно — кто смеется, кто плачет, кто в конвульсиях бьется, но исход всегда один: предложенные бумаги подписывают и в ноги кланяются. Братское тебе спасибо. Надеюсь на благосклонное отношение и в необозримом будущем.

С этими словами Асанума протянул Очкасову пачку денег, по-русски обернутую в газетку. Газетка, правда, была напечатана иероглифами.

— Кланяйся господину Николаеву, да пониже, спины не жалей, — произнес Асанума с понятным им обоим значением.

С неимоверной скоростью Очкасов зашелестел банкнотами — все сошлось, ожидания обмануты не были. Очкасов любил работать с японцами. Даже такие мерзавцы, как Асанума, расплачивались вовремя и сполна.

— Как труба? — спросил Асанума о важном.

— Да вот, по всем программам ролик пустили: “Да здравствует энергетическая безопасность! Наше дело — труба! Хорошо трубе — хорошо и тебе!” Сомневающиеся пока имеются, но их, по правде сказать, совсем немного.

— Молодец! Ты, я смотрю, времени зря не теряешь. И отдел спецэкспорта у вас без выходных пашет. Так что газу у нас пока достаточно, а вот взрывчатки по-прежнему не хватает, — продолжал Асанума. — Я ведь на этот раз большое дело задумал. Рассчитываю на понимание.

— Что за дело?

— Ты ведь знаешь — я человек непоседливый. Понимаешь, поезда мне надоели, — преподобный даже поморщился от неприятных воспоминаний, и его лицо превратилось в гармошку из жировых складок. — Одно и то же, одно и то же: трупы — обгоревшие, железо — раскореженное. А мне надо квалификацию повышать. У японцев по русской пословице принято: век живи — век учись. Теперь вот хочу императорский дворец грохнуть, а там стены очень толстые.

— А народ тебя поймет? Святыня все-таки — династия-то вон сколько перерыва не знает. Не то что какие-нибудь Рюриковичи с Романовыми, Тюдорами и Валуа.

— Да что ты все со своим народническим концептом набиваешься? Это же мой народ — что хочу, то с ним и делаю. Ты-то со своим что сделал? Я ж к тебе с нравоучениями не лезу, в твои внутренние дела не вмешиваюсь. Скажи лучше — поможешь?

— Как не помочь брату? Только мы тут НДС на свою голову повысили, накладные расходы, будь они неладны, растут, таможня, как не родная, в долю вошла, мои покупательные потребности повышаются, инфляция, бля, замучила…

— Об НДС и прочем не беспокойся, на хорошее дело и денег не жалко. Сам же говорил, что деньги — прах.

— Прах, именно прах, — покорно согласился Очкасов, и нос его приятно порозовел.

— Большую партию возьму… может, скидочку дашь?

— Мы цену на нашу взрывчатку не из носа выковыриваем, — назидательно произнес Очкасов. Асанума попробовал заглянуть ему в глаза, но не сумел.

— Куда завозить-то? — деловито спросил думец.

— От добра добра не ищут, по отработанной схеме пойдем. Пусть в Охотском море твой краболов моему краболову с борта на борт взрывчатку и перегрузит. А дальше — моя забота.

— Мы тут днями начальника дальневосточного пароходства утопили за жадность, на крабовые палочки, так сказать, пустили… Может, мы попробуем другой вариант, воздухоплавательный?

— Ты б еще сказал “воздушно-капельный”! Ты мне тут не воняй, воздух не копти, у нас здесь он экологами до молекулы считанный. Пробовать ничего не будем. На тебе и так проб некуда ставить. А в случае недопоставки, сам знаешь — пуля в лоб, с конфискацией имущества. Как движимого, так и недвижимого. Оно, конечно, у тебя на жену записано, но все равно — нам это надо?

“Да, многому тебя Николаев научил! Вплоть до фразеологических оборотов”, — неприязненно подумал Очкасов.

— Не надо, брат Асан! Крабы так крабы, иваси так иваси. Пролоббирую я тебе краболов. Не сердись только, не напрягай меня понапрасну, а не то я тебе кран перекрою. А без моего газа кто ж к тебе в секту пойдет? Японцы-то не дураки, — выставил русскую защиту Очкасов.

— Хорошо, что у вас всегда можно договориться.

— Вот-вот, в этом-то и проблема, — задумчиво произнес государственный деятель, но думе своей развития не обозначил. — Только и у меня к тебе просьба имеется.

— Опять насчет девок, что ли? Предоставлю я тебе своих активисток. Глаза немного от газа пучат, но других недостатков у них не имеется. Все как одна — в кимоно с сезонным рисуночком, подмахивают грамотно, на личном опыте не раз убеждался. Тебе, наверное, алый клен больше по нраву?

— Да не насчет девок я, а насчет парнишки. Мы с ним в одной гостинице остановились. Взял бы ты его в заложники, что ли. Только без членовредительства, мне он неделимым нужен. А для клена пока что рано, еще не осень, подожду, — обнаружил Очкасов знание местных природных реалий.

— Это с твоей стороны не просьба, а просьбишка. Денег не надо, я тебе тоже какой-нибудь бартер выдумаю, это будет мой презент от нашей организации вашей организации. Компенсация, так сказать, за причиненную тебе жару. По рукам?

“Все-таки есть в нем что-то от джентльмена в японском понимании этого термина”, — подумал Очкасов и с готовностью протянул пропотевшую насквозь ладонь. Говоря “по рукам”, Асанума имел в виду лингвистический, а не физиологический аспект поведения. Несмотря на международную выучку, он все равно никак не мог привыкнуть к этому малогигиеничному обычаю белых варваров. Но ладонь все-таки пожал.

— Учти, я тебя не спрашиваю, зачем тебе это надо. Знание — это, конечно, сила, но и чужого мне тоже не требуется. Своим по горло сыт. Кстати, а зачем тебе парнишка понадобился?

— Зачем, зачем… Много будешь знать — скоро состаришься. Это тебе надо? Ты ведь своим сектантам вечно жить обещался.

Возразить Асануме было нечего.

Вопросы были порешены, но для завершенности эпизода чего-то не хватало.

— Может, хоть часы сверим? — робко попросил Очкасов и взглянул на циферблат “Патек Филипп” в мелких бриллиантиках. За засаленным рукавом Асанумы обнаружился простенький хронометр “Сэйко”.

— Ты бы стрелки на японское время перевел, а то как-то неудобно получается. Так ведь можно и свой звездный час проспать, — назидательно произнес преподобный.

После сказанного он затарился в свой бронированный “ниссан”, замаскированный под малолитражную “тойоту”, погрузив берцовые кости в обтекающее чресла сиденье. “Тойота” плавно тронулась, медленно завоевывая пространство. “Да, патриот, мне б его заботы, — подумал Очкасов. — На автомобилях отечественной сборки нынче только японцы разъезжают, к роскоши не привыкли, с ветерком не ездят, красиво жить не умеют, все-таки не нам ровня”. Он посмотрел на часы. Высказанная им мысль заняла ровно тридцать секунд. А это означало, что он заработал 643 доллара. На большую сумму его мысли не хватило. В глазах Очкасова мелькнул валютный блеск. Но никто его не увидел.

 

Похищение

— В Гион! В Гион! — с чувством произнес Очкасов за завтраком. — Это не просто черная точка на городской карте, а необыкновенное чудо! Там суси жрут, там гейши бродят! — сымпровизировал он.

Очкасов ни на минуту не забывал, зачем они прилетели сюда. Чувство гордости за хорошее знание русской классической литературы также не покидало его.

Богдан немедленно процитировал:

“В отзвуке колоколов, оглашавших пределы Гиона,
Бренность деяний земных обрела непреложность закона.
Разом поблекла листва на деревьях сяра в час успенья —
Неотвратимо грядет увяданье, сменяя цветенье.
Так же недолог был век закосневших во зле и гордыне —
Снам быстротечных ночей уподобились многие ныне.
Сколько могучих владык, беспощадных, не ведавших страха,
Ныне ушло без следа — горстка ветром влекомого праха!”

Наследственность и неплохие отметки в школе с углубленным изучением дальневосточных премудростей благоприятно сказывались на кругозоре Богдана.

— Перевод Александра Аркадьевича Долина, — добавил он, уважая знание иностранных языков. В свое время он посещал факультатив по японскому, так что мог кое-как определиться на местности, но для серьезного разговора пятерки в аттестате явно не хватало. Потому беседовать приходилось по преимуществу с Очкасовым. Даже на явно завышенные для того темы.

— Да, грустное стихотворение. А что это за сяра такая? — неприязненно спросил Очкасов.

— Тиковое дерево по-нашему. Когда Будда достиг нирваны, его листья тут же от печали и увяли.

— Грустное стихотворение, да и деревьев таких больше нет. Вырубили все или загнулись от выхлопов. Не знаю уж, что сейчас сам Будда поделывает, но только Гион нынче совсем не тот. Никаких ассоциаций с бренностью жизни он у меня не вызывает. Уж ты поверь мне, не в первый раз здесь. Надеюсь, что и не в последний. — Очкасов хрустнул последним сушеным кузнечиком, поданным к завтраку. — В Гион! В Гион! — еще раз воскликнул он.

Богдан с осуждением взглянул на свои грязные ботинки. Гостиница, в которой они остановились, была очень дорогой. Никаких звезд на фасаде, в справочниках не значилась. Правда, неудобства тоже были. Несмотря на набитый холодильник и дюжину полотенец в ванной комнате, крема для обуви — нигде не достать. Богдан прилетел, как был — в своих туристских пропыленных ботинках. Пошарил в прихожей, сунулся к администратору, зашел в обувную лавку — нет крема. Чисто было в городе Киото, ни пылиночки… Поэтому и сапожный крем не пользовался у аборигенов спросом.

Очкасов заявил, что обзорная экскурсия по Гиону ему не по интеллектуальным силам, позвонил куда-то. Вопреки ожиданиям Богдана, в холле гостиницы их встретила не кроткая гидесса, а японский шкаф славянских габаритов. “Сейчас самый сезон, женщин на всех не хватает”, — пояснил Очкасов.

— Тояма, — представился шкаф и руки не подал.

— Это фамилия. А как звать-то? — поинтересовался Богдан.

— Какое тебе дело? — ответил тот. Из-за его кушака торчал кинжал.

“Это он для экзотики, кинжал наверняка из картона”, — подумал Богдан.

— Ни хрена подобного, — ответил Тояма, привыкший к чтению чужих мыслей. Своих, между прочим, у него не было ни одной. За щекой Тояма катал жевательную резинку, которую он покупал в магазине “Большие люди”. Обзорная экскурсия начиналась каким-то противоестественным образом.

До храма Киёмидзу наши персонажи добирались набиравшими крутизну узенькими проулками. Было утро, раннее киотское утро. Непроспавшиеся сидельцы экспортно-импортных компаний вываливались из ресторанов, послуживших им в эту ночь борделями. Рестораны были сработаны из некрашеных потемневших досок. Это вряд ли соответствовало нынешним европейским представлениям о шикарной жизни, но японцам, видать, нравилось соприкасаться с плесневелой традицией. Зевающие служители борделей поливали мостовую из шлангов, не заступая ни на шаг за границы зоны своей ответственности. Кошки, знаменитые японские кошки, сидя перед домами терпимости, по привычке намывали лапкой гостей, но жест выходил неубедительным. Утомленные сямисэнами гейши с набеленными лицами семенили домой. “Все у них не как у людей! Даже румяниться не хотят!” — возмущался Очкасов. Но в телефонную будку все-таки зашел. Ее внутренность была обклеена фотографиями красоток. Он выбрал ту, что была в кимоно с осенними листьями, и оторвал телефончик. Все-таки Асанума неплохо изучил своего делового партнера.

— Отхрамируемся для порядка, ну а девушки, — а девушки потом! — бодро пропел Очкасов.

“Правильно мне докторскую степень присвоили, чувство языка у меня потрясающее”, — подумал он. Тояма хохотнул, Богдан покрылся краской.

Квартал Гион хотел спать. Но чуть повыше, на подступах к храму, город становился все больше похож сам на себя: единичные паломники и туристы незаметно сливались в мощный поток, текший в гору. Богдан был поражен его многоводностью.

— Сила! Интересно, а каково население сегодняшней Японии? — поинтересовался он.

— Какое вам, русским, дело, какая у нас численность населения? — возмутился Тояма. — Ты сюда не шпионить приехал, а любоваться. И вообще — я не по статистической части, мои клиенты с подельниками все больше жратвой интересуются да бабами. Вот где девку снять, я знаю досконально. Ведь и ты девку хочешь? Не гони волну, сказано же тебе: сначала отхрамируемся.

Очкасов одобрительно хмыкнул. Однако телепатические способности Тоямы дали на сей раз осечку. Богдан, конечно, девку хотел. Но только в принципе и при других обстоятельствах. Поэтому и промолчал. Он решил больше себя не травмировать и вопросов не задавать.

Ворота Киёмидзу производили грандиозное впечатление — огромные, крашенные киноварью, в нишах опор вмонтированы две четырехметровых статуи: страшные, глаза навыкате. При этом у одной рот разрывается в крике, губы другой — сомкнуты.

— Один Нио говорит: “А”… — начал объяснять Тояма, но Очкасов бесцеремонно перебил его:

— Знаем, знаем: “А и Б сидели на трубе…”

— Не к месту ты цитируешь свои загадки дурацкие, тоже мне, доктор филологических наук нашелся, — рассердился Тояма и даже схватился за рукоять своего кинжала. — Не в Успенском соборе, чай, находимся, а в японской святыне. Запомни хорошенько: один Нио говорит: “А”, — потому что так санскритская азбука начинается. А другой говорит: “Ум”, — потому что это последняя буква. А общий смысл композиции выражает полноту вероучения. Потому и моя секта называется не как-нибудь, а “Аум”.

— Ага, “Ая”, если по-нашему.

— А я, а я… А я вот что вам скажу: наши Нио потому такие страшные, что они отпугивают от наших родных святынь всякую дрянь и нечисть. Скажем, таких типов, как ты, Очкас.

Думец закусил губу и привычно сосчитал до тридцати. За это время он успел подумать: “Все-таки род занятий у меня очень вредный. Качество человеческого материала заметно ухудшается даже в Японии. Никакого уважения, никакой любви по отношению к государственному деятелю и филологу. И здесь уже неважно, что я нахожусь в Японии с частным визитом”. Когда он завершил свой внутренний монолог и кончил считать полученный за это время доход, Тояма уже нашелся с ответом на невысказанные вслух оскорбления:

— Вот я Асануме скажу, что ты японцев не любишь. Ты его знаешь — ему это не понравится.

— Кто такой Асанума? — спросил Богдан.

— Да проживает здесь один человеконенавистник, не знаю уж, как его земля японская носит, — ответил Очкасов.

— Не верь ему, сынок, — угрожающе произнес Тояма.

На территории храма, как это и положено, происходила бойкая торговля: копии статуй, предсказания, прохладительные напитки, амулеты. Каждый из экскурсантов купил себе по деревянной табличке, на которой была изображена лошадь.

— Здесь нужно написать свое заветное желание, а уж Пегаска доставит послание по адресу кому нужно. Только желание должно быть одно, иначе не сбудется, — проявил религиозные познания Тояма.

Несмотря на утро, стенд с повешенными на него табличками уже распух от молитв. И это притом, что публика выглядела прилично — нищих с протянутой рукой не наблюдалось.

— Нищие-то где? Мы же в храме находимся! — удивился Богдан.

Тояма снисходительно поглядел на него:

— У нас нищих нет! Японцы — люди гордые, тянуть руку им стыдно.

Очкасов поправил его:

— Не верь ему, сынок! У них нищих нет, потому что им не подает никто.

И каких только благопожеланий на стенде не было! И чтобы муж не ушел, и чтобы жена не пришла. И чтобы на экзаменах не провалиться, и чтобы бабушка подольше протянула. Кто-то требовал себе новый автомобиль, кто-то мечтал о музыкальном центре. “А у Пегаски, значит, просить не зазорно? Да, не так сладко живется японцам, как это кажется на первый взгляд”, — подумал Богдан.

— Именно так, — к месту подал реплику Тояма.

Он отошел в сторону и что-то быстро начертал на своей деревяшке. Скрываясь друг от друга локтями, Очкасов с Богданом последовали его примеру. “Чтобы мне поскорее стать мужчиной!” — написал Богдан. “Чтобы, несмотря на муки, родилась Национальная Идея!” — написал Очкасов. Потом зажадничал и добавил: “И чтобы полезные мне ископаемые не профукались до самой моей смерти!” Очкасов забыл и про эстетику единицы, и про то, что заветное желание бывает только одно...

А что же Тояма? Он оставил на стенде деловую шифровку: “Парень совсем дурак оказался. Все идет по плану, голыми руками возьмем, даже кинжал не потребуется. В действие вступает операция “Пропасть””.

Зашли в святилище. Там было темно. На экскурсантов глянуло круглое лицо богини милосердия Каннон. Да не одно! По верху главного, так сказать, лица были пущены венчиком другие, поменьше. А рук у статуи Богдан насчитал двадцать пять.

Услышав немой вопрос, Тояма объяснил:

— Ликов у нее одиннадцать, а глаз, соответственно, двадцать два. Это чтобы лучше видеть, что вокруг делается. Как заметит какой непорядок, тут же руку помощи и протянет. Потому и рук у нее столько. На первый взгляд их двадцать пять, но их следует на сорок в уме помножить — получится искомая тысяча. Но все это простая символика, на самом деле у нее всего намного больше. Видишь, сколько нас, простых японцев, народилось, каждому посочувствовать требуется.

Зала и вправду была набита битком. Люди кланялись статуе, шептали заветное, звонко ударяясь друг о друга, монетки летели в ящик для приношений. Те, кто помоложе, опускали в ящик монетки, обернутые в бумажку, на которой был записан номер мобильного телефона. А один особенно продвинутый юноша преподнес Каннон подзорную трубу.

На уточнении “у нее всего намного больше” Богдан слегка покраснел.

— А иностранным гражданам ваша Каннон помогает? — на всякий случай поинтересовался он.

— Надеюсь, что нет, — отрезал Тояма.

К этому моменту Очкасов уже достал из кошелька монету в сто иен, но, услышав обескураживающий ответ, спрятал ее обратно.

От телесной избыточности Каннон у Богдана зарябило в глазах. Ему даже показалось, что богиня каким-то оком ободряюще подмигнула ему. Он долго всматривался в темные лики, но так и не определил, каким конкретно. А может, это подмигивание было мнимым и объяснялось элементарным оптическим обманом: горели свечи, горячий воздух смешивался с холодным, вот в глазах и зарябило…

— Все-таки наш бог позорче вашей Каннон будет. Голова у него только одна, пары глаз на всех хватает. И на праведников, и на грешников. И никакой подзорной трубы ему не надо, все равно все видит, все равно не скроешься, око у него недреманное, — дал свой богословский комментарий Очкасов и поежился от неприятного холодка, пробегающего иногда по спинам даже у членов Ближней Думы при мысли о содеянном. Он испуганно посмотрел в потолок, будто именно там эти глаза и находились, и добавил: — Мрачно здесь, пошли-ка лучше на воздух.

Они перетекли из тьмы на свет, зажмурились. Открыв глаза, очутились на деревянном помосте, который по праздникам превращался в площадку для медленных священных танцев. Танцплощадка была знаменита тем, что нависала над бездной — держалась на неохватных круглых подпорах, уходивших на дно пропасти. Вот с этого помоста наша троица и приступила к рассматриванию бывшего стольного града. Со дна кастрюли поднимался голубоватый парок — смесь утра, бензина и кухонного чада. Приметив сытный дым над домами своих подданных, благодетельные правители древности испытывали искреннее удовлетворение от своего праведного правления. Да и люди были до смерти рады, довольствовались малым и слагали хвалебные вирши. В противном случае им грозило презрение общества и опала. Нынешний японский люд был сыт по горло, но панегириков отчего-то больше не слагал. А если что-то и слагал, то все больше о мимолетном и грустном. Если бы вдруг воскрес настоящий Шунь, он остался бы недоволен. И отсутствием бодрых виршей, и тем, что народ, как уже было замечено, хотел большего, намного большего, чем у него уже имелось.

Парок слабо вибрировал и над дворцом императора, и над малоэтажными домиками его подданных. Это марево сообщало пейзажу некоторую неопределенность и даже загадочность. Словом, парок напускал туману в непростую жизнь многомиллионной нации, точная численность которой была неизвестна Богдану. По переулкам, изрезавшим склон горы, карабкались и карабкались обыватели. Стесненные стенами домов, они походили на красные кровяные тельца при очень большом увеличении. И каждому из обывателей было нужно от Каннон что-то свое.

Тут в углу помоста произошло какое-то движение, Богдан скосил глаз: некий мужчина со шрамом на лбу и с татуировкой Каннон на руке предлагал почтенной публике прыгнуть вниз с парашютом. Богдан помнил, что в Японии татуируются не солдаты срочной службы, а добровольцы-мафиози. По-ихнему — “якудза”, а по-нашему — просто бандиты, которых из-за татуировки не пускают в общественные бани. Даже если это татуировка Каннон. За прыжок с парашютом бандит, он же мафиози, он же якудза, предлагал награду в сто тысяч иен. Но никто не соглашался. И недаром: приземляться смельчаку нужно было на крошечную площадку, расчищенную среди валунов. Богдана слегка замутило, он отвернулся от пропасти. Он с детства боялся высоты и никогда, даже если очень спешил, не ожидал прибытия поезда на краю платформы. Ни в метро, ни на железной дороге.

Тояма окинул испытующим взглядом Богдана.

— Оператор аттракциона убедительно говорит, что у того, кто прыгнет, уж точно все молитвы сбудутся. Наш человек, проверенный, у него и лицензия на отпущение грехов имеется. Ты ведь хочешь стать настоящим мужчиной?

— Не настоящим мужчиной, а просто мужчиной, — поправил его Богдан.

— Вообще-то парашют управляется компьютером, так что приземлишься с гарантией, да еще и на карманные расходы заработаешь, — вмешался Очкасов.

— Нет, ему слабо, — презрительно произнес Тояма. — Да, мельчают люди. Были дикие россы богатырями, а стали европейскими лилипутами. А этот еще и без отца вырос, маменькин сынок.

Это был запрещенный аргумент, зато сильный. Богдан расправил плечи, но до Шуня ему было, конечно, далеко.

— А ты глаза закрой, тогда не страшно будет, — подначивал Очкасов. — Мы же русские люди, нам все нипочем — не то что этим макакам косоглазым. Не так ли?

— Макаки не бывают косоглазыми, — обиделся за обезьян будущий археолог.

— Ну хорошо, пускай они будут хоть желтозадыми. Я ведь не об этом. А о том, что Шунь обязательно прыгнул бы. Стаканчик красно-крепкого принял бы — и прыгнул.

— Здесь такого портвейна не найти, — продолжал отбиваться Богдан, но в его голосе уже не было прежней уверенности.

— А вот и неправда, у нас сухого закона сроду не было, в Японии все есть, все продается! — воскликнул Тояма и ткнул в Богданову грудь граненым стаканом с темно-красной жидкостью.

Стакан передали Тояме из толпы. Богдан помнил этот запах — он исходил от Шуня, когда он сам находился в нежно-молочном возрасте. Конечно, протянутый стакан не шел ни в какое сравнение с тремя семерками, но все-таки это был явный портвейн. Это прибавило Богдану решимости. Он обреченно выдохнул, запрокинул голову, крупными глотками выхлебал стакан до дна, грохнул о настил. С радужным блеском стеклянная крошка брызнула в пропасть.

— Вот и хорошо, вот и славненько, — похвалил Богдана Очкасов и угостил его кисленькой конфеткой “Цитрон”. Конфетку ему передали тоже из толпы. Приговорка же насчет “хорошо и славненько” взялась из стоматологического прошлого: когда малодушный пациент покрывался от дурноты мертвенной бледностью, Очкасов произносил именно эти успокоительные слова, которые не сулили больному ничего хорошего.

Богдан решительно подошел к мафиози, тот повесил ему на спину тяжеленный ранец. Богдан снова выдохнул, перелез через ограждение. Со словами “Денежки внизу выпишут!”, Тояма легонько подтолкнул его в спину. Перед глазами сначала замелькало — будто пленка при ускоренной перемотке вперед, потом тело чуть подбросило вверх — парашют и вправду раскрылся, теперь включилась скорость воспроизведения. Разглядывая разбросанные по склону горы статуи Будды, парашютист стал медленно опускаться прямо на расчищенную от камней площадку. Но как только его ноги коснулись земли, они тут же и подкосились. Действие портвейна оказалось, как и предполагалось, сногсшибательным. Притаившиеся за валунами санитары в белых масках бросились к Богдану с носилками; зрители наверху закричали как попугаи: “Инфаркт! Инфаркт!” И оказались неправы, потому что это были вовсе не санитары.

— Все в порядке, братан? — спросил Тояма.

— Все в порядке, братишка, — ответил Очкасов.

— И когда теперь свидимся?

— При нашем темпе жизни можно рассчитывать на скорую встречу.

“Опасный ты человек, лучше бы нам больше не встречаться”, — подумал Тояма.

— Да и ты не лучше, — ответил ему Очкасов вслух.

Мнимые санитары, сбросив белые маски и одев черные, заспешили с носилками по каменистой тропинке: вниз, вправо, влево… При входе в пещеру один из них не забыл вложить в нагрудный карман обездвиженного Богдана белоснежный конверт с обещанной суммой.

 

Капсула

Капсула, в которую был помещен Богдан, представляла собой узкий металлический ящик с мягкой внутренней обивкой. Он был вмонтирован в стену пещеры. Точно такие же капсулы использовались в дешевых японских гостиницах, где ночевали подвыпившие гуляки, у которых не хватило денег на ночное такси до дому. Капсула походила на ячейку в камере хранения или же на материнскую утробу: Богдан мог ворочаться, но не более того. Ни встать, ни сесть. Роль пуповины играла мелкокольчатая титановая цепочка, обвивавшаяся вокруг стопы. Капсула была чисто местным изобретением: японцы, как известно, страшатся просторных степей, а клаустрофобией они никогда не болеют. Такой вот удивительный народ.

Богдан опорожнялся в “утку”, вечером из стенок камеры начинали бить упругие колючие фонтанчики, теплые потоки воздуха осушали застывшие на теле капли воды. Выходило гигиенично. Три раза в день приоткрывалось зарешеченное окошечко, женщина в белой матерчатой маске с поклоном протягивала ему поднос. Сначала от нее, как от термоэлемента, исходила августовская жара, потом повеяло чем-то прохладно-лунным. А однажды Богдан увидел, что к ее маске прилипла раскрасневшаяся ладошка клена. Время шло, сердце ныло. Богдан спрашивал официантку, зачем он здесь, когда его выпустят, напрасно совал ей в маску честно заработанные скомканные иены…

Тояма появлялся редко. Ему было велено строго-настрого следить за тем, чтобы мальчишка ни в коем случае не похудел. Вот и следил: раз в неделю отмыкал титановую цепочку, приказывал вылезти, ставил на весы. С потолка пещеры капало. Прибавка выходила солидной, Тояма уходил. Разговаривать с ним Богдану не хотелось.

Еда между тем была и вправду сытной. День — говядина, день — свинина, день — курятина. Один раз Богдан даже бараньим шашлыком угостился. Рис жареный, овощи натуральные в кляре, пирожное с жирным кремом и кокетливой клубничкой посередине. Но рыбу готовили редко, а лангустов с креветками совсем не подавали. Похитители, вероятно, решили, что Богдану будет легче переносить заточение, если нашпиговать его привычной материковой пищей. В ногах у него работал крошечный телевизор. Осуществляя языковое погружение, Богдан не выключал его ни днем, ни ночью. Новости сначала показывали его фотографию: пропал, мол. Крутили и любительскую кинопленку: вот Богдан перелезает через барьер, вот он ухает вниз, растревоженная толпа, злые глаза Тоямы, злые глаза Очкасова. Потом операторы добрались и до Шуня. На вопрос о возможных причинах исчезновения сына он молчал, но по немигающему взгляду и каменным желвакам Богдан понял: отец знает все. Или почти все. За спиной Шуня вырисовывалась монастырская стена. Богдан удивился, насколько она подросла. Он верил, что отец спасет его. Ибо знает все. Или почти все.

Однако сенсация с пропажей Богдана не продержалась сколько-то долго. Пропал человек и пропал. Мало ли людей исчезает… Да и репортерам зацепиться было особенно не за что. Ответственности за похищение никто на себя не брал, требований никаких не выдвинул. О чем говорить? Да и какой интерес мусолить человека без всякого положения в обществе? Так, школяр какой-то. Ах, если бы поп-звезду замочили! Если бы пырнул ее ножичком транссексуал или хотя бы нормальный педик! Мечты, мечты… А так… На земном шаре проживало уже семь миллиардов человек. Всех не перемусолишь. И камера безжалостно наезжала на чемпиона, которому удалось дать сеанс одновременного секса чертовой дюжине школьниц старших классов. У чемпиона было лицо маньяка, школьницы скромно прикрывали ладошками кривую улыбочку.

Из новостей, имеющих непосредственное отношение к России, показали короткий сюжет о бывшем слепоглухонемом Григории Воттенатти. Он был направлен в страну восходящего солнца с пропагандистской акцией по улучшению российского имиджа. Медицинское светило в поварском халате и дурацком колпаке жарко свидетельствовало: нынешняя Россия прирастает не только сибирской трубой, но и высокими технологиями своей европейской части. При этом оно демонстрировало какие-то кривые энцефалограммы, про Шуня же деликатно молчало. В качестве доказательства на экране возник Воттенатти. Задрав голову к Фудзияме, он завращал глазами и произнес: “Вот те на! И это все?” Его нижняя губа роняла дебильную слюну. Японский комментатор восторженно пояснял, что русскому господину Воттенатти-сан Фудзияма очень понравилась, но он надеется, что его ждут еще более удивительные открытия. Сам же Богдан отправился в информационный утиль, в небытие.

Узник поглядел парочку анимэ и еще раз вспомнил про пророчество Шуня, утверждавшего, что нынешние японцы про Инь с Янь и думать позабыли. Принцессы с хлопающими кукольными глазами, стеблевидные принцы-идиоты, интернациональные чудовища. Что они знали про горькую мимолетность цветения сакуры? Разве могли они проникнуться чувствами неизвестного автора десятого, к примеру, века?

Не для меня
Пришла осенняя пора.
Но вот запел сверчок,
И прежде всех
Печально стало мне.

Богдан все больше любил своего отца и взрослел на глазах. Теперь он попробовал смотреть молодежные ток-шоу, но ничего не понял. К тому же юноши и девушки с рыже-зелеными волосами раздражали его. И это несмотря на то, что он считал себя свободным человеком с либеральными взглядами. Юноши с девушками походили на оранжерейные диковинки с немощными корнями, цветы на которых осыпаются с первого сквознячка. Лепестки бабочками кружили в воздухе — их тяжести не хватало даже на то, чтобы упасть на землю. И это даже хорошо, что Богдан не понимал сверхбыструю невротическую речь с птичьими переливами. Вряд ли этим гидропонным особям было дело до дзэн-буддизма и харакири. Они боялись собственной крови и закрывали глаза на смену времен года. Одно неплохо: вампирами они не смогли бы стать ни при каких обстоятельствах. Точно так же, как ни при каких обстоятельствах они не смогли бы и одолеть их. Богдану казалось, что они способны только к вегетативному размножению. Разумеется, он был неправ. Отсутствие свежего воздуха делало его мизантропом.

Богдану пришлось переключиться на телевизионные уроки русского языка, по которым он, имея перед глазами билингвистические примеры, постигал японский. “Куда направился Иван, сын Петров, Сидоров-сан?” — “В кабаке, чай, сидит, водочку пьет, удалец”. — “А великий писатель и к тому же граф Толстой Лев Николаевич что поделывают?” — “На войну и мир, сказывают, чернила по-прежнему переводят”.

Диалог озвучивали native speakers — этнографические русские из торгового представительства суверенной России. Он — в смазных сапогах, она — в кокошнике. Понять их было можно легко: жалованье они получали урывками.

Но больше всего нравились Богдану исторические передачи. Профессора задушевно повествовали, откуда есть пошла японская вулканическая земля, напирали на сбалансированность пищевой диеты предков, предъявляли гостям студии завернутые в мягкую туалетную бумажку окаменевшие экскременты, извлеченные учеными из отхожих мест древнего человека. “Надо же, не воняет!” — согласно восхищались гости. Будущему археологу это было интересно. Запас его лексики стремительно пополнялся. Теперь он почувствовал бы себя на киотских улицах намного комфортнее, но только о каких улицах могла идти речь? Никаких моционов по тюремному дворику — его взгляд тупился о шесть гробовых стенок.

Один раз зашел сам преподобный Асанума. После очередного молельного транса своих сектантов он пребывал в благодушном настроении и долго глядел на Богдана в окошечко.

— Вот ты какой… Да, легко было нам с Очкасовым тебя обмануть… Послушай, мальчик, а у тебя жилплощадь в Москве имеется?

— Имеется, только квартира у нас неприватизированная, — честно ответил Богдан.

— Напрасно, напрасно, это непорядок — забеспокоился Асанума. — Надо обязательно приватизировать, чтобы можно было ее завещать. Я, например, в свою секту людей с неприватизированной жилплощадью не принимаю.

Сказав так, он потерял к Богдану всякий интерес. Когда он уже повернулся к клетке спиной, Богдан закричал:

— Гадина!

Асанума, приглашая Богдана к действительности, бросил через плечо:

— Не обижайся, мальчик. И запомни: главное, чтобы я на тебя не обиделся.

Несмотря на неудобное положение тела, Богдан попробовал перекреститься, но не успел он донести щепоть до левого плеча, как Асанума исчез из его поля зрения. Окошечко было маленьким.

Несмотря на растущий организм, пища интересовала Богдана все меньше и меньше, и он, чувствуя, как растекается по стенкам капсулы его котлетная плоть, перешел на двухразовое питание. “Похитители мои — не каннибалы ли? Не на убой ли кормят? Гиподинамию придумали, чтобы мягче стал?” — вопрошал он. В какую-то минуту ему захотелось черного хлебушка, малосольной селедочки, молодой картошечки, но захотелось тоже как-то лениво. Глаза в прорезях маски наблюдали за ним с нескрываемым сочувствием.

Но убежать было невозможно, титановая цепочка не поддавалась ни на какие уговоры. Богдана стала посещать мысль о самоубийстве. Он пробовал биться головой о стенки, но они были сработаны из звукопоглощающей мягкости, ножа с вилкой ему тоже не полагалось — есть приходилось руками. О харакири было лучше забыть. “Несмотря на средневековые антигуманные порядки, даже яду у них не достать”, — недовольно думал Богдан. Он попробовал вести дневниковые карандашные записи, но выходило однообразно. “Проснулся, поел, заснул, поел…” Более сложносочиненные мысли путались и ускользали, Богдан ловил их и ртом, и руками, но мысли все равно не укладывались на бумагу в клеточку, проскальзывали сквозь мелкие ячейки невода, заброшенного в пустоту. Какие-то околонатальные видения опутывали его. Голова прижата к коленям, тело обволок рыбий пузырь, он чувствует, как шевелятся от своего роста волосы, как его ножка пинает изнутри мягкий живот, как в его теплую внутриматеринскую камеру доносится счастливый голос: “Футболистом будет!” Вот беззубые десны впиваются в набрякший сосок, молочная река несется по пищеводу, мать вскрикивает от боли и смеется. Вот он ползет по волосатой груди отца, терпкий запах портвейна ударяет в ноздри, вокруг — зеленая масса первобытных трав. Он приподнимает головку — сквозь синий полог слабо просвечивают нарядные планеты и звезды.

Богдан перекатывался с боку на бок, прижимал колени к груди, спина зудела, внутренний взор мутился, сухая слюна копилась в уголках горячечных губ. Пролежни чесались отчаянно. Маска принесла ему какой-то пахучий бальзам, но помогало плохо. К тому же намазать всю спину никак не удавалось — стенки тесны, руки коротки.

Но вот настал день, когда маска явилась к нему без подноса, открыла дверцу, поклонилась и по-пластунски протиснулась в камеру. Камера была слишком мала, чтобы лечь рядом. Что им оставалось? Богдан взгромоздился на свою спасительницу, она раздвинула полы халата. Горячие чресла Богдана ощутили земноводную прохладу ее кожи. Запахло водорослями, выброшенными на берег океана. Богдан понял, что пока еще жив, и немедленно пролился. Горячая гуща перетекла из сосуда в сосуд. От произошедшего замыкания Богдан содрогнулся первый раз в жизни. “Нет, все-таки не зря папаня меня в Японию направил, ради этого стоило в такую даль лететь”, — подумал он. Он слабо и как-то по-бабьи охнул, слеза было выкатилась на нижнее веко, но какая-то магнетическая сила втянула ее обратно. С детородного органа капала кровь.

— Сними маску, — потребовал Богдан. Но требование вышло чрезмерным, ответного действия не случилось.

Маска исчезла из поля зрения своим обыкновенным способом — пятясь и кланяясь. Потом явилась с подносом — кусок ржаного хлеба, каспийские кильки пряного посола, усыпанная укропом отварная картошка. Все это великолепие было разложено по изысканным плошкам, расписанным сезонным манером: обезумевшие от осеннего гона олени, брызжущие клюквой кленовые листья. Маска накормила Богдана из палочек, словно из клюва. К губам приклеилось родное послевкусие, тоненькая рыбная косточка застряла в зубах.

Маска забивалась в капсулу каждый вечер. Теперь Богдану было чего ожидать от ночи, зуд в спине унялся, на полуживом мясе натянулась бодрая кожа. Стенки капсулы не оставляли пространства для размашистых движений. Если бы кто-то взглянул на них свысока, он увидел бы восемь распластанных конечностей какого-то диковинного существа. Но никто их не видел — каждый раз маска свинчивала с потолка крошечный глазок видеонаблюдения, монитор, перед которым сидел Тояма, покрывался рябью, и тюремщик странным образом засыпал. Он спал ровно столько, сколько нужно, то есть целую вечность. Или мгновение. Разве поймешь…

По скудости места любовникам была доступна лишь одна поза — “кареццо”, рекомендуемая специальной литературой для сердечников. Богдан же думал, что сверху они похожи на спаривающихся лягушек, которых детскими веснами он наблюдал в дачном пруду. Они поступали точно так же: делали свое любовное дело сосредоточенно, неподвижно и без лишнего кваканья. От пола до потолка капсула заполнялась вздохами, вдохами, ахами. Для того чтобы хоть немного передвинуться с места на место, им приходилось толкаться сразу всеми своими конечностями. Богдан воображал, что они — сиамские близнецы. Не раз и не два он спрашивал имя своей соблазнительницы, но она лишь прижимала палец к потрескавшимся губам. Кроме губ, на ее скрытом маской лице Богдан видел только глаза. Хрусталик с ласковой роговицей манил его, но больше всего ему нравилось, когда его прелестница закрывала свои короткие веки от страсти. Одновременно раскрывавшиеся губы, казалось, вот-вот прошепчут что-то нежное. Но женщина молчала, опаляя лицо Богдана частыми всхлипами. Любовникам не хватало движения, но тем дольше длилось томление, тем спасительнее был исход, тем больше он напоминал сход лавины. Они оказались терпеливой и согласованной парой. “Мир тесен, но достаточно велик”, — думал каждый из них на своем родном языке.

Как-то раз Богдан поймал себя на мысли, что никогда не видел свою обольстительницу сзади. Перевернуть ее оказалось делом непростым: она отчаянно сопротивлялась и даже поцарапала ему руку.

— Я стесняюсь, — повторяла и повторяла она.

— Спину нельзя показывать только врагу. Разве я враг тебе? — напирал Богдан на самурайский кодекс чести.

Наконец она сдалась и обмякла — Богдан поцеловал ее в затылок и призадумался: сквозь шелковый водопад волос на него смотрели внимательные скорбящие глаза, с тыльной стороны никакой маски не было и в помине. У Богдана перехватило дыхание — вид сзади был еще лучше. Божественная красота, да и только. Особенно понравились ему оттянутые вниз шелковистые мочки ее ушей. У его сокурсниц таких не было.

— Не ожидал! Так сколько же у тебя ликов? — воскликнул Богдан по-японски.

— Ликов у меня ровно столько, сколько требуется в данный момент. Когда старухой прикидываюсь, когда девственницей, когда матерью кормящей, а когда и коровой. Старухой — для родителелюбивых чад, девственницей — для страстных юношей, матерью — для сирот, коровой — для телят.

— Так я у тебя не первый? — забеспокоился Богдан.

— Ты об этом лучше не думай. Ты лучше думай о том, что я у тебя первая.

— А рук у тебя сколько?

— Тысячи хватит?

На секунду, всего лишь на секунду, тесный воздух капсулы зашелестел от взмаха тысячи рук, каждая из которых обняла Богдана. Он почти задохнулся от прикосновения цепких конечностей и звериного счастья. Да, именно так: ощущение, которое он испытал, описывается только словом “счастье”. А как же еще?..

— Так как тебя все-таки звать? — уже догадываясь об ответе, спросил он.

— Зачем спрашиваешь, если знаешь? В этой земле меня называют Каннон, в Китае я известна под именем Гуаньин, а в Индии я просто Авалокитешвара.

— А в России?

— А в России я никогда не жила подолгу. У вас своих кудесников с праведниками хватает. Обычаев ваших я не знаю. Бабкой в платочке прикинуться, конечно, могу, но не более того. Да и зима у вас холодная, а я к теплу привыкла. К тому же, говорят, вид на жительство получить в России ох как непросто! А взяток я не даю по принципиальным соображениям.

— Мне все-таки обидно, что ты меня старше!

— И намного! Зря обижаешься — не ты первый, не ты и последний, кого я старше.

— Если ты и вправду всесострадательная Каннон, так и вызволи меня отсюда — сотвори, что ли, чудо!

— А разве я уже не сотворила его? — произнесла Каннон и обиженно надула губки. — Если я сейчас спасу тебя, мы больше никогда не увидимся, лучше погоди немного, — печально добавила она.

— А пока мы здесь обнимаемся, ты ведь своими руками больше никому помочь не в силах? — стараясь смотреть правде в глаза, спросил Богдан.

— Выходит, что так, — самокритично согласилась Каннон.

— Но ведь тебе со мной хорошо?

— Мне хорошо, потому что тебе хорошо. Ты учти на будущее: настоящая японка, вне зависимости от своего божественного происхождения, оргазма не испытывает.

— Это что еще за новости?

— Настоящая японская женщина о себе никогда не думает, — с гордостью произнесла Каннон.

Богдан решил больше не церемониться и, перевернув ее на спину, сорвал маску. И не увидел ничего. “Да, далеко мне до нее, да и Шуню, пожалуй, жизни не хватит”, — подумал он.

 

Чудесный городок

Шунь бледнел и бледнел, зубы прекратили свой рост, зазубринки на них сами собой исчезли, косичка болталась по плечам без признаков жизни, под ногтями скопилась грязь. Выплавление золотой пилюли явно замедлилось. Шурочка больше не снилась, гамак поскрипывал от бессонницы. Шунь печально глядел на глобус, фокусируясь на крошечной Японии. Тарас отметил про себя резко возросшую частотность употребления фразы “как я мог, как я мог…”. Хозяин пребывал в полной прострации, от сасими из судака отказывался, частенько накидывал свою кепку на кошачий хвост, принимая его за вешалку. Но Тарас все ему прощал. Он тоже скучал по Богдану и его дрессуре.

Несмотря на горестное настроение, Шунь продолжал возводить стену. Визитеров было немало, каждого из них он сначала ставил к стене, а уже потом вступал в другие отношения. Стена росла, но все-таки не так быстро, как хотелось бы Шуню.

Пару раз приходил и Бубукин. Толку от него не было никакого — кирпичи у него не ложились в ровную ленточку. Шунь жалел его и со словами: “И как тебя земля носит!” — вручал ему грабли: расчесать гальку в саду камней, убрать куриный помет. Заодно и пособирать яйца. На куриц депрессия Шуня не распространялась — глупые птицы неслись исправно. Бубукин же собирал не только яйца, но и дополнительную информацию. Со времени своих первых репортажей из Егорьевой пустыни он получил повышение: в газету больше не писал, его донесения летели прямиком на стол Очкасову, который однажды даже посулился вернуть Бубукина на голубой экран.

В преддверии этой перспективы Бубукину было предложено приступить к составлению биографии Очкасова, что он немедленно и сделал. “Пожилая супружеская пара из города Москвы была настолько бедна, что у нее не хватало материальных средств для приобретения пищи и дров. Жалея родителей, их дочь увидела в газете объявление: гадалка обещалась заплатить изрядную сумму денег за здоровые человеческие зубы с неповрежденным корнем, которые требовались ей для проведения человеконенавистнических обрядов. Как следует наплакавшись, девица отправилась к дантисту, которым оказался многообещающий молодой специалист по фамилии Очкасов. Увидев ее заплаканное личико, доктор погладил девушку по головке, на что она поведала ему свою грустную историю. Господин Очкасов был столь взволнован услышанным, что не стал выдирать девице зубы, а дал ей взамен крупную сумму денег, на которую бедные люди при известной экономии смогли безбедно прожить целую неделю”.

Надо ли говорить, что историю эту Бубукин беззастенчиво передрал из какой-то книжонки позапрошлого века издания, но какое это имело значение. Переправив “неделю” на “год”, Очкасов остался бубукинским почином весьма доволен.

Особого вклада в стену не могли внести и худосочные московские девицы. Чтобы пригасить их либидо и избавить от суперэго, Шунь посылал их попутаться в лабиринте, усаживал в саду камней и приказывал прикусить язык, приучая к великому молчанию Будды. Тех, кто не справлялся с испытанием, он порол березовым веником прямо на плоском камне. В особенно тяжелых случаях заставлял лечь на неудобный метеорит, велел скрипучими голосами славить Будду: “На-му а-ми-да бу-цу, на-му а-ми-да бу-цу…” Веники быстро приходили в негодность, девицы повизгивали. Посмотрев в карманное зеркальце на зардевшиеся ягодицы, они оставались довольны произошедшими в душе переменами. Шунь брал с них слово вести дневник.

— Да не блог какой-нибудь тюкай — это все равно что с топором за блохами гоняться, а рукой в тетрадку пиши. Сама подумай: во что вы Live Journal превратили? В “Живой журнал”, в ЖЖ! Это же дважды женский сортир выходит или жопа в квадрате!

— Да, ты прав, учитель, именно так: румяная жопа в черном квадрате, — виноватилась бледная искусствоведочка.

Тем не менее, надеясь на лучшее, она норовила еще раз предъявить Шуню то, что находилось у нее в черном квадрате, для чего она облачила голое тело в прозрачное сари. Он же справедливо рассудил: это есть не что иное, как попытка соблазнения в рабочее время, и поставил перед ней две корзины.

— Как придет в голову грешная мысль, бросай камень в левую, а если мысль хорошая — в правую. Вечером посчитаем, чего у тебя больше.

На закате в правой корзине оказался всего один камушек.

— Это я вдруг подумала: а не сменить ли мне сексуальную ориентацию? — объяснила искусствоведка.

Шунь оставил ее без ужина. Так продолжалось пять дней, пока, наконец, правая корзина не перевесила.

— Совсем обессилела, — пожаловалась девица, — одна жратва в голове, без всякого квадрата.

— А как насчет того, чтобы ближнему помочь? — строго спросил Шунь и все-таки отпустил ее домой на мамочкины блины.

Шунь строго-настрого приказывал девицам больше сюда не являться, но они присылали подружек, в которых вселились компьютерные духи. Изгонять их было нелегко. Никакие мантры на них не действовали. Девицы и сами выражались весьма похожим образом. На увещевания Шуня отвечали: “Не грузи мой хард своим софтом, папаша”, — и смотрели с первобытной тоской. Введя их пассами в приятный полусон, он говорил им: “Забудь!” — а они хитро улыбались: “Ошибочная команда! Выход без сохранения содержания невозможен!”

— Какое еще сохранение!? — негодовал Шунь. — Какое в тебе содержание? Ты что, вредных книг начиталась, белены объелась или просто беременная?

Чувствуя старческое бессилие, Шунь стал настойчиво советовать девицам записаться в районную читальню и обогатить лексику чтением Пушкина и Тургенева. По правде говоря, слушались немногие. Девицы даже в монастырскую библиотеку заходить остерегались — от одного вида книг краснели глаза, струились слезы, жестокий кашель раздирал легкие. “Зависла я вглухую, нажми-ка поскорее Ctrl+Alt+Del, очень тебя прошу, смилуйся!” — вежливо просили они, пуская соплю.

Собрав девиц скопом на шелковой мураве под раскидистой березой, Шунь попытался обогащать лексику компьютерных духов с помощью публичных лекций по истории мировой культуры, но выходило тоже плохо. Пушкина они путали с Путиным, Ленина с Ленноном, Емельяна Пугачева считали первым мужем Аллы. Когда Шунь с придыханием произнес имя великого Басё, они хором воскликнули:

— Че-че?

— Язык через плечо! — рассердился Шунь.

А занятие по столичной архитектуре принесло окончательный конфуз. Говоря “улица Горького”, “проспект Маркса” или же “площадь пятидесятилетия Октября”, Шунь встречался только с недоуменными взглядами из-под длинных пластиковых ресниц. “Обкурился, бедняга, наверное, совсем в тяжелое детство впал”, — находясь друг от друга на расстоянии вытянутой нежной руки, с сочувствием сообщали друг другу слушательницы по мобильному телефону. И только одна, рожденная в подземелье дочка диггеров, щурясь от яркого солнца, примирительно молвила: “Кончай базар, не гони волну! Дед фишку рубит. На мой прямой вопрос предки как-то раз вспомнили, что они меня в канализационной трубе под улицей Горького зачали. Потом Тверская стала, но это уже детали. Дед, конечно, из ума выжил, но надо ж и в положение войти, пускай наговорится, а то его совсем ностальгия замучила”.

В очередной раз придя в ярость, Шунь изменил своим натурфилософским принципам и стал брать с девиц деньги. Он решил скопить на пароход до Японии. Деньги он прятал между страницами пухлых монастырских книг. Пересчитывая купюры, Шунь удивлялся их гербарной гладкости.

С тяжелой кирпичной работой выручали готовые на все провинциалы. Особых психологических проблем они не испытывали, но мучились другими органами. Несмотря на это, работали споро, не привередничали, гладили Тараса, угощали его, чем бог послал, приговаривали:

— Дворовому коту все в корм будет.

Понимая политес, он и вправду ничем не брезговал: ни яичками вкрутую, ни ржаными сухарями, ни бычком в томатном соусе. Зато и Шуню отделаться от каменщиков душеспасительными разговорчиками не удавалось. Он втыкал иголки в их заскорузлые акупунктурные точки, ставил им прижигания из местной полыни, поил отварами, подвергал усиленному массажу. “Больно?” — “Нет, щекотно, поддай еще!” — по-банному шутили они, морщась от боли.

Много забот доставляли алкаши. Жены тащили их на спинах, словно мешки с соломой.

— Ты уж дай ему правильную установочку, закодируй как следует, а то никаких сил уже не осталось, — жалобились они, доставая из кошелки стандартный докторский коньячок.

Шунь заводил пьяниц в лабиринт, выбраться из которого они уже не могли. Изучая карту звездного неба и питаясь сырыми куриными яйцами, они поначалу мучились от абстиненции, но потом проникались чувством сопричастности космосу. Научившись ориентироваться по звездам, они выходили из лабиринта совсем другими людьми.

А одному безногому парню Шунь вытесал топориком чудесный дубовый протез. По правде говоря, парень был хоть и безногий, но все равно вор. Тарас заметил его поутру, когда инвалид, держа подмышкой отчаянно голосившего петуха, пытался перелезть через стену. Стене было еще далеко до бойниц, но отсутствие ноги все равно сказывалось. Не говоря ни одного худого слова, кот угрожающе подпрыгнул, отчего грабитель выронил петуха и упал с высоты в обморок. При приземлении его липовый костыль разлетелся в щепки. Тарас вцепился распластавшемуся телу в руку и сомкнул жемчужные зубы, под которыми затрепыхался пульс. На росные травы брызнула алая кровь. До прихода Шуня парень лежал с прокушенной рукой, Тарас мерил пространство сторожевыми кругами. Шунь посмотрел на бледного инвалида и признал в нем того самого омоновца, который когда-то прокричал ему на большой дороге: “Вали отсюда, здесь тебе не место, здесь тебе не обломится!”

— Меня переживет, детям останется, — примеряясь к протезу, похвалил парень надежную работу Шуня. Доскакав до метеорита, он наподдал его протезом, — посыпались звездные искры. — Мне теперь все нипочем! — закричал он небесам.

— Ты только больше не воруй и не дерись. А про то, что ты мне тогда на дороге нагрубил, я уже не помню, — наставлял его Шунь на прощанье.

Но по глазам с голубой сумасшедшинкой было, в общем-то, видно, что инвалид не услышал напутствия. И про чеченскую мину он, как теперь выяснилось, тоже наврал. Ногу ему ампутировали в армейском госпитале — подрался по вредной привычке с сослуживцем на деревенской танцплощадке кулачным манером, а тот не сдержался и шмальнул из пистолета Макарова. Слава богу, что рука все-таки дрогнула и не задела внутренние органы. И хорошо: пересаживать их Шунь до сих пор не умел. Но танцплощадка действительно располагалась в чеченских горах.

Тарас не только калечил воров, но и не оставался в стороне от лечебного процесса: добровольно сдавал мочу для приготовления снадобий, таскал пиявок из покрытого тиной рва, щупал пульс, зализывал раны, соскребал коросту. В общем, дела хватало всем. Стена росла. Одна беда: монастырские кирпичи были на исходе, в повестке дня стоял какой-нибудь ассиметричный способ строительства.

Шунь устал от бесконечных посетителей. Чтобы избавиться от них хотя бы ночью, он с вечера воровским манером свинчивал лоснившуюся ручку с внешней стороны двери. Но была от посетителей и личная выгода: они отвлекали от мрачных мыслей. “Вот вернется Богдан, ворота наглухо камнями заложу”, — мечтал Шунь.

Он, конечно, догадывался, что исчезновение сына организовал Очкасов. Вспоминая его визит в Егорьеву пустынь, Шунь снова и снова заглядывал в его травянистые глаза. “Он, точно он. И про дантиста тоже соврал, балабол болотный”. Но прямых улик все-таки не хватало. Они появились чуть позже, когда в сентябрьском полинявшем небе снова затрещал вертолет. Аппарат завис над садом камней, дверца кабины приоткрылась, холуй небрежным движением метнул на могильные плиты нечто. Потом дал для порядка автоматную очередь в холодеющий воздух, прокричал: “Отечество в опасности!” — и сделал ручкой. Вертолет описал над монастырем обзорный круг. Ветер, поднятый лопастями, заволновал траву, подхватил брошенные с вечера городки. Они закатились в “город” и образовали фигуру “письмо”.

— Пускай побалуется! — крикнул пилот холую.

— У нас не забалуешь! — откликнулся тот и выбросил из кабины бойцового кота последней английской породы.

Джек приземлился на все четыре лапы и издал воинственный клич.

— Может, хоть посмотрим, как он Тараса порвет? — лениво спросил холуй.

— Чего смотреть-то? Хана этому Тарасу, Джек его порвет… как Тузик грелку. Давай лучше сначала рыбку поглушим, а потом уж кота заберем. Здешний судак славится. Рыбки-то хочется.

Шунь заспешил по лабиринту к саду, но от волнения дважды забегал в тупик. В одном из них ему попалась сонная курица. Она закудахтала, испуганно взмахнула крыльями, под ней обнаружилось теплое яйцо. В другом тупике Шунь наступил на тело, которое еще не успело проникнуться сопричастностью к космосу и стать человеком. От тела несло пометом и перегаром. Тело издало слабый стон и потянулось за окурком, аккуратно заначенном на бумажке с автопортретом Шуня в виде Бодхидхармы.

На плоском камне валялся увесистый блокнот с роскошными бронзовыми застежками. На кожаной обложке церковной золотой вязью было оттиснуто: “Строго секретно для общего пользования. Проект Национальной Идеи”. Подоспевший Тарас зашипел и занес лапу для страшного удара по ней. Шуню едва-едва удалось оттащить его. За этой нелегкой операцией он даже забыл крепко выругаться. Блокнот был чист, от мелованной бумаги несло могильным хладом. Шунь вздохнул: именно ему предстояло приступить к очеловечиванию этой снежной пустыни. Но зато теперь он знал наверняка, что сын жив.

Добредя до спортивной площадки, Шунь поднял узловатую биту. Без всякой команды Тарас помчал к “письму” и покогтил “марку” — городок, расположенный в центре. Потом Шунь несколько раз замысловатым замахом покрутил для примерки битой и со всей силы швырнул ее. Приближаясь к цели, она вся как-то подобралась, стала походить на булаву и угодила прямиком в “марку”. Городок подбросило метра на два. Будто бы определяя себе полетное задание, он, стоя на месте, бешено закрутился в воздухе, а потом сиганул через монастырскую стену и засвистел на восток.

В это мгновение из-за кустов смородины показался Джек. Медаль на розовой ленточке приятно подрагивала при каждом шаге. На своей родине он был настоящей звездой — чемпионом в абсолютной весовой категории. Очкасов заполучил его в аренду у Боряна за очень нехилые деньги. Он даже присвистнул, подписывая чек. Но уж очень ему не понравился Тарас. Он весь зеленел при одной мысли о нем.

Джек вошел в “город” и занял место выбитой марки. Он забил хвостом по земле, и остальные четыре городка раскатились прочь. Демонстрируя мускулы, Джек согнул лапу в локте и провел когтем себе по шее, предвещая скорую Тарасову смерть. “I’ll kill you, son of a bitch”, — говорил он всем своим видом. У него были глаза тренированного убийцы. Воловья кожа под сверхкороткой черной шерстью, стриженной “под насадку”, не чувствовала боли. Рядовое задание — особых сложностей черный Джек не предвидел. Сделать бы поскорее свое дело и вернуться обратно. В гостях хорошо, а дома лучше. Да и чемпионат был в самом разгаре. Чемпиону полагался именной венок из травы валерьяны.

Тарас замер, замерло в пятках и его сердечко. Со своего полукона Шунь размахнулся битой, чтобы избавиться от ликвидатора, но не успел. Ничего определенного Шунь больше не увидел: два клубка шерсти сплелись в один, покрылись пылью, бешеным визжащим колобком покатились к озеру, — да так споро, что Шунь не мог догнать его. Когда же он добежал со своей битой до берега, дело было уже сделано: Тарас сосредоточенно зализывал раны, труп английского бойца колебался на слабой холодной волне. Он был похож на головню, брошенную в воду для остужения. Выпученные глаза свидетельствовали об удушье. Розовая ленточка еще болталась на жалкой шее, но медали на ней уже не было — ушла на дно. Какой-то судак заглотнул ее, приняв за блесну.

Да, камышовый кот Тарас обладал не только сторожевой душой, но и цепким умом: не имея шансов на суше, он закатился вместе с Джеком в озеро. Несмотря на островное положение своей родины, Джек плавать не умел. И как об этом догадался Тарас?..

Набитый окровавленными судаками вертолет едва оторвался от земли.

— Пора Джека забирать, — лениво сказал холуй. Тут он увидел прибившуюся к берегу черную точку. Посмотрев в бинокль, он убедился, что это был Джек. — Надо же! Не ожидал от Тараса! Молодец! Мне этот Джек с самого начала не понравился! Смотрел на меня с презрением, будто я ему холуй какой. Надо бы хоть труп забрать в качестве вещественного доказательства, — со смешанными чувствами произнес холуй.

— А ну его к лешему! — сердито ответил пилот. — Места для него все равно не осталось. Не рыбу же выбрасывать? Все равно Очкасову неустойку платить. Борян теперь обдерет его, как липку, — обрадовался он.

— А нам его денежки слезами не отольются?

— Двум смертям все равно не бывать. Скорее бы домой — и в общественную баню: пивком охолонуться, судачком заесть, чтобы хорошо стало, — мечтательно произнес пилот.

— Не дури! — потной спиной пилот ощутил сталь ствола. — Не дури, говорю! Мне жить охота, — повторил холуй.

Вертолет развернулся и завис над черным трупом бойца.

 

Этим вечером Каннон с поклоном поднесла Богдану странный предмет, который она впервые держала в руках. Если бы позволяло пространство, Богдан непременно пустился бы в пляс. Еще бы! Ведь это был городок с родной спортивной площадки! Но Богдану пришлось ограничиться восклицанием: “Наконец-то!” Вкривь и вкось — будто кошачьим когтем — на городке было выцарапано: “Ничего не бойся, все будет хорошо! Вот видишь, я от тебя ничего не скрываю”.

— Дождь собирается, — сказала Каннон.

— Я б побегал сейчас под дождем, — взгрустнул Богдан. — Босичком!

— У нас здесь никто босиком не бегает, за сумасшедшего примут, — предупредила Каннон. — Сказано ж тебе: потерпи. Ты ведь самолетом домой полетишь?

— Да, компанией “Аэрофлот”.

— Значит, по небу. А путь туда на земле начинается. С этим-то не поспоришь.

— Не заземляй меня, — пробовал сопротивляться Богдан, но тут Каннон протиснулась в капсулу, повернулась к нему лицом и обняла тысячью рук. За перестуком сердец шум припустившего ливня не доносился до них. “Не поспоришь…”, — зачарованно повторил Богдан, проваливаясь в мягкую пустоту. Далеко-далеко посреди огромного безмолвия сияли глаза Каннон. Два желтка в тягучем белке. А может, глаза находились и близко. Не разобрать.

 

Шунечка

Этим же вечером, но только далеко-далеко, когда над Японским архипелагом уже свирепствовала принесшая первый осенний тайфун ночь, Шунь в задумчивости уселся за стол. Крутанул глобус. Тот повертелся-повертелся, но только без всякого толку — взгляд Шуня угодил снова в Японию. А сочинять пресловутую идею следовало про Россию. От блокнота несло телячьей кожей и неприятной кремлевской торжественностью. Шунь бросил блокнот под стол. Тарас немедленно, словно цыпленка, растерзал его. Клочья мелованной бумаги зашуршали по неметеному полу.

Со скрипом отворилась дверь. “Это еще кого принесло в такой поздний час? И как оно дверь без ручки сумело открыть?” — недовольно подумал Шунь и почесал за серьгой. Обернулся — на пороге, теребя пальцами мягкое, стояла его Шурочка. “Совсем не изменилась”, — похолодев от счастья, подумал он.

— Холодает, — поежилась она. — Я тут тебе носки связала. — Шунь встал со стула. Шурочка выронила носки. — Я, пожалуй, пол подмету, грязно у тебя, — и потянулась за веником.

Тарас лег на пол и покатился к ней, собирая шерстью пыль. Рыжий волос покрылся серым налетом.

Шурочка окинула взглядом библиотеку, увидела гамак.

— Нам теперь все можно, — сказала она, потупившись. — Даже то, чего нельзя было. Я постелю? — утвердительно спросила она.

— Я сам постелю, — так же нежно ответил Шунь и обнюхал ее. Обмана не было — это была она.

В общем, Шунь кончил, как все мужчины кончают — позабыв и про смерть, и про бессмертие. И это оказалось намного счастливее, чем он предполагал — будто плотину прорвало, будто крылья выросли.

— А как же твоя золотая пилюля? — огорчилась Шурочка.

— Да бог с ней, мне ее совсем не жалко, пускай теперь другие попользуются, — беззаботно ответил Шунь.

Уже на следующее утро Шурочка замелькала тряпкой и приступила к генеральной уборке. Почтальонша тетя Варя явилась с содой и хозяйственным мылом. Подоткнув подол, она с нежностью смотрела на Шурочку и смахивала тряпкой слезу. Остановившись перед дубовым столом с книгами, которые топорщились от закладок, она подивилась:

— Ишь ты! И как у тебя столько букв сразу в голову помещается! А насчет озера нашего с его судаками диковинными что-нибудь познавательное сказано? — Шунь отрицательно покачал косичкой. — Я так и думала. А я вот тебе без всяких книжек скажу: судачки наши из моря-окияна приплыли. Туда же и вернутся, — произнесла тетя Варя и склонилась над полом.

По дороге она срывала прикнопленные к полкам рисунки Бодхидхармы, комкала их, приговаривала:

— Ни к чему это, ты теперь у нас человек семейный, а Бодхидхарма твой монахом был. Да ты не волнуйся, бумага не пропадет, на растопку сгодится.

Не зная, что ей и ответить, Шунь не возражал.

Отворив дверцы очередного книжного шкафа, Шурочка увидела некий бюст, решила обмахнуть и его. Она прикоснулась к гладкой шее и почувствовала, как под ногти забирается воск.

— Это что еще такое? Это еще кто такой? — спросила она.

— Не обращай особого внимания, это, наверное, Богдан с черепом баловался, я даже и не видел, что у него вышло, — ответил Шунь.

Он не придавал значения художествам сына: полагал, что в молодости следует перепробовать занятий побольше, перебеситься, а уже потом смириться и найти свое место и себя самого. Шунь посмотрел на бюст — из темного шкафа на него глянули глаза, от которых повеяло чем-то знакомым. Болотом, что ли?.. Шунь поднес свечу поближе, и от ее тепла восковое лицо слабо дрогнуло, черты разгладились.

— Неужели?! — воскликнул Шунь и обратился за подтверждением к Тарасу, который, забравшись на шкаф, внимательно наблюдал за происходящим. Тарас немедленно повернулся боком, на его шерсти обозначились буковки “ч” и “к”, которые в сознании Шуня немедленно разрослись в фамилию Очкасов. — Неужели! — повторился Шунь. — Да это ж, похоже, очкасовский дед! Значит, Очкасов-младший все-таки не соврал, что стоматология не является его наследственным ремеслом! Значит, дед его монахом в Егорьевой пустыни жил, да тут и похоронен!

Для проверки гипотезы Шунь побежал в сад. Шурочка омыла плоский могильный камень теплой мыльной водой, прочитала: “Доска сия покрывает прах брата Андрея (в миру Вениамин Очкасов)”.

— Да, жизнь даже еще сложнее, чем я предполагал, — задумчиво произнес Шунь и отправился в библиотеку.

В реестре монахов он обнаружил и Вениамина Очкасова. В служебной записке, в частности, говорилось: “Находясь в преклонном возрасте и отойдя от финансовых махинаций, покаялся в них. Нажитый капитал пожертвовал монастырю на строительство библиотеки. Здесь же и постригся. Поведения примерного, характеризуется положительно”.

— Что ты, стебелек мой нефритовый, так мучаешься? Расслабься, давай выпьем чуток, твою пилюлю помянем, — произнесла Шурочка, подманивая Шуня бутылкой портвейна “777”.

А Шунь и вправду мучился: из-за стола не выходил, стену не воздвигал, а национальной идеи все никак не сочинялось, в голову лезли только выигранные сражения и могила неизвестного солдата. А Шуню хотелось чего-нибудь более жизнеутверждающего.

— Откуда портвешок раздобыла? “Три семерки” давным-давно с производства сняты, — сначала спросил, а потом ностальгически вздохнул он.

— Откуда, откуда… В комоде прятала — вот и сохранила до самых лучших времен.

— И как это ты столько лет удерживалась?

— А как это ты столько лет сдерживался?

Они теперь часто разговаривали одними и теми же словами, будто прожили вместе всю жизнь. Отчасти, конечно, так оно и было.

Шунь расковырял свежеподстриженными ногтями сургуч, ударил ладонью по донышку, пробка слегка выдвинулась наружу. Шунь выдернул ее подросшими за ночь зубами, принюхался. Обмана не было: да, это тот самый портвейн красно-крепкого периода его жизни. Даже голова закружилась.

— Ну что, прощай, молодость? — сказал Шунь и сделал добрый глоток из стакана.

— Прощай и здравствуй! — откликнулась Шурочка и приложилась к пузатой рюмке.

— Will you still need me, — вывел Шунь с хрипотцой.

— Will you feed me, — подхватила Шурочка.

— When I’m sixty four, — с грустью за прожитые врозь годы закончил Шунь.

Настоявшаяся за десятилетие жидкость немедленно принялась за работу: погнала кровь пошустрее. Заалели щеки, завлажнели глаза.

— Как ты тогда сумела дверь открыть? Я же ручку на ночь снял? — спросил непрактичный Шунь.

Шурочка только пожала плечами.

— Я другую с собой припасла, — ответила она как ни в чем не бывало. — Я же в дальнюю дорогу собиралась… и не спеша. Решение принимала обдуманное, вот и сняла ручку со своей двери, чтобы туда больше не возвращаться. Ее и привинтила.

“Не пропадем, нельзя пропасть!” — подумал Шунь и не стал чесать за серьгой.

— Зачем ты все про историю думаешь? Кроме кровопивцев ты там больше никого не сыщешь, — сказала Шурочка. — Ты лучше про географию думай, она безвреднее. Выгляни для начала из окна, обратись к пространству.

Выглянуть из окна оказалось затруднительно: уж слишком толсты были стены монастырской кладки, а окошки, соответственно, слишком малы. Поэтому Шунь с Шурочкой вышли на крыльцо. Шунь огляделся и никаких перемен в своем пространстве не заметил. Разве что пациентов не стало. На радостях Шунь временно прекратил прием.

— Ну и что? — воскликнул он и позвал Тараса.

Тот тут же спрыгнул с раскидистой березы и примчался сломя голову — запрыгнул на плечи, заурчал. По правде говоря, он обижался на Шуня с Шурочкой, которые в последние дни всеми своими повадками демонстрировали отчаянный антропоцентризм. Шутка ли сказать: даже выгоняли его ночами на часок-другой под озябшее небо. Тарас тогда забирался на березу и орал на Луну. Это если, конечно, ночь выдавалась безоблачной.

— Надо бы и ему кошечку завести, — сказал Шунь, поглаживая предзимнюю шерсть кота. — Как ты думаешь?

— Ты все про людей и животных думаешь, а ты подумай про растения, — продолжала наставлять Шурочка.

Взгляд Шуня еще раз поблуждал по ближнему пространству.

— Ну и что?

— Это я хочу тебя спросить: ну и что ты видишь?

— Траву пожухшую вижу, яблоки налились, вон рябина цвет набирает, а вон дуб желудь обронил. Ну и что?

— Да ты прямо как полено стал! Это оттого, что у тебя подушка такая. Я, пожалуй, думку тебе сошью! Глаза пошире открой, внимательнее смотри!

— Еще береза золотыми рублями осеннего чекана покрылась.

— Вот это уже хорошо, поэтично! Вот про березу и думай.

Ничего другого объяснять Шуню не пришлось, мысль его обвилась вокруг березы, перекинулась на берестяные грамоты, найденные Богданом. И пошла, и пошла… Шунь бросился к поленнице, нахватал березовых чурок и немедленно закорябал по ним шилом. Это шуршание произвело на Тараса успокоительный эффект: как в старые добрые времена, он улегся на стол и задремал.

С непривычки корябалось с трудом, потому буквы выходили большими, фразы недлинными и без запятых, мысли не растекались по древу. Собственно говоря, на каждое предложение уходило по полену. Зачеркивать было тоже неудобно — лучше уж взять новую чурку. Готовые тезисы Шунь складывал слева от стола, негодные — катил вправо. Он настолько увлекся, что и вправду ощущал себя одним из этих поленьев. Шурочка подбирала их и бросала в печку: ночи сделались уже прохладны, утренний иней напылял траву серебром, осенняя морось холостила глаза, а Тарас обрастал шерстью. Кроме того, Шурочка знала, что влажность портит библиотечную книгу — топить следовало жарко.

Подбросив в печь очередное полено, Шурочка разогнулась:

— Знаешь что? Ты теперь меня Шурочкой не зови, а зови прямо Шунечкой.

Ее лицо раскраснелось — то ли оттого, что печку топила, то ли еще отчего. Например, от смущения. Не разобрать.

— Будь по-твоему, — откликнулся Шунь, не отрываясь от работы.

— Только у тебя буквы очень кривые выходят, может, я писать попробую, а ты подиктуешь?

— Нет, Шунечка, я сам.

Шунечка подошла к нему и накинула на шею шарф в шотландскую клетку.

— Откуда шерсть взяла?

— С него начесала, — молвила Шунечка, кивнув на Тараса. Тот даже усом не повел — так ему было покойно.

— И когда ты все успеваешь?

— Мне спешить больше некуда, потому и успеваю. Я тебе и пуговицу на рубашке уже пришила. Наверное, ты не заметил. И ты тоже не гони строку, так всем лучше будет. Ложись поскорее, утро вечера мудренее, я нам постелю.

С этими словами и задула свечу.

Шунь проснулся ни свет ни заря, пересмотрел поленья из левой кучки, побросал их в печь. Сходил за новыми. На сей раз его шило забегало чуть пошустрее, буквы выходили не такими большими, полешки ладно укладывались слева от стола, отходов, предназначавшихся к сжиганию, почти не оказалось. Было немного зябко, Шунь замотался шарфом.

 

“Березовые тезисы. Вариант второй, окончательный.

Мы — страна берез. В таком количестве они больше нигде не растут. Из всех деревьев на всей планете белая кора имеется только у березы.

Береза — символ неагрессивный, она произрастает сама собой даже в Карелии, для ее культивирования не требуется дополнительных завоеваний и капитальных вложений.

Береза олицетворяет собой любовь. Народное выражение “любить до самой березки” обозначает “любить до гроба”.

Народ березу любит, слагает песни. Например: “Во поле береза стояла, во поле кудрявая стояла”.

Береза очень красива весной, у нее нежная зелень, она кучерява, у нее сережки. Отличается светолюбием.

Вряд ли можно найти хоть одного русского пейзажиста, на картинах которого вы не обнаружите березки. Маринист Айвазовский — исключение, подтверждающее правило.

На Троицу русские люди издавна украшали жилища березовыми ветками. Так что и патриарх будет доволен.

Хороша береза и осенью: покрывается золотом. Народ и об этом слагает песни. Например: “Отговорила роща золотая березовым, веселым языком”. Чем мы хуже японцев, а береза хуже сакуры?

Снежными зимами хорошо мечтать о зеленой березе, она — знак возрождения и надежды.

Против зеленого цвета не станут возражать даже мусульмане.

Березовые дрова горят жарко и считаются самыми лучшими для печного отопления.

Березовый сок полезен для здоровья. Народ и об этом слагает песни. Например: “И Родина щедро поила меня березовым соком, березовым соком”.

Точно так же полезна и водка, настоянная на почках. Песен, правда, народ про это дело вроде бы не сочинил, ограничиваясь камышом. Ничего, история сегодняшним днем не кончается.

Точно так же полезны для кровообращения березовые веники.

Там, где растет береза, количество ионов серебра много больше, чем в почве обычного леса. Оттого и люди, живущие в березовых рощах, болеют редко.

Береза — символ культуры и образования, вспомним про берестяные грамоты.

Хороша береста и для сувенирных поделок.

P. S. А дед твой у меня в Егорьевой пустыни похоронен. Как и ты, вором, между прочим, оказался. Но, в отличие от тебя, все-таки раскаялся. Вот видишь, я даже от тебя ничего не скрываю!”

 

“Надоело мне ваше отечество сраное спасать!” — подумал тут Шунь и проковырял глубокую точку. Покончив с тезисами, он сгреб полешки в охапку и отнес их на городошную площадку. Укладывая их в фигуру “колодец”, Шунечка перечитывала написанное вслух.

— И ты во все это веришь? — спросила она с опаской.

— Хотел бы поверить, но не поверю. Сам не поверю и тебе не дам. Богдана надо спасать, здесь уже не до веры, — ответил Шунь.

Размахивая битой, он посылал поленья в воздушное пространство известным ему удалым способом. Выбивать их было делом непростым, поскольку они весили побольше, чем обычные городки. Но Шунь владел битой отменно. Полешки один за другим неслись, посвистывая, прямиком к столице.

— Хорошо, что с их национальными березами уже покончено! — произнес Шунь и добавил:

— Приходит в движение зимнее опахало —
в такт его колебаньям
листья срываются карнавалом,
Поднебесную обнимая северным покрывалом.
Мы с тобой не вмещаемся
в овал мирозданья —
все мне мало
жизни с тобой,
все мне мало.

— Учти, пожалуйста, что у меня месячные начались, — виновато сказала Шунечка.

 

Перелетев через главную стену страны, полешки пошлепались в произвольном порядке на брусчатку перед Грановитой палатой. Охранники приняли их поначалу за изощренный террористический акт, члены Ближней Думы попрятались в подземелье, обычных экскурсантов интернировали в Архангельском соборе, рослые солдаты особого назначения образовали вокруг поленьев живую изгородь, но неопознанные летающие объекты все равно не желали взрываться. Вызванные на подмогу служебные собаки также не смогли обнаружить в них ничего подозрительного. Правда, некоторые из собак приседали и заливисто лаяли. Баллистическая экспертиза выявила, что поленья имели стартовой площадкой Егорьеву пустынь. Так что эксперты пришли к справедливому выводу, что от них воняло камышовым котом. Тарас и вправду любил иногда понежиться на поленнице. Чурки попадали кучно, кремлевским служителям не составило большого труда собрать все семнадцать березовых тезисов в пуленепробиваемую корзину и отнести их в приемную Очкасова. Лингвистическая экспертиза однозначно показала, что они предназначались именно ему.

— А кому же еще? — спросил усталый профессор, которого вытащили прямо из теплой постели.

Охранники согласились: ведь именно Очкасова отчитал Николаев за саботаж национальной идеи. Секретарша Очкасова приняла поленья по счету и даже взвесила безменом. За вычетом корзины и дурацкого постскриптума национальная идея весила около пяти кило.

С трудом разбирая написанное, Очкасов водил лупой по чуркам. Кожа его слегка позеленела от запаха кота, так что секретарше пришлось бежать в аптеку за антигистаминным. Но это не отменяло главного: идея Очкасову в первом чтении понравилась, но вот форму подачи он счел издевательством. “Не любит он меня, ох, не любит! Точно так же, как и его кот. Не мог, видите ли, сам пред светлые очи явиться. Разве ж кто-нибудь отменял законы физики? Это ж никому еще не удавалось! Это что ж вместо них теперь получается? Колдовство? А начальство куда? Это ж с его подачи его Тарас моего Джека в озере замочил. Сколько денег я Боряну с физкультприветом отстегнул! И Холуя с пилотом мне пришлось чужими руками удавить. Где я теперь второго Холуя возьму? И супругу мою законную с пшеном смешал. И деда моего покойного вором обругал, не говоря уже обо мне самом. И официальную медицину дискредитирует. И бумаг на землю у него не имеется, и паспортный режим нарушает. Да он со своим императорским именем много государственных бед сотворить может! Наверное, династию основать вздумал! И сынок у него имеется, потентат гребаный. Нет, так дело не пойдет! Дровишки, конечно, в работу возьмем, а вот Богдан пускай в капсуле вылеживается до состояния мумии. А может, от гиподинамии его даже гангрена прихватит. Чего только не бывает! А может, и расстреляем для краткости при попытке к побегу. Надо бы Асанумке намек дать. А сам этот Шунь теперь государственной тайной владеет. Надо бы с него подписку о неразглашении взять. Он, конечно, проболтается. Тут мы его и засудим. А если не проболтается, вспомним, в крайнем случае, про его налет на пункт по обмену валюты. По закону, подонка безродного, приговорим к расстрелу через повешение. Надо бы еще мораторий на смертную казнь хоть на денек отменить. Шито, естественно, белыми нитками, но комар носа все равно не подточит. Никому, кроме его Шурки морганатической, жены его, извиняюсь, астральной, он больше не нужен, высосал я его мозговую косточку дочиста!”

После этого монолога Очкасов так разволновался, что даже забыл взглянуть на часы. И напрасно: сумма его приятно бы удивила. Однако вместо часов он посмотрел на свой парный портрет с Львом Толстым. Тот глядел как всегда — с осуждением. Во взгляде же самого главного персонажа картины читалось глубокое удовлетворение своим красноречием. Словом, Очкасов передал полешки на доработку в законодательный отдел Вычислительного центра. А секретарше велел установить у себя в кабинете бормашину устаревшего советского типа. На недоуменный взгляд пояснил:

— Для пыток без заморозки. Шунь-то задумал от нас стеной отгородиться. Врешь! От Очкасова не отгородишься! Он-то думал, что он юродивый и ему все можно. Но только эпоха василиев блаженных канула, слава тебе господи, в лету. И ты, Борян, со своим нацболом — тоже однозначно в заднице! Ты, конечно, по фамилии Осинский, но только мы и тебя березовым веником хлестаться заставим! — Подумав, Очкасов добавил: — Встретишь патриарха — убей патриарха, встретишь Шуня — убей Шуня. Да и кота его в придачу. Не говоря уже о Боряне.

Тут уж пришел черед зеленеть секретарше.

Утверждение Очкасова насчет задницы было недалеко от истины. Боряну, как главному физкультурнику страны, Николаев поручил здоровье нации и ее демографию. И робкие возражения, что накачанные стероидами нынешние олимпийцы, в отличие от древних греков, в большинстве своем, мол, безнадежные импотенты, слушать не пожелал. Со времени поручения прошло уже полгода, а депопуляция, блин, продолжалась. На последнем заседании Ближней Думы Николаев энергично растер ладонями щеки, на которых обозначился праведный гнев:

— Как там? Народ плодится?

Перед Николаевым лежала сводка рождений и смертей, представленная Вычислительным центром. Поэтому Боряну ничего другого не оставалось, как сказать правду:

— Плодится, но хреново.

Надо ли говорить, что он получил по мозгам:

— Я тебе денег на увеличение пособий молодым матерям дал? Дал. Продажу противозачаточных средств мы сократили резко? Резко. Аборты вне закона поставили? Поставили. Народ трахается? Еще как! А результат где? Чем ответишь по всей строгости, куда деньги дел?

Краснея и бледнея, Борян прошептал:

— Зато мы чемпионат мира по нацболу выиграли. — Помолчав, он добавил: — И поголовье кроликов за истекший срок увеличилось значительно.

Министр сельского хозяйства просиял, что случалось с ним редко.

Словом, акции Боряна окончательно обвалились. Все вспомнили, что ошельмовать его легко. Ему это было неприятно. Но все же в самой глубине души он гаденько подхихикивал, потому что давным-давно стал тайноподданным королевы Елизаветы. У королевы, конечно, кожа на щеках изрядно обвисла, и британская империя выглядела уже не так привлекательно, как на прежних марках. Конечно, королевскую семью сотрясали отвратительные семейные скандалы, но все-таки Елизавета оставалось королевой в настоящей короне с бриллиантами и по-прежнему отказывалась выдавать на сторону даже отпетых бандитов, к числу которых, несомненно, принадлежал и Борян.

 

Капитан Размахаев

Достигнув Северного полюса, Лектрод, князь Монакский, закурил сигару с трудом — ветер задувал даже охотничьи спички. Отставив руку в лайковой перчатке и голову в ушанке подальше друг от друга, он сфотографировал себя мобильником на фоне воткнутого во льды национального красно-белого флага. Его белое поле сливалось со снежным простором. Собаки жались к флагу, не испытывая, похоже, никакой гордости за свои свершения. Нажав на кнопку, Лектрод немедленно переправил автопортрет в ООН. Там притворно заохали, Генеральная ассамблея отвлеклась от вялотекущего обсуждения очередного ближневосточного кризиса и разразилась неискренними аплодисментами. Кроме фотографии, Лектрод отправил и сообщение на словах: извинялся за отсутствие и просил присоединить свой голос к резолюции, призывающей к отказу от употребления камней в случае возникновения массовых беспорядков. Он однозначно ратовал за слезоточивый газ со стороны полиции. Все знали, что это был камешек в арабский огород.

Председательствовал сам Николаев, которому стало обидно, что овация предназначалась не ему лично. “Вот гадина! С этими иностранцами нужно держать ухо востро. Чуть что — и земную атмосферу испортят. Не для того мы ему многократную визу выписали, чтобы он арктические рекорды бил, совался вперед меня и агитировал против интифады, — молча сокрушался Николаев перед микрофоном. — Впрочем, ездить в собачьей упряжке — разве ж царское это дело? Мне-то Mercedes на воздушной подушке подавай!” — успокоил он свои нервы, процедил: “Поздравляем коллегу!” — и объявил обеденный перерыв. Несмотря на участившиеся подрывы католических соборов, православных церквей и мечетей, в столовой ООН кормили по-прежнему сытно. После обеда полагалась сиеста.

На Северном полюсе светило солнце, настроение у Лектрода было превосходным, его лицо приняло еще более пренебрежительное выражение по отношению к покоренной им природе. “На всех горах побывал, во всех пустынях! С парашютом прыгал, на плотах сплавлялся, в кратеры лазил, лавой раскаленной дышал! Мировой океан на байдарке переплыл, из Мариинской впадины набор цветных фотографий вывез! И все сам, все один! Всех друзей растерял, все жены меня, слава богу, покинули! Никто меня не ждет, никто стакана воды на смертном одре не подаст! И индианочка моя вряд ли подаст, наверняка моего отсутствия не перенесла и сбежала в свою резервацию. И вот теперь — Северный полюс! Никого не видеть! Ничего не слышать! Вот оно, белое безмолвие и настоящее счастье!”

Лектрод разгреб кристаллический снег до самого льда. Мелкие арктические креветки просвечивали со дна. Со всего маху Лектрод подбросил ушанку. Она потерялась в вышине, но потом все-таки ударилась звездочкой о стерильный лед. Лектрод свинтил набалдашник, разлил загустевшую самогонку в две рюмочки, чокнул их друг о друга, выпил одну, закусил другой. Серебряным колокольчиком понесся над снежной пустыней веселый перезвон. Белые медведи удивленно поднимали одутловатые морды, гладкие тюлени выпрыгивали из воды на лед, упругие рыбы уходили на немыслимую глубину. И только разгоряченные бегом собаки продолжали лизать вековой снег. Последний раз Лектрод выпивал вместе с Шунем. “За Егорьеву пустынь! За Северный полюс!” — повторил он, вспоминая тот незабываемый день.

Тут он заметил вмерзшую в лед консервную банку. “И здесь нагадили!” Лектрод упал на колени, стал выдыхать свою самогоночку. Порядочно надышав на лед, поднес спичку — по льду полыхнуло голубое пламя, лед вокруг банки оплавился. Лектрод выковырял ее тростью. “Ужин полярника” — было написано на ней по-русски. “Состав: говядина постная, баранина жирная, селедка малосольная, картошка молодая, хлеб черный, огурец маринованный, капуста квашеная, грибочек белый, спирт питьевой, другие специи. Беременным женщинам во время вождения автомобиля употреблять по назначению, посоветовавшись с врачом”. Лектрод подивился несбалансированности пищевой диеты полярника, своими железными пальцами в лайковых перчатках смял банку и засунул ее в карман. Он терпеть не мог антропогенной грязи, и почти все человеческое было ему чуждо. А уж тем более на Северном полюсе. “Интересно, где находится ближайший мусорный бак или хотя бы помойное ведро?” — спросил сам себя князь. Спросил — и не получил даже приблизительного ответа.

Несмотря на солнце, ветер жег щеки, собаки жались друг к другу. Пора было отправляться куда-нибудь еще. Лектрод зажег пучок ароматических палочек “Шуньевый эрос”, поднял над головой. Со своей неземной орбиты спутник-шпион зафиксировал неопознанный чадящий объект и отбил телеграммку в Вычислительный центр. Как следует рассмотрев полученное изображение, там только посмеялись над спутником: “Да это ж Лектродушка наш фейерверком балуется!”

Кисейной пеленой ароматный дымок потянулся от Северного полюса в сторону Егорьевой пустыни. Проплыв над крепкими торосами и пастельной тундрой, он достиг и бескрайних русских лесов, где бурые медведи, олени, волки и более мелкая живность раздули ноздри от экзотического амбре. Шунь, расположившийся на скамеечке возле своего сада камней, тоже ощутил его и аллергически чихнул. Сомнений не было: северный ветер донес до него весть, что Лектрод достиг полюса и вспоминает о нем.

— Так держать! — воскликнул Шунь. Вернувшись в библиотеку, он подошел к глобусу и долго вымеривал ниткой расстояние от полюса до монастыря. Выходило сантиметров пятнадцать. Нитка была похожа на нулевой меридиан.

— Пора! — воскликнул Лектрод и взмахнул тростью. Тявкнула такса, разномастные собаки послушно натянули постромки и потащили повозку, временно переоборудованную князем под санный ход. Под брюками с безупречной складкой слабо шевельнулся детородный орган. Шевельнулся и затих. “Меня этими эротическими палочками так просто не проймешь!” — с гордостью подумал Лектрод.

— В Киото! — скомандовал князь. Он желал еще раз удостовериться в своем евроцентризме, еще раз убедиться, что тамошний сад камней ничуть не похож на настоящий рай. Лектрод бросил трость на дно повозки, залез в спальный мешок. — Я же сказал: в Киото, а не в Токио!

При этих словах такса Тирана остановилась и повела носом, корректируя маршрут. Теперь Лектрод мог со спокойной совестью впасть в спячку — знал, что собаки взяли верный курс.

Лектрод очнулся, только когда над ним склонилось обветренное лицо капитана Размахаева.

— Вставай, вражина, давай здороваться! — радостно произнес капитан.

Он был командиром пограничной заставы в Налыме. Вопреки пурге и бездорожью, умная сучка Тирана вывела упряжку прямо на КПП. Подобранная щенком в социалистической Албании, но выросшая в благополучном Монако, она старалась нарушать законы только в крайнем случае. Такой случай еще не наступил.

Лектрод был первым по-настоящему посторонним человеком, которого удалось увидеть капитану за все годы его беспорочной службы. Князь недоуменно разглядывал капитанскую шапку-ушанку с пятиконечной звездой. На нем была точно такая же.

— Вставай, вражина! — повторил Размахаев.

Служба была беспорочной, но бесперспективной, а Размахаев хотел уйти на пенсию майором. А для этого следовало отличиться. Отличиться, однако, в условиях Крайнего Севера было трудно — пространство было слишком промерзшим и надежно охраняло само себя от вторжений.

Размахаев сразу понял, что перед ним лежит бревном человек непростой. Несмотря на закрытые глаза и ушанку, он производил впечатление особи с чувством человеческого достоинства. Кроме того, изо рта у него торчала сигара и было совершенно непонятно, как ему удалось остаться выбритым до синевы. “От мороза, что ли, щетина у него не растет? То ли мумия, то ли принц; то ли египтянин, то ли француз, — гадал капитан, трогая Лектрода за лайковую перчатку. — А может, и монегаск, о котором давеча по рации передавали”. Далекий и трескучий голос полковника Петрова, увидеть которого у Размахаева не было никаких шансов, действительно объявил, что некий князь монакский лишен многократной визы “за действия, несовместимые со статусом ее правопользователя”. Как хочешь, так и понимай. Размахаев именно так и понимал служебные инструкции. “В связи с этим, в случае появления означенного лица в пределах видимости, капитана Размахаева обязываю визу обнулить”. Точка, fullstop, выполнять под страхом расстрела.

Князь соскочил с повозки и с достоинством предъявил паспорт. Впрочем, вернее было бы сказать, что он попытался сделать это с достоинством, ибо ветер валил с ног, и Лектроду пришлось схватиться за повозку, чтобы устоять на ногах. На Размахаева, однако, ветер не действовал: он стоял, как в снег вкопанный, будто бы в подошвы его валенок были зашиты свинцовые пластины. “Немного похож на водолаза”, — подумал Лектрод. Снег сек глаза, и даже отличавшийся зоркостью капитан Размахаев не мог сличить фотографию Лектрода с оригиналом.

То и дело падая в рашпильный снег, князь побрел за капитаном в дежурную часть. В жарко натопленной комнатушке двое рядовых цедили, обжигаясь, компот из сухофруктов. Они запивали им жилистую белую медвежатину, внесенную в “Красную книгу”.

— Ох, и надоела мне эта медвежья диета! Вот бы сейчас говяжьей тушеночки! — мечтал один.

— Следующий завоз только летом будет, — вытирая пот со лба, меланхолично откликнулся другой.

Размахаев сличил фотографию с оригиналом. Все сходилось.

— Ваша виза подлежит обнулению, господин Лектрод! — торжественно произнес капитан и отвесил легкий поклон портрету Николаева на стене.

Портрет был нарисован по памяти одним из бойцов. Правда, память явно подвела его: лихо закрученные молодецкие усы вызывали в памяти писаря царской армии. Но кого это волновало? Отвешивая поклон, капитан Размахаев уже ощущал себя майором.

“Зря я свою подпись под резолюцией ООН поставил”, — подумал князь.

— И что же мне теперь делать? — спросил он.

— Свобода выбора остается за вами.

— Мне ж в Киото надо!

— Я бы тоже хотел там побывать, но это меня не касается.

— Не могу же я через весь Северный полюс домой возвращаться! А огибать твою бескрайнюю родину по периметру, льдами да торосами, а где и вплавь, даже Лектроду не под силу! Да и свой принцип передвижения по прямой нарушать не хочется. У меня и собаки не кормлены!

Последний резон князя звучал убедительно, собак было жалко. Размахаев мигнул солдатику: “Покормить!” Тот спросил с недоверием:

— А зубы-то у них здоровые? Медвежатину-то осилят?

Лектроду было неприятно, что он нарушает краснокнижные принципы, но он все-таки кивнул утвердительно. Лектродовы собаки были не такими принципиальными, как он сам, а потому медвежатина пошла у них на ура.

— Можешь и здесь пока остаться, — с надеждой на возможного собеседника в полярную ночь произнес Размахаев. — До следующего транспорта ждать недолго осталось. Ну и как у вас там в Монако? Рай, небось, себе построили?

Лектрод сразу же представил себе свой замок и важно наклонил голову:

— Рай не рай, но что-то похожее.

— А футбольная команда “Монако” на каком сейчас месте идет?

— Не знаю, ее русские перекупили, господин Осинский. А я все больше собаками увлекаюсь.

— Зря не знаешь, надо хотя бы изредка “Радио Монте-Карло” слушать. Там проверенную информацию дают. Если футболом не интересуешься, — в рулетку по ночам играешь?

Князь сразу же представил себе принадлежавшие ему огромные игорные залы, набитые обкуренным сбродом со всего мира, и заявил твердокаменное “нет”.

— Правильно. Я тоже не играю. Как прочел “Игроков” Гоголя, так сразу и решил, что это не для меня. Уж больно я азартный, остановиться не могу. Начну огород копать — так до зимы и копаю. Полюблю кого — тому спасу нет, зацелую до смерти. Ох, давно это было… Да ты компотик-то пей. Горячий, в ясный ум приводит с морозца. Ты такого и не пробовал. Пионерских лагерей ведь в твоем детстве не было, правильно ли я понимаю международную обстановку?

Лектрод был вынужден согласиться.

— А собаки твои, вижу, сухим кормом питаются? Какие-то они у тебя облезлые. А у сучки течка никак не кончится. Это от отсутствия полезных веществ и оттого, что на воздухе редко бывает.

Лектрод стыдливо улыбнулся и, не снимая перчаток, отхлебнул из кружки. Размахаеву постепенно становилось его жаль. В сущности, сам он не любил компота, но это ни на что ни влияло.

— Дети-то у тебя хоть есть?

— Трое.

— А у меня двое. Ишь ты, меня перещеголял. Кто бы мог подумать, что в твоей Европе рождаемость такая высокая, — с обидой произнес капитан.

— Они у меня все приемные, — стал оправдываться Лектрод. — Один из Вьетнама, второй из Камбоджи, а третья — из Эфиопии.

— Чего так? Не стоит, что ли? И виагра не помогает? Тогда я тебя одному заговору научу, очень полезный, на себе испытал и, как видишь, жив-здоров остался. Как только твой бык огуляет твою корову, возьми кусок черного хлеба с солью. Вот на этот кусок так прямо и наговори:

Как у быка рог торчком стоит,
Так чтоб и у меня, Лектрода православного,
Ядрено вверх задиралось, в небо упиралось,
В землю не спускалось.
Аминь, аум, кирдык.

 

Только учти, что соль должна быть грубого помола, такая, как грибы солят. Иначе никакого толку не будет. Сначала встанет, а потом опадет.

— Во-первых, я не православный, во-вторых, у меня в княжестве грибы не растут, в-третьих, у нас не продается соль грубого помола, в-четвертых, в Монако коровы не водятся, — огорчился Лектрод.

— Неужто ты некрещеный? Не может быть! Чем же вы тогда закусываете? Никогда бы не подумал! Неужто всю землю под казино заграбастал? Это непорядок, зря жадничаешь. И откуда ж мясо в твоем княжестве берется, позволь спросить?

— Во Францию через дорогу ходить приходится, в магазине покупаю у знакомого мясника, — повиноватился Лектрод. — Площадь Монако составляет всего 1800 квадратных километров, не разгуляешься, выхлопы от гонок “Формулы-1” все грибы потравили.

— А ты тогда к Шуню на своих собаках съездил бы, он, люди сказывают, от любой хворости враз излечивает. Про Шуня-то хоть слышал?

— Был я у него, но до этого предмета разговор как-то не дошел, — покраснел князь, вспоминая себя, бездыханного. Потом грустно добавил: — И жена меня тоже бросила.

По правде говоря, печаль его относилась вовсе не к жене, а к непредвиденным обстоятельствам путешествия, но капитан истолковал князя по-своему.

— Надо же! Никогда бы не подумал, ты вообще-то мужик видный и бреешься регулярно, — проникался все большим сочувствием Размахаев, проводя обветренной ладонью по собственной колкой щетине. — Чем же ты ей так не понравился? Зашибал, что ли? Да разве ж это повод! На то он и мужик, чтобы зашибать. И рулеткой не увлекаешься, деньги в дом несешь. А то, что не стоит, дело поправимое. Жена у тебя в каком магазине белье нижнее покупала? Надо было у нас в райцентре брать, там с кружавчиками прошлым летом завезли. Не ближний свет, конечно, меньше трех суток на дорогу не клади. Лучше не жадничай, на белье не экономь. Денег, конечно, жалко, но и себя пожалеть надо. Дура она, баба твоя, вот что я тебе скажу. Моя, конечно, не намного лучше, но до такого блядства ей очень далеко.

Лектрод не мог не согласиться.

— Может, в гости ко мне зайдешь? Посидим по-семейному. Телевизор, правда, здесь никаких программ не принимает. Но это ничего, можно и “Радио Монте-Карло” послушать, у меня хорошо слышно. Приемник добротный, ламповый, отец из покоренного Берлина вывез. Тут недалеко, метров двадцать до меня будет. А то чего всухую сидеть, компота больше нет. Теперь до следующего транспорта сухофрукта ждать. А он еще нескоро будет.

— Нет, мне в Киото надо.

— А то хочешь, будем друг другу книжки вслух читать. У нас здесь библиотека хорошая. Ты про майора Пронина читал?

— Нет.

— А про графа Монте-Кристо?

— Да вы, я посмотрю, образованный человек! — воскликнул Лектрод. — Нет, и про Монте-Кристо я не читал.

— Зря. Граф про графа обязательно читать должен. Я поэтому про Пронина и читаю, мне до майора недолго осталось. Но ничего, я тебе Дюма одолжу. У меня и про трех мушкетеров имеется. Книжка длинная, как-нибудь перезимуешь.

— Мне бы в Киото…

— Да что ты занудил — Киото да Киото. Я вот, например, вообще нигде не был — здесь родился, здесь учился, здесь и служу беспорочно. У меня и медаль соответствующая есть. А у тебя медаль-то имеется? Вот видишь, и медали у тебя нет, служил плохо. Диверсанта, наверное, нашего упустил, надо было крепче держать.

— У меня воинская повинность отменена, — сказал Лектрод, сгорая со стыда.

— Жалко мне тебя, даже в армии не служил, оттого и не стоит, — произнес капитан Размахаев и решил сменить тему разговора в какую-нибудь необидную для князя сторону. — Ну и хорошо ли там в Киото?

— Неплохо. Там есть сад камней, там рыбу сырую с соусом кушают.

— Ну это ничего особенного. Когда снег растает, ты здесь камней тоже много увидишь. В прошлом году, правда, не растаял. Но так редко бывает. А сырую рыбу аборигены тоже лопают. На мороз бросят, а потом ножичком стругают и лопают. Но мне не нравится, рыбой воняет. А водку рисовую ты, между прочим, пил?

— Пробовал.

— Правду говорят, что теплая?

— Правду.

— Это они зря, ты им передай, что из холодильника лучше идет. Или пускай на снег выставят, если они до холодильников не додумались. Ну и как, забирает?

— Забирает, но все-таки плохо.

— Я так и думал! И что ты тогда в своей Японии потерял? Оставайся, зимовать станем, со мной не соскучишься! Может, в шахматы партейку сгоняем? Ты в шахматы хоть умеешь играть? Если не умеешь, так скажи, не стесняйся. Я тебя запросто научу.

— Пропустил бы ты меня, капитан, на свою суверенную территорию. Мне в Киото все равно надо.

Размахаев призадумался. Уж очень ему хотелось стать майором. С другой стороны, Лектрод был мужиком неплохим и по жизни обиженным. Медаль у капитана уже была. Зачем ему вторая? Напрасно, конечно, князь его домом побрезговал. “Наверное, он зашитый, боится слабину дать, болезный”, — решил Размахаев.

— Ладно, задам тебе еще один контрольный вопрос. Ответишь правильно — отпущу, а за неверный ответ будешь здесь со мной куковать. Тебе в России-матушке нравится?

— Да, — честно ответил Лектрод. — У вас здесь мне интересно.

— А мне нет, — грустно сказал капитан. — Но в данном случае это не имеет значения. Черт с тобой, езжай, вражина, ответ твой засчитываю за правильный. Езжай, только на глаза мне больше не попадайся. Я тебя не видел, ты — меня. Если поймают, так и скажи: капитан Размахаев — мужик хороший, но только я с ним не знаком. Запомнишь? Только учти: дороги отсюда нет никуда. Вот у меня даже и автомобиль имеется, но доехать на нем никуда нельзя — дорога за околицей кончается, — сказал он, обнял князя и трижды облобызал.

В ответ Лектрод не мог не вытрясти из трости стаканчики: “На посошок!”

Размахаев удивился, что Лектрод, несмотря на болезненность, все-таки незашитый. Подивился он и трости.

— Может, мне подаришь? Я о такой заначке всю жизнь мечтал! А то свою мне приходится от жены за словарем Даля прятать. А она раскусила — как от меня пахнуть начнет, так она мне: “Опять глаза налил, опять за далью даль?” Может, мне теперь на Дюма переключиться? Отдал бы мне тросточку. Мне здесь все-таки зимовать, а не в Черном море плескаться. А ты в своем Монако себе новую купишь.

— Не могу. Хочу, но не могу. Рука не поднимается — это ж моя частная собственность! К тому же она у меня наследственная, — с жаром произнес князь.

“Хочет, но не может. В этом-то вся проблема, что не поднимается. Хорошо, что я ему визу не обнулил и трость не отнял, он ведь богом обиженный”, — еще раз убедился в своей правоте капитан на вечные времена.

— На вот, на помойку выкинь, — протянул ему Лектрод на прощанье консервную банку “Ужин полярника”.

Не посмотрев на банку, Размахаев полез к себе за шиворот и повесил на шею Лектроду медный крестик:

— Поноси на здоровье, может, все-таки хоть разок у тебя встанет.

— Трогай! — донесся до капитана из необъятного пространства голос, перекрывавший вьюжную ночь.

— Передай-ка шифровку в Вычислительный центр, — велел Размахаев солдатику — и смолк.

Не слыша текста, тот в недоумении развел руками. После инъекции компота сердце под гимнастеркой работало ровно.

— Что ты руками разводишь, будто неродной? Передай, как обычно: “Никаких объектов в пределах видимости не обнаружено. Капитан Размахаев”. А если про Лектрода кому разболтаешь — погублю. У меня в запасе один заговор имеется, — зашарил он по карманам. — Вот, послушай-ка для острастки:

Стоит гроб, в нем покойник тяжел,
В груди осиновый кол,
На животе — сушеные мухи,
Трупный червь, ты меня слушай!

— Слушаюсь, товарищ капитан! — сказал солдатик, но как-то без восторга, приличествующего подчиненному. До дембеля ему оставался еще год. И этот год нужно было прожить.

 

Спасение

Перед въездом в Киото Лектрод решил подкрепиться. Он долго стоял у витрин ресторанов, рассматривая муляжи предлагаемых блюд. Возле муляжей лежала табличка с ценой. Очень удобно. В дороге, то есть большую часть жизни, Лектроду приходилось питаться по преимуществу сухой смесью для заядлых путешественников “Traveler’s Perfect”. В этих гранулах было все необходимое для его взрослого организма, включая разрыхлитель мужских желаний, усмиритель дефекации и замедлитель роста волос на лице: каждый знает, что бритье в полевых условиях — занятие не из приятных. “Все свое ношу с собой”, — таков был слоган Лектрода. И о мумиях он всегда думал с восторгом. В своем замке он собрал их немало. Уезжая, одну из них он клал в свою супружескую постель. Лектрод полагал, что это была мумия мужчины. Некоторые известные египтологи с ним не соглашались, но князь был непреклонен. В любом случае, индианочку эти разногласия интересовали мало.

С дефекацией у Лектрода и вправду иногда возникали проблемы. С этим-то уж никто не поспорит. Но если проблема все-таки разрешалась, то по полной программе: готовый продукт выходил запакованным в аккуратный целлофан, перевязанный розовой поздравительной ленточкой.

Щетина у Лектрода действительно не росла, на что и обратил внимание капитан Размахаев. И это несмотря на то, что шевелюра и волосы на княжеской груди отличались завидной шелковистостью, что свидетельствовало об отменном качестве корма. От сухого этого корма он не ощущал плоских плотских желаний и чувствовал себя хорошо. Настолько хорошо, что даже переписал на бумажку его состав, зафиксированный до миллиграмма: протеин, жиры, углеводы, витамины всех групп, цинк, медь, золото, платина… Одно плохо: по вкусу разноцветные гранулы напоминали дерьмо с больничной отдушкой. Вполне естественно, что после долгого путешествия Лектроду захотелось чего-то другого. Но только с одним условием — чтобы еда была полностью сбалансированной. Женщины и ежедневная дефекация не вписывались в жизненное расписание Лектрода. Со смесью ужаса и восторга князь вспоминал о консервной банке “Ужин полярника”. “Надеюсь, что капитан Размахаев выбросил ее куда надо”, — рефлексировал Лектрод, въезжая в Киото.

Лектрод стоял у витрин. Ему казалось, что во всех заведениях чересчур дешево для того обеда, который он решил вкусить. Наконец, он обнаружил ресторан, где не было ни муляжей, ни табличек с ценами. Только вывеска на всех языках: “Исполнение любых желаний”. “Скорее всего, здесь достаточно дорого”, — решил князь. Автоматические двери подобострастно расступились, официант изогнулся в вопросительный знак.

Как и рассчитывал Лектрод, напротив каждого блюда была проставлена не только калорийность, но и элементный состав. Князь достал свою бумажку и начал непростые подсчеты. Однако ни одно кушанье даже отдаленно не удовлетворяло его строгим условиям. То с протеином перебор, то подавитель в дефиците. Официант стоял на почтительной дистанции и не думал разгибаться. Лектрод поманил его и ткнул пальцем в самопальную бумажку. Официант почтительно поднес ее к глазам, углубился в чтение, издал межзубное шипение, заскользил на кухню. “Наверное, говорит, что все будет исполнено незамедлительно”.

Ждать пришлось довольно долго, Лектрод даже занервничал — сегодня ему предстояла обширная программа, есть хотелось отчаянно. Тут и появился повар в накрахмаленном колпаке: он держал перед собой огромное блюдо под серебряной крышкой. Артистическим движением повар откинул крышку, под которой обнаружилась крошечная тарелочка с изящным растительным орнаментом из пышных хризантем. Повар почтительно зашипел. “Наверное, хочет сказать, что ценит мой выбор”, — подумал Лектрод. Он наклонился над тарелкой: это было все то же дерьмо с медицинской отдушкой. Только на сей раз дерьмо было подогретым.

Князь заплатил сполна и за еду, и за тарелку. С отчаянья он вышел на улицу и поставил тарелку на асфальт перед Тираной. Такса посмотрела на хозяина с укоризной и отвернулась.

Обутые в резину колеса диковинной повозки Лектрода мягко покатили по предзимним улицам Киото. Подгоняемые бензиновыми парами, собаки бежали споро. И это несмотря на покоренные ими пространства Сибири, Дальнего Востока и преодоленное вплавь бурное море. Невозмутимые японские прохожие останавливались и показывали на Лектрода указательным пальцем. Кто-то принимал его за городского сумасшедшего, кто-то — за заезжего циркача. Триумфальные гастроли Льва Дурова, устроенные аккурат перед японско-русской войной 1904-1905 гг., еще не стерлись из народной памяти. Но кто-то узнавал в Лектроде и недавнего покорителя Северного полюса. Его фотография на фоне национального флага обошла мир. Мальчишки махали ему разноцветными бейсболками, девчушки в белых гетриках делали ему двумя пальчиками игривый знак V. Телесное пространство между гетриками и юбочками ничем прикрыто не было, отчего природная желтая кожа покрывалась крупными синими прыщиками наподобие ощипанной и уже нечувствительной курицы. Шустрые репортеры гнались за князем на своих двоих и пытались взять интервью на красном знаке светофора. Но Лектрод не останавливался для ответов, ибо знал, что газетчики все равно его переврут.

Одному газетчику все-таки удалось на полном ходу запрыгнуть в повозку.

— Что вы ощущаете после покорения полюса? — выстрелил он, задыхаясь от своего дурного английского.

Лектрод мог бы проигнорировать вопрос за нарушение границ частной собственности в виде повозки, но все-таки снизошел до ответа:

— Ничего, — сказав так, князь задумался до следующего светофора, где и произнес: — Почти ничего. Намного большее впечатление произвели на меня в последнее время доморощенный буддист Шунь и доморощенный праведник капитан Размахаев.

“Про капитана с буддистом — это слишком для читателя сложно, к тому же мне надо уложиться в четыреста знаков”, — подумал репортер и чиркнул в блокноте чаемый ответ: “О!” Потом присовокупил: “О-о!”

— А что вы думаете, господин Лектрод, о нас, японцах? — задал свой главный вопрос репортер.

Князь задумался вплоть до следующего светофора. По своему опыту репортер прекрасно знал, что это не сулит ничего хорошего. “Сейчас занудит что-нибудь евроцентристское”, — заволновался он. И действительно:

— Я думаю, что никаких японцев на свете нет, — предложил Лектрод совсем уж не чаемое. Увидев испуганные глаза своего собеседника, он добавил: — Как нет ни русских, ни американцев, ни евреев. И даже монегасков — и тех нет, — с грустью закончил князь, оглядывая свой безупречный общеевропейский костюм без всяких следов национального колорита.

— А кто же тогда есть? И как быть с национальным менталитетом? Нам, японцам, без менталитета никак нельзя, мы без него немедленно растворимся в человечестве и вымрем, — забеспокоился интервьюер и, в свою очередь, оглядел собственный костюм, который ничем не отличался от лектродовского. Будто в одном райцентре брали.

— Есть просто люди, разные люди. Вот, например, капитан Размахаев из Налыма или же Шунь из Егорьевой Пустыни, или падишах Николаев из златоглавой Москвы… Разве есть у них хоть что-нибудь общее?

“Зачем ты меня напрягаешь? Да какое дело нашему затраханному экономическими неурядицами читателю до этих безродных русских, фамилии которых в японской транскрипции будут выглядеть как пародия на человеческие имена?” — начинал сердиться репортер. В своем блокноте он невозмутимо записал: “Особенное впечатление на меня произвело то, что, вопреки научно-техническому прогрессу и глобализации, японский народ сумел пронести через века свои древние установления и обычаи”.

В этот момент повозка покатила мимо новодельного киотского вокзала, сработанного из интернационального стекла и такого же бетона. “Весьма символично!” — подумал Лектрод. “Знаковый образ!” — так же неслышно ответил корреспондент. Он знал, что за этой громадиной скрывается пагода древнего храма Тодзи. Тысячелетие назад пагода, возможно, и поражала воображение своей пятиярусностью, но с тех пор она сгорбилась, покосилась, дерево побурело от дождей и жучков, скульптуры потеряли первозданную лаковость, облупились и выглядели откровенно уныло. Как хорошо, что пагоду теперь уже не видно! “Весьма символично!” — продолжал думать корреспондент, хотя думать было уже некогда. На привокзальной площади следовало кубарем скатиться в подземку и без лишних пересадок домчать до редакции. Уже выскакивая из повозки, газетчик прокричал:

— Если я не японец, то кто я такой? И что мне передать от вашего имени нашему японскому народу?

— Ты ж мне даже не представился, откуда я знаю, кто ты такой? Для меня ты просто японец, а я для тебя — князь. А своему японскому народу передай, что я жив и здоров, как никогда! — перекрывая рокот моторов, прокричал Лектрод. — Эх, мне б собак покормить… — робко закончил он.

Корреспондент махнул рукой в сторону универмага напротив и запетлял среди машин и остальных японцев. То, что Лектрод мгновенно потерял его из виду, было неудивительно. Удивительно то, что собаки вдруг перестали слушаться князя. Он погонял их к саду камней на север Киото, а они, нарушая субординацию, влекли его к востоку. “Никогда такого не случалось! Наверное, Размахаев был прав: что-то в их организме испортилось, надо срочно поменять диету и покормить их чем-нибудь свежим”, — озабоченно подумал Лектрод, когда такса Тирана, проигнорировав повелительный взмах трости, в очередной раз повернула направо на красный свет. Своим краем повозка задела ветхую старушку, возвращавшуюся от зеленщика. По мостовой запрыгали: одно яблоко, один мандарин, одна хурма. Урожай в этом году выдался богатым.

Не остановилась такса и на устное предупреждение полицейского, который, заградительным образом расставил ноги и попытался остановить повозку перед резными воротами Киёмидзу.

— С упряжками нельзя! Только на поводке! Здесь же черным по белому писано! — Согнувшись в три погибели, полицейский сунул бумажку с мелкими иероглифами под нос таксе, но она только запарусила ушами, наплевав на инструкцию.

Дальше было еще хуже, ибо Тирана непонятным образом перекусила постромок и бросила свое короткошерстное тело между ногами стража порядка. От неожиданности тот засвистел в свой заливистый свисток, но остальные собаки приняли его за призыв к прямому действию. Сбивая с ног паломников и экскурсантов, они рванулись вслед за Тираной. На полном ходу собаки молча перестроились решительным клином, который бесцеремонно протаранил толпу. Всякому наблюдателю, а уж тем более самому Лектроду, было ясно, что сучка взяла след. Знать бы только — чей.

Клин набирал силу: местные четвероногие срывались с поводков своих чистеньких хозяев и вливались в стаю. Повторяя маршрут Богдана, собаки забежали в святилище, но, пофыркав, тут же покинули его, не обращая внимания на добрые глаза многоликой Каннон. Добежав до танцевальной площадки, Тирана зажмурила глаза, поджала хвост, взвизгнула и прыгнула через барьер в пропасть, ощущая спиной горячее дыхание стаи. Разномастные лохмотья затрассировали в воздухе, тропки внизу набрякли от собачьих тел. В городе грохнул негромкий взрыв, внимательные ко всему новому экскурсанты разом взглянули на часы: ровно двенадцать. Они с благодарностью подумали, что предупредительный муниципалитет устроил специально для них аттракцион: будто бы пушка в императорском дворце возвещает наступление полдня.

Как и положено вожаку, такса ворвалась в пещеру первой. Навстречу ей бросился Тояма, но могучий ньюфаундленд Берн ударил его чугунной головой в живот, сбил дыхание, свалил с ног. Теряя сознание, Тояма подумал: “Не успел! Не успел Богдана истребить! Полный харакири!” Тирана подбежала к капсуле, звонкий лай ударился в стены пещеры, отскочил, откуда-то издалека охнуло эхо. Дверца капсулы сама собой отворилась, оттуда показались нестриженые кудри Богдана. Он выполз из камеры, зашатался от воздуха. Тирана бросилась к нему, лизнула в лицо и в руку, от которой до сих пор исходил незабываемый запах вяленой конины. Рядом с Богданом стояла печальная Каннон. Все ее лики были обращены к Богдану, всеми своими руками она тянулась к нему, но дотянуться она уже не могла. В одной из них она держала шерстяные варежки. Богдан по-японски прижал руки к коленям, низко поклонился, взял варежки и натянул их. Шерсть приятно защекотала кожу.

— Вот, сама связала, носи на здоровье, у вас похолодание обещают, — еще ниже поклонилась Каннон. При этом она не прижала руки к коленям, а наоборот — широко повела правой рукой, отчего поклон у нее получился чересчур русским. — Вот видишь, я сотворила чудо, как обещалась. Счастье, что мы были вместе. А теперь беги со всех ног. Я старше тебя, а у тебя вся жизнь впереди. Беги и не оглядывайся.

Богдан присоединился к стае, упав для скорости на четвереньки, и помчал вслед за таксой. Толстые варежки замелькали по острым камням. Богдан и вправду не оглядывался. А если бы оглянулся, увидел бы, как на все глаза его первой женщины навернулось по крупной слезе.

За все это время Лектрод не сдвинулся с места. Собаки бегали явно быстрее его. Ему показалось, что они еще и сообразительнее. “Сами сделают, что им нужно, я только мешаться стану”, — здраво рассудил он. Через полчасика, завидев утиную морду таксы и запыхавшегося Богдана, Лектрод окончательно успокоился и раскурил сигару. Крепкий дым сначала окутал его голову — будто бы в ней произошло короткое электрическое замыкание, а потом, набирая высоту и ход, потянулся туда, куда направлялась лектродова мысль: воздушный мост перебросился через испятнанные кленовыми кострами японские горы, через пенное море, через малоодушевленную тайгу и выветренный Уральский хребет. Другим своим концом голубая дуга, приглушая встававшее над Егорьевой пустынью солнце, закруглилась в застекленевшую траву. Совершавший утренний обход Тарас остановился у городошной площадки, принюхался и со всех лап дунул в библиотеку. Когда он ткнулся в припухшее от сна лицо Шуня, тот по сигарному духу, пропитавшему шерсть, сразу учуял, что это Лектрод подает ему благую весть.

— Слышь, Шунечка? — сказал он.

— Слышу, все слышу, — прошептала она, придвигаясь к нему поближе.

Богдан сел на корточки, такса стала слизывать шерстинки с его окровавленных ладоней. Сделав благое дело, местные кобели и суки разбежались в поисках сбившихся с ног хозяев. И только какая-то шавка жалась к ноге князя.

— Да ты, я вижу, путешествовать любишь, я таких люблю, у меня вся упряжка такая. И где я только вас не подбирал! — мечтательно произнес он. — Тирана, Берн, Сплит, Урус-Мартан… Вот теперь Киёмидзу. Хорошо, беру тебя на испытательный срок с присвоением клички Киёми.

Киёми вильнула хвостом и встроилась в упряжку последней.

Лектрод выпростал из трости серебряные рюмочки.

— На посошок!

— В путь! — произнес счастливый Богдан и не стал половинить.

Беспокоило его только одно: как бы его за прогулы не отчислили из института. Собаки дернулись и застыли, вопросительно глядя на хозяина.

— Нет, Рёандзи мы оставим на следующий раз. В аэропорт!

Тирана напрягла свое пулевидное тело, повозка весело задребезжала под гору, а полицейский чин отправился писать отчет, который заканчивался по-философски: “Асанума, конечно, мерзавец. Это без вопросов. Но, несмотря на взрыв во дворце, ни один японец ввиду боязни потерять лицо не позволил бы себе въезжать на территорию храма на собачьей упряжке”.

Местные газеты в отчете за прожитый день написали о чуде: будто бы знаменитая статуя одиннадцатиликой Каннон из Киёмидзу впервые в этом тысячелетии заплакала горючими слезами. Бойкие журналисты не преминули предположить, что она содрогнулась от невиданного преступления: группа террористов под водительством выродка Асанумы попыталась взорвать императорский дворец в древней столице. Однако расчеты подвели сектантов, стены пошли трещинами, но выстояли. Главаря схватили, но он честно успел выпить яду. “Докатились!” — повторяли и повторяли дикторы телевидения, имея в виду, что падение нравов достигло дна. “В старые добрые времена на нашего императора даже смотреть не разрешалось, а сейчас все можно, все позволено! А все из-за того, что мы, японцы, утратили былое единство и не можем договориться о самом важном. Следует объявить дискуссию, в чем это важное состоит. Откуда мы? Где мы? Куда мы? Зачем мы? Нет, так не годится, нам без национального менталитета никак нельзя!”

— Я ж ему говорил: не подрывай святыню, народ тебя не поймет! — воскликнул Очкасов, когда за московским утренним кофе ему доложили о случившемся. — На такие провокации законное право имеет только партия власти. А он кто был? Сектант, да и только. Впрочем, хорошо, что Асанума уже не с нами, а то могли бы выясниться какие-нибудь шокирующие подробности. Жаль, конечно, что парня упустили, но я ему что-нибудь пострашнее придумаю. Воображение-то у меня хорошо работает.

Очкасов бросил взгляд на бормашину устаревшего советского типа. Одновременно он еще раз подумал и о порядочности японского национального характера: даже такой отморозок, как Асанума, направляясь на последнее в своей жизни дело, не забыл перевести на швейцарский счет Очкасова обговоренную сумму. “Да, надо бы державной гордостью поступиться и с япошками отношения всемерно развивать, несмотря на северные территории. Вон и мои сумоисты, когда я с ними показательную тренировку проводил, тоже ни разу меня не кинули”.

 

Национальная идея

Эксперты правового отдела из Вычислительного центра были настоящими специалистами в своей области. Иначе говоря, они внимательно ознакомились с березовыми тезисами Шуня, красивым шрифтом перенесли их с шероховатой коры на гладкий жидкокристаллический монитор и тщательно переправили. Академики из Академии наук получили задание надрать свежей бересты и переписать на нее приготовленный к обнародованию текст указа. Исходные же поленья эксперты сожгли в служебном камине, а пепел ровно в полночь развеяли над страной со Спасской башни.

— Посадите Бубукина на первой программе указ зачитывать, пусть люди подумают, что к нему вернулась вторая молодость, это вселит в них надежду, — распорядился Очкасов.

И вот на экране появился Бубукин. Глаза у него больше не гноились, костюмчик был с искоркой. Он постригся у модного парикмахера, зубной протез на унизительных крючках сменил на имплантаты, после чего стал чувствовать себя намного увереннее. События последних месяцев возвращали Бубукина в дни далекой молодости, вселяли надежду, что потеряно не все, а только его часть. Бубукин медленно и торжественно развернул берестяной свиток, — но, будучи положен на стол, он тут же скатался в трубочку. На экране возникла неловкость. Бубукин нашелся и схватился за края свитка обеими руками, так и держал его перед глазами — только Бубукина и видели. “Соображает! Может, оно и к лучшему. Все-таки закадровый голос звучит намного убедительнее”, — подумал Очкасов.

Бывший слепоглухонемой Григорий Воттенатти навострил уши, завращал глазами, засунул палец в рот и воскликнул:

— Вот те на! И это все?

— Ничего подобного! Это только начало! — ответила ему медицинская сестра, наблюдавшая в монитор за колебаниями его мозговых волн.

— Внимание, внимание! — со значением произнес Бубукин и едва не добавил: “Говорит Германия. Немцы-карапузики…” Но ему все-таки удалось не впасть в детство и вовремя перевести стрелки часов.

— Внимание! Внимание! Слушай русский человек, не забудь сего вовек! Зачитаю вам указ, кто не понял — дам я в глаз!

Находясь под прикрытием грамоты, Бубукин шумно втянул воздух, будто собирался совершить глубоководное погружение без акваланга.

— Каждому известно, что береза всегда осеняла жизнь русского человека. Лучиною она освещала его жалкое жилище, его же согревала дровами, хлестала дикоросса веничком, лечила березовым соком, росла на могилках.

В развитие постановления Совета Министров СССР и Центрального Комитета ВКП (б) от 20 октября 1948 г., где береза упомянута в числе главных лесных пород полезащитного лесоразведения, Ближняя Дума, исходя из лучших побуждений и высших интересов, постановила: ввиду светолюбивости березы считать ее символом безоговорочной победы света над тьмой и величать не иначе как “светоносицей”. В связи с этим до всех подданных нам граждан (резидентов) и временно проживающих на исконно принадлежащей нам территории древней Руси нерезидентов (то есть шпионов) доносим для неукоснительного исполнения нижеследующее.

Чащи смешанных пород предписывается выкорчевать, насаждая березовые кущи и подвергая их деятельному поливу. В ближайшей перспективе развернуть на березовых почвах добычу ионов серебра, аккумулируя их на специальных счетах фонда “Будущие поколения”.

Поставить на Красной площади бронзовый памятник Светоносице работы Ваяшвили, торговать вокруг да около берестяными туесками, шкатулочками, портсигарами, метлами, фанерой и развесным дегтем в красивых десертных ложках…

На слове “деготь” Очкасов поморщился. Он-то выступал за то, чтобы этот деготь вымарать, поскольку опасался, что им, дегтем, могут измазать ворота Спасской башни. Кроме того, он, будучи доктором филологических наук, доказывал, что пересмешники обязательно вспомнят про “ложку дегтя в бочке меда”, но Борян боялся остаться совсем не у дел и настоял на своем предложении. Борьба шла за каждое слово. Но зато идея следующих трех абзацев принадлежала непосредственно Очкасову, и никто не посмел ему возразить: сам Николаев перед отъездом в Монако похвалил его и оставил местоблюстителем.

В этом месте Григорий Воттенатти, не вынимая пальца изо рта, снова воскликнул:

— Вот те на! И это все?

Выдавая волнение пациента, кривая резко вздернулась вверх.

— Как бы его не зашкалило! Зря мы на указе эксперимент ставим, лучше бы “Спокойной ночи, малыши” по-прежнему смотрел, — забеспокоилась сестра.

— …Вместо снесенного мавзолея учредить нетленное бревно с химической пропиткой. Народу предписывается водить вокруг него хороводы и слагать песни.

…Учитывая фитонцидность березы и вспоминая нашу славную историю, поставить на реке Березине памятник драпающему Наполеону работы означенного Ваяшвили.

…Учредить “Орден Светоносицы с Сережками” и награждать им спасителей Отечества. Члену Ближней Думы Очкасову предписывается проколоть уши для награждения его орденом № 1. Самого награжденного предписывается любить до самой березки…

В этом месте Очкасов бережно ощупал свои мочки — заживление шло нормально. Потом подумал вслух: “Эх ты, пилюля недоделанная! Тоже мне, Шунь нашелся! Думаешь, если кукиш блестящий в ухо воткнул, так я тебя не достану? Врешь! Я и по этой линии тебя обойду!”

Похожий на глашатая, Бубукин неумолимо продолжал:

— Объявить закрытый конкурс на лучший “Гимн Светоносице”, где в качестве припева будет говориться:

Широка страна моя родная,
Много в ней берез, полей и рек!
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.

 

…Учитывая личное пожелание патриарха, праздник Кирилла и Мефодия не отменять, но одновременно приступить к отмечанию Дня берестяной грамоты.

…Дубовые веники подлежат сожжению. Хлестаться предписывается только светоносными. Отныне и во веки веков.

…Фруктовые нектары подлежат изъятию из открытой продажи и заменяются березовым соком, бесперебойная поставка которого возлагается на Министерство водного хозяйства. Светоносный сок употреблять за полчаса до еды.

…Легальное производство всех сортов водки прекращается, заменяясь народной настойкой на светоносных бруньках (почках) по рецепту старца Егория, которому отдельным указом присваивается звание заслуженного изобретателя новой России.

…Импорт лаврового листа из сопредельных недружественных государств типа Грузии отменяется, победители чемпионата по нацболу награждаются светоносными вениками на выю.

…Топку печей и каминов осуществлять исключительно (преимущественно) березовыми дровами.

…Заборы красить исключительно (преимущественно) в зеленый цвет.

…Ансамблю “Березка” под руководством покойной Н. С. Надеждиной предоставить статус наибольшего благоприятствования. Посещение дневных представлений ансамбля ввести в обязательную школьную программу, в которую включить предмет “березология”.

…За истечением срока годности прежние деньги отменить безвозвратно, как не оправдавшие народных чаяний, выпустить купюры всех достоинств с изображением березового листа нежного цвета. Обменивать старые деньги на новые признать нецелесообразным. Во избежание путаницы с долларами пункты по обмену валюты упразднить навсегда. Вместо них возродить сеть валютных магазинов “Березка”, беззастенчиво искорененных прежним преступным режимом.

…Ввиду намоленности бывший монастырь в Егорьевой пустыни преобразовать в мемориальный комплекс “Светоносная роща”. Управлению делами Ближней Думы предлагается представить список покойных лиц, прах которых надлежит эксгумировать и перенести в поименованную пустынь. Гражданина Царева, незаконно занимавшего территорию монастыря, привлечь к ответственности и засудить до смерти.

Указ вступает в силу с минуты обнародования, обсуждению не подлежит. Оригинал данного указа на бересте хранить в архиве Вычислительного центра вечные времена, оберегая от вредителей, жучков и перлюстрации. На руки не выдавать. Аминь, аум, кирдык…

Здесь дыхание у Бубукина сперло, и он позволил себе новый вдох. Бубукин оторвался от текста и выглянул из-за грамоты. Вышло озорно. Он словно бы играл с несмышленышами — вот-вот ненароком спросит: “Где дяденька Бубукин?” Сам же и ответит: “Вот он, дяденька!”

— Зачитал я вам указ, и на том кончаю сказ! Кто услышал — молодец, кто моргал — тому конец, — с перспективой на будущее хитро улыбнулся Бубукин, находясь под прикрытием грамоты. После ударной концовки он отнял грамоту от глаз и отпустил нижний край — грамота зашуршала вверх, свертываясь в исходное положение.

— Вот те на! Вот теперь точно всё! Вот теперь всем нам настал однозначный кирдык! Вот теперь мне точно от армии не откосить! — воскликнул Григорий Воттенатти и вынул палец изо рта.

Кривая сложилась в петлю, обозначавшую на языке слепоглухонемых крайнюю степень ужаса. “Все-таки какой он совершил за последнее время умственный рывок!” — подумала сестра, выключила прибор и засобиралась домой.

— Очкасик ты мой ненаглядный, линзочка ты моя светлая! Да ты у меня просто гений! Всем нос утер: и Боряну, и народу нашему сраному. Теперь пускай он у меня только попробует хоть один пунктик не выполнить. Не зря я за тебя замуж вышла, не прогадала! Теперь-то мне и вправду ничего другого не остается, как пожизненно на тебя молиться! — воскликнула Сюзанна, вкатывая на сервировочном столике бумажный ворох. Астматически тявкая, за ней семенил карликовый бульдог, который только что закончил слюнявить журнал “Playdog”.

— У, морда! — ласково обратился к собаке думец. — Хороший журнальчик тебе папочка выписал? Как заказывал: никаких ухаживаний и вздохов, только жесткий секс. — Потом обратился к жене: — Что привезла, зоофилочка?

— Как что? Благодарственные письма! Ты же сам хотел, чтоб тебя вместе с ними в гроб положили!

— А отчего так скоро?

— Ячейки “Зоофила” заранее мобилизовала. Вот это, например, от Жанетты.

— “Спасибо тебе, Очкасик, за многонациональную идею! Ты теперь у нас столп отечества и березовый пень!” — прочел думец. — Это она что, оскорбить меня хочет? А куда перлюстраторы смотрят? Я же хотел только приятные письма с собой взять! Как я могу такое в гроб с собой захватить?

— Не обращай внимания, смилуйся. Это она по пьяни нашкрябала. У нее, понимаешь, в последнее время одни неприятности: грудь сдулась, а силикон через задницу вышел, у нее теперь раздражение прямой кишки, на диете сидит, коньяк трескает. Самочувствие неважное, ей даже лимоном закусывать запретили. Вот Николаев ее и бросил, а сам в Монако укатил — якобы на переговоры.

— Ну что, озеленимся? — предложил Очкасов и опрокинул рюмку водки на березовых бруньках.

 

Электрические провода, как известно, не дотягивались до монастыря, телевизионные волны обходили его стороной. Шунь и Шунечка светились от счастья: Богдан разделывался уже со вторым судаком, запеченным в жаркой печи.

— Плохо тебе в Киото было? — спросил Шунь.

— Нормально. И рейс Аэрофлота вовремя прибыл, — прохрустев рыбьей корочкой, по-мужски повел плечами Богдан. — К тому же я теперь стал настоящим мужчиной, не зря ты меня в Японию гонял, — загрубевшим голосом закончил он и в качестве доказательства предъявил разодранные варежки.

Шунечка была наготове со своими спицами:

— Сейчас, сынок, заштопаю.

Она склонилась над шерстяной работой, а Богдан отметил, что кимоно пришлось бы ей к лицу. Расчувствовавшись, он бросил кусок рыбины в котову миску. Перемалывая его, Тарас зажмурил глаз.

— Я и тебе сувенир привез, — произнес Богдан, разматывая на полу синтетический рулон.

— Что это? Пленка для парника? — удивился Шунь. — Хочешь в средней полосе фрукт диковинный выращивать? Как в Гефсиманском саду?

— Сейчас увидишь.

Теперь Богдан достал из рюкзака набор фломастеров и заползал по полу. На глазах прозрачная пленка превращалась в кусок монастырской стены. Богдан стремительно выводил кирпичи, бойницы, зубцы. Выходило похоже.

— Да это ж настоящая обманка! — воскликнула Шунечка, присоединяясь к Богдану.

— Пленка-то самоклеющаяся! — радовался Шунь, рисуя в бойницах страшные рожи японских рыцарей.

На следующий день, поеживаясь от утреннего холода, они заклеили пленкой бреши и нарастили стены до проектной высоты. Теперь стены выглядели как новенькие. Этой же пленкой, будто камнями, заложили ворота.

— Отгородились! — воскликнул Шунь.

— Теперь нам никакая идея не страшна! — согласился Богдан.

И только Шунечка с сомнением закачала головой:

— Ваша пленка наших морозов не выдержит, — сказала она.

— Вся Япония из такой пленки склеена, и ничего — живут! — возразил Богдан. Японский язык он изучил недостаточно, а в инструкции было сказано: “Беречь от холода, в России не применять”.

Тарас обнюхал ворота, запах ему не понравился. Он поднял лапу и провел по камню когтем. Камень развалился надвое, в дыру засвистел сквознячок.

Шунь отнес используемое им в качестве подушки березовое полено на городошную площадку.

— Готовность номер один, — объявил он во всеуслышание.

Поднимался ветер. Он перебрал скрипучие ели и сосны, добрался до дуплистых дубов и извлек из них жалобный стон. Раскидистая береза не издала ни звука.

 

Протока

— Страшно тебе? — спросила Шунечка.

— Страшно! — ответил за Шуня Богдан.

— Не бойтесь, сегодня не четверг, а только среда, — неуверенно произнес Шунь.

Шунечка оказалась права: как только ударили первые заморозки, нарисованная стена пошла лохмотьями, оторвавшиеся куски приходилось сшивать друг с другом суровой ниткой. Выходило неубедительно.

Вот за этими латанными-перелатанными стенами и нарастал далекий гул, почва напряглась и подрагивала, готовясь уйти из-под ног. Под хищными зубьями бензопил падали слабой травою вековые ели, сосны, дубы. С надрывным треском они обрушивались вниз, подминая подлесок. За бензопилами переваливались тягачи, своими гусеницами они мешали с грязью недобитую зелень. Крякая на взгорках, они увозили стволы на необъятную свалку, сбрасывали в выгребные ямы, жгли в крематориях. Тягачей не хватало, огнеметчики швырялись удушливым пламенем с разных сторон света. Шеренги лесников с мешками березовых саженцев за спиной приближались неумолимо, покрикивали: “Пора не пора — иду со двора! А ну, поживей! Жрать охота, у нас скотина не доена, у нас жены не балованы! Нам домой пора!”

Наблюдая издалека за переживаниями рабыни Изауры, Василиса качала в люльке двойню.

— Хорошо горит! Каково! — воскликнул Очкасов со своего вертолета.

Новый холуй смачно сплюнул из прозрачной кабины. Отличить его лицо от затылка было по-прежнему невозможно. Харкотина с шипением испарилась, не достигнув земли. “Хорошо горит!” — с восторгом повторил холуй вслед за хозяином. “Ничего не останется! Сейчас все спалим — ох, погреемся!” — подхватил его мысль новый пилот. Он был молод, судьбы предшественника он не знал, до вибрационной болезни ему было еще далеко.

Шунь приложил ухо к земле и услышал топот. Тарас округлил глаз: он никогда не видел столько мышей сразу. Выскакивая из нор и попискивая от ужаса, они мчались к озеру и бросались в его воды, которые прочно смыкались над их торчащими вверх мордочками. Барахтались зайцы, барахтались лисы, барахтались волки. И даже рыба ложилась на дно, спасаясь от жара. Морские судаки заметались по озеру в поисках выхода.

Шунь размахнулся битой и что было силы швырнул ее. Бита полетела острой бритвою, срезая под корень все, что попадалось ей по пути. Библиотека подпрыгнула, потом просела и сложилась в кирпичики, лабиринт превратился в непроходимую засеку, деревянная подушка засвистела по известному ей маршруту, камни сада шваркнуло о монастырские стены, превратившиеся в решето. От удара метеорита зазияла огромная брешь. Голова землемера Афанасия просунулась в нее. Потрясая рейкой, он закричал:

— Строил ты китайскую стену, а вышла все равно берлинская! Наша взяла!

— Врешь! — зыком ответил ему Шунь. — Честное слово: никогда и ни за что! Вот видишь: я и от тебя ничего не скрываю! — От его крика у землемера заложило уши, и он выронил рейку.

Спотыкаясь о корни, Шунь и вся его компания понеслись к озеру, к лодке. По ее днищу бегала курица во главе с петухом.

— Не пропадем! — закричал Богдан, отталкивая лодку от берега. При этих словах курица обделалась яйцом. Оно покатилось по днищу, ударилось в борт, скорлупа раскололась — показался сопливый клюв в остатках белка. Курица победно захлопала крыльями: “Наша взяла!”

— Шунь мне живым нужен! — закричал с высоты Очкасов. — Мне его расстрелять велено, а не утопить без суда и следствия! Мне они все до единого живыми нужны!

Шунь греб мощно, вода расступалась легко. В лодку запрыгивали мыши, зайцы, лисы, волки и многие другие млекопитающие. При этом каждой твари было по паре, но лодка не оседала, неслась вперед на воздушной подушке. Опасаясь за будущее, твари немедленно приступили к спариванию. Вокруг лодки вились комары, стрекозы и многие другие насекомые, образуя подобие то ли маскировки, то ли живого щита. Гуси-лебеди тоже не оставались в долгу. Из-за мелькания их крыльев прицелиться в лодку было нелегко.

Однако холуй все равно сбросил с плеча автомат и дал длинную очередь. Но пули ударились о невидимую сферу и горохом, будто безвредные градины, попрыгали в воду. Предчувствуя худшее, Очкасов потянулся к гашетке крупнокалиберного пулемета. Результат был тем же: рикошет и отскок. “Наверное, у него портрет Николаева на борту припасен! — взъярился он. — Или это кукиш его обороняет? С мясом вырву!” Очкасов почесал за ушами, на которых колебались хрустальные сережки в форме березового листа. Закатное пламя играло на гранях.

В этот момент городок, замаскированный под полено, грохнулся под ноги князю Монако. Он решил дать себе заслуженный отпуск и провести пару месяцев в родовом замке. Эти дни принесли ему неописуемую радость: индеаночка понесла. Дело в том, что Лектрод отказался на время отдыха от сухой смеси “Traveler’s Perfect”, перекрестился в Алексея, выписал из России пуд соли грубого помола, запустил в свой райский сад корову с быком и произнес заклинание, которому научил его капитан Размахаев. Теперь он намеревался стать отцом и одновременно собирался в дорогу. На сей раз он решил пожалеть собак и приобрел путевку прямо на Марс. Луну он решил оставить на поругание неудачникам. В данный день, в данный час к нему прибыл с деловым визитом Николаев.

— Ты ж теперь наш, православный, не держи зла, техническая ошибка вышла, виновные уже давным-давно четвертованы, а визу многократную я тебе восстановлю, — вкрадчиво начал он свой визит.

Николаев рисовал перед Лектродом перспективу сотрудничества в области охраны природы, предлагал монегаскам сразиться в нацбол и увеличить поставки силикона. Взамен же сулился пробить экспортные квоты на деготь, что уж совсем не входило в планы Лектрода. Словом, переговоры шли трудно, и Лектрод уже подумывал о том, чтобы предъявить гостю трость, воскликнуть: “На посошок!” — и отправиться на своей упряжке прямиком на космодром, расположенный на мысе Канаверал. Однако произнести тост он не успел: подушка Шуня грохнулась перед ним, и Лектроду пришлось срочно изменить свои намерения — он понял, что его друг попал в беду. Поэтому князь поцеловал медный крестик и скомандовал “Тирана, фас!” Такса вцепилась Николаеву в штанину, а Киёми атаковала его сзади. Сам же Лектрод наконец-то снял свои лайковые перчатки и стал хлестать ими Николаева по щекам. “Не по-европейски вышло!” — без зазрения совести думал при этом Лектрод.

А вот капитан Размахаев занимался разгрузкой чаемого транспорта, покрикивал на солдатиков:

— Шевелись, муха сонная! Ускоряйся, улитка снулая! Праздник мне нужен, а не похороны, соскучился я по транспорту!

При этом он слегка покалывал задницы солдатиков тростью, сконструированной им на основе лыжной палки. В трости побулькивала веселая жидкость. Тут на капитана дохнуло гарью с европейской части России. Он повернулся на запад, вдохнул еще раз, почуял беду. “Кому Европа, а кому палка в жопу! Надо бы обособиться, да поскорее!” — Размахаев разлаписто побежал по вечной мерзлоте, чертя тростью линию вокруг своих владений. На бегу он повторял, задыхаясь: “Аминь, аум, кердык!”

— Достать беглецов! Не достанем — хана. С меня же первого Николаев сережки сорвет! Вас обоих — четвертует на восемь кусков, а кишки вот на эти винты намотает!

Угроза подействовала: вертолет застыл над лодкой, пилот дернул рычаг, из бака хлынул бензин, холуй пронзил струю зажигательным патроном, полыхнуло. Пилот закашлялся от черного дыма, дал по рулям и попробовал набрать высоту. Но не тут-то было: этому огню места внизу не было, языки пламени засвистели наверх, прозрачная кабина покрылась копотью, огненные щупальца намертво скрутили машину. Пальцы пилота посинели и ослабили хватку, голова закружилась, небо с землей поменялись местами. “Жаль, судачком монастырским не угостился, а на Очкасова с холуем наплевать”, — вяло подумал пилот, видя, как озеро неумолимо падает на него. Озеро было огромным, вода отдавала морской синевой. Вертолет вошел в озеро чисто, только мелкие брызги посыпались на голову Шуня.

— Прощай, Очкас, — бесстрастно, по-врачебному просто, произнес Шунь, констатируя смерть. В его голосе не было ни злобы, ни осуждения.

Ощущая важность момента, Тарас не реагировал на мышей. Подрагивая ушами, он думал о близком будущем: “Пусть плодятся, а не то голодно потом будет. Мне на том свете без мышей никак нельзя. А кошек всюду хватает, на то он и рай”. Одновременно с ним Богдан рассуждал о том же самом: “В России моей Каннон, конечно, и вправду, холодновато, но рай ей знаком не понаслышке, там наверняка тепло, как-нибудь приживется”.

В кильватер, позванивая билом, пристроилась и корова Зорька. Богдан зацепил ее багром за ошейник, подтащил поближе, взял на буксир. Взявшийся неизвестно откуда бычок отчаянно молотил за Зорькой своими копытами. Под днищем лодки собрался в кулак судачий косяк. Шунечка обернулась — почтальонша тетя Варя махала всем им белым платочком. За ее спиной бушевало пламя.

— Греби обратно! Спасаться — так вместе! Ей без нас плохо будет! А нам — без нее! — закричала Шунечка. Шунь стал было разворачивать лодку, но тут до него донеслось:

— Я сама! Наша взяла! Встретимся там! — махнув платочком в сторону другого берега, почтальонша тетя Варая потеряла видимость. И того бережка, на котором она прожила свою долгую жизнь, тоже не стало. И доплыть до него было теперь нельзя.

Шунь достал из-за пазухи недопитую бутылку портвейна и вылил остаток в себя. Засунул в нее бумажку, закупорил пробкой, бросил в воду.

— Это что, завещание? — спросила Шунечка.

— Вроде того.

— Для кого предназначено?

— Никому конкретно, но не может быть, чтобы оно никому не понадобилось.

— И в чем оно состоит?

— Хочу сказать, как всем нам повезло — как с климатом, так и с национальным характером. Хочу сказать, как нам с тобой повезло. Спасибо Сюзанне с Очкасовым — если б не они, ты бы так и не узнала про Егорьеву пустынь. Хочу также всех предупредить: выходя на простор, проверь крепость пуговиц, не забудь шерстяные носки и расположение звезд, — произнес Шунь и поправил шарф в шотландскую клеточку.

— Носки-то не забыл?

— Нет, я их еще с вечера одел.

— И варежки тоже на мне! — откликнулся Богдан.

Бутылка полетела в синюю воду. Богдан сложил ладони лодочкой, зачерпнул, прополоскал горло:

— Ого! Солонеет!

Прямо по курсу мелькнул дельфиний плавник. Шунь налег на весла — заросшая кувшинками протока приближалась с каждым гребком. Тучи тяжелели и наваливались на нее. Северный ветер сек щеки. Шунечка была довольна: не зря она связала носки…

 

— Вот те на! И это все? — спросите вы вместе с бывшим слепоглухонемым Воттенатти. — И это все, — честно отвечу я вам. Помолчу и добавлю: — И все это случилось только потому, что я ничего от вас не скрываю.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1016 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru