litbook

Non-fiction


Мозес Розен: Опасности, испытания, чудеса. Перевод с румынского и примечания Александра Бродского0

 

(продолжение. Начало см. в №1/2013)

Глава 16. Дело Сланского

Ноябрь 1952-го... Террор достиг невообразимых масштабов. В еврейской жизни это выразилось тысячами исчезновений в тюрьмах и лагерях сталинистской госбезопасности. Помимо обвинений в сионизме, неизменно приводивших людей за решетку, помимо так называемых экономических преступлений (так квалифицировалось всякое уклонение от жестких хозяйственных законов), происходили тысячи случаев, не находивших себе никакого разумного объяснения. Я говорю об "исчезновениях", а не об "арестах", потому что людей хватали прямо на улицах или в учреждениях, куда их вызывали под разными предлогами, в домах, среди ночи, по поводу и без повода...

Между тем мой конфликт с ДЕКом также пришел к своему апогею. И поскольку я раз за разом отказывался публично осудить сионизм и призвать евреев не выезжать в Израиль, обвинение в сионизме тоже повторялось раз за разом, и мои враги искали все новых и новых предлогов, чтобы наконец расправиться со мной.

Была, однако, некая разница, по крайней мере внешняя, между враждебной позицией по отношению ко мне ДЕКа и госбезопасности, с одной стороны, – и позицией министра культов Василе Погэчяну, с другой. Разумеется, и он старался "убедить" меня, что мне ничего не остается, как выступить против эмиграции в Израиль. Разумеется, и он в той или иной мере пользовался методом угроз и притеснений. Тем не менее в конце концов наши отношения более или менее наладились, и мы молчаливо приняли определенный modus vivendi: мы просто перестали затрагивать тему сионизма и алии, оставаясь каждый при своих взглядах.

На 25 ноября 1952 года было назначено большое межконфессиональное собрание в здании Теологического семинара православной христианской церкви на улице Св.Екатерины. Министр просил меня выступить на этом собрании, где должны были, со своей стороны, держать речь патриарх Юстиниан и другие главы культов.

Следует заметить, что за четыре года, миновавших со дня избрания меня главным раввином (напомню, что это было в 1948 году), мне удалось добиться некой уникальной привилегии. Речь идет о моих публичных выступлениях. В то время как во всей сталинской империи, от Дальнего Востока до стран Центральной Европы, никто, ни один человек не имел права открыть рот на людях, не имея перед собой заранее написанного, проверенного и утвержденного "кем положено" текста, – я попросту отказывался писать такие тексты; а если кто-либо настаивал на представлении ему текста моей речи, я предпочитал вообще не брать слова. Не буду преувеличивать: дело заключалось не только в моем личном противостоянии партийной цензуре, но и в органическом неумении готовить выступление заранее, на бумаге. Исключения можно перечесть на пальцах одной руки. Я вообще говорю импровизируя и вдохновляюсь говоря. К тому же опыт показал моим церберам, что я не допускаю политических "ляпов", а потому, столкнувшись с моим необоримым упрямством, они вынуждены были, по крайней мере в этом отношении, смириться и считать меня enfant terrible, "скверным мальчишкой", которого до поры до времени приходится терпеть.

Однако на сей раз Погэчяну самым настоятельным образом потребовал представить ему написанный текст моего выступления. Исходя из того, что предстоявшие к обсуждению проблемы – сионизм и алия – считаются очень щепетильными и что министр много раз молча принимал мои предыдущие отказы, я набросал на бумаге коротенький текст, который и переслал в министерство накануне собрания.

На следующее утро, часов в восемь, курьер принес мне "откорректированный" текст, в который была добавлена следующая фраза: "Мы единодушно поднимаем свой голос против сионистской агентуры англо-американского империализма и сурово клеймим ее".

Придя на собрание, я встретил Погэчяну (который, вообще говоря, был очень вежливым и любезным в общении человеком) и выразил ему свое удивление по поводу внесенной в мой текст "поправки": он ведь достаточно хорошо знает, что ничего подобного я ни за что не произнесу.

Ответ был мгновенным и резким, без всяких экивоков: "Вы хоть газеты читаете? Если будете упрямиться, вас постигнет судьба Сланского". Это была правда: в тот день кровь застывала в жилах всякого еврея, открывшего утреннюю газету и прочитавшего сообщение об открытом процессе над пражскими "предателями". В сообщении обвиняемые фигурировали в основном под еврейскими именами; были среди них и те, кто изменил имена, но от своей национальности не отказался. Все было точь-в-точь как во времена Гитлера. Перед всем социалистическим лагерем евреев изобразили в роли шпионов и диверсантов, прислужников мирового сионизма. Ничего подобного до тех пор я припомнить не мог.

На грубую угрозу министра (Сланский и ряд его соседей по скамье подсудимых были позднее казнены) я ответил так же резко: "Итак, вы настаиваете, чтобы каждый обличал свой собственный национализм? Патриарх, видимо, осудит легионеров? Немецкий епископ Мюллер выразит негодование по поводу гитлеризма? Правда, мне думается, что сионизм не выдерживает никакого сравнения с этими идеологиями. Но по какому праву вы требуете, чтобы я осудил сионизм, в то время как другие будут молчать?"

Я вышел на сцену. В президиуме сидел д-р Петру Гроза[1], встретивший меня приветливой улыбкой. Когда пришла моя очередь говорить, я отложил в сторону "согласованный" текст с антисионистской вставкой и взял свой (копию того, что отослал в министерство). Мне долго аплодировали. Д-р Гроза, президент республики, ничего не знавший об "играх", происходивших вокруг моей скромной персоны, обнял меня у всех на виду. Погэчяну, сидевший в зале, кипел от гнева. Когда я сошел в зал, он демонстративно отвернулся. Бешенство его было неописуемо.

На следующий день "Скынтейя"[2] вышла с отчетом, в котором приводились, между прочим, выдержки из моего выступления, включая ту антисионистскую фразу, которую я НЕ произнес. Видимо, Погэчяну, уверенный, что его угрозы, подкрепленные ужасной атмосферой процесса Сланского, возымеют действие, заранее послал в газету "отредактированный" текст – еще до того, как я произнес свою речь.

Я позвонил ему и по тону секретарши понял, что он не хочет подходить к телефону. Тогда я предупредил ее, что дело крайне серьезное. Министр взял трубку, и я сказал: "Знаю, что вы сердитесь на меня. Тем не менее вынужден вас известить, что если вы не дезавуируете того, что приписывается мне в сегодняшней "Скынтейе", я, не имея доступа к органам печати, выйду завтра на амвон и во всеуслышание заявлю, что "Скынтейя" лжет и что пресловутой фразы я никогда не произносил".

Это может показаться невероятным. В разгар сталинистского террора раввин предъявляет ультиматум министру-коммунисту. Но еще невероятнее то, что последовало за этим. Хотя министр, не сказав ни слова, бросил трубку на рычаг, в тот же вечер радио Бухареста передало запись моего выступления полностью, от первого до последнего слова, и злосчастной фразы там, конечно, не было. Остальные речи, включая слово д-ра Грозы и речь патриарха Юстиниана, были переданы частично. Таким образом, хотя до официального опровержения дело не дошло, наверху был найден довольно хитроумный выход из создавшегося положения.

На другой день, в пятницу, Погэчяну сам позвонил мне и спросил: "Ну, что? Вы довольны? Надеюсь, сегодня вечером в своей проповеди вы обойдетесь без сюрпризов..."

Этому и впрямь трудно поверить. Но свидетельство моим словам – "Скынтейя" от 26 ноября 1952 года и радиопередача вечером того же дня.

Процесс Сланского был предвестием аналогичной катастрофы в Румынии. В воздухе пахло бурей. Еще в июне 1952 г. Анна Паукер было отстранена от власти. Суд над ней казался неизбежным. Румыния к тому времени оставалась единственной социалистической страной, где еще не был разыгран громогласный антисемитский спектакль-процесс. То, что совершалось в Праге, подняло сионистский аспект на международный уровень. И далеко не случайно Погэчяну пригрозил мне судьбой Сланского. Допросы в госбезопасности, которым подверглись многие мои сотрудники (старосты синагог, друзья, служащие и др.), предвещали новые беды для румынского еврейства, причем я объективно оказывался целью номер один. Я не располагал достаточной информацией, но и без того было ясно, что круг сужается и вот-вот затянется петлей на моей шее.

В эти дни раввины почти всех городов страны находились в Бухаресте – они были участниками собрания 25 ноября. Я считал, что мне представился последний случай посовещаться с ними: разве мог бы я самостоятельно созвать их в тогдашней обстановке без того, чтобы это тут же не попало под контроль Федерации еврейских общин, а точнее – ее председателя Бакала. Я со дня на день, с часу на час ждал ареста, и мне не хотелось, так сказать, погибнуть зря. Другие раввины без особых колебаний произнесут то, что я произнести отказался, а я... останусь Дон-Кихотом. Короче говоря, я прибег к отчаянной дерзости и в тот же вечер, 25 ноября, пригласил к себе домой несколько раввинов: Г.Гутмана (Бухарест), д-ра Бека (Бухарест), С.Гутмана (Яссы), И.Шапира (Галац), Ф.Клейна (Тыргу-Муреш), М.Шпитца (Быстрица), Л.Альперта (Бухарест), С.Дейча (Сату-Маре).

Я без обиняков рассказал им о давлении, которому подвергался, об угрожавшей мне опасности и предложил им вместе со мной подумать о том, как нам следует вести себя в условиях, когда:

– любое антисионистское заявление в том смысле, что сионизм есть "отравленное оружие" или "агентура англо-американского империализма", будет означать, что румынские сионисты являются тайными врагами режима и что, следовательно, справедливы и оправданны выносимые им приговоры;

– напряженность между мной и правительством и ожидаемый мною арест могут привести к роковым последствиям, которые ударят прежде всего по еврейской общине, а люди из ДЕКа не преминут воспользоваться случаем и разрушат все до основания.

Ответы, в большинстве своем, были неутешительными. Раввин С.Гутман попросту встал и извинился, что не может задержаться, поскольку "опаздывает на поезд". (Через несколько лет, в Яссах, он прямо упрекнул меня за то, что я позвал его на тайное совещание, которое могло кончиться плачевно.) Раввин Г.Гутман (бывший председатель сионистско-религиозной организации "Мизрахи") пробормотал что-то уклончиво-обтекаемое. Так же поступил и раввин Л.Альперт. Раввин Шпитц из Быстрицы сказал: "Поскольку от моего ответа зависит судьба моей жены и моих детей, я должен сначала посоветоваться с супругой". Раввин Филипп Клейн процитировал отрывок из Талмуда, согласно которому при выборе между пролитием собственной и чужой крови еврей должен сперва позаботиться о себе.

Раввин Ицхак Шапира с характерным для него юмором и прямотой ответил так: "Я вас понимаю, господин главный раввин. Накануне ареста, который кажется вам неизбежным, вы хотите, чтобы мы подтвердили вам, что вы не должны уступать, и таким образом взяли ответственность и на себя. Вы хотите, стало быть, чтобы и мы не уступали давлению. Но если желаете знать правду, то я вам скажу, что будет: мы не только уступим, но еще и сами разоблачим вас и проклянем громогласно как "врага народа".

Единственным ясным и человечным ответом был ответ старого А.Бека: "Я участвовал в погребении Теодора Герцля и на его могиле поклялся быть верным Сиону. Не сомневайтесь в том, что я останусь верен своей клятве".

Так, по существу безрезультатно, завершилось это драматичное совещание, в котором приняла участие и моя жена. Я по-прежнему оставался один, и на моих плечах по-прежнему лежало бремя принятия решений, от которых зависела судьба сотен тысяч румынских евреев. Я оставался один на один в борьбе с колоссом, который держал в своем железном кулаке миллионы людей и который не выносил ни малейшего сопротивления.

Это мое одиночество облегчало только постоянное присутствие моей жены. Она укрепляла мой дух в неприятии мерзости и преступлений. Она разделяла со мной решимость с риском для нашей жизни противостоять все новым и новым опасностям.

...Тянется, тянется нить воспоминаний. Я пишу эти строки спустя три с половиной десятилетия, но картины прошлого так прочно впечатались в мою память, что ничуть не поблекли. Чувства, пережитые тогда, по-прежнему свежи до мельчайших подробностей и деталей, словно все это случилось вчера...

Во второй декаде декабря 1952 года состоялся Национальный конгресс сторонников мира. Он длился три дня и проходил в Румынском Атенеуме[3]. Я был приглашен в президиум конгресса вместе с рядом видных деятелей науки и культуры. Больше того, мне опять предоставили слово.

Министр Погэчяну вернулся к дружеской манере общения со мной, отказался от угроз и от "таски" перешел к "ласке". Но я держался прежней бескомпромиссной позиции ("а если она кого-то не устраивает, то я могу и не выступать"). К концу второго дня заседаний начали выходить на трибуну представители культов. Мое выступление запланировали на третий день. Вечером, по окончании второго дня, Погэчяну пригласил меня за кулисы Атенеума, где находились рабочие бюро конгресса, – и начались новые дебаты между нами, затянувшиеся до полуночи. Он, видимо, решил взять меня измором. Стоило мне в очередной раз отрицательно покачать головой или привести еще один аргумент в защиту моей точки зрения, министр надолго исчезал в одной из кулис, а затем возникал заново.

Наконец в какой-то момент он вернулся, заметно нервничая, и сказал: "Честное слово, я уж и не знаю, что мне делать. Они не хотят разговаривать с вами напрямую. А я в этих еврейских делах не разбираюсь. Они ведь сами евреи и могли бы найти с вами общий язык". Как выяснилось, "в одной из кулис" находись Иосиф Кишиневский, Леонте Рэуту и Михаил Роллер (сын раввина Роллера), известный коммунистический деятель, вызвавший настоящую волну антисемитизма своими филологическими "решениями"[4]. Эти-то влиятельные в правительстве марионетки и избрали путь переговоров со мной через нееврея Погэчяну, терпение которого в конце концов лопнуло.

На следующий день мне дали слово, и я выступил, как всегда, без записанного текста и навязанных извне пассажей.

Не могу удержаться от того, чтобы не завершить рассказ об этом последнем эпизоде 1952 года изложением потрясшего меня момента.

Мы находились тогда в высшей стадии обожествления Сталина, сопровождавшегося тотальным уничтожением всякой человеческой личности. В зале Атенеума было множество известных литераторов (Михаил Садовяну, Михаил Раля, Джордже Кэлинеску и др.), ученых (академик Пархон и др.), деятелей искусства и т.д. Атмосфера была удушающей. Все вскакивали каждые две минуты, скандируя лозунги, как покорное стадо, и являя собой постыдную и грустную картину власти ужаса, убивающего характерность и сгибающего людские спины.

Я находился на сцене, в президиуме, взволнованный затянувшимися "переговорами" с начальством, переживающий каждую свою реплику, озабоченный печальным будущим, которое мне рисовалось. Я смотрел в беснующийся зал и говорил сам себе:

"Ты обезумел, дружище. Посмотри, кто выкрикивает эти ужасные лозунги, кто отбивает ладони, вопит и воет, не позволяя себе даже взглядом выразить испытываемое отвращение к этому фарсу. Творцы духовности, люди искусства, может быть, истинные гении. И только ты упираешься, пытаешься бороться и спорить. Неужели ты не понимаешь, что это и есть безумие?"

Вот этот момент, когда я логически вывел, что то, что я делаю, не акт мужества, а самое настоящее безумие, – этот момент был для меня истинным потрясением.

То есть – логично поступали другие, все остальные, кроме меня. Как говорит народная мудрость: "Склоненную голову меч не сечет". Есть в этом глубокая житейская мудрость, философия выживания. Мертвый не может победить врага – только живой, пока он жив.

Но что же мне делать, как быть, если все мое существо, вся моя душа противятся этой логике? Я буквально не мог поступать иначе, чем поступал. А значит, мне оставалось только продолжать... свое безумие.

Между тем вокруг нарастал вселенский, космический какой-то абсурд, и живые люди становились все более бессильными перед ним.

Приближавшийся 1953 год грозил новыми, еще более страшными потрясениями.

Глава 17. Дело врачей-отравителей

...Первые дни 1953 года судорогой ужаса прокатились по еврейским общинам всех социалистических стран. Бешеные антисионистские нападки в прессе концентрировались вокруг "шпиона-еврея" (что неизменно подчеркивалось) Рудольфа Сланского и большинства его "сообщников", тоже евреев, тоже "предателей", "шпионов" и "агентов". Сгущалась предпогромная атмосфера. Естественно, что все это напрямую связывалось с "развенчанием" иудаизма и его извечных ценностей. Особенно надсаживались в газетах и выступлениях евреи из ДЕКа.

А тут еще подоспело "дело врачей". Сообщение о нем появилось на первых страницах газет и произвело впечатление разорвавшейся бомбы. "Евреи-врачи – убийцы советских партийных и государственных деятелей, агенты "Джойнта", гнусные отравители..." И эти подлые обвинения в адрес "Джойнта", гуманнейшей организации, поставившей себе целью облегчать людские страдания... Его называют "кликой преступников", "бандой"... Великий Михоэлс, гениальный артист, отдавший весь свой талант, все силы, всю энергию служению советской родине, – "буржуазный националист"... Волосы вставали дыбом от такого безграничного бесстыдства, от безоглядной разнузданной лжи, обрушившейся на евреев. Страшно и теперь представить себе, какая опасность нависла в те дни над нами, над всеми евреями Восточной Европы. Один шаг отделял эти клеветнические коммюнике – от тюрем, концлагерей, массового уничтожения "врагов" и "предателей". Мы в Румынии не очень хорошо знали, что происходит в Советском Союзе, но предчувствие надвигавшейся катастрофы, нового Аушвица все сильнее овладевало нами.

Разумеется, газета "Униря", печатный орган ДЕКа, даже в эти минуты величайшей опасности не пыталась сдержать развязанную ею же гнусную антисемитскую кампанию в духе Штрайхера[5].

Доктор Менкес из Тимишоары опубликовал чудовищную статью, вроде той, которую напечатал в Варшаве лидер польских евреев Давид Сефард, под заголовком "Преступники в белых халатах".

В один "прекрасный" день, где-то в середине января, я получил заказное письмо (с пометкой "лично") от раввина М. из Трансильвании. Содержание было примерно следующее: "Поскольку раскрытый в Москве заговор – врачи-евреи, джойнтовские убийцы советских руководителей – доказывает еще раз, как противозаконны и опасны действия сионистов, не считаете ли Вы, господин главный раввин, своим гражданским долгом занять ясную и четкую позицию, созвать Высший раввинский совет и публично заклеймить сионизм и его агентуру, выведя тем самым еврейское население страны из-под угрожающей ему опасности?"

Это была явная провокация. Раввин М. писал мне обычно на иврите. На сей раз письмо было написано по-румынски. Кроме того, как правило, он писал от руки, а это письмо было отпечатано на машинке (имелись, стало быть, копии), да еще послано заказным, да еще с пометкой "лично".

Ситуация, в которую я попал, казалась безвыходной. Я мог бы, казалось, никому не рассказывать о получении письма, но это была бы типично страусовая политика. Тем более что копия, нет сомнений, находилась в руках провокаторов. Они таким образом стремились разрушить мой постоянный довод – мое утверждение, что и другие раввины стоят на той же позиции, что и я, оставаясь верными Сиону и Иерусалиму. Вот ведь, пожалуйста, ортодоксальный раввин сумел стать на "прогрессивную" точку зрения, а главный раввин пытается заглушить этот голос правды...

Обнародовать письмо означало неизбежно свернуть на тот самый путь, на который меня и толкали эти "теневые режиссеры".

Чтобы выиграть время, я ответил своему корреспонденту и подтвердил, что послание его получено. Но поскольку, однако, оно обозначено как сугубо личное, а согласно предписаниям Талмуда запрещено разглашать имя отправителя личного письма, я не вправе созвать Высший раввинский совет, где могла бы быть выработана общая позиция относительно его предложений.

Однако эта отсрочка была короткой. Через несколько дней я получил ответ, из которого следовало, что имя отправителя оглашать не обязательно, так как он не считает себя важной персоной. Решает же дело позиция главного раввина и занять ее он, главный раввин, может и обязан без каких бы то ни было предварительных обсуждений. Почти одновременно пришло еще одно письмо от того же М., в котором он сообщал, что обратился к властям и отозвал свое заявление о желании выехать в Израиль. (Чтобы окончательно расставить все точки над "i", замечу, что в Израиль он в конце концов выехал и по сей день благополучно там здравствует.)

Это был конец. Ловушка захлопнулась. Вокруг меня – враждебная паутина, и я в ней бьюсь, как муха. Нашлись и патриотические загонщики, готовые превратить меня в "козла отпущения". Эти несчастные раввины, о чем говорить, почти во всех отношениях достойные граждане. Нужно только убрать главного, который мешает дружной массе верующих пойти по пути прогресса.

Узнать, что происходит вокруг, было невозможно. Я получил, предварительно договорившись об этом, приглашение прибыть в Тыргу-Муреш, куда приехал и раввин С.Дейч из Сату-Маре (ныне живет в Петах-Тикве), и сообщил ему и раввину Филиппу Клейну (ныне в Иерусалиме) о том, в какой капкан я попал. Растерянные, подавленные, они не в состоянии были помочь мне даже советом.

Тогда я принял решение разрубить гордиев узел. Я чувствовал, что промедление приближает меня к той развязке, которой желали мои враги. Надо было перехватить инициативу. И я это сделал.

Явившись к Берку Фельдману, я положил на его стол всю мою переписку с М. Он внимательно все прочел, притворился крайне удивленным и, как я и ожидал, заявил с победительным видом: "Теперь ты видишь, что наши раввины – настоящие демократы. Сделай первый шаг, и они все как один поддержат тебя".

Мой ответ был подготовлен заранее:

– Я готов дать ход письму. Но поскольку, однако, "заговор медиков" раскрыт не в Румынии, а в Москве, есть резон собрать главных раввинов всех социалистических стран (из Будапешта, Варшавы, Праги, Белграда, Софии и Восточного Берлина), которые выработают общий документ. Вот мое заявление.

Надо заметить, что хотя к тому времени я исполнял должность главного раввина уже почти пять лет, мне ни разу не случилось даже письмами обменяться с кем-либо из вышеупомянутых моих коллег. "Железный занавес" разделял не только Восток и Запад, но и все страны социалистического блока. Созыв конференции, предложенный мной, – и я это хорошо понимал, – относился к области нереального. Именно поэтому моя идея давала мне передышку и избавляла от необходимости действовать в желательном для моих неприятелей духе.

Дальнейшее подтвердило правильность избранной мною тактики. На мое письменное предложение созвать совещание главных раввинов социалистических стране не последовало никакой реакции.

Между тем террор набирал обороты. Без конца производились все новые и новые аресты в разных слоях еврейского населения. Вокруг моего дома вертелось все больше секретных агентов, нагло и враждебно, практически в открытую следивших за каждым моим шагом. Мейстер, заведующий отделом кадров в Федерации, вслух, правда в мое отсутствие, называл меня "предателем", а при мне, например на заседаниях президиума, глядя мне прямо в глаза, говорил, что партия "железным кулаком раздавит любого, кто встанет у нее на пути". Г-жа Френкель, ведавшая кадрами в общине, позволяла себе среди бела дня заходить в мою комнату, с грохотом выдвигать ящики стола и рыться в бумагах (об этой смехотворной особе, безграмотной сплетнице, возведенной в ранг Шерлок Холмса, у меня еще будет случай рассказать в другом месте). В синагоге на стенах развешивали антисионистские карикатуры и лозунги, которые я собственной рукой, тоже прилюдно, срывал и рвал на мелкие клочки. Попечители синагоги (Браунштейн, Фейерштейн и другие) почти насильно подверглись вербовке: в их обязанности входило следить за прихожанами и шпионить за мной. Густая сеть провокаций и доносов заволокла все области еврейской жизни. Ощущалось, что конец близок, что он старательно и кропотливо, до мельчайших деталей, подготавливается где-то в тени правительственных учреждений. Моя супруга и я чувствовали себя приговоренными к смерти, которые ждут только прибытия палача. Мы заранее смирились с этой перспективой. Ее исполнение не удивило бы нас, и все так бы и произошло, если бы снова, в который раз, не вмешалось чудо. Но об этом ниже.

Между тем приближался Песах. Традиция требовала, чтобы я дважды в год, на Песах и на Рош а-Шана, обращался к евреям страны с "политическим" посланием (то есть подкреплял цитатами из ТАНАХа лозунги борьбы за мир, восхвалял свободу совести, предоставленную нам правительством, проклинал "англо-американских империалистов" и т.д.). Как уже неоднократно сказано, на двух пунктах я настаивал твердо – не соглашался "клеймить" сионизм, Сион, Израиль и отказывался осудить отъезды евреев на историческую родину. Очень редко (всего два-три раза, в моменты самого большого напряжения), чтобы отстоять свои фундаментальные правила, я вводил в послания критические фразы против союза правительства Бен-Гуриона (отнюдь не Государства Израиль) с "англо-американским империализмом", хотя и эти мучительные для меня уступки ничуть не утоляли аппетиты "товарищей" из ДЕКа.

После того как затянувшийся конфликт миновал все описанные и неописанные стадии, создалась следующая ситуация:

Поскольку в моих посланиях отсутствовали упоминания о сионизме и алие, Федерация общин (за подписями председателя И.Бакала и генерального секретаря И.Фридмана) одновременно рассылала собственные "тезисы", где давала себе полную волю. Тезисы эти зачитывались во всех синагогах страны активистами ДЕКа, правда, не сразу после оглашения моих посланий, а в другие подходящие моменты того же праздника.

На этот раз, после того как мое послание было передано Бакалу, меня вдруг вызвали в министерство культов, к профессору Петре Константинеску-Яшь (Погэчяну между тем вышел в отставку). В кабинете находился Исраэль Бакал. До Песаха 5713 года оставалось десять-пятнадцать дней. Это было в марте 1953 года.

Министр, с которым я познакомился еще в дни моего заключения в концлагере Меркуря Чук (1940 год) без обиняков заявил, что "необходимо, и это не подлежит обсуждению, ввести в послание пассаж, клеймящий сионистских преступников, врачей-отравителей, которые, исполняя подлые указания "Джойнта", убили ряд советских руководителей". Тон его был резок, слова звучали как приказ. Я ответил с той же прямотой и отчетливостью:

– Вы специалист-историк, и нет надобности напоминать вам об отравителях колодцев[6]. Вы еще вспомните мои слова. Дело московских врачей – из того же отравленного источника, и я ни за какие блага в мире не стану соучастником одной из самых чудовищных в истории инсценировок, направленных против моего народа.

Министр сорвался:

– Вы позволяете себе сомневаться в выводах советского правосудия? Вы смеете оскорблять его?! – выкрикивая эти слова, он с грохотом стучал кулаком по столу. За короткое время его пребывания в кресле министра подчиненные уже не раз становились свидетелями подобных приступов гнева.

– О советском правосудии я не сказал ни слова, да оно и само еще не вынесло своего приговора. Речь пока идет о газетном сообщении полицейских органов, которым не раз случалось ошибаться. Я снова обращаюсь к вашей исторической памяти. Запомните: придет время, и вам будет стыдно за сегодняшнее. А мы, евреи, к таким фарсам давно привыкли: ритуальные убийства, колдовство и так далее...

Министр побагровел и начал мне угрожать:

– Не все кувшину ходить по воду! Вы что, всерьез вообразили, что мы стерпим такую вашу позицию? – и он стал махать перед моим носом указательным пальцем.

Я отодвинулся и ответил:

– Я раввин, священнослужитель. То, что я подписываю сегодня, должно быть справедливым и через двадцать лет. Я не имею права ставить себя в положение, когда мне придется сгорать от стыда за то, что я написал или произнес.

Бакал, который, видимо, имел разговор с министром, перед тем как я вошел в кабинет, молчал как рыба, внимательно наблюдая за нашей яростной словесной перепалкой. Убедившись, что запугать меня не удалось, он вмешался:

– Так или иначе, мы, Федерация еврейских общин Румынии, разошлем по всем синагогам тезисы, в которых вещи будут названы своими именами, и, разумеется, напишем то, что господин Главный раввин писать отказывается.

На это предложение я скрепя сердце согласился (как уже сказано, такова была давно введенная система: мое послание "без" и тезисы Федерации "с" нападками на сионизм и репатриацию).

Министр, медленно остывая, все еще бормотал что-то в том смысле, что он заставит меня выполнить свое распоряжение. Тогда я заявил, что если так, я вообще никакого послания писать не буду и в эти пасхальные праздники к общинам не обращусь.

С этим словами я поднялся со стула. Министр с видимым усилием заставил себя подать мне руку. В мрачном состоянии духа я вышел из кабинета. Легко понять, – если иметь в виду царившую в те дни атмосферу, – что я играл с огнем.

На следующий день утром я получил текст своего послания "отредактированным" (было изъято несколько фраз), но в принципе "одобренным" для публикации. Никаких неприемлемых для меня вставок в тексте не было.

Бакал, тем не менее, счел нужным предпринять со своей стороны кое-какие "организационные меры". Мое послание должно было быть зачитано в синагогах в первый вечер праздника. В последний же день, перед молитвой "Изкор", когда в синагогах яблоку негде упасть, предполагалось огласить "тезисы" Федерации. Такой предполагалась в Румынии кульминация отвратительного фарса – "дела врачей-отравителей".

Но... человек предполагает, а Бог располагает.

Наступил Песах. Более чем когда-либо евреи, собиравшиеся на пасхальные седеры, трепетали от страха. Происки врагов подстерегали их повсюду. Никто не удивился бы, если бы пасхальную мацу вдруг вздумал кто-нибудь отправить в лабораторию на предмет обнаружения в ней христианской крови. Седые от древности строки пасхальной "Агады" звучали с поразительной актуальностью: "Не один только фараон восстал на нас, чтобы погубить нас, но во всяком поколении встают на нас враги, чтобы погубить нас, но Бог всегда спасает нас от их рук".

Неужели спасет и на этот раз? Когда я открыл дверь дома, чтобы мог войти гостем нашего седера Илья-пророк, я бросил взгляд на пустую полночную улицу, и мне почудилось, что я вижу низкорослого человечка с мешком на спине. А в мешке, разумеется, безжизненный труп христианского младенца, который бросят в наш двор, чтобы доказать потом, что вместо вина пили мы человеческую кровь...

Нет! Нет! Это было страшное видение, и ничего больше. На самом деле я увидел агента-топтуна, дни и ночи околачивавшегося вокруг моего дома. И в мешке у него, конечно, никакой не труп, а в худшем случае – дешевые антисемитские брошюрки с подлыми современными легендами о ритуальных убийствах: евреи, сионисты, Израиль, "Джойнт", смешивающие яды, чтобы покончить с вождями народов...

Суббота в разгар пасхальных дней. Как всегда, в девять часов утра я пришел в Хоральную синагогу. Во дворе мне встретился еврей, имени которого я тогда не знал. Теперь помню – Адальберт Блау. Он был ювелиром-часовщиком, родом из Трансильвании. Позднее уехал в Израиль и много лет жил в Хайфе или ее окрестностях. Он остановил меня и сказал:

– Я поджидаю вас здесь, господин главный раввин, потому что хочу быть первым, кто сообщит вам великую весть. Радио Лондона передало сообщение о том, что все это дело с врачами-отравителями было подстроено. Врачи освобождены, а та, которая донесла на них, арестована.

Точь-в-точь как в Мегилат Эстер, Книге Эсфири. Разворот на сто восемьдесят градусов. Драматическая развязка, как в пьесе. В последний момент добродетель торжествует, а зло наказано.

"Это слишком хорошо, чтобы быть правдой в таком мире, как наш", – сказал я сам себе, но, конечно, внимательно выслушал собеседника, недоверчиво помалкивая: я опасался провокаций. Потом я вошел в синагогу и попросил нескольких близких друзей, которым доверял, прервать молитву и послушать, что говорит радио. Особенно из Москвы.

Когда богослужение кончилось (один Бог знает, сколько нервов оно мне стоило), друзья подтвердили радостное известие. Молчало только радио Бухареста. Как обычно, оно ждало приказа сверху, чтобы с запозданием повторить то, о чем шумел уже весь мир.

И тогда, в тот день, в шабат, я взялся за телефон. То, что я собирался сообщить, было слишком важно, жизненно важно, чтобы этому мог помешать галахический запрет. Ведь были спасены миллионы еврейских жизней.

Я попросил, чтобы к аппарату подошел И.Фридман. Он, разумеется, манкировал субботой и сидел в эти часы у себя в Федерации. Разумеется, он слушал только местное радио и не мог знать о том, что произошло в мире.

И я сказал ему:

– Господин Фридман, вы изволили разослать по всем общинам "тезисы" для оглашения в последний день праздника Песах. В этих тезисах содержится гнусная, наглая, подлая ложь, повторяющая клеветнические измышления относительно невинных московских врачей-евреев. Я категорически требую, чтобы вы немедленно телеграфировали во все общины, аннулировали соответствующий пассаж и принесли подобающие извинения.

Фридман потом рассказывал мне, что он подумал, что я сошел с ума, раз посмел по телефону (всегда подслушиваемому госбезопасностью) произнести такие слова[7].

Так завершилась глава, достойная быть запечатленной в новом библейском свитке, глава о нависшей над евреями смертельной опасности и о чудесном их избавлении.

Так закончился один из пережитых мною кошмаров. И, как у всякого страшного сна, у него было, согласно теории Фрейда, две стороны: видимая часть айсберга – и невидимая, скрытая в глубине.

Вот такие две части были и у моего кошмара. До сих пор я говорил только о верхушке айсберга. А в следующей главе попытаюсь заглянуть в глубины, туда, где готовились новые беззакония и среди них – мое уничтожение.

Ми-мааким... Из глубин взываю к Тебе, Господи[8]

Глава 18. Несколько эпизодов

Трудные, напряженные, полные проблем годы. В моих записных книжках тех лет перечислено множество значительных событий и бесчисленные будничные факты. Я думаю, что человек, пытающийся отразить в слове дела минувших дней, не должен пренебрегать и мелочами, с виду пустяковыми, а в сущности – подлинными откровениями.

"Истина – в оттенках", – учит французская пословица. Не только броские мазки, но и легкие нюансы открывают перед нами правду. Я бы добавил к этому, что не только внушительная серьезность, но и забавные или смешные моменты, словечки и выражения способны дополнить, а иной раз и целиком отразить картину действительности.

Давайте же вместе переберем эти случайные мелочи, эпизоды, речения – с виду бессвязные, а на деле проходящие красной нитью через эпоху и не то чтобы объясняющие, но – обнажающие ее суть. Попытаемся...

Это было зимой 1948-1949 годов. Я тогда жил еще наугад, на ощупь. Никто не знал, чем обернется, во что выльется странное мирное сосуществование между конфессиями и коммунистическим государством... Постепенно, а со стороны и незаметно, вытеснялись со сцены те, кто, обманываясь и будучи обманутыми, счел возможным сотрудничать с коммунистами. Социалисты, либералы, более мелкие политические формации вдруг обнаруживали, что они перестали существовать по воле тех, кто претендовал на роль руководящей силы в государстве. Казалось, что культы тем вернее постигнет та же участь: нарастала уверенность, что они обречены.

Как-то после обеда в ресторане "Бордей" (где я, как обычно, участвовал в застолье, но отнюдь не в трапезе) выяснилось, что моя машина куда-то исчезла. Василе Лука, один из ведущих членов Политбюро, отвечавший за работу с верующими, предложил подвезти меня на своей машине.

По дороге между нами завязалась оживленная беседа на вышеозначенную тему сосуществования государства и культов. Моя манера говорить прямо и смело в ту пору усугублялась еще и некоторой дерзостью. Я был молод и считал, что могу себе позволить роль enfant terrible.

Я сказал:

– Не сердитесь, но я искренне выскажу вам то, что думаю. До поры до времени мы, служители культов, нужны вам для ваших политических игр. Вы только в начале пути, поэтому предполагаете разделаться с нами позднее. Тем не менее совершенно ясно, что рано или поздно нас ждет уничтожение.

Он ответил:

– Ценю вашу искренность и буду говорить с такой же прямотой. Конечно, мы хотели бы искоренить религию. Но не все, чего нам хочется, мы можем себе позволить. Мы учимся у Советского Союза не только на его успехах, но и на его провалах.

Они там добились всего, что хотели. Коллективизировали сельское хозяйство, национализировали промышленность, в корне преобразовали систему воспитания и т.д., и т.п. Но вот на религии они запнулись. После того как были приняты самые жесткие меры против священников, им пришлось самим начать все сначала – заново открыть церкви, восстановить клерикальную иерархию и пр. Почему? Дело в том, что все можно отнять у человека – землю, завод, фабрику, мастерскую, школу и так далее. Если он сопротивляется, мы садимся в танки, и это становится для него очень убедительным доводом. Но, к сожалению, никакими танками нельзя растоптать в душе человека веру. Вот почему русским пришлось пойти на попятную в этом вопросе, а мы не хотим повторять их ошибки. У нас есть время обдумать свои решения. Оно, время, все равно работает на нас и – против вас. Мы не сажаем вас в тюрьмы, ни в чем вас не стесняем, мы не заинтересованы создавать себе новых врагов и собственными руками творить мучеников. Вы исчезнете сами собой, потому что будущее – главный ваш противник...

С тех пор прошло почти сорок лет. Василе Лука давно забыт, а его предсказание оказалось пустышкой. Время работало на нас. Об этом говорят цифры, об этом говорит новое поколение, выросшее за эти годы и строящее сейчас для себя лучшее будущее в Израиле...

...Один из аспектов мракобесия – фанатизм. Фанатизм, все доводящий до абсурда!

В самом начале своей деятельности я задумал воссоздать раввинское училище. Министерство культов не возражало. Это как бы само собой разумелось, потому что у других культов – православных христиан, немецких евангелистов, венгерских реформистов и др. – были свои теологические семинарии.

Однако Фельдман-Лейбович-Бакал, эта зловещая троица из ДЕКа, ожесточенно сопротивлялись нашему начинанию и пользовались любыми предлогами, чтобы не допустить легализации "иешив", которые, в общем-то, существовали и без разрешения, но средств к существованию не имели.

Когда, наконец, мне удалось сломить их сопротивление, начались бесконечные дебаты по поводу учебных программ. Они, так и быть, соглашались на преподавание ТАНАХа, Талмуда, "Шулхан аруха" и т.п., но категорически отвергали а) иврит, б) еврейскую историю. Мотив: это не что иное, как сионистская пропаганда!

В конце концов с помощью все того же министерства культов я настоял на своей точке зрения. Иврит и еврейская история были включены в программу.

К тому времени, когда я смог открыть курсы в Араде (здание иешивы там было восстановлено в июле 1956 года, после визита делегации американских раввинов, о котором я расскажу в другой главе), у иврита, истории и ТАНАХа нашлись новые противники, еще более непримиримые и влиятельные, чем деятели ДЕКа.

Ими оказались представители... еврейской ортодоксии. Раввин Пауль Миллер и его приближенные отказывались от изучения еврейской истории. "Что еще за история такая, господин главный раввин? – с виду уважительно, а на деле иронически спрашивал меня раввин Миллер в присутствии всех 56 "студентов". – Разве нельзя быть раввином или резником, не зная истории?"

Я буквально утратил дар речи от этой "аргументации".

"Иврит? К чему терять бесценное время на такие пустяки?"

Но хуже всего было то, что они буквально рогами упирались, чтобы не допустить изучения в иешиве книг самих пророков.

Эзра Флейшер (ныне профессор в Еврейском университете в Иерусалиме, лауреат Национальной премии по литературе и премии Х.Н.Бялика, всемирно известный специалист по средневековой синагогальной поэзии), которому я вверил преподавание этих предметов, сталкивался с настоящим саботажем, когда дело касалось изучения древнееврейского языка, истории и большей части ТАНАХа, включая письменную Тору. А возглавляло саботажников правое религиозное крыло.

Крайности сходятся...

Вот еще один занятный случай. Несколько месяцев в году я отдавал поездкам по стране, особенно по общинам Трансильвании. Тамошние ортодоксы и хасиды чувствовали мою постоянную поддержку. Они, в сущности, представляли собой последний бастион нашей религиозной жизни. Во время этих поездок устраивались субботние трапезы, на которые собирались раввины из других городов, завязывались оживленные беседы на богословско-философские темы, все пели и танцевали. Каждая такая встреча пробуждала людей, дарила им надежду, укрепляла дух.

Как-то субботним вечером, накануне новой недели, по случаю моего приезда в Сату-Маре был устроен большой традиционный стол, так называемая "Мелаве Малка", в честь "царицы Субботы", которую таким образом провожают перед ее уходом.

Организаторы пригласили человек 500 гостей, в том числе ортодоксов, интеллектуалов и других лидеров общины. Интеллектуалы пришли на "банкет" (это слово употреблялось для "современности"), остальные – простые верующие – на Мелаве Малку.

Дело шло уже к полуночи – ели, пили, произносили тосты, пели песни. Я сидел во главе стола. Вдруг ко мне подошел один хасид в штраймле, одетый так, словно только что сошел с картины Рембрандта, и спросил:

– Господин главный раввин, когда уже кончится банкет и начнется Мелаве Малка?

Этот вопрос рассмешил меня, но я не подал виду и только поинтересовался, зачем ему нужно знать это.

– А затем, – объяснил он, – чтобы можно было наконец отложить вилку и поесть в свое удовольствие, как мы, хасиды, привыкли, – руками...

...Раввин И.Шапира из Галаца был очень знающим талмудистом, обладая при этом завидным чувством юмора. Его прадед, раввин Моше Давид Шапира, руководивший еврейской общиной в Галаце в середине прошлого века, также был известен своими меткими замечаниями.

Бакал, председатель Федерации, предпринимал отчаянные усилия, чтобы подтолкнуть раввинов к антисионизму и борьбе с алией. Это ему не очень удавалось. Однажды он даже организовал для раввинов и резников "курсы политической подготовки". Фельдман, в свою очередь, рекомендовал "дать раввинам денег", то есть, проще говоря, подкупить их; но Бакал был для этого слишком скуп.

В конце концов он все же обещал раввину Шапира изрядную сумму, если тот публично осудит израильское правительство за его проамериканскую внешнюю политику.

Шапира поразмыслил и решил, что, поскольку это не противоречит принципам иудаизма, и к тому же "сам" главный раввин, защищающий сионизм и алию, несколько раз подвергал критике Бен-Гуриона, то не будет большим грехом, если и он, Шапира, поступит так же. Вернувшись в Галац, он сделал то, чего требовал от него Бакал.

Но Бакал... моментально забыл о своем обещании.

Тогда Шапира, в ходе одного из "курсовых" дней взял слово и сказал:

– Товарищ Бакал, я в кредит проклинать не могу. Если вы не выполняете своих обещаний, то и я своих выполнять не буду. Вы говорите, что в Израиле нечего есть. Но и здесь мне есть не на что. Так я предпочту голодать в Израиле. Там, по крайней мере, над моей головой будет святое небо, а под ногами – святая земля...

Горькие шутки. Идти против совести, чтобы заработать на хлеб, и продавать ее, но хотя бы не в кредит...

Своей жесткой иронией раввин Шапира очень точно определил сложившуюся ситуацию.

В конце концов и он уехал в Израиль, где и спит теперь вечным сном. Благословенна будь память этого человека.

Эпизоды, шутки, забавные моменты... они дополняют панораму еврейской жизни в Румынии тех лет.

Глава 19. Как министр внутренних дел дал аудиенцию главному раввину

Это было в марте 1950 года, незадолго до праздника Песах. В предыдущие годы мне удавалось добиться разрешения на передачу заключенным евреям мацы и другой ритуальной пищи. В последнее время их число заметно возросло, причем многие из них были очень религиозны. Я знал, что если они не получат на Песах ритуального питания, то просто останутся голодными.

Несколько раз я обращался в государственные инстанции с соответствующими заявлениями, но они остались безрезультатными. Министр культов пожимал плечами, давая мне понять, какого рода ответ меня ждет, если я буду настаивать. Тогда я написал письмо Теохари Джорджеску, министру внутренних дел, взывая к его человечности и умоляя удовлетворить мою просьбу. Он не ответил. Тогда я попросил записать меня на прием, и мне передали по телефону, чтобы я пришел на следующий день, в одиннадцать часов утра.

Министерство внутренних дел находилось тогда в здании, куда потом переехал центральный комитет партии. День выдался дождливый. Без пяти минут одиннадцать я подошел к наружному входу, где меня остановил постовой. Я сказал ему, кто я и к кому приглашен. Он послал вестового к дежурному офицеру.

Три четверти часа я стоял на улице под дождем. Никто не приходил. Наконец появился дежурный офицер и велел мне следовать за ним. Мы поднялись на второй этаж и, пройдя по бесчисленным коридорам, оказались в помещении, имевшем все приметы настоящей тюремной камеры. Я не преувеличиваю: тесный бокс площадью в полтора квадратных метра, металлическая дверь с цепью, внутри крошечный металлический стул, тоже прикованный цепью к двери. Офицер буркнул: "Подождите здесь" – и вышел, звякнув ключом.

"Вот меня и арестовали", – сказал я сам себе. Мое положение на тот момент вполне подготовило меня к такой вероятности. Еженощное напряженное ожидание ареста, обстоятельства, приведшие меня в эту железную клетку, поведение офицера по отношению ко мне, как-никак главе целого культа, – все утверждало меня в мысли, что то, чего я боялся, свершилось.

"Besser ein Ende mit Schrecken, wie ein Schrecken ohne Ende" – лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Так подтвердилась эта немецкая пословица. И я вздохнул даже с некоторым облегчением.

Когда я вошел в эту тесную камеру и сел на железный стульчик, было уже почти двенадцать часов. Время шло. Я успокоился: будь что будет. Мне просто стало интересно, куда и к кому меня отведут на первый допрос.

В четверть шестого дверь с грохотом отворилась, и вооруженный солдат позвал меня к телефону.

Он подвел меня к совершенно пустому столу, на котором стоял черный аппарат. Я взял трубку.

– Это Дулгеру, – произнес резкий голос. – Мы знаем, зачем вы пришли. Можете отправляться домой.

Полковник Дулгеру, еврей, был известный начальник канцелярии министра Теохари Джорджеску.

В половине шестого, голодный, выжатый как лимон, я рухнул в кресло в прихожей моего дома и поведал взволнованной жене, какой аудиенции был удостоен.

Но урок, преподанный мне, впрок не пошел. Я попросил зайти ко мне брата Анны Паукер Залмана Рабинсона и рассказал ему обо всех пережитых неприятностях, а потом попросил помочь бедным заключенным, чтобы они могли получить хотя бы мацу на Песах.

Залман молча, как это было в его обычае, выслушал меня и ушел. Вскоре он вернулся очень расстроенный: Анна сильно изругала его за непрошеное вмешательство. "Чего он никак не уймется, твой главный раввин? – кричала она. – Ему ведь дали ясный ответ – не положено. Он, видно, думает, что живет в буржуазные времена, когда можно подослать брата к сестре и решить вопрос келейно. Скажи ты ему, чтобы успокоился".

Так заключенные евреи остались без мацы, а я получил аудиенцию в карцере и очередное "серьезное предупреждение".

Глава 20. Святой среди нас – брат Анны Паукер

Тридцать шесть праведников, тридцать шесть цадиков всегда живут среди нас и – пребывают в безвестности. Только благодаря им еще держится этот грешный беззаконный мир, которому давно пришлось бы вернуться в хаос – тоху-ва-боху. Они, праведники, со своими добрыми делами, чистыми помыслами и благородными чувствами, представляют собой тридцать шесть опор, не дающих мирозданию рухнуть в бездну. Ибо сказано: "Мир стоит на праведнике..."

Таким "ламедвавником"[9] – одним из тридцати шести – был, несомненно, брат Анны Паукер Залман Рабинсон. Но сначала несколько слов о ней самой.

Что знает о ней еврейский мир? Ренегатка, антисемитка, корень всех зол, "еврейское наказание" и т.д., и т.п.

Каков реальный итог тех лет, когда Анна Паукер была в Румынии фигурой первого ряда? От ста пятидесяти до двухсот тысяч евреев совершили алию в Израиль. С одной стороны, они читали в газетах ее антисионистские заявления, сталкивались с противодействием эмиграции, с террором, арестами, дикими идеологическими кампаниями, а с другой стороны – каждую неделю из Констанцы отплывали корабли с тысячами олим.

Так что, если смотреть на дела, а не на слова, образ Анны Паукер предстает совсем в другом освещении.

Дочь мясника-еврея, которого я неплохо помню, человека крайне религиозного, очень начитанного, сурового и неуступчивого во всем, что касалось соблюдения религиозных норм, врага бухарестских раввинов, пренебрегавших своим священным долгом и, следовательно, виновных в упадке религии, Герш Рабинсон сам отправлял богослужение в синагоге "Айзик Илие" на улице Охотников.

Его дочь Анна была учительницей иврита в начальной бухарестской школе "Сионское братство" при Хоральной синагоге. Позднее, под влиянием нелепых идей, она вместе с будущим книгоиздателем Стейнбергом уехала в Париж и там вышла замуж за Марчела Паукера (в годы больших сталинских чисток он был казнен советским режимом). Процесс в Крайове привел ее на несколько лет в тюрьму, но она сумела к тому времени стать одной из видных фигур Коминтерна. Когда русские оккупировали Бессарабию, они схватили многих тамошних румынских лидеров, после чего стали выменивать их на заключенных в Румынии коммунистов. Румынское правительство отдало Советам Анну Паукер, получив взамен группу бессарабских румын.

Моя первая встреча с Анной заслуживает упоминания. Это было спустя всего несколько месяцев после моего избрания на пост главного раввина. Она примерно столько же времени занимала должность министра иностранных дел, и хотя, по официальной партийной иерархии, считалась третьей (ее опережали Георгиу-Деж и Василе Лука), все знали, что на самом деле она – Номер Один.

Как-то раз меня пригласили по телефону принять участие в перезахоронении останков ее сестры, умершей в Предяле в годы фашистского режима.

На кладбище "Филантропия", где должна была состояться церемония, Анна Паукер дальше ворот не пошла, а вызвала к себе Давида Шиффера, председателя погребального братства "Хевра кадиша", и предупредила его, чтобы никаких религиозных обрядов над прахом ее сестры не совершали. Шиффер низко поклонился, пообещал исполнить приказ и тут же обратился ко мне, стоявшему в нескольких шагах, повторив в точности ее слова. Я на это ответил: "Раз так, пусть забирают останки и везут в другое место. У нас без религиозной службы нельзя". Испуганный до смерти Шиффер, оглядываясь, зашептал: "Господин главный раввин, неужели вы не видите, с кем имеете дело?" Я отвернулся от него. Шиффер пришел в ужас, Анна заметила это и, подойдя к нам, резко спросила, что происходят. Я сказал: "Извините, госпожа министр, но здесь религиозное кладбище, на котором действуют свои правила. Мы никого сюда силой не тянем, но те, кто приходят сами, должны этим правилам подчиняться. Иначе мы оскверним память тех, кто похоронен здесь на основании этих правил". Она в упор взглянула на меня своими пронзительными глазами и спросила: "Так чего же вы хотите?" Я ответил: "Мы можем, по вашей просьбе, до минимума сократить службу. Я, например, вообще не буду служить и проповедь читать не стану. Это, в конце концов, не обязательно. А вот что совершенно необходимо – так это прочесть "Кадиш" и "Эль мале рахамим". (Она прекрасно знала, о каких молитвах идет речь.) Анна уступила. А после погребения подошла ко мне и извинилась: "На похоронах моей мамы я не вмешивалась в ритуал, потому что мама верила в Бога. Но сестра была атеисткой, поэтому я и настаивала на отмене богослужения". Я возразил: "Все понятно, но в таком случае вы могли бы отвезти останки в городской крематорий или похоронить их на специальном кладбище для неверующих. А у нас есть и право, и обязанность соблюдать обычаи".

"A quelque chose, malheur est bon" – нет худа без добра. Этот инцидент имел своим последствием то, что в разгар сталинистского террора по всей стране без исключения не было допущено с тех пор ни одной попытки "светских похорон" на еврейских кладбищах. "Пример товарища Анны" в данном случае работал во благо, а не во вред.

У меня еще будет не один повод высказаться по поводу Анны Паукер и ее "двойного" образа: ненавистницы сионизма, с одной стороны, и организатора массовой алии – с другой; непримиримой противницы иудаизма – и спасительницы наших традиций.

А сейчас я хочу вернуться к ее брату, Залману Рабинсону. Он был человеком той же закваски, абсолютной принципиальности, огромной самоотверженности, "все для дела, ничего для себя". Он очень любил и уважал сестру, и она отвечала ему тем же, хотя их незаурядные натуры были поставлены на службу диаметрально противоположным идеалам.

Залман был глубоко и бескомпромиссно религиозен; он соблюдал традиции и был всем сердцем, всем существом своим предан еврейскому народу и сионистскому идеалу. Он преподавал иврит в школах бухарестской общины, был глубоким знатоком Торы и воинствующим адептом религиозно-сионистской организации "Мизрахи". Сразу после войны он покинул страну и вместе с семьей уехал в Израиль, называвшийся тогда Палестиной.

Но в 1948 году, как только в Румынии вспыхнула антисионистская кампания и поднялась волна террора, Залман сел в Хайфе на "Трансильванию" и вернулся назад. Десятки тысяч евреев перевезло это судно в Израиль – а Залман вернулся.

Сделал ли он это по собственной инициативе или под влиянием "определенных факторов", я не знаю и по сей день. Нечего было и соваться к этому молчальнику с такими вопросами. Факт тот, что он снова жил в Бухаресте и помогал всем, кому только мог. Добровольно или по заданию? Тоже не знаю,

Сцена новой встречи между братом и сестрой была полна драматизма. Мне описал ее Бухушский раввин Исаак Фридман (к которому в ту пору Рабинсон, видимо, питал большее доверие и которому рассказал, как это было).

Они обнялись, и Анна сказала ему на идиш: "Залман, наконец-то ты вернулся домой!" Он отозвался мгновенно и решительно: "Домой? Наш дом там, в Эрец-Исраэль". Анна: "Здесь, только здесь наш дом. Здесь похоронены мама, сестра и брат". – "Нет, – повторил Залман. – Наш дом там, на родине предков, где закладывается сейчас наше будущее".

Этот короткий обмен репликами в минуты счастливой встречи рельефно, лицом к лицу обозначил два характера, вылитых из бронзы, две противостоящие друг другу позиции.

Залману дали квартиру по соседству с Анной, в квартале, где жило в основном начальство. Называли его "товарищем Соломоном". Понятно, что по соображениям кошерности он отказался от "спецпайка", зато регулярно появлялся в синагоге Бухушского раввина на улице Олтень, 38 и в синагоге МАЛБИМа. Со временем он стал захаживать и ко мне. Никто не знал, где он ест. Пригласишь к столу – решительно отказывается. Поначалу, когда мы еще не знали друг друга и, по понятным причинам, не совсем друг другу доверяли, его визиты ко мне протекали очень странно. Я говорил и, не задумываясь над тем, заслуживает он доверия или нет, выкладывал все, что было у меня на душе, рассказывал о беззакониях и безобразиях ДЕКовцев и агентов госбезопасности. Разумеется, я делал это не по наивности, а надеясь, что таким образом мои жалобы дойдут до самого верха. "Телефон в Коминформ" – так называл Бухушский раввин эти разговоры. А беседовали мы, случалось, часами, и все это время остро заточенный карандаш Рабинсона со скоростью пишущей машинки бегал, чуть слышно постукивая, по поверхности моего рабочего стола. Впечатление было такое, будто он стенографировал. Время от времени он прерывал меня коротким вопросом, потом продолжал строчить. Казалось, он ни на что не реагирует. Никаких обещаний я от него никогда не слышал, имя его сестры вообще не произносилось. Он молча вставал и уходил, разве что спрашивал, когда можно зайти снова.

Только в тех случаях, когда результат был стопроцентно ясен, он давал мне ответ, опять же не называя заветное имя сестры.

Что Залман ел? На праздник Кущей он приходил в синагогу на Афинской улице (переименованной позже в улицу Никоса Белоянниса[10]), и коробочка сардин составляла все его питание в течение семи праздничных дней.

Он был худ и сухощав – фигура аскета. Взгляд прямой, глубокий, печальный.

"Брат императрицы" (так его однажды во всеуслышание назвал Бен-Гурион, бывший премьер-министр Израиля) не только не пользовался своим родством с Анной Паукер для каких бы то ни было собственных выгод, но вел жизнь, в буквальном смысле слова полную лишений. Сила Анны (когда она была в силе) ничего не прибавила ему, но тем ощутимей, как будет видно дальше, сказалось на нем ее "падение".

Со временем наши отношения стали более теплыми, мы начали больше доверять друг другу. Залман даже советовался со мной, не привезти ли в Румынию жену и одну из дочерей. Я решительно не советовал ему делать это. Несмотря на исключительно высокое положение, которое занимала Анна, логика подсказывала мне, что в атмосфере "предательств", обнаруживаемых – по мере надобности – на самых высших уровнях, выявления "наймитов империализма" и т.п. уже само присутствие в стране израильского гражданина, родного брата министра иностранных дел, противоречит всем "правилам игры". Нормально было бы, если бы Анна отослала его обратно в Израиль. А коль скоро она поступила наоборот да еще шла речь о том, чтобы он привез свою семью... нет, я не ждал от этого добра. Залман некоторое время колебался, а потом уступил все же чьему-то давлению, хотя я до сих пор не знаю, чьему именно. Румын? Израильтян? Молчаливость Залмана порой подавляла. Его жена и дочь прибыли в Бухарест.

Разумеется, у "товарища Соломона" был свободный доступ в дом его сестры, тем более что жили они рядом. Там нередко происходили совещания партийной верхушки, и руководители партии и правительства свыклись с ним как со своим человеком – как-никак "брат товарища Анны".

10 июля 1950 года были разом арестованы десятки сионистских лидеров.

В один из следующих дней, когда политбюро Румынской рабочей партии по-домашнему заседало на квартире Анны, в комнату неожиданно вошел "товарищ Соломон". Он извинился за то, что помешал, и сказал, что хочет зачитать заявление. Ему с обычной любезностью ответили, что ничего страшного и что им даже любопытно, о каком заявлении идет речь.

Залман достал из кармана сложенный лист бумаги и развернул его. Текст заявления звучал примерно так:

"Поскольку вы арестовали руководство сионистской организации и поскольку я тоже сионист, прошу арестовать и меня".

Товарищи посмеялись над удачной шуткой симпатичного брата товарища Анны и, произнеся еще несколько вежливых фраз, выставили его вон. Заявление сунули в ящик стола и перешли к вопросам повестки дня. Однако спустя два с половиной года, после "разоблачения" Анны Паукер, об этом заявлении вспомнили и без колебаний удовлетворили просьбу Залмана, так что он оказался за решеткой. К этому я еще вернусь ниже.

В один прекрасный день Рабинсон появился у меня в бюро. Обычно он приходил ко мне домой и часами выслушивал мои монологи, истории и жалобы. Одной из постоянных в этом смысле тем были проблемы с талмудторой. То был для меня самый трудный фронт борьбы. Позиция партии и правительства не оставляла никаких сомнений. А крохи очень-очень относительной религиозной свободы доставались только старикам и ни в коем случае не молодежи.

Ритуальные омовения в микве, обрезание, маца, кладбище, синагога – обо всем этом еще можно было как-то дискутировать, чего-то добиваться. Но религиозное еврейское воспитание – тут все тормозилось без обсуждений.

Именно из-за талмудторы, между прочим, у меня уже в первые недели пребывания на посту главного раввина начались столкновения с ДЕКом.

И вот, как я сказал выше, в один прекрасный день Залман Рабинсон появился у меня в бюро, держа в руках собственноручно написанное заявление, в котором он просил назначить его меламедом, то есть преподавателем талмудторы – без оплаты.

И вот началось: в синагоге на Афинской улице брат недавней видной деятельницы Коминтерна, ныне министра иностранных дел Румынской Народной Республики, ежедневно в послеобеденное время обучал примерно двадцать детей еврейской грамоте и обязательным молитвам.

ДЕКовцы исходили пеной бессильного бешенства. Воевать со мной им было просто и даже доставляло удовольствие, но вступать в конфликт с "братом императрицы"... Разумеется, в секретных донесениях госбезопасности этот "подрывный" феномен получил соответствующую политическую оценку, и в тайное досье Рабинсона были вписаны еще несколько смертных грехов. В то же время в Москве, в ведомстве Лаврентия Берии, появлялись все новые и новые страницы для обвинения на готовившемся тогда процессе еврейки Анны Паукер, которая, так же как и еврей Рудольф Сланский, и евреи-"отравители", подлежала разоблачению как "агент мирового сионизма", замышлявшего ужасные козни против великого Советского Союза.

...Между тем набирала обороты "холодная война". Гораздо более "горячая" война в Корее грозила земному шару атомным катаклизмом. Враждебность социалистического лагеря по отношению к Израилю достигла масштабов, за которыми должен был последовать взрыв и – паника. Теперь, задним числом, становится понятно, что этот гипертрофированный акцент коммунистической пропаганды, маниакально заклинившейся на политике Израиля, находился в тесной связи с тайно разрабатывавшимися планами антисемитской "чистки". У нас было чувство, что обострение отношений с Израилем подвергает смертельной опасности сотни тысяч евреев. Поэтому мы решили (наивное и опасное было решение, если взглянуть на него с точки зрения последовавших событий) обратиться к израильскому правительству с просьбой не забывать о нашем положении, равно как и о положении нескольких миллионов евреев других стран Восточной Европы, которым угрожала новая Катастрофа. Вместе с Рабинсоном мы отредактировали этот текст и адресовали его Моше Шарету, министру иностранных дел Израиля в 1951 или 1952 гг. Кроме меня, его подписали Бухушский раввин И.Фридман (сейчас в Тель-Авиве) и Скулянский раввин Элиезер Зиссе Португаль (умер в 1982 г.). Рабинсон взял это письмо и передал его в посольство Израиля.

Разумеется, текст попал в руки госбезопасности. Когда допрашивали адвоката Марка Когена (среди других сионистских лидеров), ему показали фотокопию письма. Ту же фотокопию продемонстрировали впоследствии и арестованному Рабинсону. Позднее мы увидим, как развивались события (следствие по делу Рабинсона датируется мартом-апрелем 1953 г., то есть его вели спустя год или два года после передачи письма).

Невольно напрашивается следующий вопрос: если ни Скулянский, ни Бухушский раввин, ни Рабинсон и ни я не были доносчиками, кто известил госбезопасность о существовании письма? Ответ столь грустен, сколь и очевиден, но даже сегодня, с дистанции более чем в тридцать лет, я не решаюсь произнести его вслух.

Так еще один документ – к тому же весьма объемистый – занял свое место в досье Рабинсона и в моем досье. И к тому же что могло быть более ярким свидетельством несомненного "предательства" и "шпионской деятельности" Анны Паукер, чем письмо, переправленное министру иностранных дел Израиля через ее брата и подписанное главой "клерикальной реакции", к тому же евреем?

Было еще много, очень много достойных упоминания фактов в трехлетней деятельности Залмана Рабинсона до его ареста, но мы задержимся здесь.

В июне 1952 года Анна Паукер с большим шумом была "разоблачена" как "правая оппортунистка" и – одновременно – как "левая уклонистка". Процесс Сланского был уже, вульгарно выражаясь, на мази. Обвиняемых ждала петля. Аналогичный процесс вот-вот должен был развернуться в Румынии, множество граждан которой несказанно радовались: наконец-то "жидовка" заплатит своей головой за все их неудачи и бестолковщину. Потрясенные евреи, напротив, трепетали в ожидании новых несчастий.

Чтобы хоть немного отвлечь читателей от мрачной, напряженной атмосферы, сквозь которую я вел их до настоящего момента и вынужден буду вести дальше, прерву ненадолго нить повествования и воспроизведу здесь два подлинных эпизода, которые покажут, какая "беззаветная" ненависть преследовала Анну Паукер буквально повсюду.

Не помню точно, в котором номере "Скынтейи" (партийного официоза) появилась где-то в 48-м или 49-м году очередная статья Анны. В этой статье приводилась какая-то цитата, а внизу, как положено, находилась сноска с указанием, откуда данная цитата взята. Так вот, вместо обычной типографской звездочки-астерикса, отсылающей читателя к сноске, в газете чьей-то лукавой рукой был поставлен шестиконечный "магендавид". Комментировать тут нечего.

Второй случай. На очередной демонстрации 23 августа[11] рабочие какой-то фабрики несли портрет "товарища Анны". Не знаю, по какой причине возникла между ними ссора, но рассказывали, что "портретоносец" в ярости пригрозил своему оппоненту:

– Заткни пасть, а то как дам этой жидовкой по голове!..

"Se non e vero, e ben trovato". Если это и неправда, то хорошо придумано.

Возвращаясь к своему рассказу, хочу предложить читателям кое о чем подумать, или, как говорят англичане, дать им "food for thought" (пищу для размышлений).

Является ли простым совпадением тот факт, что 1952 год, когда ворота Румынии закрылись для эмиграции в Израиль вплоть до 1958-го, был одновременно годом "падения" Анны Паукер?

Как уживаются эти факты – сотни тысяч евреев совершают алию в ту пору, когда Анна находится у кормила страны, и практически никто не может выехать из Румынии, когда Анна "разоблачена" и отстранена от власти? Как, повторю я, уживаются эти факты с постоянным очернением образа этой удивительной женщины, чья трагическая судьба достойна пера самых талантливых писателей?

Еще раз напомню даты. Июнь 1952-го – Анну "свергают с трона". Ноябрь 1952-го – процесс Сланского. Январь 1953-го – Москва нагло оповещает весь мир о разоблаченном "заговоре" евреев-врачей. Градусы напряжения растут. Рабинсон чувствует, точнее – предчувствует, что его ждет.

Однажды вечером, сидя у нас дома, в моем рабочем кабинете, он вдруг нарушил свое неизменное молчание и со слезами на глазах стал просить меня и мою жену позаботиться о его жене и дочери, поскольку сам он со дня на день ждет ареста. Разумеется, мы обещали. Это была последняя наша встреча в том году. Через несколько дней за ним пришли.

Его жена, простая, даже слишком простая женщина и дочь – обе остались совсем одни. Все двери, кроме нашей, вдруг закрылись перед ними. Немногочисленные родственники и друзья дрожали от страха и умоляли осиротевших женщин не приходить к ним. Невестка и племянница Анны Паукер, публично объявленной "врагом народа", могли принести только несчастье любому, кто вступил бы с ними в контакт.

Мы пригласили их к себе и объяснили им, что он страдают из-за того, что Залман, глава семьи, пытался помогать евреям, попавшим в беду, что, стало быть, они ни в чем не виноваты, а напротив – еврейский народ в долгу перед ними. Поэтому я буду ежемесячно выдавать им по тысяче лей. Сам я получал тогда три тысячи лей в месяц и содержал на эти деньги два дома – мамин и свой.

Важнее, однако, чем деньги, которых так и так было мало, мог оказаться сам факт помощи семье политзаключенного такого ранга. Поэтому я попросил жену Залмана расходовать эти средства очень осмотрительно и обдуманно, потому что полиция будет за ней следить и непременно задаст вопрос, откуда у нее деньги. Когда до этого дойдет, посоветовал я, ничего скрывать не надо – пусть скажет правду.

Дочь Залмана пошла в него и в Анну – прямая, резкая. Ее пришлось долго уговаривать, прежде чем она согласилась принять от нас помощь. Наконец моя жена нашла выход: девушка будет давать уроки иврита, а эти деньги станут как бы платой за ее труд.

Поначалу, в первые два месяца, Давид Файбиш приносил мне по две тысячи лей, вероятно от израильского посольства. Но потом мы решили, что это слишком опасно. Поступления прекратились, но у меня стало спокойнее на душе, и затем, в течение двух с половиной лет, мы буквально делились каждым куском с этими несчастными женщинами. Но дело на том не кончилось.

...Я питал к Рабинсону абсолютное доверие. Поскольку он был единственным человеком, который мог бы помочь госбезопасности выдвинуть против меня серьезные обвинения, я сказал жене: "Если бы меня арестовали, я был бы уверен в себе меньше, чем в нем".

Вечером 30 апреля 1953 года жена Залмана пришла к нам с необычайно таинственным видом. Я принял ее в прихожей (я питал иллюзию, что по крайней мере в прихожей микрофоны не установлены, тем более что знал: в других помещениях они есть наверняка). Моя жена находилась в спальне возле своей умирающей сестры.

Госпожа Рабинсон достала из сумочки маленькую записку и отдала мне. Я узнал почерк Залмана – на иврите. Он предупреждал меня, что подтвердил существование письма Моше Шарету и что в случае чего мне не стоит отпираться по этому вопросу, тем более что о письме знает и Анна.

Гостья объяснила мне происхождение записки. К ним в дом пришла еврейка, работавшая врачом в тюрьме, где содержали Залмана. Смелая женщина рискует жизнью. Теперь она ждет моего ответа, чтобы передать его Рабинсону.

С трудом оправившись от полученного удара, я принялся лихорадочно размышлять. Мне было ясно, что затевается провокация. Насколько я знал, еще ни одному человеку, арестованному госбезопасностью, не удавалось сообщить на волю, где он находится, да еще собственноручно написанным письмом. Однако и сомневаться, что Залман написал записку своей рукой, не приходилось. Но если даже это была искусная подделка, все равно из нее явствовало, что они знают о письме Моше Шарету. Зачем им нужно, чтобы об этом их знании знал и я? Я тщетно ломал голову над этим вопросом. Очевидно было одно: им нужен от меня письменный ответ. Не дождутся!.. Поэтому я сказал: "Мне нечего ответить. И записка эта меня не интересует, так что забирайте ее обратно. Что они себе думают? Что я, как последний дурак, поддамся на их провокации? Пускай ищут других клиентов!"

Моя гостья начала настаивать, сказала, что докторша придет за ответом на следующий день. Я категорически отверг ее настояния и попросил ее покинуть мой дом.

Вопреки правилам полицейских романов (а мы с читателем сейчас пребываем внутри именно такого романа), я не буду здесь напускать детективный туман, а расскажу прямо то, что произошло в действительности и было через некоторое время описано мне самим Залманом Рабинсоном.

В камеру, где его содержали, посадили еще одного еврея по фамилии Залман.

Этот человек изображал из себя сиониста, возвращенного из лагеря для нового следствия. Каждую ночь его вызывали на допросы, а утром он возвращался избитый, весь в крови. Рабинсон был потрясен его страданиями. На самом деле "товарищ по камере" был провокатором госбезопасности.

Однажды вечером в камеру пришла с обычным медицинским обходом "врач", заменившая на сей раз постоянного врача, который, как она сказала, заболел. Во время медосмотра Залман-агент сказал "докторше": "Я знаю, что вы еврейка. А вы знаете, что мы здесь находимся только потому, что мы евреи. Вы должны протянуть нам руку помощи".

Она шумно возмутилась этим "наглым предложением" (тут уж не знаешь, где ставить, а где не ставить кавычки), закричала, что она коммунистка и ни за что не изменит своему партийному долгу, и пусть он, Залман, немедленно замолчит, а не то она доложит начальнику тюрьмы и т.д.

Она ушла, а на другой вечер пришла снова, осторожно прикрыла за собой дверь и шепотом сказала обоим узникам:

"Я всю эту ночь не спала. Муки совести не дали мне сомкнуть глаз. Как я могу отказать вам? Я же действительно еврейка. Скажите, чем я могу вам помочь?"

Тогда Залман-агент попросил, чтобы она принесла хотя бы огрызок карандаша и листик бумаги, чтобы он мог передать весточку на волю. Она исполнила просьбу.

Закончив свое письмецо, провокатор сказал Рабинсону: "Нам выпала редкостная оказия. Грех не воспользоваться ею". И Рабинсон, терзавшийся мыслью о том, как я могу опростоволоситься на допросе (а он не сомневался, что меня будут допрашивать), когда зайдет речь о письме Моше Шарету, попавшем в руки госбезопасности, решился написать мне записку.

Таковы доподлинные факты, как изложил их мне Рабинсон. Из уважения к истине должен, однако, заметить, что заслуга в разгадке самой провокации принадлежит мне. Впрочем, тут никаких особых детективных способностей не требовалось, а только элементарная логика. Но бедный Рабинсон, в своей святой наивности, даже после двух с половиной лет заключения продолжал верить, что его сокамерник и "докторша" – "добрые евреи, которые рисковали жизнью, чтобы нам помочь".

Разумеется, в тот день, 30 апреля, и в последующие недели я ничего не мог знать наверняка. И только одна мысль сверлила мой мозг: "Что бы там ни было, совершенно ясно, что коль скоро им нужен мой письменный ответ, это хитрая провокация. Они, видимо, хотят пополнить мое досье неопровержимыми уликами и показаниями свидетелей. Они хотят – но я-то не хочу".

Я снова пригласил к себе жену и дочь Залмана. Последняя, как уже сказано, была девушка с характером: она хорошо понимала ситуацию и понимала, на какие жертвы мы идем ради них. Чтобы она не чувствовала себя униженной получаемыми от нас деньгами, моя жена постоянно встречалась с ней и беседовала целыми часами, так что она была как бы "среди своих". Жена Залмана обожала дочь до безумия и готова была шагать по трупам, лишь бы исполнить малейший ее каприз.

Я сказал обеим, что прошу их забыть эпизод с "докторшей", а если их будут допрашивать – отрицать его начисто. Я рассчитывал таким образом поставить преграду новым провокациям: ведь, подтверждая "эпизод", они невольно вовлекают во всю эту историю меня – придется рассказывать, как записка была передана мне, что я ответил и т.д. А мне, в свой черед, пришлось бы признаваться в причастности к письму Моше Шарету и т.п.

Отрицая все начисто с самого начала, – так, по крайней мере, я тогда думал, – можно будет избежать такого развития событий.

Через несколько дней дочь Рабинсона рассказала все, что знала, дочери Анны Паукер (она теперь врач, живет в Бухаресте). Рассказала, что ее отец послал из тюрьмы записку главному раввину. В записке идет речь о письме к министру иностранных дел Израиля. Анна Паукер тоже упомянута в связи с этим письмом. Этсетера, этсетера...

Анна, узнав обо всем этом, среагировала мгновенно. Хотя ее уже отставили от должности, она обратилась к высшему партийному руководству с требованием безотлагательно провести расследование. Ее имя замешано в какую-то странную историю, о которой она не имеет ни малейшего понятия: какой-то раввин, какой-то израильский министр... Она настаивает на немедленном выяснении обстоятельств: кто копает под нее, кто затевает грязные провокации?!

В результате жена и дочь Залмана Рабинсона были арестованы, но как-то не вполне обычным образом. Их привезли в министерство внутренних дел, продержали там с утра до вечера, после чего стали выспрашивать о записке. Они, согласно моим инструкциям, все отрицали. Следственные органы им "поверили", причем не стали оказывать на них никакого давления (а между тем "средства давления" использовались тогда чрезвычайно широко, практически в каждом деле), и отпустили их восвояси.

Теперь, оглядываясь в прошлое, я понимаю, что госбезопасность, после того как провокация в отношении меня провалилась, была крайне заинтересована, – так же, как и я, – чтобы восторжествовала моя версия: не было никакой записки и никакой "докторши". Иначе партийное следствие, вынуждаемое обстоятельствами к объективности, могло бы дойти до истоков провокации и до ее инициаторов. В тогдашних условиях это никому ничем не грозило, но, опять же, никто не хотел лишнего шума, разбирательств и т.д. Так что на сей – единственный! – раз мои интересы совпали с интересами спецслужб. Или наоборот.

Поэтому в докладе партийному руководству по итогам расследования все отрицалось. Никаких провокаций, никаких записок – одни только девичьи фантазии, на которые и внимания обращать не стоит.

...Осень 1953 года. Во фрейдистских глубинах кошмара происходят радикальные перемены.

Сталин умер. Берия расстрелян. Преступное министерство грязных дел в Москве сменило профиль. Мы, потенциальные жертвы, не знали тогда, что происходит за кулисами. Но мы ощущали близость чудесного избавления: стало как-то легче дышать. Дамоклов меч не исчез, но уже и не нависал над самой головой. Напряжение немного спало.

Позднее, после разоблачения "культа личности" Сталина Хрущевым в 1956 году, я начал понимать, через что мы прошли, какие бедствия нас ожидали и каким чудом мы спаслись буквально в последний момент.

Сценарий процесса Анны Паукер был разработан до мельчайших подробностей. За арестом ее брата должен был последовать мой арест, а затем и арест моей жены. Вершиной обвинения должна была стать "переписка" с министром иностранных дел Израиля, а там уже все покатилось бы как по писаному: посольство, раввины и пр., и пр.

Но – рухнули подмостки отрепетированного фарса. В Бухаресте не дошло до премьеры, которая, тем не менее, успела состояться в Праге, Будапеште, Софии...

В середине 1955 года Залман Рабинсон был освобожден. Минувшие два с половиной года были тяжелы для него и не слишком легки для меня. Но я ни на день не оставлял заботу о его жене и дочери, и – не говоря уже о денежной стороне – хлопот мне хватало.

В конце 1955 года вся семья Рабинсон опять уехала в Израиль. Праведник покинул нас. Высокая душа, скромный страдалец, полный доброты и любви, он едва не был принесен в жертву ножу, как юный Исаак, сын Авраама. Но и сам он готов был отдать жизнь и даже пожертвовать семьей, только бы помочь своим братьям по вере...

Там, в Хайфе, он жил до самой смерти в 1982 году в бедности и лишениях.

Он ни у кого не просил "компенсации" за свой подвиг. Его забыли даже те, которые гораздо больше меня знали о миссии Рабинсона в Румынии и о понесенных им жертвах.

Поначалу, в первые годы, я возмущался и взывал к совести тех, которые были хорошо осведомлены о трагедии. Потом и я устал и махнул на все это рукой. И совершенно напрасно: когда чья-то совесть дремлет, должен найтись голос, который не даст ей уснуть слишком крепко.

Завтрашние исследователи одной из самых сложных страниц в истории румынских евреев почтительно склонят головы перед памятью о праведнике, о ламедвавнике этого племени – о Залмане Рабинсоне.

Глава 21. Талмудтора

Комментаторов Библии постоянно занимает вопрос: почему после ряда страшных "казней египетских" фараон все же рискнул в очередной раз заупрямиться и прервать переговоры с Моше, когда на вопрос "Кто же и кто пойдет?" лидер евреев ответил: "Пойдем с малолетними нашими и стариками нашими" (Исход, 10:10-11)

А между тем в поступке египетского тирана была своя логика. Евреи требуют, чтобы им разрешили выйти в пустыню и поклониться своему Богу. Их жалобы и мольбы трон отвергает, используя различные способы проволочек. Но коль скоро иначе нельзя и политическая ситуация вынуждает к маневру, фараон, так и быть, готов уступить. Но, узнав, что страну покинет и молодежь, он стервенеет, как загнанная в угол крыса. Ведь народ Израиля можно уничтожить либо ассимилировав его молодежь, либо полностью истребив ее. Старики хотят молиться? Им нужны синагоги? Миквы? Кошерная пища? Неприятно, но ничего страшного. Все это можно им дать, покуда не перемрут. Но молодые... молодые не должны оставаться в своей общине. Ворота иудаизма должны быть раз и навсегда заперты для них.

По многим самым разным вопросам приходилось мне сталкиваться с ДЕКом – "Демократическим еврейским комитетом" – с тех пор как началось наше, так сказать, "сотрудничество". В разные периоды борьбы эта организация накладывала на себя различное количество грима. Многооттеночный диапазон применявшихся ДЕКом методов принуждения и давления простирался от "дружеского" собрания или "товарищеского" стола до пыточных камер в подвалах госбезопасности.

Но в спорах о талмудторе, как я уже говорил выше, ДЕК не затруднял себя маскировкой. Готовый на различные маневры и даже на уступки по ряду других вопросов, он категорически возражал против любого продолжения курсов еврейского воспитания в какой бы то ни было форме – религиозной, национальной, культурной и проч.

Без конца повторялся лозунг партии о национальной форме и социалистическом содержании. Когда он не превращался в пустые слова, а действительно применялся на практике, молодой венгр или немец, живущий в Румынии, получал возможность обучаться на родном языке, знакомиться с родной литературой, фольклором, историей и другими сферами существования своего народа.

Молодой еврей, по крайней мере в первые годы, когда ему казалось, что есть еще надежда, оставшись в стране, остаться одновременно и иудеем, то есть как бы воплотить в жизнь вышеупомянутый лозунг, – был уже тогда почти начисто лишен "национальной формы". Иврит не только не признавался таковой, но и становился – по мере того как положение усугублялось, – "подрывным" языком, опасным и для преподавателей, и для учеников. Правда, формально чуть ли не поощрялся идиш как "прогрессивный" лингвистический инструмент, но и это нимало не соответствовало действительности. В Бухаресте, на юге Молдовы и во всей Трансильвании евреи, молодые и старые, говорили по-румынски, почти не пользуясь идишем. Те, кто вырос в мадьярской среде, предпочитали венгерский. Идиш знала лишь небольшая часть еврейских стариков северной Молдовы и южной Буковины, а тамошняя молодежь говорила, опять же, на румынском.

Короче говоря, осуществлялась ничем не прикрытая дискриминация по национальному признаку с самых ортодоксальных социалистических позиций. Молодой еврей оставался ни с чем. "Социалистическое содержание" было для всех национальностей общим, а попросту говоря – ассимилирующим. О еврейской же "национальной форме" и речи быть не могло. Обучение в общеобразовательной школе приводило к исчезновению еврея как еврея.

В послереволюционной России, в Польше и странах Балтии после 1940 года идиш все-таки оставался еще живым языком, поэтому, мне кажется, ситуация там была не столь катастрофической.

В Румынии же (особенно в Бухаресте, на юге Молдовы, в Банате и Добрудже[12]) революция застала "израэлито-румынские" начальные школы, гимназии и лицеи, действовавшие на сугубо ассимиляторской основе. Формально в этих школах два-три-четыре часа в неделю отдавалось иудаизму или ивриту. Итог такого образования – нынешние 60-70-80-летние старики и старухи, проучившиеся там по двенадцать лет, но не помнящие ни одной еврейской буквы и не имеющие ни малейшего представления о еврейской истории, этике и религиозном учении.

В среде трансильванских ортодоксов дела обстояли несколько лучше: сеть хедеров охватывала еврейскую детвору почти во всех поселениях; иешивы в городах Деж, Сату-Маре, Карей, Сигет, Байя-Маре, Маргита, Клуж, Орадя, Арад, Тэшнад и многих других принимали тысячи подростков и юношей и между двумя мировыми войнами поддерживали, по форме и по существу, интенсивную еврейскую жизнь.

В Бессарабии в этот же период, с одной стороны, деятельность кишиневского раввина Иегуды-Лейба Цирельсона и других активистов в менее крупных городах позволяла развивать традиционные иешивы и хедеры, а с другой – обширная сеть сионистских школ "Тарбут" формировала новые поколения евреев.

В Черновцах с их насыщенной интеллектуальной жизнью, да и во всей Буковине, этой колыбели хасидизма, и на севере Молдовы существовали еще многочисленные островки еврейской национальной жизни.

Хочу напомнить, что в Бухаресте, где жили до войны 150 тысяч евреев, имелась одна-единственная талмудтора на улице Мэмуларь, где изучали еврейскую грамоту десять-пятнадцать детишек, а на всей территории Старого королевства только в Бухуше влачила жалкое существование (и не только в материальном отношении) крохотная иешива.

В такой-то исходной позиции (я изложил ее с максимальной краткостью) ДЕК развязал кампанию за ликвидацию всех талмудтор страны. "Взамен" открывались икуфовские школы с преподаванием на идиш[13]. Однако эта затея потерпела полное фиаско. Родители говорили: "Историю Румынии лучше изучать на румынском, чем на идиш. То же касается литературы и других дисциплин. Без еврейского содержания и хотя бы краткого курса еврейской истории, национальной и библейской литературы, без беглого обзора географии Эрец-Исраэль – какой смысл зря мучить ребенка?"

Школы ИКУФ закрылись. Была ликвидирована даже тень еврейского воспитания. ДЕК считал это своей первостепенной задачей. Закрывались талмудторы в провинциальных городах. Там, где в редких случаях раввин был посмелее и поупрямее (Дейч в Сату-Маре, Дермер в Тыргул-Нямц, Шпитц в Быстрице и др.) завязывались невидимые и неслышные арьергардные бои. От меня раввины имели письменные распоряжения продолжать занятия, в то время как из Федерации общины получали циркуляры – тоже, разумеется, в письменном виде – о полной ликвидации курсов.

В таких обстоятельствах и состоялась через два с лишним месяца после моего избрания на должность первая моя отставка. Принципиальный мотив формулировался следующим образом: "Упразднение курсов талмудторы уничтожает религиозную свободу, гарантированную Конституцией и законами страны. В этом отношении создалось фундаментальное различие между молодыми евреями и неевреями.

Свобода совести предполагает, что по достижении гражданской зрелости юноша имеет право выбрать – быть ему верующим или не быть. В первом случае он вступает в церковь, где находит священников, отправляющих службы на его языке, по соответствующим молитвенникам, Библии и т.д. Ему остается только выразить свое желание принадлежать к этой церкви.

Однако если молодой еврей, достигший, скажем, восемнадцатилетия (а не после бар-мицвы, совершаемой в тринадцать лет), решит стать религиозным, он, не будучи подготовлен к чтению и пониманию языка Библии и своих молитв, обнаружит, что его этой возможности лишили. Он входит в синагогу. Там никто не молится за него, как это принято в других культах: молиться он должен сам. Но это ему недоступно, поскольку молитвы, наставления, нормы ритуального поведения – все это написано незнакомыми буквами на незнакомом ему языке.

И вот молодой еврей, формально обладающий при социалистическом строе теми же правами, что и все остальные граждане, в действительности лишен их дважды и обречен как на культурно-национальное, так и на религиозное вымирание".

Министр культов, профессор Станчу Стоян, которому я все это изложил, уверял меня, что согласен со мной. Однако лидеры ДЕКа не только не приняли во внимание мой протест, но начали демонстративно проводить в жизнь свой ликвидационный план (я бы назвал его духовным "Endloesung'ом" – "окончательным решением").

Общины получали инструкции, которые требовали от них утверждать, что "родители не хотят талмудторы и не нуждаются в ней", а также прекращать выплату жалованья меламедам. В государственных школах всячески придирались к детям, посещавшим талмудторы, – отнимали у них пионерские галстуки, высмеивали на сборах и в стенных газетах, подвергали обструкции и т.п. Родителей вызывали в школу и "прорабатывали", вынуждая забирать детей из талмудторы.

На все мои заявления следовал из министерства культов один ответ: "Обращайтесь в Федерацию общин. Мы в это не вмешиваемся". Меня, как говорится, ставили перед совершившимися фактами.

Я был еще неопытен, а положение становилось отчаянным. Ни одна дверь, кроме двери Фельдмана, председателя Федерации, не открывалась для меня. Но он-то и был моим главным противником. Министерство культов отмежевалось. "Выше", то есть в ЦК, откуда все это шло, я никого не знал и не мог рассчитывать на доступ в эту инстанцию. Высшим начальством оказывались для меня Фельдман и Шербан – они воплощали в своем лице и партию, и правительство, и госбезопасность. Борьба с ними была безнадежной, еще не начавшись.

Тем не менее я боролся. Я заявил, что подаю в отставку (и, честно сказать, ждал, что меня немедленно арестуют: ведь это был, по существу, акт неповиновения; со временем у меня прибавилось смелости), выразил возмущение тем, что они не держат слова, поскольку мы договорились не ущемлять религию, а ликвидация талмудторы свидетельствует совсем о другом...

Как ни странно, этот шаг оказался эффективным. Он сопровождался актами тихого сопротивления нажиму в провинции, где талмудторы продолжали действовать "по распоряжению главного раввина". Там ведь не знали о том, что происходит за кулисами: моя война с ДЕКом не предавалась огласке, и многие просто не представляли себе, что "распоряжение главного раввина" – не что иное, как чек без покрытия.

С другой стороны, коммунисты, видимо, не считали возможным доводить свой конфликт с главным раввином до стадии публичного кризиса. Похоже, что где-то "наверху" кто-то поумней ДЕКовцев пошевелил мозгами и прикинул плюсы и минусы. Факт тот, что кое-где кое в чем давление слегка ослабло.

Должен подчеркнуть, что в этой баталии, затянувшейся на многие годы, так же как и в схватках по поводу сионизма и алии, напряжение то доходило до крайней остроты, то смягчалось в зависимости от реального положения дел.

Скажем, в Маргите, где сорок еврейских семей обязались на собственный счет содержать меламеда и обеспечивать ему достойный уровень жизни и где раввин из Сату-Маре был постоянно "на страже", готовый пожертвовать чем угодно, но только не еврейским воспитанием и образованием, – так вот, в Маргите мы вынудили ДЕКовцев позволить нам продолжать занятия в талмудторе. В некоторых других местах проще было уговорить евреев создать полулегальную талмудтору, чем таскаться в министерство, сражаться в Федерации и писать бесполезные жалобы "наверх".

А вот в Бакэу, если не ошибаюсь, было тогда не сорок, а две тысячи еврейских семей, но – никакой серьезной образовательной традиции. И никому – ни раввину, ни активистам общины, ни истово верующим старикам не приходило в голову бороться за свои права или жертвовать деньги и нанимать меламеда. Там ДЕК уверенно прессинговал, а я, скрепя сердце, отступал.

В Бухаресте талмудтора на улице Мэмуларь (в бывшей ортодоксальной синагоге) закрылась сама собой. Стало быть, там надо было биться не за сохранение существующей еврейской школы, а за открытие новой, то есть от обороны переходить к атаке в условиях, где и оборонять уже было почти нечего.

Министр культов, любезнейший, хорошо воспитанный Станчу Стоян, по-прежнему разводил руками и повторял: "Обращайтесь в Федерацию. Мы не вмешиваемся". Бухарестская община, то есть ее председатель коммунист Леон Штерн и подпевавшее ему правление дудели в одну дудку: "Талмудтора нам не нужна. Родители о ней не просят. Да и в штатном расписании должность меламеда не предусмотрена".

Тогда я перешел от слов к делу. Созвал синагогальных предстоятелей (которые, разумеется, понятия не имели о моих закулисных столкновениях с ДЕКом). Создал "оргкомитет" талмудторы, объявил себя председателем этого комитета, и на всех исходящих бумагах появилась моя печать. Разумеется, у общины не было тогда своей типографии и даже собственных фирменных бланков. Моя печать стала чем-то вроде официальной эмблемы комитета (на деле никто нам ничего такого не разрешал). Но люди-то этого не знали и начали собирать среди прихожан деньги на талмудтору: все-таки сам главный раввин возглавляет оргкомитет! Так мы решили проблему материального обеспечения. Община, которая отказывалась оплачивать меламеда, утратила, таким образом, главное свое оружие.

Я сам подписывал все до единой бумаги – обращения, квитанции, платежные ведомости и т.д. Никому другому я не позволял это делать. В отличие от других, я хорошо понимал меру грозящей опасности и не хотел "подставлять" невинных людей, действовавших на одном доверии ко мне. И я чувствовал, что многие задумываются над тем, почему я совмещаю в своем лице сразу все функции – председателя, секретаря, кассира...

(Много-много лет спустя, когда я подружился с Догару, видным функционером из министерства культов, он рассказал мне вот что:

"Несколько раз уже совсем собирались арестовать ваших сотрудников – это ведь проще, чем "заводиться" с главой культа. Такие аресты произвели бы устрашающий эффект и еврейство можно было бы легко прибрать к рукам. Но беда в том, что арестовывать было некого и не за что. Все документы, касавшиеся талмудторы, оформлялись и подписывались только вами, а арестовать вас означало бы совершить слишком серьезный политический акт, для которого требовалось одобрение высших инстанций".)

Далее передо мной возникла проблема оплаты преподавательского труда. Это нужно было делать на уровне официального учреждения, согласно штатному расписанию и по утвержденной смете. Все тою же собственной печатью я скрепил такую смету на простых листах бумаги без фирменного штампа общины.

Я стремился рассеять возможные опасения учителей. Первым меламедом стал, как уже рассказано выше, Залман Рабинсон, брат Анны Паукер (многие усмотрели в этом признак высочайшего одобрения моей затеи), вторым – главный раввин Румынии.

Теперь у нас были деньги и учителя. Не хватало детей. Я начал кампанию в синагогах – проповеди, собрания, посещения прихожан на дому и т.д. Формально ДЕКовцам придраться было не к чему, и они только зубами скрипели от ярости. К тому же "сверху" их немного придерживали. Пошел поток анонимок, угроз и прочего, но, повторяю, все, что мы делали, делалось чистыми руками и у всех на виду. Людям просто не приходило в голову, что столь широкая акция, проводимая главным раввином, могла осуществляться без официального на то разрешения.

Так совершилось чудо. В Бухаресте, где до войны 150 тысяч евреев располагали одной-единственной талмудторой с десятью-пятнадцатью учениками, в послевоенную мрачную сталинскую пору (1949-1950) в течение одного года открылось полтора десятка талмудтор, посещавшихся сотнями учеников.

Попробую вспомнить синагоги и имена: синагога "МАЛБИМ", председатель Моше Браунштейн, секретарь Моше Яакоб; синагога "Барон Гирш" на улице Брадулуй; "Иешива-Тора" на Афинской улице; синагога "А.Б.Зиссу" на улице Мэмуларь; синагога "Гастер"; синагога "Бейт-Кель"; синагога "Решет-Даат" на улице Антим; синагога "Айзик Илие" на улице Вынэторь; синагога "Кройовер Рув" на улице Шоймулуй; талмудтора на улице Траяна, 3; синагога на улице Захарии; синагога "Порадим" на Каля Гривицей и др.

Думаю, что несколько названий я упустил, не сумел вспомнить. Пусть простят меня прихожане. Скажу без высоких слов: каждая такая талмудтора становилась цитаделью иудаизма, островком в бурном море антииудаизма, на глазах множества врагов, целью которых было искоренить саму память о еврейском воспитании.

За четыре десятилетия, в течение которых я по соизволению Божию нес на своих плечах ответственность за судьбы румынского еврейства, десятки тысяч детей прошли через наши талмудторы. Не скажу, что они там научились очень уж многому. Перегруженные программы общеобразовательных школ, которые все они посещали, общая атмосфера, которая, в самом лучшем случае, превращала еврейское воспитание в нечто факультативное, вторичное, малозначительное, страх, который испытывали родители и учителя, нехватка персонала со специальным педагогическим образованием, отсутствие элементарных условий для занятий и многое в том же роде – все это не позволяло поднять занятия в талмудторах на более высокий уровень. И все-таки это было во много раз лучше и качественней, чем так называемое "израэлито-румынское образование", с конвейера которого сходили лишенные элементарных представлений об иудаизме, безграмотные во всех отношениях люди, становившиеся безграмотными руководителями, которые, однако, порой претендовали на роль представителей еврейства.

Героическим элементом нашей работы (я не могу подобрать тут иного эпитета) явилось то, что наши талмудторы спасли от национальной аннигиляции целые поколения румынских евреев, нынешних граждан Израиля. Сегодня в еврейском государстве их дети пользуются всеми благами еврейского воспитания. Но сами они во многом обязаны своим еврейством нашим курсам.

"Эпопея талмудторы" – это и впрямь эпопея, и когда я пытаюсь рассказать о ней бегло, несколькими десятками штрихов, она не слушается меня и выплескивается за рамки предназначенной ей главы. Но это нормально и естественно. Она была и остается для нас экзистенциальной проблемой, это воистину – "быть или не быть". Если на то пошло, то проблемы румынского сионизма и алии из Румынии есть ее производные. "Primum vivere, deinde philosophari"[14]. Сначала спасти свое духовное бытие, а уж потом решать, что делать со своей еврейской жизнью. Так выросли среди нас поколения "олим", а не эмигрантов, так десятки тысяч наших ребятишек из талмудтор попали, став взрослыми, в Лод, а не в Вену.

Какой острой и драматичной была эта затяжная борьба и как меня тянет рассказывать о ней еще и еще! Но я останавливаюсь, хорошо понимая, что все равно еще вернусь к этой теме. Талмудтора тесно связана со всеми остальными проявлениями еврейской жизни в Румынии последних четырех десятилетий, так что, давая волю воспоминаниям, я так или иначе не смогу не упоминать и о ней.

А сейчас я хочу все-таки подвести черту, но, прежде чем завершить эту главу, расскажу две недлинные истории.

Это ведь было чудо – иначе не скажешь. Во всей коммунистической империи и ее "провинциях" религиозное воспитание было запрещено законом. А в итоге – румынские евреи получили возможность воспитывать своих детей в еврейском духе. Ни одна другая еврейская община стран коммунистического блока, ни один другой культ в Румынии или иной соцстране такой возможности не имел.

Я уже описал основные фазы своей борьбы, но – далеко не все. Как удалось мне, одинокому слабому человеку, стать стеной и крепостью, уберечь знамя Торы для сотен и тысяч еврейских детей, как устояла эта крепость, почему не была стерта в порошок вместе с самой мыслью о талмудторе? У меня один ответ: небесное чудо.

Но я обещал пересказать два эпизода, рисующих эпоху.

Первый относится к сентябрю 1948 года, то есть это было через два с половиной месяца после моего избрания, в дни первого кризиса в моих отношениях с ДЕКом, хозяйничавшим в общине, когда было принято решение закрыть все курсы талмудторы.

"Медовый месяц" моего начального пребывания в должности главного раввина подходил к концу. Конфликт с ДЕКом час от часу становился острее. Я решил подать в отставку и, в то же время, сделать жест, который явил бы собой публичную демонстрацию протеста: я поехал в Арад с единственной целью провести инспекцию тамошних курсов талмудторы. В то пору, помимо реформистов, живших в этом городе на западе Румынии, в том же районе обитали тысячи хасидов Сатмарского раввина (сейчас я встречаю их в Бней-Браке и в Меа-Шеарим).

Меня они еще не знали. Я был для них "красным раввином", избранным на должность при поддержке коммунистического правительства.

Поэтому они приготовились к встрече sui generis (на свой лад). Когда я вошел в большой зал, там находилось сотни две ребятишек с пейсами. У всех преподавателей на головах были традиционные черные шляпы – так сказать, иешива в чистом виде. Посреди зала, однако, развевались два больших красных знамени, над которыми был повешен... гигантский портрет Сталина.

Согласитесь, что оформление зала было столь же странным, сколь и забавным. А тут еще меламед начал немедленный публичный экзамен, и выглядело это примерно так (на языке идиш!):

– Дети, кто наш отец?

– Ста-лин! Ста-лин! – хором отвечали дети.

– Дети, кто наш главный друг?

– Великий! Советский!! Союз!!!

– А кто наш главный враг?

– Англо! Американский!! Империализм!!!

А какие были красивые детки! Я не решился прервать эту мальчишескую игру взрослых людей. Когда представление закончилось, я попытался сам провести экзамен, чтобы понять, как дети учатся по-настоящему. Обратился к одному пяти-шестилетнему мальцу и спросил, изучали ли они недельную главу Торы, помнит ли он, как она называется. Потом попросил перевести мне первые ее стихи, и он начал, по классическому методу, принятому в хедерах, переводить каждое ивритское слово на идиш.

– "Если выйдешь, – начал он, – на битву с врагом твоим..."

Тут я прервал его и спросил:

– А кто же наши враги?

– Але гоим, – ответил он, – все неевреи.

Трагический ответ! И вполне соответствующий исторической обстановке того времени. Всего три года прошло после Катастрофы, на которую весь мир смотрел равнодушно, не шевельнув и пальцем в защиту евреев.

Я мечтаю о времени, когда смогу забыть слова и глаза этого ребенка!

И вторая сцена. Начало марта 1962 года. Возвращаясь из Соединенных Штатов, я прилетел ночью в Израиль. Мы, я и моя жена, и мечтать не могли, что придет день – и мы ступим на святую землю нашей родины. Прибытие, "прием" и перипетии ожидания в аэропорту я опишу в другом месте. А здесь ограничусь коротким эпизодом. Глубокой ночью мы ехали из Лода в Бней-Брак, где жил тогда мой зять. Странное чувство владело мною. Я был на Святой Земле, но темнота не давала мне увидеть ее.

Утром, едва помолившись, мы с моим зятем, Соло Абрамовичем, вышли из дому: мне не терпелось хоть немного осмотреться. Не успели мы сделать и нескольких шагов по улице Хеврон, как вдруг с противоположного тротуара бросилась к нам женщина средних лет, подбежала, упала мне в ноги и со слезами в голосе воскликнула:

– Вы спасли моего ребенка. Вы приняли его в талмудтору, и он остался евреем. Теперь мы живем здесь. Да благословит вас Бог!

В ту минуту, вернувшись мыслью ко всему, что пришлось мне вынести в борьбе за талмудтору, я сказал себе, почему-то по-французски: "Ca vaut la peine" - "дело того стоит": стоило страдать и бороться, чтобы дожить до такого мига.

Глава 22. За спасение арестованных сионистов

Апрель 1954-го. Из уст в уста распространяется слух, что состоялись, за закрытыми дверями, процессы сионистских лидеров, арестованных еще в 1950 году. Вынесены беспощадно-суровые приговоры – к десяткам лет заключения, а то и пожизненно.

Политические намерения властей в отношении евреев не вполне ясны. С одной стороны, террор заметно сбавил обороты. Берия расстрелян. В Москве совершаются серьезные перемены. Есть ощущение, что наступает оттепель и возрождаются казавшиеся погибшими надежды.

Однако в Румынии происходит то, чего не бывало даже в годы самого свирепого террора. Процесс Пэтрэшкану закончился смертным приговором и казнью: Георге Георгиу-Деж ликвидировал самого опасного своего противника в дни, когда небо только-только начало проясняться. "Анна-еврейка" оттеснена от кормила власти и уже не опасна.

И вот – процессы сионистов. Проводится серия новых арестов: забирают молодых сионистов или тех, кого хотят считать сионистами. Среди них раввин Эфраим Гутман (сейчас в Тель-Авиве), д-р Арон Кахане (сейчас в Иерусалиме), Абраша Койфман, меламед нашей талмудторы (сейчас в Израиле), Давид Шафран (сейчас в Израиле) и другие.

Я обратился сразу во все компетентные органы, пытаясь спасти этих людей. Не говоря уже об официальных письмах в министерство культов, я нанес визит патриарху Юстиниану, рассчитывая на его поддержку: ведь речь шла, в частности, о духовных лицах. Я также направил письмо в министерство внутренних дел, особенно прося за Гутмана и Кахане. Кахане был сыном хахама Сола Кахане (сейчас в Реховоте), пережившего страшные дни в одном из "поездов смерти" (29-30 июня 1941 года). Старого раввина Герша Гутмана легионеры расстреляли в Жилавском лесу вместе с двумя его сыновьями, Янку и Иосифом. Сыновья скончались на месте, а он чудом выжил. Это произошло в январе 1941 года, в дни легионерского мятежа в Бухаресте. Я описал в письме жизнь этих жертв фашизма и просил об их освобождении. Разумеется, никто на мои обращения не ответил.

В пятницу 12 июня 1954 года (если память мне не изменяет) раздался звонок: меня вызывали к министру культов на следующий день, в субботу, "по вопросу чрезвычайной важности". Это было, видимо, и впрямь что-то из ряда вон выходящее: они ведь прекрасно знали, что субботу я соблюдаю свято.

Тем не менее, понимая серьезность ситуации, я все же явился в министерство. В кабинете министра уже находился И.Бакал, председатель Федерации еврейских общин. Министр, Константинеску-Яшь, сказал:

– Президент Эйзенхауэр и реакционная западная пресса развязали оголтелую кампанию нападок на нашу страну в связи с происходящими сейчас процессами сионистов. Вы должны нам помочь, сделав заявление, в котором гнусная клевета будет разоблачена. Вы должны подтвердить виновность этих шпионов и предателей и отмежеваться от них. Одновременно вы должны выразить протест против нападок наших врагов.

(Я цитирую, может быть, не вполне дословно, но совершенно точно по существу.)

Ответ мой был примерно следующим:

– Не знаю, о каких процессах вы говорите. Ни в одной газете мне не доводилось читать о таких процессах.

Министр не стал вникать в мою ироническую реплику и воскликнул:

– Ну что вы! Радио Лондона каждый день сообщает об этих процессах.

– Я не слушаю радио Лондона, – возразил я. – Вы первый сообщаете мне об этом. Судили, стало быть, за закрытыми дверями и наверняка приговорили к тяжким наказаниям на десятки лет. И теперь вы хотите, чтобы я благословил ваши приговоры и подтвердил виновность этих несчастных людей? Но я не хочу пятнать свои руки невинной кровью.

Министр вскочил на ноги:

– Вы ставите под сомнение приговоры, вынесенные нашим социалистическим правосудием?

Я разозлился:

– Точно такие же слова вы произнесли год и три месяца назад, когда требовали, чтобы я осудил "врачей-отравителей" из Советского Союза. Тогда вы сказали, что я осмеливаюсь сомневаться в советской юстиции. Теперь получается, что я обвиняю румынское правосудие. Но я сказал вам тогда, что речь идет о гнусной инсценировке, подобной средневековым судам над "отравителями колодцев", и что придет день, когда вам будет стыдно за этот позорный фарс. И этот день пришел скорее, чем я ожидал. То же самое я могу повторить и сегодня. Я сказал вам тогда, что я раввин и то, что я говорю или пишу, должно оставаться правдой спустя десятилетия. Повторю и эти слова. Ни под каким видом я не сделаю то, чего вы от меня требуете.

Но он уже не слушал:

– Вы, стало бить, солидаризируетесь с сионистами, с предателями... Обещаю вам, что вы скоро окажетесь рядом с ними!

– Прошу вас не запугивать меня! – вспылил я. – Другие уже пробовали, и у них ничего не вышло.

– Политбюро ждет ответа, – возмутился министр, – а вы отказываетесь даже разговаривать. Товарищ Бакал, так-то вы работаете в Федерации?! Рекомендую вам немедленно подать заявление об отставке. И сам я тоже уйду с поста. Страна нуждается в нашей поддержке, а мы не можем оказать ее.

– Господин министр, – сказал я, – не надо ни вам уходить в отставку, ни господину Бакалу. Я во всем виноват – я и уйду.

Обмен репликами в таком духе продолжался с восьми часов утра до полудня. В какой-то момент министр согласился пойти на уступки, умерил свои требования и предложил мне сделать заявление лишь о том, что евреи в Румынии пользуются религиозной свободой, едят кошерное мясо, имеют мацу на Песах, могут молиться в синагогах и пр.

Я опять отказался. Министр взвился на дыбы:

– Но ведь это же святая правда! И вы сами много раз подтверждали это!

Я ответил:

– Да, это правда. И я об этом говорил не раз и готов повторить снова. Но не сейчас, не в данный момент. Ни в какой форме я не желаю быть вашим пособником и сообщником в уничтожении невинных людей.

Конечно, сегодня, по прошествии стольких лет, мне трудно с полной точностью передать эту "беседу", продолжавшуюся четыре часа, которые показались мне четырьмя веками. Помню, министр бегал из угла в угол своего просторного кабинета, как лев в клетке. Позднее он сам подтвердил мне, что политбюро действительно заседало в этот день и ждало результатов нашего разговора.

Заявление Эйзенхауэра об антисемитизме в Румынии от 10 июня 1954 года (надеюсь, что и здесь я правильно называю дату) произвело эффект разорвавшейся бомбы. Со временем я понял, что происходило на деле. Уже тогда Деж и другие коммунистические лидеры Румынии мало-помалу начинали заигрывать с Западом, лелея тайную мысль отойти от Советского Союза. Общественное мнение Запада, особенно США, не принимавшееся раньше во внимание, начинало становиться для них важным. Вот почему заявление Эйзенхауэра должно было быть дезавуировано, а кто, кроме меня, мог сделать это, заставив себя хотя бы выслушать?

В конце концов министр почти капитулировал и ограничился просьбой заявить, что антисемитизма в Румынии нет. Я отказался.

Мы оба устали от крика, обвинения затихли. И тогда я решил попробовать воспользоваться благоприятным моментом (я чувствовал, что мое заявление нужно им позарез). И я сказал:

– Господин министр, в том, что касается некоторых религиозных аспектов (синагоги, ритуальное питание, миквы и т.д.), я готов пойти навстречу правительству и сделать заявление в желаемом духе. Но в одиночку я на это не пойду. Я должен собрать всех раввинов страны, побеседовать с ними и убедиться, что они согласны подписать такое заявление. Но как вы полагаете: подпишет ли его раввин Герш Гутман, сын которого недавно арестован органами? И если не будут освобождены молодые сионисты, вряд ли меня поймут другие раввины. Так что давайте договоримся: сегодня арестованных освобождают, а в понедельник все раввины будут в Бухаресте.

Министр снова зарычал:

– Вы смеете ставить условия правительству? Да я в таком тоне и разговаривать с вами не желаю...

Я немедленно поднялся и вышел.

В первом часу дня я был дома. На улице стояла жара, я чувствовал себя совершенно вымотанным и думал о том, что я конченый человек. Я встал было на молитву, но тут зазвонил телефон и меня срочно потребовали в Совет министров (он находился тогда на площади Победы). Я отправился туда пешком, очень спешил и вошел в подъезд буквально выжатый физически и духовно.

В большом зале, куда меня ввели, я увидел раввина Герша Гутмана, только что привезенного, и заместителя председателя Совета министров Петре Борилэ. За столом сидели Александру Драгич, министр внутренних дел, и уже знакомый читателю профессор Петре Константинеску-Яшь, министр культов.

Борилэ заговорил с исключительной вежливостью, мягкостью и спокойствием, словно понятия не имел о происшедшем конфликте, об угрозах и обвинениях, раздававшихся не более двух часов назад. Он сказал:

– Вы направили в органы письменное заявление в связи с арестом двух молодых сионистов – Гутмана и Кахане. Полагаю, вы догадываетесь, что они находится под следствием по подозрению в совершении политических преступлений. Вам также известно, вероятно, что такое следствие, покуда оно не завершено, является государственной тайной. Тем не менее мы решили, в виде исключения, предпринять шаги, которые обычно считаются недопустимыми. Хотя следствие не закончено, мы, господин главный раввин, покажем вам воочию, кого вы защищаете и во что вмешиваетесь.

После этого он зачитал мне несколько заявлений, написанных и подписанных Эфраимом Гутманом. Все они звучали на один лад: "Такого-то числа я, такой-то, встретился с такими-то и такими-то в синагоге моего отца и провел с ними контрреволюционный разговор". Или: "Признаю, что замышлял такие-то и такие-то контрреволюционные акции". И т.д., и т.п. Тем не менее ничего конкретного там написано не было, и только назойливо повторялось во всевозможных сочетаниях слово "контрреволюционный".

Затем взял слово Константинеску-Яшь:

– Вы, господин главный раввин, готовы были дать голову наотрез в подтверждение их невиновности. Что ж, кладите голову, потому что, как видите, они сами во всем признаются.

Драгич (физиономия настоящего палача) высказался без обиняков и метафор:

– Я вам советую впредь хорошенько думать, прежде чем вмешиваться не в свое дело. Вы не впервые вступаетесь за наших врагов.

Я ответил:

– Спасибо вам, господин Борилэ, за то, что вы мне настолько доверяете, что знакомите меня с секретными досье. Но – доверие за доверие: я тоже выскажу вам напрямик то, что думаю. Из зачитанных вами заявлений Гутмана я ничего не понял. Там не названо ни одного конкретного факта или действия. То же относится и к другим обвиняемым. Но совершенно ясно, что Гутман не имеет права давать юридическую оценку своим поступкам. Он обязан назвать их, а уж заслуживают ли они эпитета "контрреволюционные" – это должны решить сперва следователи, а потом судьи...

– Так вы что же, – буркнул Драгич, – и теперь не верите? Мы вам показываем секретные материалы, а вы нас же и оскорбляете?!

– Упаси Боже! Мне и голову такое прийти не может. Но если вы показываете мне секретные материалы, должен же я хоть что-то в них понять. Пока что я не увидел в признаниях этих молодых людей ничего антигосударственного.

– Вы все время защищаете сионистов, – рявкнул Драгич, – а они хуже легионеров! Больше того: вы и из нас делаете фашистов.

Я прервал его с крайним возмущением:

– Когда и где?!

– А вот, пожалуйста – ваш почерк и ваша подпись... – и он протянул мне мое письмо с просьбой об освобождении Гутмана и Кахане.

Это письмо, написанное от руки (дома у меня пишущей машинки не было, а в Федерации меня к ней не подпускали), содержало, как я уже рассказал выше, на первой странице описание страданий раввина Гутмана и Кахане, а заканчивалось – на второй странице – словами: "Исходя из вышеизложенного, прошу освободить этих жертв фашизма".

Драгич, тыча пальцем в последние два слова, стал доказывать мне, что я оскорбил коммунистическое правительство, называя его фашистским. Бросив с возмущенным видом письмо на стол, он, опять же, позаботился, чтобы на виду остались только последние слова.

Я взял свое письмо и открыл первую его страницу, после чего возразил (согласен, трудно поверить, что такой ответ мог быть брошен в 1954 году в коммунистической Румынии в лицо всесильному министру внутренних дел; но я считал и считаю своим долгом говорить правду, всю правду; ограничиваться лишь частью ее противоречит моей совести):

– Если вы, министр внутренних дел, в присутствии заместителя председателя Совета министров и министра культов, здесь, в здании Совета министров, позволяете себе тыкать мне в лицо два слова из моего письма, игнорируя его начало, из которого совершенно ясно, кого я имею в виду, когда говорю о фашистах (о погромщиках в Бухаресте и Яссах), и бросаетесь такими обвинениями, которые я от вас услышал, – легко представить себе, как проводится следствие в вашем министерстве и какими методами пользуются следователи в ваших тюрьмах.

Что касается вашего заявления о том, будто сионисты хуже легионеров, то хочу спросить вас: видели ли вы хоть одного сиониста, который пытался бы вас убить или отнять у вас ваше кресло, или свергнуть правительство, как это делали легионеры? Сионисты, так же как многие другие евреи, хотят лишь уехать в Израиль, а отнюдь не строят козни против коммунистического режима.

Тут меня обвиняли, что я не воспитываю моих раввинов в патриотическом духе. Я шесть лет исполняю свою должность. За это время подвергались аресту следующие раввины: Гросс-Карей, Португаль (Скулянский ребе), д-р Шенфельд и вот теперь молодой Гутман. Первые трое были освобождены, и их невиновность была официально признана всеми инстанциями. Так кто же делал стране зло, а кто творил добро – ваши органы, арестовывавшие невинных людей, или я, который боролся за восстановление справедливости и таким образом препятствовал компрометации престижа страны?

За эти шесть лет вы арестовали и осудили сотни священников, принадлежащих к другим культам: эти люди были признаны соучастниками преступлений против вашего режима. Похоже, что баланс в нашу пользу. Как же вы после всего этого можете обвинять меня в политической ненадежности иудаистского духовенства Румынии?..

Дискуссия продолжалась. Драгич держался с откровенной враждебностью; Борилэ удерживался в рамках вежливости; Константинеску-Яшь время от времени вставлял вялые реплики – видимо, наш четырехчасовой утренний спор утомил и его. Раввин Герш Гутман со слезами на глазах умолял простить его сына. Я решил воспользоваться случаем и сказал:

– Мы здесь говорим о сионизме. Вы, господа коммунисты, утверждаете, что всякое явление, прежде чем его оценить, нужно проанализировать, выявить его причины и так далее. Мне никогда до сих пор не удавалось у вас на глазах подвергнуть анализу сионизм и его причины – так, как видим их мы, евреи. Вы люди занятые, а говорить я могу долго. Согласны ли вы меня выслушать?

Ответил Борилэ:

– У нас столько времени, сколько нам нужно. Говорите, мы слушаем.

Разумеется, я отнюдь не был подготовлен к трехчасовой, а может быть, и более чем трехчасовой речи (ведь все произошло экспромтом). Тем не менее я заговорил. Я начал со сравнения с Советским Союзом, где евреям с самого начала было велено выбросить из головы даже мысль об отъезде. В Румынии же коммунистическая партия организовала отплытие десятков судов с десятками тысяч молодых евреев, родители которых остались здесь, а братья которых тоже хотят уехать. Коммунисты участвовали в сионистских митингах, сотрудничали с сионистами в еврейской политической жизни, поддерживали волну отъездов в Израиль части поколения, пережившего Аушвиц, лагеря и погромы.

– И вдруг в одну декабрьскую ночь 1948 года грянула партийная резолюция по национальному вопросу. Сионизм в одночасье был объявлен преступлением, а сионисты – преступниками. Одновременно с закрытием сионистских бюро и произведенными арестами продолжались еженедельные рейсы парохода "Трансильвания" в Израиль с тысячами румынских евреев на борту. 3 мая во всех отделениях милиции появилось объявление, что всякий желающий может подать заявление об отъезде в Израиль. Простой еврей был полностью дезориентирован. С одной стороны – яростная пропаганда в том духе, что "сионизм – это отравленное оружие англо-американского империализма", и настойчивые призывы: "Не уезжайте, здесь ваша родина", с другой – десятки тысяч выданных паспортов на выезд, а ведь почти каждый паспорт – это расколотая надвое семья. Редко позволяется уезжать целым семьям. Скорее наоборот: дают паспорта родителям – не дают детям, дают детям – не дают родителям...

– Не осталось, – продолжал я, – почти ни одной неразобщенной семьи. Давайте отвлечемся сейчас от национальной и религиозной специфики Государства Израиль и остановимся на чисто человеческой стороне дела. Как видите, подавляющее большинство наших евреев имели все основания подать заявления на выезд. Сион – это наша двухтысячелетняя мечта. Народ, потерявший треть своих соплеменников, люди, избежавшие газовых камер, – согласитесь, у них есть причины мечтать о стране, которая раз навсегда обеспечит безопасное существование им самим и будущее – их детям. Понятно и то, что родители хотят жить поблизости от детей, дети – от родителей; братья и сестры, потерявшие все, не желают, чтобы их снова разлучали. Теперь скажите: что же именно в сионистском движении враждебно вам как коммунистам?

Я тут же привел конкретный пример, призванный продемонстрировать, как евреев компрометируют политически, между тем как остальные продолжают лицемерно изображать единство народа и партии. Речь шла о Дженни Рукенштейн, сестре моей жены. Жертва фашизма, она была в годы войны депортирована в Транснистрию, потеряла там мать, жестоко страдала вместе с другой сестрой от голода, холода и всевозможных унижений. Вернувшись потом в Бухарест, она устроилась на работу в издательство "Русская книга" и не раз была отмечена руководством за мастерство и усердие. И хотя в партию она не вступила, ее фотография к Первому мая была вывешена на доске почета среди снимков других передовиков.

Но вот ее сестра уехала в Израиль со своим женихом. Эффект "снежного кома" привел к тому, что она также подала заявление на выезд. Ее немедленно понизили в должности. Вместе с ней в отделе работала одна женщина, происходившая из рода молдавских бояр, у которой конфисковали все имущество. Можно себе представить, как она относилась к коммунистическому режиму, причем почти не скрывая своей ненависти. Так вот, эту даму вызвали в отдел кадров и предупредили, что Дженни является "реакционно-сионистским элементом", так что лучше воздержаться от всяких контактов с ней. Бывшая помещица с хохотом вернулась в отдел и сказала Дженни: "Выходит, ты им враг, а я им друг! Вот идиоты!" Действительно, получается, что всякий еврей – как потенциальный сионист – заведомый противник режима, тогда как румын, венгр, немец считаются его преданными сторонниками: им-то деваться некуда.

Отсюда следовало, что евреев очень неохотно принимали на работу и им оставалось чуть ли не помирать с голоду. Та же история повторялась в университетах и институтах, и только идеалисты могли рассчитывать на лучшее будущее.

Я говорил взволнованно и, видимо, впечатляюще. Я выложил им все, что было у меня на душе, все, что таилось в сердцах сотен тысяч моих братьев и сестер. У меня было чувство, что, как и требовал от меня в начале беседы министр культов, я положил голову под топор. И правда, после таких откровений в присутствии министра внутренних дел трудно было рассчитывать уйти оттуда свободным человеком.

Повторяю, все это длилось несколько часов. Меня слушали внимательно, ни разу не прервав. Тишина стояла такая, что в ушах у меня громом отдавался скрип карандаша стенографистки, фиксировавшей все, что я говорил. Позднее Константинеску-Яшь рассказал мне, что во время нашей встречи в соседнем помещении заседало политбюро и, как только я ушел, заседавшим было передано все, что я там наговорил. Многое я здесь опустил, хотя в памяти моей это живо так, будто происходило вчера. В те же дни я написал на иврите полный отчет об этой встрече. Сейчас он находится в Израиле, в архиве, и любой желающий может ознакомиться с ним.

Когда я наконец замолк, Борилэ вежливо поблагодарил меня и сказал, что правительство "несомненно учтет" мою точку зрения, тем более что она, вероятно, явится новостью для большинства членов кабинета.

Потом он вернулся к существу дела:

– Мы, видимо, примем во внимание ваше заявление и освободим арестованных. Имейте, однако, в виду, что они не стеснялись брать деньги в израильском посольстве, особенно Эфраим Гутман, и делали это не раз. Так вот, не соблаговолите ли написать, что вы займетесь их перевоспитанием и что впредь такие безобразия повторяться не будут? А если повторятся, то вы сообщите об этом властям.

Я не успел ответить, потому что Драгич, министр внутренних дел, мрачно сказал:

– Этого вы от господина главного раввина не дождетесь. Он учит своих людей не быть "мосерами".

(Он употребил именно это еврейское слово, обозначающее доносчиков.)

Я заметил:

– Да, верно. Я хочу, чтобы наш персонал состоял из порядочных людей. А доносить – аморально. Так что, господин министр, пусть ваши люди занимаются своим делом, а мои – своим. Тем не менее я готов взять на себя ответственность и письменно обещать, что Гутман больше не повторит своих ошибок и не возьмет ни одной копейки из израильского посольства.

– И прекрасно, – сказал Борилэ. – Давайте напишем такую бумагу.

– Не выйдет, – снова вмешался Драгич, – у господина главного раввина сегодня шабат, и пока на небе не загорятся три звезды, он ничего подписывать не будет.

Я без улыбки подтвердил его мнение, после чего мы договорились, что, во-первых, вечером я приду в Президиум Совета Министров с требуемой бумагой, во-вторых, сразу после этого три человека, о которых шла речь, будут освобождены, в-третьих, утром в понедельник я соберу тридцать шесть раввинов страны, которые вместе со мной подпишут декларацию о том, что евреи Румынии имеют возможность соблюдать свои традиции, исполнять обряды и пр.

Пикантная подробность. Чуть позднее я стал добиваться освобождения Давида Шафрана, который также был арестован. Он без всяких, как я считаю, причин, относился ко мне с крайней враждебностью, клеветал на меня, где только мог, хотя я делал ему только добро. В другом месте я расскажу об этом.

Драгич хмуро усмехался:

– За Шафрана вступаетесь? А знаете ли вы, что там, где он сейчас находится, он одно за другим подписывает заявления против вас: уж такой вы преступник, что вас бы сразу к стенке...

– Потому-то я и настаиваю на его освобождении, – настаивал я. – Человек за себя не отвечает...

Драгич обещал освободить и Шафрана.

Из дворца на площади мы вышли вместе с раввином Гутманом. Я чувствовал себя вычерпанным до дна, ноги дрожали. Дома ждала истомившаяся страхом жена: весь шабат меня не было рядом, я ничего не ел. Она уже была уверена, что случилось беда, которой мы давно ждали. Раввин Гутман рассказал ей, что произошло.

В тот же вечер, едва появились на небе "первые три звезды", приехала машина и увезла меня, раввина Гутмана и хахама, ныне раввина Саула Кахане (живет в Реховоте) в Совет министров, где мы в присутствии министра культов Константинеску-Яшь подписали заранее оговоренное заявление.

Еще до полуночи молодые сионисты были освобождены.

На следующее утро я послал циркулярную телеграмму, приглашавшую раввинов в Бухарест.

В ту долгую субботу совершился серьезный поворот в отношении правительства к сионизму и к еврейской проблеме в целом. Последующие годы подтвердили это.

Глава 23. В полуночи брезжит... спасение

"Оттепель" наступала медленно. Не сразу затупились острые клыки террора. Было известно, что Берия отстранен, но тысячи и десятки тысяч маленьких берий пребывали в полном здравии и изо всех сил держались за власть. Страх сжимал в своем кулаке души людей, но уже не нарастал, как было в вершинные годы террора (1948-1953), а ослабевал. Арестовывали реже, прошел ряд открытых процессов, на которых, с одной стороны, судили людей, которые, как думалось, исчезли бесследно, с другой стороны, придавалась некая видимость законности мучениям, которые они терпели. Ворота страны со скрипом приоткрылись: появилась трещина в сплошной стене, окружавшей Румынию в годы сталинизма. Стали вдруг там и сям появляться иностранные делегации, отдельные гости из-за рубежа. И если ты подавал такому человеку руку на улице, это уже не означало, что назавтра ты непременно исчезнешь и вообще будешь вычеркнут из жизни.

В таких вот условиях было объявлено, что на Всемирный конгресс сторонников мира в Хельсинки (он состоялся в конце июня 1955 года) поедет из Румынии большая делегация.

Среди ее членов были и представители культов: власти старались сделать делегацию как можно более представительной. Я также был одним из основателей национального Комитета в защиту мира, созданного в 1949 году, и активно участвовал в его работе. Работа эта была высоко оценена другими членами Комитета: им нравились мои выступления, пронизанные библейскими и талмудическими поучениями, имевшими большой успех среди слушателей. Кроме того, смею думать, что я неплохо владею румынским языком; по крайней мере Михаил Садовяну, прослушав одно из моих выступлений в Атенеуме, сказал Михаю Бенюку: "Что ж, придется учиться румынскому у раввина"[15]. Проще говоря, я был в некотором роде "звездой" Комитета среди известных в стране интеллектуалов.

И вот, в связи с предстоящим конгрессом в Хельсинки, я задумал, как говорят румыны, попробовать море пальцем – прощупать ситуацию. Я написал письмо Лотару Рэдэчяну, с котором у нас установились неплохие отношения во времена нашего пребывания в социал-демократической партии и которой был теперь членом Политбюро. В этом письме я попросил его, чтобы меня включили в делегацию. Шансы были минимальные: я знал, с какой подозрительностью ко мне относятся и как будут опасаться, что я останусь за рубежом; и все же я счел, что попытаться стоит.

Попытка удалась, и сегодня, оглядываясь назад, можно сказать, что эта поездка в Хельсинки стала межевым камнем, завершившим долгую мучительную главу истории румынских евреев.

В делегацию вошли академик Михай Раля (интеллигентнейший человек и последовательный защитник евреев), митрополит Молдовы Себастиан, махровый антисемит, чьи скверные шутки и нападки мне приходилось отражать на протяжении всей поездки, Сорин Тома, бывший главный редактор газеты "Скынтейя", сын поэта Александру Томы, интеллигентный еврей, осторожный до смешного (именно потому, что еврей), Аурел Дума, член ЦК партии, впоследствии заместитель министра иностранных дел. Он, по-видимому, персонально отвечал за мое возвращение "sain et sauf"[16] в Румынию, и на лице его явственно читался страх: вдруг, Боже упаси, мне не захочется возвращаться. Еще помню Флорику Мезинческу (она занимала высокий партийный пост, и все боялись ее) и Петре Иримеску, замечательно талантливого скульптора и хорошего моего друга.

Отказавшись выехать поездом в четверг со всей делегацией (это значило бы, что мне и в шабат придется находиться "на колесах"), я вылетел самолетом в воскресенье прямо в Москву, а там уже сел на поезд в Хельсинки. "Совершенно случайно" в одном самолете и вагоне со мной оказался некий "журналист", агент госбезопасности. На вокзале в Хельсинки нас встретил румынский дипломат и предложил мне поселиться прямо в посольстве. Это "гостеприимство" выходило за рамки обычного. Если мне хотелось прогуляться, посол и его супруга непременно сопровождали меня; в мое распоряжение отдали и одну посольских машин. Короче говоря, я ни шагу не мог сделать в одиночестве, так что оказанный мне "почет" был более чем обременителен.

И ведь если бы мне вздумалось все же остаться в Финляндии, все эти предосторожности не стоили бы и ломаного гроша. Но эти люди выполняли свою работу, ни на минуту не прекращая меня конвоировать.

Между тем моя сестра, которая была замужем за главным раввином Глазго, д-ром Готтлибом, узнала, что я нахожусь в Хельсинки, и немедленно взяла билет на самолет. Она остановилась у Давидкина, председателя хельсинкской еврейской общины, и позвонила в оргкомитет конгресса, чтобы выяснить, где она может меня найти. Ей ответили, что я нахожусь в румынском посольстве. Она тут же перезвонила в посольство, представилась по-румынски и попросила позвать меня к телефону. Ей устроили настоящий допрос: откуда она знает, что я здесь? неужели ради встречи со мной она приехала из самой Англии? когда она покинула Румынию? Видимо, дипломат, говоривший с ней по телефону, мысленно видел ее в подвалах госбезопасности. После всего он заявил, что в посольстве меня нет, а где я, никто не знает.

Моя сестра в отчаянии рассказала об этом разговоре Давидкину, и уже через несколько часов среди евреев Хельсинки разнесся слух, что главный раввин Румынии сидит под арестом в румынском посольстве, которое скрывает его местопребывание.

Я, разумеется, обо всем этом понятия не имел. На другой день ко мне явился Сорин Тома и осторожно поинтересовался, "отчего я засел в посольстве". Я бесхитростно ответил: "Потому что меня сюда пригласили". Тогда Тома позвал посла и, нервничая, приказал "освободить" меня. Звучало это примерно так: "Господин главный раввин волен находиться где хочет, делать что хочет и вообще – ходить пешком". На что я заметил, что весьма доволен оказываемым мне гостеприимством и не вижу необходимости что-либо менять.

Тогда Тома, еще больше разнервничавшись, сообщил мне, что в городе находится моя сестра, приехавшая повидаться со мной, и что никто не собирается вмешиваться в мое времяпрепровождение.

Очень скоро приехала сама Бетти. Наша с ней встреча растрогала сотрудников посольства до слез, по крайней мере до такой степени, что они тут же лишили меня права пользоваться машиной... Зато мы много гуляли пешком и никто не мешал нам наговориться вволю.

Думается, что мое выступление не разочаровало участников конгресса. Во всяком случае, корреспонденты с этого дня не оставляли меня в покое, так что я стал уже "звездой" в международном масштабе, чем руководители румынской делегации были очень довольны.

Кроме того, председатель общины Давидкин нанес мне визит и пригласил в субботу выступить с проповедью в синагоге. Я это предложение с благодарностью принял.

На проповедь собралось множество народу. Помимо постоянных прихожан, явились местные еврейские интеллектуалы и многие участники конгресса – евреи из разных стран и румыны, пришедшие поглядеть, какой почет оказывают их соотечественнику.

На следующий день – звонок из Стокгольма: о своем приезде известил меня главный раввин Швеции д-р Курт Вильгельм. Я, конечно, не мог не радоваться. Этот выдающийся человек, видный религиозный и общественный деятель, душой и телом преданный своим соплеменникам, где бы они ни жили, своим визитом в Хельсинки в июне 1955 года пробил первую брешь в "железном занавесе", разделявшем европейский иудаизм.

Мы подружились с первого взгляда. Хотя он был чистейшим представителем типа немецких евреев, а я – не менее типичным Ostjude[17]; хотя у него было достаточно мотивов подозревать меня в чем угодно, а я, со своей стороны, не имел никаких видимых оснований сближаться с этим квазиреформистом, – мы сразу поняли друг друга, ощутили общность взглядов на мир, на людей и на обстоятельства, которым должны были противостоять.

Там же, в Хельсинки, в доме, где произошла наша первая встреча, были заложены в тот день основы сотрудничества, которое привело к освобождению более чем двухсот румынских узников Сиона и к их выезду в Израиль; были сделаны первые шаги к "раскрытию ворот", в результате которого уже через два с небольшим года десятки и сотни тысяч евреев Румынии получили возможность достичь обетованных берегов Эрец-Исраэль.

Иеремия, пророк нашей великой Катастрофы, со страхом смотрел на север. Он предсказывал, что оттуда, из сумрачных далей, придет беда на Израиль: "От севера откроется бедствие..." (1:14).

На сей раз случилось иначе: именно на севере блеснул луч света, пронзивший долгую тьму. Именно там открылось "игольное ушко" избавления. Взявшись за дело с разных сторон, мы сумели превратить это игольное ушко в раскрытые ворота мира, в распахнутую настежь дверь к светлым желанным далям.

Глава 24. Шабат в Москве

В черные годы "железного занавеса" мы были наглухо изолированы не только от контактов с нашими братьями в Израиле, Западной Европе, Америке и других странах капиталистического мира. Нет, мы даже не имели возможности переписываться или иными способами поддерживать связь с общинами и раввинами других социалистических стран. Редкие визиты в Румынию польских евреев-коммунистов и поездка Фельдмана, Шербана и Бакала в Варшаву были исключениями, которые лишь подтверждали правило и, в сущности, никакого отношения к еврейству не имели. Даже элементарный обмен протокольными посланиями с раввинами других стран представлялся немыслимым, хотя я и предпринимал многочисленные попытки в этом направлении[18]. На этот раз, на обратном пути из Хельсинки, я решил: "Сейчас или никогда!" И вот что произошло.

В четверг по окончании конгресса свыше двух тысяч его участников заняли места в самолетах авиалиний, связывавших Финляндию с другими странами. Наша делегация должна была около трех суток (включая субботу) ехать до Бухареста поездом.

Как и при отъезде из Бухареста, я отказался следовать таким путем, поскольку это означало бы для меня нарушение святости субботы.

Хотя никто мне не сообщил об этом, я "вычислил", что ответственным за безусловное возвращение моей души и тела в родные края из опасной "заграницы" был Аурел Дума. Однако непосредственно общался со мной, обсуждая возникавшие проблемы и пути их разрешения, Сорин Тома. Он сопровождал меня на всех моих встречах с финскими евреями, присутствовал при наших беседах с главным раввином Швеции д-ром Куртом Вильгельмом, с председателем Хельсинкской общины Давидкиным, аплодировал мне на моей проповеди в столичной синагоге, на пресс-конференции, откровенно наблюдал мои контакты с американскими и канадскими делегатами конгресса и пр. Он не скрывал своего удовлетворения, видя, сколь благоприятными для Румынии были все эти контакты.

Я воспользовался этим для того, чтобы откровенно изложить ему волновавшие меня вопросы, мучительные для румынского еврейства: узники Сиона, алия, отношения с "Джойнтом" и т.д. Он все это старательно записал и обещал, что по возвращении передаст "кому следует" все, мною изложенное, включая соответствующие предложения.

Когда возникли сложности в связи с моим отказом ехать в Румынию поездом, которым возвращалась румынская делегация, Тома откровенно заявил:

– Мне приказано без вас не возвращаться. Вы не можете оставаться здесь после нашего отъезда.

Тем не менее я стоял на своем. Тогда Тома связался с советской делегацией, которую должен был переправить в Москву специальный самолет, и, объяснив ее руководителю, что "есть тут один раввин, которого непременно надо вернуть обратно", добился того, что нам выделили в этом самолете два места.

Аурел Дума проводил нас в аэропорт. Поднявшись по трапу, я оглянулся. В его глазах читалось нескрываемое облегчение: избавился...

Прилетев в Москву, мы остановились в гостинице "Националь", недалеко от Кремля. Тома бесцеремонно отобрал у меня паспорт и билет и сообщил:

– Завтра в десять у нас самолет на Бухарест

– Не получится, - возразил я. - Завтра канун субботы, а в такой день я в самолет не сяду.

Сорин возмутился:

– Я знаю, что вы не ездите и не летаете по субботам. Но ведь завтра пятница!

– Мало ли что... – уклонился я. – Всякое бывает. Самолет может опоздать, а это значит, что я против своей воли нарушу субботу... И, наконец, отчего вы, собственно, так волнуетесь? Чего вам бояться? Мы ведь уже не ТАМ, а ЗДЕСЬ, по эту сторону. Вы свою миссию исполнили: деваться мне некуда. Езжайте домой, а я останусь здесь на собственный счет...

После того как я столь откровенно выложил карты на стол, Сорину ничего не оставалось как согласиться. Да и что он мог – не силой же меня тащить. В конце концов, даже раввин имеет право погулять по Москве.

Короче говоря, я остался.

Утром в пятницу я позвонил в румынское посольство, представился, сообщил, что нахожусь в Москве на обратном пути в Бухарест из Хельсинки и намерен нанести протокольный визит главному раввину Москвы, а также присутствовать на субботнем богослужении в Центральной синагоге.

Уже не помню ни имени, ни ранга дипломата, с которым я говорил, но ответил он мне совершенно ледяным тоном:

– Не забывайте, где вы находитесь. Вы будете делать то, что скажем мы. Никаких раввинов, никаких синагог. Мы направим к вам гида, и он покажет вам Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, а завтра отведет в мавзолей Ленина-Сталина.

Я возразил:

– Извините, но то, что вы предлагаете, неприемлемо для меня. Патриарх Румынии Юстиниан нанес специальный официальный визит патриарху Московскому. Так неужели же мне, главе иудаистского культа, нельзя посетить своего собрата в Москве? И кто может запретить мне молиться в синагоге? Я обращаюсь к вам не для того, чтобы вы решали, что мне делать, а чего не делать. Мы находимся, как вы совершенно справедливо напомнили, на территории Советского Союза. А потому прошу вас официально сообщить о моих намерениях в советское министерство иностранных дел. Разумеется, если у здешних властей будет особое мнение, я ему подчинюсь.

Мой собеседник сбавил тон и только пробормотал:

– Пока что я посылаю вам гида...

Действительно, очень скоро появился "гид" и повез меня на сельхозвыставку, где мы провели четыре-пять часов, после чего, где-то к шести вечера, я вернулся в гостиницу. Там меня ждало несколько сообщений: во-первых, весь день звонили из советского МИДа, во-вторых, как сообщала записка, на восемь часов была назначена встреча со мной главного раввина Москвы г-на Шлифера.

По-видимому, чиновники министерства, знавшие уже кое-что обо мне и о моем выступлении в Хельсинки, решили, что мою просьбу лучше удовлетворить.

"Гид" тут же предложил мне свои услуги, но я "отпустил" его, и ему, хоть и нехотя, пришлось удалиться. Я знал, что от "Националя" до синагоги идти недалеко. Тем не менее на всякий случай я вышел раньше и уже в половине восьмого входил во двор синагоги.

Было самое начало июля. Солнце еще сияло на небе. На двух длинных скамьях сидели евреи в ожидании часа молитвы. Увидев меня, все они встали, но ни один не подошел и не приветствовал меня традиционным "Шалом". Пройдя через двор, я заглянул в синагогу. Она была совершенно пуста – ни души. Я недоуменно обернулся к евреям: они все еще стояли на ногах и смотрели на меня во все глаза, но приблизиться явно боялись.

– Где господин раввин? – спросил я на идише.

Никакого ответа.

Ни звука.

Правда, несколько указательных пальцев протянулись вглубь синагоги, в сторону святого ковчега. Только потом я понял, что таким странным образом мне было объяснено, где находится кабинет главного раввина.

Все-таки я пошел в указанном направлении и, обойдя биму[19], столкнулся лицом к лицу с господином Шлифером и одним из синагогальных служек.

Внешность главного раввина, его прямой открытый взгляд с первой же минуты вызывали симпатию и доверие. Г-н Шлифер любезно проводил меня к себе.

Позднее, когда мы подружились, он рассказал мне, что находился в Жуковском (дачная местность километрах в пятидесяти от русской столицы), когда за ним пришла правительственная машина и под вой сирены доставила в Москву. Ему сообщили, что на субботнем богослужении будет присутствовать "важный" гость, так что следует быть там и ему.

Когда началась молитва, мы оба вышли в зал. Он был на три четверти пуст. Потом мы вернулись в кабинет, где кто-то уже накрыл стол. Вечернюю субботнюю трапезу разделили с нами два габая.

Шлифер мне нравился, но я не мог доверять ему. Так же как и он – мне. Вечер прошел в банальном обмене репликами. Ближе к концу, понимая, что не могу упустить такой уникальный шанс, я набрался духу и заговорил о более деликатных вопросах, в частности о раввинских школах. Начал я с того, что рассказал (разумеется, многое опуская) о происходившем у нас. "По касательной" задел проблему отъездов в Израиль. Шлифер молчал и слушал.

Из-за стола мы встали около двух часов ночи. Один из габаев проводил меня в гостиницу.

Утром, когда я вновь пришел в синагогу, Шлифер уже меня ждал. Он сказал:

– Окажите нам честь и прочтите проповедь нашим прихожанам. Вы будете первым зарубежным раввином, который выступит у нас с проповедью. Со времен Великой Октябрьской революции ни один иностранный раввин не выступал здесь.

Я поблагодарил и спросил в свою очередь:

– Вы, стало быть, тоже проповедник. Почему же вы вечером не предупредили меня, чтобы я мог как следует подготовиться?

Он усмехнулся и неожиданно... подмигнул мне: "А как я мог вас предупредить? Вечером я еще не знал, что смогу предоставить вам слово".

На сей раз синагога была заполнена до отказа. Присутствовало, самое малое, человек семьсот-восемьсот. Множество стариков, но сколько-то и людей среднего возраста. Молодых – единицы.

Во время моей проповеди стояла абсолютная тишина. Я говорил на идиш. В комментариях к субботней главе Пятикнижия я затронул проблему воспитания и талмудторы. Я сделал вид, будто не знаю, что в Советском Союзе религиозное воспитание категорически запрещено и сурово карается законом. Как лояльный патриот своей родины, я воздал хвалу правительству Румынии, давшему нам возможность учить детей молитвам и ТАНАХу на иврите. Заодно я произнес похвальное слово этому языку (строго запрещенному в СССР), языку пророков, языку мира.

Насколько позволяли рамки проповеди, я рассказал о наших общинах, о наших религиозных учреждениях, иудаистской культуре и прочем.

– Так что же? – с изумлением и надеждой спрашивали меня после выступления. – В коммунистической стране вам разрешается иметь талмудтору?

Слушатели толпились вокруг меня, уже без малейшего страха, словно бросая вызов кому-то. А когда ко мне сунулся с рукопожатием какой-то вертлявый тип, группа прихожан вслух порекомендовала мне, в его же присутствии, не вступать с ним в разговор. "Это мосер, доносчик", – объяснили мне.

Обедали мы с Шифером наедине. Мы сблизились за эти часы и с каждой минутой все лучше понимали друг друга. Он попросил меня подробнее рассказать, как я добился возрождения талмудторы, каким образом мне удались другие предприятия, свидетельствующие об уважении румынского правительства к еврейской религии. Сам он, в свою очередь, рассказал мне о крупных антииудаистских гонениях 1933 года. И хотя я издавна проявлял интерес к событиям, происходившим в СССР, должен признаться, что и представления не имел об этом страшном периоде, когда были сосланы в Сибирь и исключены из жизни бесчисленные раввины и деятели еврейской культуры, и все это предшествовало развязанной Сталиным кампании террора в общегосударственном масштабе.

Сам Шлифер был раввином в Александровске. Потом он заменил в Москве великого Яакова Мазе[20]. В 1933 году ему удалось скрыться: он сбрил бороду и пейсы, устроился на работу бухгалтером и так избежал ссылки. В 1941 году его вызвали в НКВД и предложили вновь открыть синагогу. Шла война с Гитлером, и советское правительство стремилось привлечь западное общественное мнение на свою сторону: поэтому наряду с возрождением официальной православной церкви получил возможность очень стесненного существования и иудаизм. Шлифер уклонялся от предложенной ему миссии и просил оставить его в покое. Тем не менее власти настояли на своем. Многие месяцы кряду, рассказывал мне Шлифер, он ежедневно приходил в синагогу, отпирал ее, но никто из евреев не решался приблизиться и войти: все считали, что это ловушка, расставленная НКВД. Никто не верил ему.

Среди прочего, тяжко вздыхая, почтенный раввин признался мне, что бессилен сделать что-либо на пользу иудаизму. Он как бы хотел внушить мне, что и меня рано или поздно ждет такая же судьба. Он явно смирился и не надеялся даже на малые перемены к лучшему. Он рассказывал о страшной антисемитской кампании, развязанной в последние месяцы жизни Сталина, о "деле врачей", о казавшейся неотвратимой угрозе массовой депортации евреев в 1953 году.

Было видно, что он хорошо образован, прекрасно знает Тору, писания и пророков, в нем чувствовалась душа настоящего еврея и глубокая печаль смирения.

По его приглашению я пришел в синагогу и на следующий день, в воскресенье, на религиозную свадьбу. Жених был офицер, одетый в штатское платье.

А утром в понедельник, вместе с еще несколькими московскими евреями, Шлифер проводил меня в аэропорт. Когда я поднялся на трап, он крикнул мне вслед: "Бэ-шана а-баа б-Ирушалаим!" ("В будущем году – в Иерусалиме!") Шел 1955 год. Прошло всего два с небольшим года после смерти Сталина, а любовь к Сиону снова зажглась в душах этих людей.

Глава 25. Первая брешь в "железном занавесе"

Вернувшись в Бухарест, я задумался о возможности пригласить главного раввина Швеции д-ра Вильгельма в Румынию. Насколько я мог понять, мои контакты с представителями западного мира в Хельсинки не вызвали негативной реакции в официальных кругах Бухареста, а были скорее встречены с доброжелательным интересом. Казалось, власти впечатлены благоприятными откликами на мои выступления, которые появились в западноевропейской печати.

Даже коммунист Зальцберг, депутат канадского парламента, отозвался о них в весьма лестных выражениях. Одновременно я с чувством некоторого облегчения понял, что с моей квартиры снято наблюдение и агенты госбезопасности больше не преследуют меня по пятам. Риск немедленного ареста явно уменьшился.

По-видимому, мое поведение в Хельсинки и возвращение в Румынию убедили "соответствующие инстанции", что я не являюсь врагом режима, а действую исключительно в интересах иудаизма.

Я счел, что в таких условиях визит д-ра Вильгельма может оказаться полезным. Ворота страны были по-прежнему закрыты для выезда в Израиль, и тысячи разделенных еврейских семей жили только надеждой. Редко-редко какой-нибудь еврей-одиночка получал разрешение покинуть Румынию. Больше того, хотя многие активные сионисты были выпущены из тюрем, другие, особенно члены ревизионистской группы (правого крыла), все еще находились в заключении. И, разумеется, ни один из освобожденных сионистов не получил разрешения на выезд в Израиль.

Когда мне сказали, что д-р Вильгельм может по моему приглашению посетить Румынию, я испытал огромную радость. Она была тем больше, что я увидел, какое серьезное значение власти придают этому визиту. Главного раввина Швеции рассматривали как человека, способного склонить в нашу пользу общественное мнение Запада именно в тот период, когда румынские руководители все больше задумывались о необходимости проведения более независимой от Советского Союза внутренней и внешней политики. Хотя должно было еще пройти некоторое время до того дня, когда Хрущев на ХХ съезде КПСС разоблачил действительные масштабы преступной политики Сталина, лидеры Румынии прекрасно понимали, сколько миллионов жизней унес сталинский террор. Так что даже в отношениях с Советским Союзом румынское руководство искало новые ориентиры. В эту эволюцию прекрасно вписывался визит д-ра Вильгельма.

Для нас, румынских евреев, предстоявший приезд этого замечательного человека, был чрезвычайно волнующим событием. Мы ждали его с нетерпением, чуть ли не как Мессию.

Это был для нас первый мост, переброшенный к братьям на Запад. Это должно было стать первой брешью, пробитой в "железном занавесе", по крайней мере в том, что касалось евреев.

Министр культов Константинеску-Яшь лично руководил подготовкой к визиту шведского гостя. Забавным образом мы, евреи, пользовались в те дни той мистической силой, которую румынские власти приписывали "мировому еврейству", частью которого они считали д-ра Вильгельма. Несмотря на то, что еврейский народ в годы войны потерял почти треть своего состава, а евреи Европы почти начисто были выбиты нацистами, румыны верили, как и встарь, что еврейство – это грозная сила. Гнусные сказки, заимствованные из "Протоколов сионских мудрецов", пущенных в оборот российскими антисемитами, крепко засели в головах не только простонародья, но и большинства коммунистических активистов.

Когда главный раввин Швеции д-р Курт Вильгельм прибыл с женой в Бухарест, еврейские общины Румынии встретили его с огромным энтузиазмом, а власти – с уважением и почетом. Министр культов, который умел быть со мной таким грубым, перед д-ром Вильгельмом рассыпался мелким бесом. Его любезность и гостеприимство не знали границ. Он приложил все усилия к тому, чтобы Вильгельм уехал домой с самыми благоприятными впечатлениями о Румынии.

 

С Вильгельмом, главным раввином Швеции

Я, со своей стороны, воспользовался поводом для организации религиозных церемоний с участием молодежи – дело непредставимое в ту эпоху. Я понимал, что такие церемонии дадут сильный импульс общинной жизни. Напомнив министру, что визит Вильгельма совпадет с днями празднования Пурима, я заметил, что гость, возможно, захочет принять участие в детских торжествах, а ведь нельзя будет сказать ему, что у нас такие торжества запрещены. Министр без колебаний ответил: "Организуйте все, что считаете нужным".

Естественно, я был полон нетерпения. Атеисты-коммунисты, возглавлявшие Федерацию еврейских общин, вынуждены были со скрежетом зубовным присутствовать на многочисленных репетициях предстоявших празднеств. Это было впервые с 1948 года, когда они начали перехватывать власть в общинах. Праздник прошел с невероятным успехом. В Большой синагоге в Бухаресте собралось свыше полутора тысяч человек. Искрометный энтузиазм детей и подростков заражал взрослых.

Не успел кончиться Пурим, как я уже начал репетиции, готовясь к празднику Песах. Главным его событием является, конечно, седер, на котором дети задают вопросы об исходе евреев из Древнего Египта, декламируют легенды из Агады, читают молитвы. Седер в равной степени может быть и семейным, и общинным событием. Он насыщен религиозной символикой, ненавидимой евреями-атеистами. Бакал попытался запретить репетиции. Я ответил ему коротко и внушительно:

– Господин Бакал, то, что приемлемо для Пурима, тем более годится для Песаха. А если это не так... Уж не хотите ли вы сказать, что все, что мы сделали до сих пор, было лишь маскарадом, чтобы замазать глаза гостю?

Я попросту не обращал внимания на протесты коммунистов. Министерство культов я, разумеется, информировал о проводимых репетициях, но официального одобрения ждать не стал. Так никто из министерства к нам и не пришел. Детский седер состоялся все в той же Большой синагоге, в присутствии огромного числа верующих. Успех был ошеломляющий. Видя, как сильно способствуют эти церемонии оживлению еврейской религиозной жизни, я начал заблаговременно готовить публичное празднование Хануки. И сделал кое-что еще, в частности завел обычай, ныне крепко укоренившийся, посещать общины страны и участвовать в проводимых ими торжествах. Тысячи детей пели, танцевали, декламировали. Они вернули молодость одряхлевшей общине. Публичные празднования Пурима, Пасхи и Хануки стали, если можно так выразиться, форпостами румынского иудаизма. Власти ни разу не "благословили" эти праздники официальным одобрением, но, к счастью, и не препятствовали им.

Тонкий и умный человек, д-р Вильгельм сумел полностью использовать в интересах румынских евреев благоприятный для них климат, который был создан в связи с его приездом. Выступая в Хоральной синагоге, он красноречиво оценил усилия румынского правительства в отношении еврейских жителей страны и предоставленные им религиозные свободы. Власти были довольны до чрезвычайности. После серьезной критики, которой подвергал их Израиль и еврейские круги США и Западной Европы, они были счастливы услышать голос влиятельного еврея, протянувшего им руку дружбы.

Д-ра Вильгельма принял президент страны Петру Гроза, заместитель премьер-министра Александру Бырлэдяну и патриарх Юстиниан. Всюду, где он ни бывал, впечатления оставались самые радужные. Он, конечно, являл собой самую представительную еврейскую фигуру из-за рубежа в Румынии тех лет. Самой важной из всех была его беседа с А.Бырлэдяну, которому партийно-государственное руководство поручило обсудить с гостем насущные проблемы евреев. Я присутствовал на этой встрече и до сих пор живо помню, с какой деликатностью и дипломатическим тактом д-р Вильгельм ставил перед вице-премьером волновавшие нас вопросы. В частности, зашла речь и о шестидесяти тысячах евреев, годами ожидавших разрешения на выезд в интересах воссоединения родителей с детьми и наоборот. Говорили участники беседы и о томившихся в тюрьме сионистах. Какая судьба их ждала? А те, которые были освобождены из тюрем благодаря моим хлопотам, могутли они надеяться на отъезд в Израиль? Позволят ли румынские власти "Джойнту" оказать материальную помощь тысячам малоимущих евреев?..

Бырлэдяну внимательно слушал гостя и отвечал ему в дружеской манере, кое-что из просимого обещая исполнить сразу. Он, однако, подчеркнул, что нападки Запада на Румынию относительно евреев должны быть прекращены. В первую очередь, заявил он, необходимо улучшить атмосферу взаимоотношений между мировым еврейством и Румынией. В этой связи он высоко оценил позицию д-ра Вильгельма.

Рассказ главного раввина Швеции о его поездке в Румынию был перепечатан многими западными газетами и для многих оказался сюрпризом. Он поведал читателям о заполненных до отказа синагогах, о множестве учеников в талмудторах, о торжественном праздновании Пурима. В преувеличениях и педалировании не было нужды. Все было так, как он описывал. Вопреки усилиям коммунистов из ДЕКа в стране существовала и развивалась активная еврейская жизнь.

До выступления д-ра Вильгельма на Западе считалось чуть ли не аксиомой, что всякое высказывание о Румынии должно быть сугубо критическим. Все газеты, и не только еврейские, писали о ней в духе холодной войны. Впрочем, именно еврейская критика была особенно суровой. Д-р Вильгельм сломал этот стереотип, что вызвало немало неудовольствия. Рыцари антикоммунистического "крестового похода" в Израиле и на Западе были возмущены. Они затеяли было кампанию, направленную против д-ра Вильгельма, но его репутация неизменно искреннего и объективного человека была столь прочна, что поколебать ее не удалось. Оставалось только замолчать.

Визит д-ра Вильгельма способствовал быстрому росту престижа румынской еврейской общины. Поскольку ее возглавляли коммунисты-ДЕКовцы, было естественно, что, с одной стороны, еврейская интеллигенция, писатели, ученые уклонялись от любых с ней контактов. Один лишь литератор И.И.Пельц регулярно посещал синагогу. С другой стороны, многие, похоже, смирились с мыслью, что только став на позицию атеистов и антисионистов они могут улучшить собственное положение в сложившейся обстановке. Некоторые сменили имена, чтобы они звучали не так выразительно и не выдавали их еврейское происхождение. ДЕКовцы, в свою очередь, изображали еврейскую общину как сборище реакционеров, с которыми они отважно сражаются. Естественно, те, кто прежде всего заботился о собственных интересах, обходили общину за семь верст.

Когда приехал д-р Вильгельм, власти поняли даже без того, чтобы я их к этому подталкивал, что еврейская интеллигенция несомненно заинтересуется этим визитом. Мост, как всегда, был недостаточно широк[21], но он пробудил множество надежд. Началась более активная борьба за освобождение заключенных сионистов, за возобновление алии в Израиль. Обе эти цели были вскоре достигнуты. Мне удалось также добиться полуофициального признания талмудторы, что разом подняло настроение преподавателей, родителей и учеников. Я стал пользоваться большим доверием общественности в своей борьбе с ДЕКом.

После визита д-ра Вильгельма укрепилось и мое собственное положение. Я уже не опасался, что со дня на день стану узником Сиона. Теперь обо мне знали и за рубежом и в моего случае ареста это принесло бы больше неприятностей моим врагам, чем мне самому. Больше того, я доказал властям, каким полезным могу быть стране при ее новой ориентации. Единственной уступки я не сумел добиться – свободного выезда евреев в Израиль, но, во-первых, появилась надежда на это, а во-вторых, то, чего мне удалось достичь, тоже немалого стоило. Представители международного еврейства, безуспешно пользовавшиеся для давления на румынское правительство тактикой холодной войны, были весьма впечатлены результатами, которых добился альянс Вильгельм – Розен.

А глубокая преданность д-ра Вильгельма еврейскому народу и своей миссии может быть сполна оценена благодаря следующему печальному факту. В то время его сын, юноша двадцати двух лет, был очень болен. Медики обнаружили у него рак и пришли к выводу, что жить ему осталось недолго. Таким образом, д-р Вильгельм оказался перед выбором: то ли остаться в Стокгольме, то ли выполнить данное мне обещание и посетить Бухарест. Кроме того, он и сам страдал серьезной сердечной болезнью и из-за этого не мог путешествовать в одиночку – только с женой. При всем том, понимая, как много зависит от его поездки в Румынию, д-р Вильгельм решил все же совершить этот визит, оставив сына в больнице на попечении врачей. Это была воистину героическая акция, достойная настоящего лидера. Жертвоприношение, увы, состоялось: когда д-р Вильгельм и его супруга вернулись в Стокгольм, они узнали, что их сын умер.

Я не могу завершить настоящую главу, не отметив важную подробность: все, связанное с визитом д-ра Вильгельма в Румынию, было вдохновлено определенными группами в Израиле. Они дали этому мероприятию первоначальный толчок. Правда и то, что мы с ним вышли далеко за границы задуманного и, таким образом, достигли радикального улучшения всего комплекса отношений между Востоком и Западом в том, что касалось еврейской проблемы.

Далее мы увидим, как развивались события в этом направлении. Так или иначе, первая брешь в железном занавесе была пробита.

Глава 26. Раввины молятся в кабинете зампреда совмина

Итак, д-р Вильгельм нашел в Румынии тех, кто пожелал его выслушать. Начало "оттепели" было отмечено еврейской прессой на Западе. Еще раз повторю: этот визит состоялся не по собственной инициативе главного раввина Швеции (и не так уж трудно догадаться, где это было задумано и откуда берет начало). Важно другое: те, кому принадлежала честь этого замысла, убедились, по крайней мере отчасти, что нападкам следует предпочесть конфиденциальные контакты, и продолжали действовать по линии смягчения напряженности в международной еврейской жизни.

Очень скоро я и моя супруга получили приглашение нанести ответный визит в Стокгольм. Правительство сразу одобрило эту идею. Я, в свою очередь, воспользовался случаем, чтобы закрепить достигнутые ранее успехи (освобождение узников Сиона, талмудтора, иешива и пр.). Однако доступ к действительным хозяевам страны был для меня весьма ограничен. Правда, уже миновало время, когда руководители ДЕКа Фельдман – Шербан – Бакал мне представлялись необоримой силой. Я начал понимать, что есть кое-кто и повыше их и что там, "выше", окажется больше шансов на то, что доводы разума будут услышаны. Поэтому я настойчиво искал связи.

В Хельсинки, в 1955-м, у меня наладился определенный контакт с Сорином Томой. Когда мы немного сблизились, я, как уже описано, рассказал ему кое-что о наших бедах, о злоупотреблениях ДЕКа, о давлении коммунистов на еврейскую молодежь, о проблеме алии, об узниках Сиона и т.д. и т.п.

Приближалось время нашего отъезда в Швецию, и я обратился к министру культов профессору Константинеску-Яшь с просьбой устроить мне аудиенцию у вице-премьера страны Эмиля Боднэраша, отвечавшего за армию, госбезопасность, культы и пр., – он представлял, таким образом, высшую инстанцию в том, что касалось наших проблем.

Шли дни, недели, а ответа все не было. Тогда я написал письмо Сорину, который, хотя формально и не имел отношения к интересующим меня вопросам, был как-никак членом ЦК. Я указал, что "чувствую себя не вполне уверенно, так как за рубежом мне, видимо, предстоят встречи самого разного рода, а потому я хотел бы предварительно проконсультироваться на достаточно высоком уровне, чтобы лучше ориентироваться в дальнейшем".

Через несколько дней я получил приглашение к Боднэрашу. Присутствовал и Константинеску-Яшь. Как человек крайне амбициозный он чувствовал себя глубоко оскорбленным: как это я посмел к кому-то обращаться через его голову? Он так и сказал мне с первых слов: "Я историк (он действительно преподавал в университета историю. – Авт.) и обязан иметь хорошую память. Так вот, знай, что я никогда не забуду обиду, которую ты мне нанес". Я извинился перед ним, сославшись в качестве оправдания на неотложность своего дела и серьезность проблем, которые намерен затронуть.

Боднэраш, как выяснилось, был очень доволен результатами визита д-ра Вильгельма и потому выслушал меня весьма доброжелательно. Я сказал, что испытываю серьезные затруднения в связи с предстоящей поездкой как в отношении организаций и лиц, с которыми, видимо, буду иметь встречи, так и при контактах с представителями международной прессы. Узники Сиона и свободная эмиграция евреев – вот две проблемы, которые поставят меня в затруднительное положение. Без серьезной поддержки, которую должно оказать мне правительство, я не готов взять на себя ответственность за безусловный успех поездки. Из срочных вопросов я назвал следующие:

а) А.Л.Зиссу и Мишу Бенвенисти должны получить заграничные паспорта;

б) сионисты-ревизионисты должны быть освобождены из тюрем;

в) необходимо, по меньшей мере для начала, заявить об одобрении права евреев на свободный выезд в Израиль;

г) все освобожденные сионисты должны быть выпущены за пределы страны.

После каждого сформулированного мною вопроса Боднэраш брал телефонную трубку и начинал обсуждать его с кем-то, кто, судя по ответам, должен был быть "всезнающим". О чем бы ни спрашивал Боднэраш, информация, поступавшая к нему, была точной и исчерпывающей.

Особенно красноречивой показалась мне одна из реплик Боднэраша: "Хотят уезжать? Мазлтов!" Читатель может оценить принципиальную разницу между этим, хотя и не высказанным открыто, демократическим подходом и косной, махрово-антисемитской позицией ДЕКа: "Еврейского народа не существует. Мы все румыны, а кто стремится уехать в Израиль, тот негодяй и предатель".

Короче говоря, Боднэраш тут же, при мне, распорядился выдать паспорта Зиссу и Бенвенисти. Вместе с тем он выразил опасение: не случится ли так, что во время моего визита в Стокгольм они, уже находясь за границей, попытаются дезавуировать мои заявления, благоприятные для страны. Я ответил, что сам Зиссу заверил меня: "Пока в Румынии остается хоть один еврей, я буду молчать".

Боднэраш хмыкнул и добавил в рифму:

– Он – молчать, а мы – в печать.

После чего распорядился выпустить из тюрьмы сионистов.

Относительно их отъезда в Израиль он прямо сказал мне, что обещает положительно решить этот вопрос ПОСЛЕ моего возвращения из Швеции. "Все зависит, – добавил он, глядя мне прямо в глаза, – от результатов вашего визита".

В Стокгольме меня ждали приемы, встречи и интервью – полная программа. Все было подготовлено на высшем уровне. Съехались раввины со всей Скандинавии (старый д-р Мельхиор – отец нынешнего главного раввина Дании, главный раввин Норвегии и др.). Гуннар Йозефсон, председатель еврейской общины Стокгольма, посол Израиля в Швеции и другие весьма важные еврейские и нееврейские персоны придали моему визиту и разного рода публичным мероприятиям особую значимость. Разумеется, посол Румынии, со своей стороны, постарался содействовать успеху этого визита; понятно, что действовал и "невидимый" еврейский фактор.

Международная еврейская пресса разнесла мои заявления по миру, и вокруг словно задул веселый весенний ветерок.

Немало с тех пор ездил я по земному шару, немало стран повидал на своем веку, но до смерти не забуду подаренную мне и Амалии д-ром Вильгельмом и его супругой поездку в июне 1956 года на север, к Полярному кругу, в Абиску, в период Midnight-Sol[22], когда солнце вообще почти не заходит за горизонт. Причем я имею в виду не так называемые белые ночи, характерные для северных стран в период летнего солнцестояния, а те удивительные дни в области Полярного круга, когда солнце закатывается буквально на две-три минуты – и вот оно уже снова на небе. Поразительное, незабываемое зрелище.

Помню, что утром в пятницу мы вылетели из Стокгольма на самолете, потом приземлились в каком-то маленьком аэропорту (уже не помню его названия), сели на поезд, затем в машину и часам к шести вечера прибыли в Абиску.

Солнце стояло так высоко, что это было скорее похоже на полдень, чем на вечер. Так продолжалось долгие часы. Вот уже всего два часа оставалось до полуночи. Я начал нервничать. Предстояло по всем правилам встретить шабат, а вместо этого мы, два раввина, стояли и покуривали.

Наконец, я сказал Вильгельму:

– Надо бы исполнить обряд.

– Взгляните на небо, – возразил он. – Белый день кругом.

Как либерал и реформист, он не слишком строго соблюдал ритуальные правила, но, с другой стороны, был достаточно деликатным человеком, чтобы воздержаться от оскорбления моего религиозного чувства.

Наконец я припомнил, как рекомендует поступать в подобных случаях один из наших раввинов-законоучителей, и ровно в одиннадцать часов вечера мы бросили сигареты, и я произнес положенную молитву.

Впрочем, на второй день я отплатил Вильгельму той же монетой. Ему очень хотелось курить. Было уже девять часов вечера, и теперь нервничал он, ожидая исхода субботы. Когда он предложил мне произнести вечернюю молитву и тем самым обозначить наступление следующего дня, я сказал:

– Взгляните на небо. Разве вы не видите, как высоко стоит солнце?

Только после полуночи, когда дневное светило на несколько минут опустилось в тихое озеро и тут же взошло снова, я удовлетворил просьбу моего коллеги.

...Телеграмма из Бухареста вынудила меня прервать визит. В Румынию должны были прибыть четыре раввина, представителя "Раввинского совета Америки". Это были Давид Холлендер, Гершль Шехтер, Джильберт Клаперман и С.Эдельман.

Итак, после того как главный раввин Швеции в феврале 1956 года пробил первую брешь в железном занавесе, в июле того же года начатую им работу продолжили послы шестимиллионного американского еврейства. Мое присутствие на родине было совершенно необходимо.

4 Ава, в четверг, я вернулся в Румынию и уже на следующий день меня принял Киву Стойка, председатель Совета министров. Я подробно информировал его о своей поездке в Стокгольм и, между прочим, вручил ему копию интервью, которое дал корреспонденту лондонской "Джуиш кроникл". В этом интервью, среди многих тем, я затронул и вопрос о "иешиве" в Араде.

Суть заключалась в том, что эта иешива функционировала вопреки воле руководителей Федерации и ДЕКа. У нее не только не было помещений для учебы, еды и житья, она не только не получала ни гроша на оплату труда преподавателей и другие расходы (освещение и отопление синагог, где учащиеся проводили дни и ночи), – все обстояло гораздо хуже: в госбезопасность без конца поступали доносы на "заговорщиков" и "нелегалов". Власти преследовали преподавателей и слушателей, угрожали им, всячески терроризировали. Поддержку этим смелым людям оказывал только я и еще несколько ортодоксальных раввинов: С.Дейч из Сату-Маре (ныне в Петах-Тикве), Фишель Клейн из Тыргу-Муреша (ныне в Иерусалиме), Пауль Миллер из Арада, Моше Шпитц из Быстрицы (ныне в Нью-Йорке) и другие. Мы собирали для них пожертвования, боролись за поддержание их существования, предотвращали попытки тайного закрытия и т.д.

Разумеется, в интервью газете "Джуиш кроникл" я не стал обо всем этом упоминать, а просто заявил, что у нас есть иешива с полусотней слушателей, днем и ночью занимающихся изучением Торы и Талмуда. Что бы там ни было, этот факт сам по себе был совершенно достоверным.

Показав премьер-министру свое интервью и убедившись в том, что он очень доволен им, я сказал:

– Приезжающие американцы, несомненно захотят посетить иешиву в Араде. Я не вправе указывать им, куда ехать, а куда не ехать. Но там нет ни здания, ни общежития, ни столовой. Нам будет стыдно, когда весь мир узнает об этой нелепой ситуации.

Киву Стойка внимательно выслушал меня, сделал какую-то запись в блокноте и сказал:

– Ни о чем не беспокойтесь.

Это было в пятницу, а гости прибыли в понедельник, накануне поста 9 Ава.

Вечером после молитвы мы с ними гуляли около трех часов. Это не было прогулкой ради удовольствия (в день Тша бэ-Ав удовольствия запрещены): просто и я, и они понимали, что у стен есть уши. Я обрисовал гостям реальную картину положения евреев в Румынии со всеми ее плюсами и минусами.

После этого нас принял у себя раввин Португаль, и мы засиделись у него до трех часов ночи. Потом посетили несколько синагог, побеседовали с прихожанами.

В среду я повез гостей через Борсек (где у нас был маленький дом отдыха) в Яссы. Тысячи евреев ждали нас там с утра. Это была впечатляющая манифестация еврейской солидарности, еврейского братства.

В четверг на специальном самолете мы прибыли в Арад и... вошли в прекрасное здание с синагогой и большим учебным классом, где все пятьдесят слушателей сидели за новехонькими партами. Заглянули мы в столовую с новой посудой, в спальни с новенькими кроватями. Короче говоря, это была настоящая иешива, возникшая из ничего, как дворцы в восточных сказках. Здание когда-то действительно принадлежало еврейской общине, потом его национализировали и разместили там службу гражданской обороны. Теперь, перед приездом американцев, военных из ПВО стремительно выселили и в рекордное время оборудовали иешиву. Настоящими – и это самое важное – были слушатели. Они вели трудную жизнь, учились в нечеловеческих условиях, обедали то у одного, то у другого своего товарища, спали кто где устраивался, в тесноте, на полах, на сундуках, но – учились, учились... И вдруг – как в прекрасном сне: чистые комнаты, душевые, зал для занятий, кошерная столовая с официантами и пр., и пр.

Я не скрыл от гостей историю совершившейся метаморфозы. Они, в свою очередь, сделали вид, что восхищены увиденным. Надеюсь, это было им не очень трудно.

Итог: иешива в Араде закрепилась в новом здании и функционировала вплоть до 1966 года, когда мы сами закрыли ее, поскольку постепенно разъехались все – и слушатели, и преподаватели. Большинство из них, как истинные последователи сатмарского раввина, обитают сейчас в Америке, некоторые уехали в Израиль.

 

С членами делегации Совета раввинов Америки в Бухаресте. Профессор Догару (крайний слева), руководитель ДЕКа Израиль Бакал (третий слева) и министр культов Константинеску-Яшь (весь в белом)

...Но вернемся к американским гостям. Делегацию принял заместитель председателя Совета министров Александру Бырлэдяну. Обсуждались проблемы алии, отъезда бывших узников Сиона, открытия в стране представительства "Джойнта". Разумеется, я также присутствовал на аудиенции. Ни один из ответов не содержал прямого отказа, но и об успехе говорить было рано. Явственно ощущались тенденция к улучшению отношений, особый интерес румынского руководства к завоеванию симпатий американского общественного мнения. Словом, как говорится, имели место быть большие надежды.

Любопытная деталь: беседа затянулась, и наступило время молитвы "минха". Как известно, час этой молитвы выпадает на самое занятое время дня, когда человек погружен в будничные заботы и должен отстраниться от них, чтобы обратиться к Всевышнему. Мы попросили извинения у хозяина за то, что прерываем беседу. Он проявил такт и понимание и оставил нас одних. И вот в кабинете зампреда коммунистического совмина четыре американских раввина и один румынский вознесли к небесам ритуальную молитву.

То, что последовало далее, заставляет меня думать, что именно эта молитва, именно там произнесенная, достигла прямо престола Всемогущего, который преклонил к ней свой слух. Словом, наши мечты начали сбываться.

Глава 27. Будапештская авантюра

...В июле 1956 года мы с женой летели из Лондона в Цюрих. Это было по пути домой, после моего визита в Стокгольм и поездки в Глазго, куда мы отправились, чтобы навестить мою сестру и ее мужа, д-ра Вольфа Готтлиба, председателя тамошней еврейской общины.

Внезапно мы почувствовали, что самолет превратился в игрушку мощных стихийных сил. Пилот прилагал отчаянные усилия, чтобы избежать катастрофы. Людей швыряло на спинки кресел, ударяло об стены салона. Даже стюардессы не могли скрыть своего страха. В течение нескольких минут нам казалось, что участь наша уже решена. На мертвенно-бледных лицах соседей читался ужас. Сидевшие лицом к нам отец и сын торопливо читали последнюю молитву.

Опытный летчик, однако, справился с опасностью и на одном моторе совершил вынужденную посадку в Женеве. Еще раз мы избежали верной смерти. Взглянув в глаза моей жены, я мысленно поклялся, что никогда больше не буду летать самолетом...

Вскоре мы в очередной раз убедились, что судьбу не обойдешь и что человек бессилен сражаться с тем, что написано ему на веку.

...В октябре того же года мне предстояла поездка в Париж: я должен был присутствовать на открытии мемориала Неизвестному еврейскому мученику, задуманного и созданного И.Шнеерсоном. На этот раз жена моя осталась дома, и сопровождал меня писатель Людвиг Брукштейн из Сигета (умер в Израиле).

Верный своему решению, я предпринял все необходимые усилия, чтобы отправиться во Францию не воздушным, а наземным путем.

К вечеру 23 октября мы сели в спальный вагон международного сообщения. На вокзале нас провожала группа раввинов и служителей синагог. В том же вагоне ехала жена посла Италии в Бухаресте и два дипломата из того же посольства.

Перед отходом поезда раввин Португаль, возложив руки на мою голову, благословил меня. Это был волнующий момент, и неевреи, присутствовавшие при этой сцене, также чувствовали себя растроганными.

...В Араде на вокзал пришли повидаться со мной раввин д-р Шенфельд и руководители местной общины. Они шепнули, что лондонское радио передало сообщение о "революции в Венгрии".

– Ну и что? – наивно спросил я. – Мы ведь едем в Париж, а не в Будапешт.

На границе, однако, поезд задержался. На мой робкий вопрос к таможеннику: "Что слышно нового?" последовал уклончивый ответ: все, мол, в порядке.

Наконец поезд пересек рубеж. Это уже была территория Венгрии. Обычно на таможенной станции поезд пустеет, остаются только те пассажиры, которые едут за границу, а потом, на следующих станциях в поезд садятся новые пассажиры. Но теперь на венгерских станциях мы почему-то не видели ни души. В вагоне оставалось только шесть пассажиров из Румынии (с нами ехал один гражданин Швейцарии).

Прошло еще часа два. Проводник не шел стелить постели. Я отправился в путешествие по другим вагонам. Везде было пусто – буквально ни души. Я дошел до самого локомотива. Вагон-ресторан также пугал пустотой: ни повара, ни официантов, ни проводников. Признаться, мне стало страшновато в этом поезде-призраке. Мы мчались на большой скорости, вагоны потряхивало и – никого...

Посоветовавшись с Брукштейном, я подошел к жене итальянского посла, с которой был немножко знаком: видел ее на нескольких дипломатических приемах. И хотя до тех пор я не обменялся с ней ни одним словом (в 1956 году любые контакты с зарубежными дипломатами все еще считались потенциально опасными), теперь я решил, что повод для разговора достаточно основателен.

– Мадам, – сказал я по-французски, – в Венгрии революция.

Моя собеседница широко раскрыла глаза и попросила повторить: она решила, что неправильно поняла меня. Я повторил, и она внезапно залилась неудержимым хохотом, переведя мои слова на итальянский двум сопровождавшим ее дипломатам.

– Не сердитесь, – сказала она, когда вдосталь насмеялась, – но в коммунистических странах революций не бывает. Успокойтесь, это вас кто-то напугал.

Я не стал настаивать на своей версии и, вернувшись в купе, решил дожидаться дальнейших событий.

После полуночи поезд вдруг остановился в чистом поле, недалеко от станции, откуда до Будапешта было километров двадцать. (Кажется, она называлась Ракоши или что-нибудь в том же роде. Так или иначе, это было похоже на фамилию тогдашнего генерального секретаря венгерской компартии.) В наступившей тишине стали слышны близкие пушечные залпы и пулеметные очереди. Свет в поезде погас. Мы вышли из вагона и пустились по полям.

Тьма кругом была непроглядная. Внезапно я обнаружил, что меня держит за рукав один из итальянских дипломатов, повторяя слова "Il uomo sancto"[23]. Видимо, его впечатлила сцена благословения, которого я удостоился на вокзале в Бухаресте от раввина Португаля, и теперь он пытался внушить себе и мне, что это благословение должно уберечь нас от пуль, свистевших вокруг.

Через некоторое время, которое показалось нам вечностью, нас догнал машинист и позвал обратно в вагон. Вскоре раздался гудок, поезд тронулся, и к рассвету мы прибыли в Будапешт. Вокзал был совершенно пуст, а рядом шли уличные бои. Вряд ли можно было выйти на перрон, не подвергая свою жизнь опасности.

Прошли сутки с тех пор, как мы сели в поезд. Есть было нечего, стрельба не смолкала. Когда стемнело, в вагоне вдруг появились три подростка (лет по двенадцать-тринадцать) с направленными на нас пистолетами. Проверив наши документы, они удалились. Наступила вторая страшная ночь.

Наутро, уже в пятницу, на вокзал прикатили две машины из посольств Италии и Швейцарии, с флагом Красного Креста на каждой, и забрали итальянцев и швейцарца.

Я попросил появившегося к тому времени проводника связаться с румынским посольством. Он, добрый человек, звонил туда неоднократно, но все наши призывы оставались без ответа. От нас попросту отмахнулись.

Тогда, видя, что иного выхода нет, я попросил проводника позвонить в представительство Израиля. Не прошло и часа, как за нами приехали и отвезли нас в посольство.

Брукштейн, тогда коммунист, член партии, плакал, как ребенок, увидев, как быстро, под пулеметным и автоматным огнем, приехали к нам на выручку израильские братья.

Я немедленно позвонил в румынское посольство и предупредил, что они понесут ответственность за то, что оставили нас, румынских граждан, без поддержки и защиты. Вскоре после этого к воротам израильского посольства подкатила "спасать нас" машина под румынским флагом.

Нас отвезли в гостевой дом посольства, который находился в районе, где шли ожесточенные уличные бои. Поблизости было студенческое общежитие, где забаррикадировались повстанцы, а напротив находилась казарма советских оккупационных войск.

Да уж, защиту нам организовали на высшем уровне. День и ночь гремели выстрелы, свистели пули, раздавались взрывы гранат. Мы спустились в подвал. О том, чтобы перекусить, не было и речи. Мне удалось дозвониться до Бениамина Шварца, главного раввина Венгрии, ныне покойного. Он появился лично с кошерной пищей. Этот почтенный старик, едва державшийся на ногах, не медлил ни минуты, когда речь шла о том, чтобы помочь соплеменникам.

Так, в подвале, прошла неделя. Когда на улице стало тише, мы вышли однажды на бульвар, находившийся неподалеку, и увидели огромный пьедестал, на котором стояли гигантские сапоги. Это были сапоги Сталина. Его исполинский бронзовый памятник долгие годы возвышался над городом. Но во время восстания памятник срезали автогеном, оставив на постаменте только сапоги. А "тело" толпа проволокла по улицам на свалку. Неописуемое, наверно, было зрелище.

В том же гостевом доме вместе с нами находилась жена одного сановника по фамилии Костаке из министерства внутренних дел. Она приехала в Будапешт проконсультироваться у какого-то видного венгерского специалиста по нервным болезням и... можно себе представить, какое лечение получила. Мы нервничали, паниковали, а она с ясным лицом расхаживала по комнатам в домашнем халатике и собирала с полу пули.

Брукштейн, спавший с лица, отчаявшийся, считал меня, кажется, всеведущим и всемогущим. Когда на ночь я забирался под кровать, надеясь, что пули меня там не найдут, он лез туда вслед за мной, полагая, видимо, что мне известен особый секрет неуязвимости.

– Что с нами будет? – без конца повторял он. – Когда мы отсюда выберемся?

– Не знаю, – отвечал я, – но будьте уверены, что муж нашей соседки зря времени не теряет. Мы тут "подкидыши", а она, как-никак, весьма важная персона. В день, когда муж ее заберет, появится и у нас надежда на избавление.

Заканчивалась бесконечная неделя нашего пребывания под "гостеприимным" кровом гостевого дома посольства страны, где я родился, где был главой культа, исповедуемого сотнями тысяч людей. О нас по-прежнему никто не беспокоился, и, если бы не еврейская община Будапешта, мы вполне могли бы умереть с голоду.

И вдруг мы увидели нашу соседку (она утверждала, что она еврейка), элегантно одетую, в отличном настроении. На наше приветствие она ответила ослепительной улыбкой. Я спросил:

– Как вы думаете, что будет с нами?

– А что с вами должно быть? Вы могли бы хоть сегодня улететь домой. Пришел самолет с медикаментами, и посольские предложили мне вернуться на нем. Но там нет мест для сидения, и я решила подождать, пока пришлют настоящий пассажирский самолет. Это же не дело – лететь, как в товарняке.

Мы решили, что не можем позволить себе роскошь быть такими переборчивыми. Я позвонил в посольство, и после обмена несколькими "теплыми словами" за нами пришла машина, которая доставила нас в аэропорт. На "товарняке" был нарисован громадный красный крест.

Сидели мы на полу. С нами летел и писатель Михай Бенюк с женой. Он приехал в Венгрию на какой-то конгресс, и трагические события застали его в Будапеште.

Самолет летел очень низко, чтобы красный крест был виден с земли. Приземлившись, наконец, в Араде, мы почувствовали себя рожденными заново.

С тех пор я снова начал летать на самолетах.

Ведь если бы я не поехал поездом, то не оказался бы в Венгрии и не жил бы много суток рядом со смертью. Видно, мало было мне опасностей, с которыми я сталкивался в Румынии, – надо было еще пережить их и за границей. К событиям 1938 года в Вене прибавились теперь события 1956 года в Будапеште.

Человек предполагает, а Бог располагает.

Глава 28. Топорища[24]

Овца в одной мудрой басне жалуется: "Пускай зарежут, но зачем ведут?"

Если бы надо было коротко определить постыдную роль, которую сыграл Демократический еврейский комитет (ДЕК), в годы великих потрясений, пережитых Румынией в описываемую эпоху, я не мог бы найти более подходящей формулы.

Еще не рассеялся страшный "гриб" Хиросимы, еще не высохли чернила на акте капитуляции гитлеровской Германии, подписанном 8 мая 1945 года, а уже начались невидимые поначалу трения между недавними союзниками. Ялтинская конференция и новый аморальный передел Европы отнюдь не помогли установить прочные основы послевоенного мира между победителями. Повсюду, во всех уголках земли, началась борьба за подлинный раздел сфер влияния и стратегических зон, за богатства, за силу и превосходство.

В Палестине, находившейся под британским мандатом, усилилась борьба за изгнание англичан из страны. Советский Союз расценил еврейское национально-освободительное движение как антиимпериалистическое, прогрессивное, а потому вместе с другими странами социалистического лагеря стал оказывать ему поддержку. Заявление Громыко в ООН 15 мая 1948 года, на следующий день после провозглашения Государства Израиль, заявление, в котором это государство признавалось суверенным и независимым, было ничем иным, как логическим следствием этой политики. Поддержка, впрочем, была не только политической. Она находила конкретное выражение в поставках оружия, жизненно необходимых молодому государству, сражавшемуся против враждебных арабских армий, и, last but not least[25], в массивном предоставлении ему "человеческого материала".

Вот почему суда, отходившие из Констанцы, из Болгарии или Югославии, суда, на которых тысячи молодых евреев направлялись в Эрец-Исраэль, следовали, в конечном счете, генеральной линии Москвы. Вот почему Румыния, единственная в Восточной Европе страна, где уцелела примерно половина еврейского населения, стала резервуаром "человеческого материала", столь необходимого для защиты и консолидации молодого еврейского государства.

Вот почему ДЕК заигрывал с левыми сионистами и сам содействовал снаряжению и отправке кораблей с репатриантами.

Это продолжалось до тех пор, пока однажды осенью 1948 года не появилось знаменитое письмо Ильи Эренбурга – внезапная, как гром среди ясного неба, атака на сионизм. Это письмо воскрешало старые тезисы, согласно которым еврейского народа вообще не существует, репатриация в Израиль есть предательство социалистической родины, а сионисты – "агенты империализма".

Письмо это стало сигналом и знаком крутого политического поворота. Весь социалистический лагерь сотрясла бешеная антисионистская кампания. В Румынии главным орудием этой кампании стал ДЕК.

Поначалу, однако, эта кампания не означала прекращения эмиграции в Израиль. С одной стороны, ДЕКовская пресса изощрялась в подборе все новых и новых оскорбительных эпитетов для уезжающих согласно давно установившимся канонам антисионистской (антисемитской) пропаганды, с другой – корабль "Трансильвания" по-прежнему совершал еженедельные рейсы в Израиль, перевозя туда тысячи репатриантов. С одной стороны, сионистские бюро, подвергнувшиеся ожесточенным нападкам так называемых "разгневанных народных масс", вынуждены были поспешно закрыться, с другой – в отделения милиции продолжали поступать тысячи прошений о выдаче заграничных паспортов, и, как правило, они удовлетворялись. С одной стороны, организовывались митинги, на которых скандировались через рупоры подлые лозунги вроде "Сионизм – отравленное оружие англо-американского империализма!" и прочих в том же духе, с другой – происходили спонтанные демонстрации перед посольством Израиля или министерством внутренних дел с требованиями объединения семей в Израиле.

Таким образом, ДЕК с самого начала вынужден был вести линию, которая делала его отвратительным в глазах еврейского населения. "Разъяснительная работа", проводившаяся эмиссарами ДЕКа буквально в каждом еврейском доме, не могла переубедить родителей, дети которых сражались в Армии обороны Израиля, или отвратить от этой обетованной страны людей, переживших Освенцим.

Мне рассказывал Ирел Негрин, социал-демократ, введенный партией в руководство Бухарестской общины, о своих приключениях и "проколах" во время антисионистской кампании. Цитирую по памяти:

"Собрали мы большой митинг в зале Сидоли в Яссах. Человек набилось примерно тысяча. Я крою сионистов, а люди слушают, раскрыв рот, – и не шелохнутся. Я завелся и, в качестве, так сказать, кульминации, риторически спрашиваю:

– Да вы себе представляете, люди добрые, чего хотят сионисты?!

И делаю паузу.

Смотрю: народ замер. Я выждал еще пару секунд и сам на свой вопрос отвечаю:

– Они хотят... собрать евреев со всего света... в одном месте, в Израиле!

Такой овации у меня в жизни не было! Кричат "ура, браво!" и чуть не на стены лезут. Вот так я влип с антисионистской пропагандой".

"Проколы" и провалы, подобные описанному, повторялись в разных формах неоднократно в бесчисленных местечках Молдовы и Трансильвании, где евреи видели в пропагандистах ДЕКа врагов и предателей.

Когда приближались еврейские праздники, ситуация становилась еще более двусмысленной. Поскольку я отказывался в своих посланиях на Песах и Рош а-Шана подвергать критике сионизм и алию, в оборот запускались, как я уже рассказывал, "тезисы" ДЕКа, которые надлежало читать и "прорабатывать" в синагогах в часы наибольшего скопления прихожан. Обычно это происходило перед молитвой "Изкор". Мое послание зачитывалось, как правило, раввинами в один из первых вечеров праздника. Исключения были редки. Что касается ДЕКовских "тезисов", то ДЕКу порой приходилось посылать специальных людей для зачтения их, а заодно и соглядатаев, которые контролировали ход "мероприятия".

В большинстве случаев публика реагировала на "тезисы" враждебно: во время чтения люди громко разговаривали, шумели, иной раз даже свистели; находились иногда смельчаки, которые попросту прерывали ораторов.

Одним из способов давления на тех, кто подавал заявления о выезде в Израиль, были так называемые "разоблачения". Устраивались специальные собрания, на которых несчастный выезжающий был обязан присутствовать; один за другим поднимались на трибуну его "товарищи по работе" и начинали клеймить "врага народа" за его стремление вырваться из бараков социалистического лагеря.

Такие собрания, на которых ни один выступающих не верил в то, что громогласно произносил, стали обычным явлением в Федерации, в столичной и некоторых провинциальных общинах.

Архитектор Шулхоф подал заявление на выезд. Его, как положено, подвергли "разоблачению". После этого паспорт долго не выдавали. И когда знакомые его спрашивали, почему он не уезжает, он отвечал:

– Не могу же я уехать раньше, чем те, кто меня разоблачил!

Так разыгрывалась эта всем надоевшая утомительная комедия, в которой каждому была отведена своя роль. И действительно, случалось, что "разоблачители" уезжали раньше "разоблачаемых", но в глаза друг другу при этом смотрели довольно бодро.

Попытки ДЕКа внедрить антисионистскую пропаганду в среду раввинов обычно заканчивались еще более плачевно. За несколькими исключениями, раввины следовали моим указаниям: они "политизировали" свои проповеди – поддерживали борьбу за мир, хвалили Советский Союз и "страны народной демократии", клеймили англо-американцев и Северо-Атлантический пакт и т.д.

Две темы оставались для них запретными и не подлежащими критике: сионизм и репатриация.

Тех, кто все-таки нарушал эти табу (таких можно было сосчитать на пальцах), я осуждал публично, и мне удавалось создавать вокруг них атмосферу "херема", духовного проклятия. Под угрозой общественного бойкота они вынуждены были сдавать позиции. Остальные же находились, так сказать, под "крышей" главного раввина, и когда ДЕК и органы безопасности пытались оказать на них давление, они смиренно отвечали, что следуют иерархической дисциплине и что весь спрос должен быть с меня.

Особенно сильно давили сверху на синагогальных старост, в большинстве своем людей порядочных и достойных. Им угрожали, их шантажировали, запугивали. Многие из них приходили ко мне за советом и поддержкой. Хочу здесь воспользоваться случаем и почтить память двух габаев, чья жизнь подтвердила правоту древней еврейской мудрости: "Не суди человека, пока не окажешься на его месте".

С виду это были настоящие "агенты-осведомители", по существу – честные евреи. Моше Браунштейн возглавлял синагогу "МАЛБИМ" и отдал ей всю свою жизнь. С утра до вечера он бегал по домам, собирая детишек в талмудтору, действовавшую в этой синагоге. Не было такого доброго дела, такой полезной инициативы, которую он не поддержал бы.

Однажды он пришел ко мне в слезах с чистосердечным признанием: от него требовали доносов на прихожан, отчетов обо всем, что происходило в синагоге, встреч с другими агентами на улицах и проч.

Та же история произошла с Иосифом Файерштейном, старостой синагоги на Афинской улице, преданным своему еврейскому делу душой и телом. Залман Рабинсон, брат Анны Паукер, учил детей ТАНАХу и Талмуду в этой синагоге, расположенной в самом центре румынской столицы. Понятно, что слежка за этой синагогой велась особенно активно.

Когда, после падения Анны Паукер, Рабинсона арестовали, вокруг Файерштейна сгустились подозрения, и душевные муки его были неописуемы.

Обоим я посоветовал согласиться на постыдные предложения. Обоим (и многим другим) я преподал урок поведения в сложных ситуациях, основанный на моем собственном опыте и на многотысячелетней бурной истории нашего народа. В эти страшные годы, когда Дамоклов меч висел над каждой головой, самым важным было уметь отличать главное от вторичного, научиться уступать в малом, всеми силами спасая большое, и отчетливо понимать, до каких пределов могут простираться компромиссы и где начинается нравственное падение.

...На праздники Симхат-Тора и Ханука мы организовывали в синагогах торжественные столы, бросая вызов врагам еврейского народа и демонстрируя вечную преданность евреев Торе и Сиону. Звучали главы Писания, звучали песнопения, полные печали и надежды. Вдохновляли такие собрания раввин Мордехай Френкель, хахам Саул Кахане (ныне в Реховоте) и другие замечательные люди. Раввин Португаль своим неизменным присутствием придавал происходящему благословенность и святость.

Взявшись за руки, мы танцевали. За воротами синагоги нас подстерегали опасности и беды. Внутри, среди нас, сновали доносчики, а мы пели: "Гроза Твоя, Господи, страх Твой да падет на их головы!" (Чьи? – Трудная загадка, не правда ли?) Мы пели: "Покуда не перейдет народ Твой, Господи, народ, который Ты спас..." (Кто должен был перейти? Куда перейти? – Кажется, даже самый недогадливый поймет.)

Затем следовали бесконечные заседания в Федерации, где предварительно проинструктированные "товарищи" требовали запретить совместные трапезы и пение в синагогах:

– В синагоге можно молиться – и только. Где, в какой церкви вы видели подобные сборища? Где это слыхано, чтобы прихожане пили и пели в храме?! – возмущался председатель Федерации Исраэль Бакал, а за ним вставали Фридман, Штрайсфельд, Блау, Егер и другие, приводя бесчисленные (и совершенно безграмотные) аргументы в поддержку Бакала. Они требовали вернуть синагоге "аутентичность".

Противостоял им всем один я – больше некому было.

– Синагога – это не церковь, раввин – не священник, а иудаизм – не только конфессия. Синагога – это "бейт а-кнесет", дом собрания. Она также – "бейт а-мидраш", дом учения. Раввин – глава собрания и учитель. Фальсифицирует иудаизм тот, кто пытается загнать его в шаблонные рамки других установок, других концепций.

Трапезы в синагогах – не банкеты, не обжираловка, как вы это называете, а религиозное служение. Еда – только предлог. Тора вэ-Авода, учение и труд, песнопение, молитва – вот что такое праздничные столы в синагогах, и никто не вправе посягать на эту священную традицию. Мы будем протестовать, и вам придется отвечать за это…

В самом деле, не милицию же им было звать, чтобы выгонять людей из-за столов. А руководство на самом верху в такие мелочи не вникало: разбирайтесь сами. В конце концов ДЕКовцы отступали, скрежеща зубами с досады.

...Хоральная синагога. 1952 год. Праздник Симхат-Тора. На еврейской улице царит страх. Дипломаты из израильского посольства чувствуют себя зачумленными – все избегают их. В синагоге ни один прихожанин не смеет к ним приблизиться. Для них выделены специальные места – не в центре зала, где они сидели с 1948 года, а в сторонке, под галереей.

В синагоге председательствует некто Столпер, которого Бакал назначил "ответственным наблюдателем". Через Столпера нам передают приказы и распоряжения Бакала. На сей раз он требует, чтобы в праздничный вечер ни один израильский дипломат не был удостоен права пронести по залу святой свиток Торы, который другие прихожане приветствуют и целуют.

Тысячи лет во всех синагогах мира все прихожане, старые и малые, даже дети, удостаиваются этой высокой чести. Издевка, придуманная, как я догадываюсь, кем-то повыше Бакала, – настоящая мерзость и провокация.

Весь день Шмини-Ацерет несчастный Столпер совершает челночные рейсы между мной и Бакалом. В последний момент, когда остается несколько минут до открытия арн-кодеша, где хранятся священные свитки, он со слезами на глазах умоляет меня сжалиться над ним: он не может не делать того, что от него требуют.

Арн-кодеш открыт, и первый свиток вручается мне. Я с трепетом душевным беру его в руки и перед глазами прихожан, заполнивших синагогу до отказа, во всеуслышание возглашаю:

– Праздник не начнется, пока наши гости, представители Святой Земли, не получат по свитку!

Я поднимаюсь по ступеням алтаря, своими руками вынимаю свитки и передаю их Дрори, который тогда представлял израильских дипломатов взамен Аргамана, уехавшего в Израиль.

Один мой друг, стоявший рядом с Дрори (не знаю, где он сейчас), услышал, как Дрори довольно громко пробормотал:

– Этот человек сошел с ума...

Как знать? Может быть, он был отчасти и прав...

...Умер Хаим Вейцман, первый президент Израиля. Когда миновало тридцать дней со дня его кончины, дипломаты решили, что необходимо провести в синагоге "Шлошим" – соответствующее богослужение. С этим предложением ко мне официально явился тот же Дрори.

Я начал говорить с ним на иврите. Буквально через полторы минуты в моем кабинете возник "товарищ Пинку Сегал", заведующий секцией культа: не мог он стерпеть, чтобы я остался наедине с дипломатом, – кто знает, какие государственные тайны я вздумаю выдать сионистскому врагу?

Я перешел на идиш, объяснив Дрори, что делаю это для того, чтобы Пинку мог нас понимать. Пинку был человеком весьма невежественным, почти безграмотным и ни одного языка толком не знал, но воображал, будто владеет всеми.

– Я знаю иврит! – заявил он.

Я продолжал беседу на идише.

К сожалению, в дело вмешался Бакал, и поминальное богослужение не состоялось. Евреи Бухареста лишились возможности почтить память одного из выдающихся сынов еврейского народа.

ДЕК терроризировал евреев даже на... кладбище. "Революция" должна была показать свой характер и там, чтобы "товарищам" было о чем докладывать и заслужить тем самым дополнительные нашивки и позументы на ливреи.

Вот, например, на кладбище "Филантропия", на табличках, прикрепленных к стенам капеллы, красовались сотни имен благотворителей, членов погребального братства "Хевра кадиша".

Как мог стерпеть это товарищ Пинку Сегал ("специалист" по вопросам религии, который благодаря протекции Фельдмана стал заведовать отделом культа), как мог он молчать, если большая часть имен на этих табличках принадлежала состоятельным людям, сионистам, реакционерам?! Нет, классовая борьба должна была продолжаться и по ту, и по эту сторону гроба.

В Хоральной синагоге в поминальные книги тоже, видимо, были записаны сплошь "враги народа". Разумеется, Пинку не мог знать родословной каждого, но разве это препятствие для дурака?

Между двумя мировыми войнами был широко известен банкир Эли Беркович. Пинку велел вымарать из книг всех, кто имел несчастье носить ту же "контрреволюционную" фамилию. Подобным образом было поступлено и с другими подозрительными усопшими.

Но это – книги, бумага. А на кладбище как быть? Таблички-то мраморные: там останутся следы, шрамы, пустое пространство. К вящей радости Пинку и торжеству победившего пролетариата я решил этот вопрос лично, убрав не только имена с табличек, но и сами таблички.

Пинку знал, что я нашел хорошего мастера и долго с ним о чем-то договаривался.

В один прекрасный день, когда ДЕК, с Божьей помощью, приказал долго жить, все имена разом воскресли. Посетители кладбища не могли понять, что произошло.

А произошло, опять же с Божьей помощью, то, что когда Пинку, Френкель и вся эта компания перестали стоять у меня над душой, все таблички вернулись на свое место вместе с именами добрых людей, заслуживших у общины светлую память. Румынский социализм при этом абсолютно не пострадал, хотя имена "классовых врагов" снова засияли на стенах капеллы. Таковы наши евреи: стоит им дорваться до ломтика власти, и они становятся большими католиками, чем сам римский папа. Мне, по крайней мере, везло именно на таких, и не только в ДЕКе. Это была просто беда, если в какой-нибудь государственной инстанции я сталкивался с верноподданным евреем.

При синагоге "Решет-Даат", где я был раввином во время войны (1940-1945), действовала начальная школа им. Ронетти-Романа. В 1948 году был опубликован декрет о национализации школ, после чего и эта школа, принадлежавшая бухарестской общине, перешла в собственность государства. Оказалось под вопросом дальнейшее существование синагоги как таковой. Я решил пойти на прием к министру народного образования Рошиану.

Еще в ту пору, когда я был там раввином, в синагогу каждую пятницу приходил послушать мои субботние проповеди молодой адвокат по фамилии Ашкенази. Когда служба заканчивалась, он провожал меня домой, живо и заинтересованно обсуждая по дороге тему соответствующей проповеди. После войны он бесследно исчез.

...Я изложил министру проблему, возникшую в связи с близким соседством синагоги и школы – соседством, доставлявшим неудобство обеим сторонам, – и предложил ему план перевода школы в другое здание. Министр благожелательно выслушал мои доводы, после чего вызвал – для консультации – господина Джорджеску.

Я был несколько удивлен, когда перед нами возник Ашкенази собственной персоной, но министр тут же стал нас деловито знакомить, и я, разумеется, сделал вид, что вижу этого человека впервые. Затем министр изложил ему суть моего дела, и я, взяв в руки карандаш и бумагу, принялся объяснять, как нескладно выходит, что ученики, прежде чем попасть в классы, должны пройти через помещение синагоги, а прихожане, в свою очередь, вероятно, мешают течению уроков.

Мой знакомый, казалось, с трудом понимал мои объяснения. Я не удержался от шутки (на свою голову):

– Если бы вы там побывали, вы бы лучше представили себе топографию...

(Он там бывал сотни раз!)

После чего я, разумеется, получил отказ с треском.

В приемной я дождался, пока он выйдет, отвел его в сторону и спросил:

– Тебе не стыдно?

Ответ Ашкенази-Джорджеску заслуживает дословного воспроизведения и не нуждается в комментариях:

– Рошиану не хотелось вам отказывать, чтобы его не сочли антисемитом. Но если бы я поддержал вашу просьбу, меня могли бы счесть сионистом.

Что и требовалось доказать.

...И еще одна история, которой я завершу эту главу.

В лицее "Культура-3" на улице Зборулуй, где я преподавал богословие и иврит, был у меня во время войны коллега П.

После освобождения он сменил фамилию, придав ей румынское звучание, скажем, Ионеску (он до сих пор живет в Бухаресте, и по вполне понятным мотивам я не привожу его полное имя, ограничиваясь инициалами).

Он стал заведующим отделом культуры в районной примэрии[26] на Каля Дудешть, где я был избран депутатом Великого национального собрания. Как только заходила речь о еврейских проблемах, он превращался в настоящего цербера, так что я предпочитал обходить его стороной и действовал через председателя или заместителя, зная, что от бывшего коллеги и бывшего еврея ничего хорошего, кроме плохого, ждать не приходится.

...Наступил 1958 год. В паспортных отделах милиции лежало 130 тысяч заявлений на выезд в Израиль. Увольнения сыпались тоже тысячами.

Однажды в шабат, в синагоге, ко мне подошел старичок, представившийся туристом из Израиля, и попросил коротко описать ему положение евреев в Румынии. Я удовлетворил его просьбу, вкратце обрисовав как плюсы, так и минусы еврейской жизни.

Через несколько дней в мой кабинет в помещении Федерации вошли два человека: один – уже упомянутый старичок, второй – мой бывший коллега П., он же Ионеску.

Я, разумеется, усадил их и стал не без любопытства ждать продолжения. Первым заговорил, как ни странно, П., задавший крайне возмущенным тоном следующий вопрос:

- Вы... вы сказали этому человеку, что евреям в Румынии живется хорошо? Как у вас язык повернулся?

Я тут же понял, что произошло, и, следуя классической еврейской манере разговора, ответил на вопрос вопросом:

– Вас уволили с должности?

Он мрачно кивнул.

– Ну вот видите, – сказал я, – как обстоят дела на этом свете. Вам было хорошо – нам было плохо. А теперь... наоборот.

Еще со времен пророков неизбывно звучит древняя мудрость:

"В душе своей ищи врага своего..."

(Продолжение следует.)

Примечания


[1] Гроза Петру (1884-1958) – румынский политический деятель демократической ориентации, председатель коалиционного правительства в 1945-1947 гг., председатель Совета министров в 1947-1952 гг., с 1952 г. – председатель Президиума Великого национального собрания (президент) страны.

[2] "Скынтейя" ("Искра") – коммунистический официоз в послевоенной Румынии, аналог московской "Правды".

[3] Крупнейший концертный зал в Бухаресте.

[4] В оригинале – непереводимый момент. Попробую все же пояснить его. Слово "румын", "румынский" в традиционном написании прямо указывает на происхождении румын от Рима (Roma) и римлян. В послевоенной Румынии, не говоря уже о Молдавии, коммунисты неоднократно предпринимали попытки "приблизить" румын к славянам, а их язык – к славянским языкам. Изменение в этнониме одной-единственной буквы сразу лишало румын их романского корня. К сожалению, в этих недостойных играх приняло участие немало евреев.

[5] Штрайхер Юлиус (1885-1946) - нацистский политический деятель, ярый антисемит, создатель и редактор антисемитской газеты "Дер Штюрмер" ("Штурмовик"). Повешен по приговору Нюрнбергского трибунала.

[6] Один из многочисленных клеветнических наветов, обрушивавшихся на евреев Европы в средневековье. Далее следовали еврейские погромы и гибель множества невинных людей.

[7] Лишь к вечеру, не раньше четырех часов дня, потрясающая новость дошла до некоторых жителей Бухареста. (Прим. автора).

[8] Первые слова псалма 130.

[9] "Ламедвавник" – числовое значение буквосочетания "ламед-вав" равно 36.

[10] Белояннис Никос – известный греческий коммунист, казненный в 1952 году.

[11] 23 августа 1944 г. в Бухарест вошли советские войска. Этот день считался в коммунистической Румынии национальным праздником.

[12] Речь идет о южных провинциях Румынии и запрутской Молдове, которую не следует путать с Бессарабией и советской Молдавией.

[13] ИКУФ (Идишер култур-фарбанд – Союз еврейской культуры) – американское прокоммунистическое общество по сохранению и развитию еврейской культуры на идиш. Основано в 1937 г.

[14] Сначала жить, потом философствовать (лат.).

[15] Михаил Садовяну (1880-1961) и Михай Бенюк (1907-1988) – выдающиеся румынские писатели ХХ века, академики.

[16] В целости и сохранности (фр.).

[17] Восточноевропейский еврей (нем.).

[18] В том числе в 1953 году, в связи с "делом врачей".

[19] Бима – возвышение в синагоге, на котором обычно стоит стол или особый пюпитр для чтения Торы. Бима нередко бывает расположена в центре основного синагогального помещения, но чаще, например, в Хоральной синагоге Бухареста, она смещена к Ковчегу Завета.

[20] Мазе Яаков (1859-1924) – крупный общественный деятель, раввин, публицист. Родился в семье любавичских хасидов. Получил традиционное еврейское воспитание, а после окончания Московского университета – диплом юриста. Примкнул к движению "Хиббат-Цион", широко пропагандировал палестинофильские идеи. С 1893 года исполнял должность казенного раввина Москвы. Он стал духовным лидером общины и ее защитником перед местными властями, отличавшимися крайним антисемитизмом.

Мазе был блестящим оратором и публицистом. Выступал на процессе Бейлиса в Киеве как эксперт по вопросам иудаизма. После февральской революции был избран депутатом Всероссийского Учредительного собрания по еврейскому национальному списку. Деятельно способствовал распространению культуры на иврите и был одним из организаторов широкой поддержки театра "Габима". В 1919 г. Мазе возглавил делегацию общества "Тарбут" ("Культура"), обратившуюся к Луначарскому с протестом по поводу объявления иврита "реакционным" и "контрреволюционным" языком. В апреле 1920 г. был членом президиума Московской всероссийской сионистской конференции, все участники которой, за исключением Мазе, были арестованы.

Мазе отказался подписать декларацию представителей различных вероисповеданий, отрицавших преследование религии в Советском Союзе, а в 1923 г. обратился к М.Калинину и Ф.Дзержинскому с требованием не допустить инспирированного Евсекцией закрытия московской хоральной синагоги. Оставил интереснейшие воспоминания, которые он писал с 1918 по 1922 год, когда полностью ослеп. Похороны Мазе вылились в многотысячную демонстрацию признательности евреев Москвы своему духовному лидеру.

[21] Намек на слова наставника Нахмана из Умани: "Гешер цар меод" – "мост очень узок". Кстати, они имеют продолжение: "Но главное – не бояться".

[22] Дословно: полночное солнце (англ.).

[23] Святой человек (итал.).

[24] Название главы связано с агадической притчей: когда пришли в лес дровосеки, сказал дуб другим деревьям: "Не давайте топорища для топора – и не будете срублены".

[25] Последнее по порядку, но не по значению (англ.).

[26] Понятие, аналогичное советскому райисполкому, центр управления районом.

 

 

 

Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #2(161) февраль 2013 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=161 Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer2/MRozen1.php

 

 

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 995 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru