litbook

Проза


Мама, там стреляют…+1

Памяти первого в жизни друга, Шурки Волкова, посвящаю.

 

Глава первая

НА ГРАНИЦЕ ТУЧИ ХОДЯТ ХМУРО…

Утром 21 июня, в субботу, Шурка проснулся с ощущением праздника. Установилось киевское лето. Шурка решил попросить маму, чтобы разрешила не идти в детсад. И тут сообразил: с детсадом и связано праздничное настроение. Юлик Плонский обещал принести револьвер, настоящий, семизарядный, стрелявший патронами, только без пуль. Юлик сказал: пламя вылетает из отверстия не в конце ствола, а посередине, вперед и вверх, аж страшно. Его дядя Лева, лейтенант НКВД, лобастый, губастый, добрый, жил на Обсерваторной напротив шестиэтажного Шуркиного дома, красного, кирпичного, даже не оштукатуренного, недавно построенного для командиров Киевского военного округа по приказу предателя Якира. Дядя привёз Юлику револьвер из Львова, бывшего польским городом и ставшего советским, когда Германия разгромила Польшу. Красная Армия заняла тогда Западную Украину и Западную Белоруссию, чтобы защитить украинских и белорусских братьев. Шурка давно уговаривал Юлика принести револьвер. Он был знаток оружия. Папа, капитан танковых войск, давал Шурке свой наган, вынув патроны и велев не щелкать курком. Щелкать очень хотелось, но Шурка слишком любил папу, чтобы ослушаться. Зато папа позволял ему разбирать и собирать наган. Юлькин револьвер тоже можно было разбирать и собирать. Патроны, правда, Юлька принести не обещал, боялся: за выстрел во дворе садика, даже за холостой, их исключат, ещё и револьвер отберут.

Согласию Юлика принести револьвер, которым он владел уже более года, способствовало множество событий. Четырнадцатого июня газеты напечатали опровержение ТАСС, и Шурка с Юлькой, противно взрослым, решили, что война на носу. Они следили за событиями. Юлька читал "Правду", Шурка рассматривал фотографии и разбирал подписи. Уже больше месяца не было крупных налётов на английские города, вроде той майской бомбёжки, когда в одном Лондоне убило полторы тыщи человек. Где фашистские самолёты? А в опровержении ТАСС написано черным по белому, как говорят взрослые, хоть сами черным по белому читать не научились: концентрация германских войск на советской границе. Где концентрация, там и война!

Но главное было то, что через день или два после опровержения Шурка проснулся ночью, чего обычно с ним не случалось. Папа разговаривал с мамой в коридоре, тихо, но что-то в интонациях было такое, что прервало чуткий Шуркин сон. Он встал, подошёл к портьере. Дверь в коридор была приоткрыта. Папа стоял у входной двери в полевой форме, с портупеей, планшетом, с наганом на поясе. Таким он появился из Бессарабии, которую прошлым летом товарищ Сталин вернул в дружную семью советских народов. Шурка даже со сна заметил, что на папиных черных бархатных петлицах теперь было две шпалы, хотя шеврон на рукаве старой гимнастерки остался прежний, с узкой полосой. Значит, папа майор! Мама, похоже, не замечала этого. Она, с распущенными волосами, прижав руки к щекам, стояла против папы в голубой ночной сорочке.

– Циленька, ты принимаешь все слишком близко к сердцу. Опровержение ТАСС – это же не газета, это сам Сталин сказал: войны не будет! Успокойся, моя хорошая. Простая военная предосторожность. Еду командовать частью, все меня знают, с ними вступал в Бессарабию… Это Западная Украина, даже не у самой границы, уже поэтому ты не должна беспокоиться. Жди вестей от меня и не паникуй.

Мама не шевелилась, не отнимала ладоней от щёк, и Шурку вдруг пронзило предчувствие столь ясное, словно у него в голове кто-то громко сказал: папу ты больше не увидишь! Папа повернулся, чтобы снять с вешалки шинель, и встретился взглядом с Шуркой, стоявшим, держась за штору, в проёме двери. Они шагнули друг к другу, папа вскинул Шурку на руки, а Шурка вжался лицом в тёплую, знакомо пахнувшую одеколоном отцовскую шею.

– Александр Васильич, ну… – бормотал папа, гладя Шуркины светлые пряди. – Рядовой Волков, остаёшься за старшего мужчину в семье. Береги маму, не позволяй ей волноваться. И сам… Ничего не бойся. Помни, ты сын красного командира.

– Васенька…

– Циленька, всё будет хорошо. Танки наши быстры. Ты не представляешь, как их много. Береги себя.

– Это ты береги себя!

– Александр Васильич, о моём отъезде в садике рассказывать не обязательно…

Три дня Шурка не рассказывал даже ближайшему – в общем-то, единственному – другу Юльке. В пятницу не выдержал, на душе саднило, рассказал под честное октябрёнское. Юлька не болтун, на него можно положиться.

Мальчишки, вроде, были непохожи, но чем-то очень одинаковы. Шурка с шелковистыми длинными прядями, русый, прямоносый, с широко расставленными светлыми глазами и рассеянным взглядом. Юлька курносый, зеленоглазый, пристальный, с золотистым чубчиком. Оба длиннорукие, длинноногие, быстрые, оба заводилы, чуяли ситуацию, умели попеременно подчиняться и командовать и стояли друг за друга горой. Когда в пятницу перед тихим часом – так назывался в садике дневной сон – Шурка отозвал Юлика в угол опустевшей столовки и под Юлькино честное слово рассказал, что папа срочно отправлен на границу командовать танковым полком, Юлька огляделся и сказал: "Ш-ш-ш!" После полдника (клюквенный кисель и два пряника, садик был привилегированный) играли с Владиком, Игорем и Мишкой. За Шуркой пришла мама, молодая, рыжеволосая, как и Юлька, тайно в неё влюблённый, тихо улыбчивая, грустная, и Юлька шепнул Шурке:

– Завтра принесу пистоль.

Пропустить такой день…

Перед завтраком мальчики уединились во дворе детсада. Они любили свой заросший кустарником и невысокими деревьями дворик на косогоре. Он служил полигоном. Его естественные препятствия позволяли манёвры. В лощинах можно было скрытно скапливаться перед атакой. В одной из лощин мальчики укрылись. Шурка, держа дулом книзу – хоть дула не было, от барабана сверление шло лишь до половины ствола и выходило наверх небольшим овальным отверстием, – привычным жестом взвесил в руке тяжёлый револьвер.

– Здорово! – выдохнул он. – А патроны?

– Пистоны. Без пуль. – Юлик вынул из кармана коротких штанишек с помочами латунный пистон.

– Гильза! Совсем настоящий! Только фольга вместо пули. Стрельнем?

– Ты что! Знаешь, как бахает? Милиция прибежит!

Шурка раз-другой провернул барабан и вздохнул с сожалением.

– А если ствол досверлить?

– Факт, будет настоящий. У меня двоюродный брат всё умеет. Он сказал: если война, он досверлит. Тогда уж не будут придираться, если есть оружие.

– Не, Юлька, с оружием строго. Надо прятать.

– Ну, подумаешь. У нас в подвале крысы и темно, никто не ходит. Там и спрячу, под кирпичами. Там пулемёт можно спрятать.

– Мальчики! – Голос Вероники Степановны, воспитательницы старшей группы, был суров. Юлик проворно спрятал револьвер в просторные штанишки. – Юлик, Шурик, что за безобразие? Марш завтракать!

За едой болтать не полагалось, но все равно говорили, только тихо. Беляки и фашисты – Игорь, Владик, Мишка – ели за дальним столиком под окном с белобрысой девчонкой. Юлик жестом показал врагам, что после завтрака они продолжат игру. Юлик и Шурка штурмовали вчера Перекоп, но беляки их отбили. Сегодня красные собирались зайти им в тыл. Весёлая Люда, полненькая, кудрявая, тёмноволосая и тёмноглазая, считавшаяся девочкой Юлия, предложила свои услуги в качестве санитарки и была уважена. Беленькая Тоня, тоже сидевшая за их столиком, поглядывала на Шурку, не смея просить. Шурка, рассеянно возя ложкой по манной каше, покосился на Юлика и кивнул. Тоня вспыхнула и осмелела. Завязался светский разговор. Тоня спросила у Юлия, сколько лет его маме.

– Тридцать шесть, – буркнул Юлик. – Между прочим… – При своей начитанности он позволял себе такие выражения. – … о возрасте женщин не спрашивают. Это неприлично.

– А твоей маме? – спросила Тоня у Шурки.

Юлька презрительно фыркнул на эту невосприимчивость к правилам хорошего тона. Шурка запустил руку в русые пряди, вытаращил светлые глаза и не очень уверенно произнёс:

– Восемнадцать.

Юлька удивлённо глянул на друга, но промолчал.

– Не может быть! – засмеялась Люда. – Тебе будет семь, да? Значит, твоя мама… – Она пошевелила губами. – Значит, мама родила тебя в одиннадцать. Моей сестре одиннадцать, она в третьем классе. Девочки в одиннадцать ещё не рожают.

– Не рожают? – растерянно переспросил Шурка. – Всё равно, маме восемнадцать. Она очень красивая.

– Ну, красивая, но не восемнадцать же.

– Людка, он ещё думает, что детей в капусте находят, – засмеялась Тоня.

Глаза Шурки бешено посветлели, он выбросил руку по направлению к Тоне:

– Ты исключена!

– Дети! – прикрикнула Вероника Степановна. – Что за шум? Волков!

Шурка вскочил, светлые пряди взметнулись.

– Я не буду есть кашу!

– Стань в угол!

Юлик пристально глядел на воспитательницу. Сказать ей, что с Шуркой надо деликатнее? Его папа на границе командует полком, а на границе тучи ходят хмуро, край суровый тишиной объят, Шурка не находит себе места… Но сказать – значит, открыть военную тайну. Юлик смолчал и послал другу долгий успокаивающий взгляд.

Игралось сперва хорошо. Беляков было больше, трое мальчишек и две девчонки: Тонька обиженно перешла на их сторону. Юлик привлёк в помощь Люсика Трахтенберга. Люсик – маленький, плотный, под носом сопли – был решителен, послушен и не хныкал. Ему поручено было вместе с Людой охранять тыл. После рейда беляков Юлик считался тяжелораненым, но враг увлёкся преследованием, и сопливый Люсик грубым приёмом (закрутив руку за спину) пленил толстого Владика, начштаба беляков. На допросе беляк Владик, нагло выставив ногу, предложил расстрелять себя, он на вопросы отвечать не станет.

– Расстрелять успеем. Сколько у вас танков? – спрашивал тяжелораненый Юлик, едва сдерживая желание выхватить револьвер, помахать им перед Владикиным носом, ткнуть в живот, а то и стрельнуть перед нахальной Владькиной рожей и напугать до смерти. – Сколько самолётов? Отвечать!

– Стреляйте, фашистские босяки! – совершенно мимо роли отвечал Владик. – Стреляйте, предатели, блюхеры, якиры паршивые!

Счастье, что этого не слышал Шурка. Он, заняв надёжную позицию, держал беляков под пулемётом, не давая им поднять головы. Верная Люда была при нем санитаром и вторым номером. Юлик на оскорбление не отозвался, но возмутился Люсик. Он подошёл к стоявшему у дерева со связанными руками беляку Владику – для связывания рук служили носовые платки, у Шурки и Юлика они были всегда – и коварно-тихо спросил:

– Это кто блюхехы и якихы? – Люсик имел трудности с логосом.

– Вы, фашистские прихвостни! Вы, предатели Родины!

– Ага, блюхехы? – И Люсик влепил пощёчину не ожидавшему рукоприкладства беляку с таким звуком, что в театре это приняли бы за аплодисменты. За первой вторую. – А это за якиха! Сам блюхех, сам яких, беляк пхоклятый!

Владик, ясное дело, заревел. Из лощины послышался вой залёгших там беляков, возмущённых пытками товарища. Они даже поднялись в атаку, чтобы выручить пленного.

– Та-та-та-та-та-та-та! – застрочил Шурка. – Мишка, ты убит! Игорь, ты ранен! А девчонки не имеют права! Ложитесь! Та-та-та-та-та!

Владик продолжал реветь, и Юлик сделал наивную попытку его урезонить:

– Рёва-корова, дай молока, сколько стоит, два пятака! Ой, подумаешь, как больно! Ну, стукни меня. Люська, развяжи ему руки. На, бей!

Приглашением Владик, конечно, не воспользовался. Знал, как дорого оно ему обойдётся. Размазывая слёзы и сопли, поплёлся к своим. Рана Юлика к тому времени зажила, и красные пошли в атаку на деморализованного противника. Шурка, потный, растрёпанный, строча без передышки, первым ворвался в расположение белых и объявил, что Перекоп взят. Белые вяло опровергли известие и объявили красных фашистами и предателями Родины. Игра кончилась победой, и Юлик громко запел:

Синее море, красный пароход,

Сяду, поеду на Дальний Восток!

На Дальнем Востоке пушки гремят,

Убитые солдатики под пушками лежат!

Шурка и Люсик радостно подхватили:

Брошу я подушку, брошу я кровать

Сяду на лягушку, поеду воевать!

Люсик сунул грязные пальцы в рот (Шурка передернулся) и пронзительно свистнул. Владик швырнул в него куском глины, не попал, но Люська все равно помчался за ним.

На время тихого часа приходилось снимать штанишки и оставаться в трусиках. Шуркина кровать стояла рядом с Юлькиной, и он помог Юльке незаметно сунуть револьвер под матрас. Весь тихий час мальчики шептались.

– Юлька, а, правда, если фашисты нападут?

– Наши не дадут. Отразят.

– Вот возьму и стукну тебя. Вдруг. Отразишь? Мой папа говорит, это важно – кто первый.

– Мы не можем. Мы же не буржуи.

– Факт. А жалко…

– Что – жалко? Хочешь быть буржуем?

– Буржуем нет, а ударить первым… Как в драке? Кто первым ударит, тот побеждает.

– Нельзя. Мы за мир.

– Жалко… Юлька, а бомба если попадёт в дом, сколько этажей пробьёт?

– Смотря какая. Мы на верхнем, на четвёртом. А ты на втором, над вами пять этажей.

– Четыре. Так нам и в бомбоубежище спускаться не надо?

– Не знаю. Как твоя мама скажет. А у вас есть бомбоубежище?

– Есть... Юлька, а ты кто по национальности?

– Я? Вот чудак! Я как и ты. Советский, факт!

– Не, я знаю… А кроме того?

Юлик вспомнил, что родители, когда хотят что-то скрыть от него с сестрой, говорят по-еврейски. Он понимал всего несколько слов – ингелэ, хаесл, а таерэ нэшомэ... Сестра тоже сердилась, если родители говорили по-еврейски. Он поколебался и сказал:

– Я русский. По-русски говорю, значит, русский. А кто по-украински, тот украинец. Или белорус, узбек или ещё кто... И ты русский.

– Не, Юлька, я еврей.

Юлик приподнялся на кровати, опёрся на локоть и уставился на Шурку.

– Как ты можешь быть еврей? Ты по-еврейски понимаешь? Говоришь?

– Нет.

– Значит, ты русский, советский.

– Да, советский, факт. Но еврей.

– Но почему??..

– У меня мама еврейка. Не могу же я быть другой нации, чем моя мама…

– А! – Юлик удивленно откинулся на кровати и долго молчал. – Тогда, наверное, и я еврей. Мои мама и папа знают еврейский, значит, оба евреи…

Шурка уже подумал, что Юлик уснул, как тот вдруг спросил:

– Шурка, а что, евреем быть – плохо?

– Ну, факт, плохо. Дразнят. Жид, на ниточке дрожит… Слышал?

– Не-а. Это где?

– Во дворе.

– У нас нет двора.

– Ну, всё равно… Услышишь…

– А я в морду!

– Ну да! Их знаешь сколько…

После полдника мальчишки сидели под деревьями в стороне от всех. Шурка спросил, что Юлик делает завтра. Подговорить бы мам встретиться и где-то в глухом углу Владимирской горки пострелять из револьвера… Юлик с сожалением отверг этот красивый план. Мама по воскресеньям работает, папа пакует вещи к выезду на дачу, а Паша, домработница, как увидит револьвер, так сразу вопит. А сегодня день рождения двоюродного брата, он на финской войне был ранен, обморожен, награжден орденом, и там наверняка будут разговоры о войне… Юлик тянул время. Он ждал прихода Шуркиной мамы, чтобы полюбоваться её рыжими волосами, поднятыми над шеей и сколотыми в узел, её грустной улыбкой и огромными черными глазами. Но Галка, сестричка, забрала его раньше, чем пришла Шуркина мама.

Мама пришла с опозданием и повезла Шурку на Владимирскую горку. Ходили по аллеям, из беседки глядели на пароходы, фуникулёром спустились на Подол и трамваем поехали обедать в кафе на Крещатике. Пошли в пассаж, там Шурка качался на лошадке и ел сливочное мороженое. Потом пошли в кино, в третий раз смотрели «Музыкальную историю», и Шурка смеялся до слез, когда появлялся его любимый артист Мартинсон в роли Керосинова. Возвращались поздно. На Думской площади сели в трамвай, доехали до Сенного базара и не могли перейти улицу: бесконечная колонна военных машин с затемнёнными фарами шла по Артема на запад. Они простояли около получаса. Мама мрачнела всё больше. Шурка держал и гладил её руку.

На Обсерваторной было тихо. В их шестиэтажном доме светилось всего несколько окон. Мама с нетерпением открыла почтовый ящик. Он был пуст.

Шурка через окно старался разглядеть, движутся ли еще по Артема колонны машин. Но в темноте, да еще за деревьями, рассмотреть ничего не удалось. Шума моторов тоже не было слышно. Мама уложила его, почитала ему вслух и напомнила, что пора читать самому. Вот, Юлик давно уже читает серьёзные книги – "Путешествия Гулливера", "Робинзон Крузо"...

Ночью Шурка проснулся. Ему показалось, что его разбудила мама, но она стояла у открытого окна. Светало, и Шурка понял: его разбудили глухие удары и чужой вой моторов.

– Мам, что это?

– Это война, сыночек.

Глава вторая

 

БЕГСТВО

Ослепительным воскресным утром Юлик проснулся ровно в девять, и, когда потягивался, к кроватке подошла бабушка: "Юленька, война. – С немцами? – Да. Киев бомбили ночью, ты проспал. – Я вчера сказал, что будет война, скоро, завтра, а взрослые не верили, дядя Моисей накричал на меня…"

Бабушка была маленькая и сгорбленная. Она улыбнулась и поцеловала его в лоб. Моисей был старшим ее сыном, еврейским писателем, она им гордилась. А Юлик, вундеркинд, был самым младшим Плонским, и его она любила больше всех.

Юлик вышел на балкон. На их магистральной улице было необычно тихо. В небе не было ни облачка. На балконе дома на четной стороне улицы крутилась с биноклем девчонка, очень красивая, крупная. У нее были яркие карие глаза и крепкие икры. Она вселилась недавно, Юлик не знал ее имени. Девчонка разглядывала его с любопытством, потом показала язык. Юлик дернул плечом и ушел в комнату.

Мама работала, папа и сестра куда-то ушли, бабушка была на кухне с Пашей. Он включил радиоточку. Передавали легкую музыку, потом песни: "Наша поступь тверда, и врагу никогда не гулять по республикам нашим!" Лишь после одиннадцати диктор тревожно-торжественным голосом объявил: "В двенадцать часов слушайте важное правительственное сообщение".

Он сидел у радио с револьвером и думал: надо добраться до Гришки, он такие делает штучки!.. Жуть как хочется их иметь. Простой серебряный полтинник образца 1923-1924 года кузен Гришка преображает в сердечко с петелькой, а в нее вставлен крохотный серебряный кинжальчик. Мало того, что сам крохотный, так у него еще рукоятка наборная из полосок разного цвета. Все говорят, что у Гришки золотые руки. Надо увидеться с ним и досверлить ствол. Гришка живет на Подоле, Юлик не знает туда дороги и вообще один по городу не ходит. Не пустят его. Паша боится, что его украдут цыгане. Да он и сам не пойдет, побоится. А Гришка на два года старше, бегает по Подолу и на Днепр, плавает против течения, ныряет, как рыба, и ещё умеет драться головой.

Диктор торжественно возвестил: у микрофона председатель Совета народных комиссаров и нарком иностранных дел Вячеслав Михайлович Молотов.

Юлик слушал речь Молотова один. Ни бабушка, ни Паша выступление наркома слушать не стали. Потом у репродуктора, под новую волну мажорных песен, Юлик задумался. Значит, концентрировались войска у германской границы… Обстрел румынских аэродромов Молотов назвал ложью и провокацией, а концентрацию наших войск на границе не назвал. Вот и папу Шуркиного послали на границу… Но почему Красная Армия не дала фашистам сдачи? Для чего приказ – отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей родины? Значит, они на нашей территории? А как же бить врага малой кровью на его территории? И от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней! И танки наши быстры! Если война, она должна уже идти на территории фашистов. А она на нашей…

Ладно, все равно, наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!

Ох, как надо досверлить револьвер!

К вечеру папа проводил бабушку на трамвай, она уехала к дочери, на Малоподвальную, а Плонские со своего верхнего четвертого этажа перебрались в комнатку маминой сестры и ее мужа, того, кто подарил Юлику револьвер. Они жили на втором этаже четырехэтажного дома за углом, на Обсерваторной. У них в подвале было бомбоубежище, а во дворе рыли щель. Там казалось безопаснее. Юлик обрадовался: в Доме военных, напротив дома тети и дяди, жил Шурка. Можно отпроситься и пойти даже одному.

Утро 23 июня началось воздушной тревогой. Немцы налетели в шесть тридцать – они и в последующие дни налетали в то же время с точностью такой, что по ним можно было сверять часы. Завыли сирены, загудели фабричные гудки. Уютные гудки, чаще всего басовитые, будили народ на работу и давали сигнал об окончании рабочего дня. Теперь они извещали о смертельной опасности.

Ещё не утихли сирены, как застучали пушки. Юлик при сигнале тревоги не поспешил в подвал, а улизнул и встал у кухонного окна. Оно выходило во двор, и дальше всё были дворы, дворы и много-много неба. Он хотел видеть немецкие самолёты и как они кидают свои бомбы. При свете дня сирены совсем не были страшными, он не боялся и смотрел из окна на дома и деревья, как на огромную сцену. Да нет, что там – сцена! Год назад Галка повела его в театр Русской драмы на "Разлом" Лавренёва. Декорация третьего действия изображала бак линкора с башней и орудиями главного калибра, и в последней картине башня развернулась жерлами в зал. Вот это был эффект! Он так струсил, что чуть не сбежал. Боялся, что пушки выстрелят. Боялся громких звуков. А теперь остался спокоен даже тогда, когда, сквозь зуденье самолётов, оглушительно и часто залаяли пушки, и он увидел их прямо перед собой, под окном! Тут он понял, что щель ведёт на соседний двор, и там, у серого покосившегося забора, стоят зенитки. Что они прикрывали? Он знал вблизи два объекта: беловую фабрику и правительственный гараж в квартале отсюда, на Павловской, с тремя "зисами" и пятью "эмками".

Досмотреть налет не дали. Примчалась Галка, уволокла в подвал-бомбоубежище, и там стало страшно, хотя взрывов слышно не было. Бомбили далекие отсюда заводские районы.

Днем пошел к Шурке. Война явила привлекательную сторону – свободу. Бабушка ушла, Паша осталась на Артема, некому было водить его за ручку, и, когда взрослые разошлись, не у кого было проситься к товарищу. Да тут и пути было – перейти неширокую Обсерваторную, по ней лишь дважды в день со скрежетом и дребезгом проезжал с ящиками водки с водочного завода на Кудрявской грузовой трамвай.

Парадная дверь в Шуркин огромный дом из неоштукатуренного красного кирпича была заколочена. Через мрачный и глубокий квадратный проезд Юлик вошел во двор. Двор был подстать дому, больше, чем в детском саду, и примыкал к заросшей деревьями горке. Из окон слышались звуки фортепьяно и фальшивый скрипичный вой. Юлик сморщился, у него был ранимый музыкальный слух. Он в первом самостоятельном выходе чувствовал неуверенность. Бодрил солнечный день и то, что он воображал себя путешественником то ли в Африке, то ли на необитаемом острове, вроде его любимого героя Робинзона. Двор, впрочем, был очень даже обитаем, целых три подъезда. Пока Юлик соображал, в какой из них войти и как в громадном этом доме искать Шурку с его распространенной фамилией, он вспомнил, что сегодня будний день, и Шурка, скорее всего, в садике. Но тут же увидел Шурку, игравшего в классики с бедно одетой девчонкой в заасфальтированном углу двора. Это тем более было удивительно, что в другом углу галдели пацаны. Юлик не подозревал друга в пристрастии к девчонкам. Девчонка была зеленоглазая, рыжая, как и Юлик, но конопатая и какая-то очень пристальная. Завидев Юлика, она что-то сказала Шурке и тут же исчезла, словно растворилась в воздухе.

– Салют! – Юлик вспомнил, что Шурку дразнят, это объясняло присутствие рыжей, и он проглотил вопрос о ней. – А я теперь напротив, у тети с дядей. От папы что-то есть?

Шурка помотал головой и закусил губу.

Помолчали.

– Меня сегодня в садик не повели. Тебя тоже? – сказал Юлик.

– Я у мамы отпросился, – сказал Шурка. – А где твой револьвер?

– Во! – сказал Юлик и показал на оттопыренный карман штанишек. – Никак до брата не доберусь.

– А ты на трамвай, – сказал Шурка. – Хочешь, мотанем вместе? Ритка весь город знает.

– Не, – отказался Юлька, представив, как ему влетит – сперва от старшего кузена Руньки, когда он доберется до далекой подольской Хоревой, а потом дома, от мамы и Галки. – Мы с ним увидимся на днях. Ладно, я пойду. Ты в какой квартире живешь?

– Первый подъезд, пятая квартира.

– И я в пятой. Легко запомнить.

– Приходи.

– Есть! Не унывай, приедет папа, факт. Он, знаешь, как занят. Днем и ночью. Выбивает фашистов с нашей территории.

– Знаю. Ладно. Приходи.

Но на другой день Плонские перебрались с Обсерваторной обратно на Артема, на свой четвертый этаж. Паша бомбежек боялась смертельно, но еще больше боялась крыс в темном подвале и при налетах дрожала в крохотной спальне хозяев. Там близость стен создавала впечатление защиты, и Паша, сунув голову под подушки, пережидала налеты, бормотала молитвы и взвизгивала при каждом далеком ударе. Возвращение хозяев она приняла с восторгом, осыпала Юлика поцелуями и снова стала водить его за ручку. В один из дней Юлик умолил повести его к Шурке, но во дворе Шурки не оказалось, а идти в квартиру Паша отказалась наотрез, так как боялась заразы.

Налеты продолжались. С тридцатого июня фашисты стали налетать и вечером, в шесть. Плонские начали собирать вещи. Второго июля Юлик умолил Пашу отпустить его к Шурке, но разразилась такая гроза, что даже фашисты не налетели. В этот вечер горел свет, и все казалось таким, как до войны.

Третьего июля, после речи Сталина, Юлик без разрешения кинулся к Шурке. Тот открыл дверь, не спросив, кто там, и уже по этому Юлик понял, что от Шуркиного папы по-прежнему ничего нет, и Шурка весь в ожидании. В квартире из двух маленьких комнат с ванной Юлик округлил глаза: рыжая на ковре в столовой, словно у себя дома, из планок деревянного конструктора складывала сооружение, похожее на крепость с пушками и пулеметами.

– Это Ритка, – сказал Шурка, – соседка из подвала. Она своя. Как пистоль? Досверлил?

Ритка зыркнула на Юлика кошачьими зелеными глазами и занялась своей крепостью.

– Вот… – Юлик вынул из одного кармана револьвер, а из другого коробку пистонов. – Сталина слышал?

– Чего? – Шурка вытаращил глаза.

Юлик облегченно вздохнул. Он не желал, чтобы Шурка слышал речь Сталина. На него самого речь подействовала гнетуще. Юлик подавлял в себе мысль, что Сталин звучал не как вождь, а как дядя Лева, когда он вечерами испуганно пересказывает и комментирует сводки Совинформбюро.

– А что он сказал?

– Сказал, что это тяжелый для нашей Родины час. Сказал, что лучшие дивизии немцев уже разбиты. Еще сказал так: "Непродолжительный военный выигрыш для Германии является…" Ну, чем-то является… "…а для СССР политический выигрыш…" Счас, обожди… "…является фактом, чтобы должны развернуться военные успехи Красной Армии".

– Так и сказал?

– Так и сказал.

– Так это что? – Шурка заморгал. – Значит, успехи Красной Армии еще только должны развернуться? Они еще не развернулись?

Юлик пожал плечами и вдруг увидел, что Шурка плачет. Это было ужасно. Шурка никогда не плакал. А теперь слезы текли из его светлых, широко расставленных глаз, и Шурка не утирал их. Юлик понял, что Шурка думает о папе. А если он убит? На войне убивают.

Ритка, вытянув шею, заглянула Шурке в лицо, вскочила и взяла его за руку. Шурка отвернулся и вырвал руку.

– Ты зачем пришел? – зло спросила Ритка.

– Мы спорили. Шурка сказал, нам надо напасть первыми. А товарищ Сталин вот сказал: хорошо, что не мы напали первыми. Он сказал, что политический выигрыш для СССР…

– Иди в жопу со своим товарищем Сталиным!

Юлик остолбенел. Слово жопа было глубоко, строжайше запрещено. При необходимости допускалось сказать попка. Не говоря уж о том, что худых слов о Сталине он в жизни никогда не слышал и не думал, что они могут прозвучать. В атмосфере Земли? Это неосуществимо, это физически невозможно. Едва ли не больше слов его поразило, что он, Шурка и Ритка не провалились сквозь землю после того, как слова прозвучали. Ритка продолжала сверлить его злым взглядом, не струсила, снова взяла Шурку за руку, и он уже не вырывался. Перед лицом такого единства немногие плохие слова, какие Юлик знал и готов был выплеснуть на Ритку, – "Паразитка! Босячка!" и невообразимо-страшное, почти как жопа, слово "Сволочь!" – застыли у него на губах. К тому же он держал револьвер и пистоны, а ругаться с занятыми руками неудобно. Он огляделся. У стены стоял столик с патефоном. У них дома папа держал в ящике такого столика клещи, молоток и отвертку – все инструменты, нужные в хозяйстве. Наверное, и здесь так же. Юлик положил коробку с пистонами на столик. Он понял, что ссориться с девчонкой, атаманившей здесь, не стоит, ничего хорошего из этого не выйдет.

– Мы будем экуваи… – Он не смог выговорить новое длинное слово. – Уезжаем. А вы?

Шурка помотал головой:

– Будем ждать папу.

– А если фашисты придут? – Шурка молчал. Юлик протянул ему револьвер. – Возьмешь?

У Шурки взметнулись ресницы, изумленно раскрылись глаза:

– Отдаешь? Насовсем? – Он бережно взял револьвер. – А ты как же?

Юлик неопределенно пожал плечами и протянул Шурке руку. Шурка вдруг обнял его и клюнул в щеку. Юлик вышел, даже не взглянув на девчонку. Он вооружил Шурку, но на душе у него было тяжело.

Гришкин папа, Арон, чей характер и темперамент достался младшенькому, во всем Киеве чувствовал себя так же уверенно, как Гришка на своем Подоле. Профессия маклера приобрела ему тьму знакомств, и с началом войны он стал одной из самых информированных в городе фигур. Руководство укрепрайона определенно выгадало бы, поручи оно ему разведслужбу. Данные о продвижении вермахта достигали Арона прежде, чем становились достоянием штаба. Киев наполнился беженцами, и Арон стал их конфидентом. За распространение панических слухов – так расценивались свидетельства очевидцев о рубежах, достигнутых немцами, – наказание было страшно, расстрел, но с кем-то надо же было делиться. На глазах у беженцев только что убиты были близкие, сами они непонятно как спаслись, такое разве удержишь? Арон был идеальным слушателем. Беглецам всех национальностей его внешность говорила, что он не близок с властью. Арон и принес весть: немцы в Фастове! Просвещенный Иосиф отмахнулся: чушь, так быстро войска не двигаются.

Наверное, преимущество Арона перед англоманом Иосифом было именно в отсутствии у него какого бы то ни было понятия о том, как быстро способны двигаться войска. Очевидцам с глазами, белыми от ужаса, он верил и кинулся к свояченице: "Лиза, надо бежать!" Семейный совет собрался на Малоподвальной, в сердце Киева, куда лучами от верхней части города сходятся самые живописные улочки. На втором этаже доходного дома, напротив особняка с изящным фонтаном, находилась квартира Иосифа, небедного некогда купца, принадлежавшая ему целиком, а теперь поделенная между тремя квартиросъемщиками, но всё ещё просторная. Сидя в кресле, Иосиф толковал сестре Лизе и зятю Арону, что самолёты нагоняют страх, а у страха глаза велики, немцы в любом случае предпочтительнее мелыхи[1], это просвещённый народ, а мелыха, уморившая голодом миллионы крестьян, а потом уничтожившая своих же лучших людей, всему миру известна своей жестокостью...

– Ой, хватит, мы же не дети! – вскочил Арон и забегал по гостиной. – Ты с беженцами говорил, с польскими евреями? Нет? Вот пойди и спроси у них, какой просвещенный народ твои немцы! Нас они уничтожают, понял? У-нич-то-жают! Кого – нас? Ой, ты таки не знаешь – кого?! Евреев! В Варшаве гетто! Люди дохнут от голода. Мелыха знает, но от нас скрывает. Украинцы, если немцы придут, будут счастливы, русским тоже ничего, а нас уничтожат. У-ни-что-жат! Понимаешь? Если бы мелыха о нас, думала, вывезла бы нас в первую очередь. Им плевать. Евреи, а ганце майсэ[2]! Пусть дохнут! Мелиха сама бежит со своими партбилетами и фикусами в машинах. Немцы близко! Мало кто знает правду. И ты, большой хохом[3], тоже не знаешь. Ты думаешь – Красная Армия! Ты думаешь – немцы! Красную Армию уничтожили в тридцать седьмом! А немцы… У тебя с ними были хорошие парнусе[4], и ты знать ничего не хочешь! Так ты-таки знай: это не те немцы, понял? И Красная Армия не та, и немцы не те. Не те, с кем ты торговал в восемнадцатом! То были немцы, а это фашисты! Понял? Если ты от них ждешь больше, чем от мелыхи, так ты таки ошибаешься. Но это твоё дело! Идём, Лиза!

– Куда – идём? Идём – к твоим друзьям в Ленинград?

– Какой Ленинград? Ты с ума сошла! – закричал Арон. – Финны захватят его раньше, чем немцы Киев! В Ташкент, там у меня знакомые, а к осени всё кончится, и мы вернёмся!

– Ни в какой Ташкент я не поеду! – отрезала Лиза.

Арон зыркнул на неё побелевшими от ярости глазами, вскинул жилистые кулаки и исчез.

Был пригожий полдень. На эти дни намечался выезд на дачу. Иосиф после ухода Арона успокаивал сестру. Немцы европейцы. В восемнадцатом году порядок в Киеве навели немцы. Мелыхе верить нельзя, расписывает ли она процветание крестьянства или зверства фашистов в Испании. Кстати, после Испании ни о каких зверствах не слышно. Разве из Польши за два года оккупации дошли какие-то слухи о зверствах? А здесь за это время сколько расстреляно? И кто! Самые лучшие. Не надо дёргаться. Хуже, чем при советской власти, не будет.

К Иосифу присоединилась жена, Маня: Лиза, ты помнишь, как во время голода мелыха болтала о счастливой жизни села? Немцы культурный народ, они голода не устроят, а Арон сморкач и паникёр…

Лиза тревожилась тем больше, чем усерднее её успокаивали. Нет слухов из Польши… Иосиф и Маня разве беседовали с кем-то из Польши? Шурин-энкаведист говорит: беженцев из Польши прямиком отправляют в Сибирь, иди, поговори с ними… Арон – паникер? Арон бабник, Арон беспардонный делец, он любому всучит копейку за рубль и притом оставит купившего в уверенности, что это лучшая в его жизни сделка. Арон делец, выжига. Паникёр? Он оптимист, паниковать ему не присуще. Да, она не любит шурина и подозревает, что его супружеская неверность и диктат в семье стали причиной болезни сестры. Конечно, симпатии её на стороне брата. И верить хочется ему. Он уверен, что немцы далеко. Но почему же их самолеты стали налетать дважды – утром и вечером? Ровно в шесть тридцать утром, ровно в шесть вечером... Значит, недалеко. Где?

Словом, когда Арон явился на Артема час спустя и яростно зашипел, что Роза с того света наблюдает, как Лиза опекает племянников, его заберут в армию, мальчишки пропадут, ситуация ухудшается с каждым часом, её Яша младенец в практических делах, за семью ответственна она, ее долг увезти семью, пока не поздно, Лиза оказалась подготовлена. Она угрюмо кивнула, и Арон испарился. Лиза перебирала вещи, ничего, впрочем, не ожидая: Яша на работе, Галя у подруги... Появление под окнами машины с людьми и пожитками было снегом на голову. Арон встал в дверном проёме, быстрый, как ртутный шарик, неумолимый, как падишах: "Одевайся, едем". – "Куда – едем? Яша на работе, Галя у подруги…" Галя вдруг явилась. – "О! Пошли Галю за Яшей, мы поедем через Печерск, надо подхватить ещё две семьи". – "Мы не готовы. Надо починить зимнее, у нас нет ни копейки. Езжайте…"

Лицо Арона побагровело, надулись жилы на лбу и шее. Этот холерик в жизни ещё не кричал так:

– Лиза-а! Это вопрос жизни и смерти! Оставь вещи! Оставь деньги!

Словно очнувшись, смотрела на шурина Лиза. Сильная женщина, авторитет даже для старших братьев, слабоволием тоже не страдавших, она не позволяла обстоятельствам брать верх. Но тут что-то словно дунуло с небес: бежать, бежать! Паша, плача, тискала Юлика, он вырывался, спешил в грузовик, в любимые запахи резины и бензина, а у грузовика Арон боролся с Лизой, с шипением выбрасывая мешок с зимними вещами: "Лиза-а, ты с ума сошла, что такое, какие зимние вещи, к учебному году всё кончится, мы вернёмся!" Лиза кинулась, сняла Юлика, уже вцепившегося в Гришку: "Без зимнего не поедем!" Ругаясь сквозь зубы какими-то очень плохими словами, Арон выхватил у неё Юлика и позволил забросить обратно мешок. Машина тронулась. Плачущая Паша махала хустыной с балкона.

– Юлик, есть хочешь? – Машину трясло на булыжнике. Юлик подозрительно косился на Руньку. Надежда семьи, любимый старший кузен надул его зимой, что повлекло процедуру не из приятных – банки. Это, конечно, лучше горчичников, но провести его, заставить увидеть несуществующую надпись!.. Ему охватывал жар, когда он вспоминал, как прочёл – правда, после часового убалтывания – вслед за Рунькой: "Дет-ска-я". Наутро он хмуро рассматривал банки на свет, одну за другой. Конечно, ничего на них не было! – Чего таращишься? Есть, спрашиваю, хочешь? Хлеб, больше ничего. Чёрный, белый? Белый? Ты, что, неженка? Чёрный полезнее. Чёрный? Ну, молодец. На, держи.

И тут налетели "мессершмитты".

– Разве уже шесть? – Молодая женщина держала между колен мальчишку, общавшегося с Гришкой и Юликом взглядами и ужимками. У женщины был матовый лоб и темно-серые глаза под соболиными бровями, а пацан был некрасив и неотразимо симпатичен, лягушонок с растянутым в улыбке ртом. – Уже шесть, правда?

Ей не ответили, испуганным поворотом головы проводили самолеты, они пропороли небо на бреющем полете. Арон заколотил по кабине: "Скорее!" Юлик прижался к маме. Где папа, Галя? Куда они едут? Дорогу домой он знал лишь с Малоподвальной и из садика и не представлял, где они. Грузовик выехал на широкую улицу с постовыми милиционерами. Лица у них были растерянные, но они все так же регулировали движение черно-белыми жезлами и руками в белых перчатках. Машина остановилась у пятиэтажного дома. Две женщины и девочка чуть старше Юлия суетливо погрузили в кузов мешки и чемоданы.

– Едем! – Арон застучал по кабине крепкой, как железо, ладонью. Он нашел машину, он нанял шофёра, он командовал. – Гони к Арсеналу!

– А папа? Галя? – Уши Юлика горели, золотистый чубчик взъерошился, глаза светились ужасом. Он извернулся в руках мамы и искал ответа в её лице. Оно окаменело.

– Они ждут нас у Арсенала, – ответила мама.

Ответ не успокоил Юлика.

– Который час?

– Четверть шестого.

– А если они не ждут?

– Мы их обождём.

К разговору прислушивались другие пассажиры, но в рёве мотора и выстрелах выхлопа тихий этот диалог вряд ли можно было расслышать.

– Он спешит, – прошептал Юлик. Ясно было, кого он имел в виду. – А если они не сразу придут? Или трамвай опоздает или что-то ещё?

– Сиди спокойно! Мы без них не уедем.

Словно отвечая ей, воздух снова наполнился мерзким воем. Двойка "мессеров" пронеслась над улицей навстречу грузовику, один чуть позади и правее другого, стреляя из пулемётов. С хрустким звуком посыпались стёкла. Все прижались к бортам, а Юлик прянул из рук мамы – увидеть всё поближе. Арон с рукой, вытянутой, как у Чапаева на знаменитой марке, где он с Петькой лупит беляков с тачанки, кричал шофёру. Машина, следуя его персту, свернула в боковую улочку и неслась, подскакивая так, что стучали зубы. Все хранили молчание. Гришка от заднего борта машины, где съёжился у ног брата, скорчил Юлику рожу: не дрейфь!

Машина выскочила на площадь у Арсенала и подъехала к остановке. Там никого не было. Пустота. Юлий вглядывался в лицо мамы, оно ничего не выражало. Просто – ничего.

– Лиза, их нет! Немцы рядом! Эти самолеты… ты понимаешь, что это такое? Лиза-а-а! Мы погибнем все! И они, и мы все, ты понимаешь? Лиза!

Лиза молчала. Юлик желал одного: чтобы мама взяла его и сошла с машины. Без папы и Гали он никуда ехать не желал. Он смотрел на маму, но у неё было такое лицо, что он молчал.

– Пап, надо ждать, они приедут.

Это сказал Руня. Он покраснел и выглядел очень решительным.

– А ты куда лезешь, сопляк? – фальцетом закричал Арон. – Из-за двоих мы погибнем все! Нас тут четырнадцать! Семеро одного не ждут!

– Не кричи, – с завидной выдержкой, наследием материнской стороны, сказал Руня. – Лучше погибнуть, чем предать.

Не все в машине разделяли эту точку зрения, но Арон утих под светлым взглядом своего старшего.

– Пять минут. Если они опять налетят… – Он говорил, обращаясь к сыну, и в голосе звучали жалобные нотки. – Они же рядом! Налетят опять – от нас мокрого места не останется!

В подтверждение где-то бахнуло и за домами, недалеко, снова провыли моторы. Шофёр, низкорослый, рябой, небритый, в серой коломянковой рубахе, в солдатских штанах, опершись о капот, курил "козью ножку" и посматривал на небо. Он не вмешивался, ждал указаний.

– Давай хоть подальше от трамвайной остановки, – велел Арон.

Шофёр отогнал полуторку на другую сторону площади и вылез, чтобы дымом самосада не задушить старуху в кабине. Лиза и Руня замерли с взглядами, прикованными к остановке. Она была пуста.

Пять минут истекли.

– Надо ехать, надо ехать! – стонал Арон. – Вы не понимаете, это игра со смертью! Они поймут, что мы поехали в Конотоп, они нас догонят поездом, они же взрослые люди!

Юлий потихоньку стал тянуть маму из машины. Она не шевелилась.

– Пап, обождем. Мы же ни одного трамвая не встретили, как мы можем…

– Да не ходят уже твои трамваи! А мы будем здесь ждать, пока из нас выпустят кишки! Маленькая бомбочка – и наши кишки будут висеть на всех столбах, пока вы ждёте трамваев, которые не ходят! Может, рельсы побиты, может, тока нет!..

Из-за угла вывернул переполненный трамвай, с него посыпались пассажиры.

Юлик вцепился в маму. Лиза подалась вперед, вглядываясь в фигуры. Яши и Гали не было.

– Так, всё, поехали! – скомандовал Арон. – Они взрослые люди, они нас догонят. Давай!

Шофёр бросил цигарку и взял заводную рукоятку. Крутанул раз, другой. Машина не заводилась.

– Ну-ка, подсобите там кто-нибудь…

– Мам, идём! Мама!

Мама не отзывалась. Арон закрутил рукоятку, шофёр в кабине манипулировал рычагами, мотор зачихал и принял обороты. Арон бросил рукоятку в кабину и сноровисто забрался в кузов. Машина тронулась.

– Стойте! – раздался крик. Кричало множество голосов. Кричала Лиза, подняв к голове руки ("Готеню!"[5]), кричал Руня ("Галка!"), кричали женщины, кричали Галя и Яша, маша вслед уходящей от трамвайной остановки полуторке, вытянувшись за ней едва ли не горизонтально: за первым трамваем пришли второй и третий.

Но приключения не кончились. На выезде из города, на мосту Евгении Бош, налёт настиг их персонально. На мосту грузовик стал единственной целью. Пулемёты глушились ревом моторов, но пули звонко щёлкали о фермы. Все бросились на дно машины, а Юлик рвался, надеясь увидеть, как пули вылетают из дула, хотя ему уже объяснили, что увидеть этого нельзя, даже если стать сбоку от пулемета. Машина проскочила мост, въехала в негустой дарницкий лесок и остановилась. Шофёр выбросился из кабины и упал на спину, раскинув руки. Юлик подумал, что он убит, но тот вскочил и закружил вокруг грузовика. Он трогал дырки от пуль в капоте и ругался непонятными словами, часто повторяя слово "мать". Арон ходил вокруг него, и вместе с грузовиком он с шофером как бы моделировали Солнце, Землю и Луну, как Юлик понял их движение из недавних объяснений папы. Арон бормотал сквозь зубы плохие слова, его Юлик понимал, "сволочь", ужасное слово. Потом Арон сказал: "Ну, хватит!", пересадил бабушку в кузов и сел в кабину. Грузовик тронулся. Остальное Юлик не запомнил. Ночь прошла в качании под звёздами.

Утром он удивился, обнаружив что они действительно едут. Вокруг простирались поля, небольшие зелёные или бескрайние жёлтые, сбрызнутые росой, первобытно-ароматные. Стояла погожая погода, в небе ни облачка. По грунтовым дорогам тряслись весь день. Плыл вместе с ними вперед, а в итоге все же уходил назад горизонт необозримого простора. Машина оставляла за собой пышный хвост пыли. Их облаивали собаки, да как! Шофёр, человек бывалый, проложил маршрут по глухим просёлкам, здешние собаки были совсем уж деревенщиной. Видно, машина была первой, увиденной иными за всю их собачью жизнь, и они облаивали её, как большого и опасного пса. Но лай собак не препятствовал движению, а шофёр знал местность и запасся бензином. Воды, вкусной и до ломоты зубов холодной, было вдоволь в колодцах. Война сюда еще не заглянула, самолёты не вспарывали небо, и лишь однажды они увидели в поле обгоревший дочерна остов, в нем Руня опознал наш бомбовоз.

К вечеру небо на закате стало зеленоватым. Розовое солнце позолотило поля. Столбы, деревья, колодцы, хаты засияли отсветами дивной чистоты и неги.

В Конотоп приехали к станционному буфету. Едва сели за столики, явился патруль и увёл мужчин. Лиза осталась спокойна. Мужчины были уже не призывного возраста, а Яша с его грыжей и слабым зрением получил пожизненный белый билет. Действительно, вскоре все вернулись, кроме шофёра. Его мобилизовали вместе с машиной.

Ночь Юлик не запомнил. Он отравился ветчиной. Никто не жаловался, все нашли ветчину отменной, а его выворачивало. На станции скопилась масса беженцев, эшелона не было. Лиза понесла его в медпункт. Врач, молодая женщина с собранными в узел светлыми волосами, всплеснула руками:

– Куда же вы мальчика тащите? Вы, что, не видите, что он умирает? Оставьте его здесь!

Лиза ответила: если ему суждено умереть, пусть это случится у неё на руках.

Врач заметалась по кабинету и из тумбы своего письменного стола вынула широкогорлую молочную бутылку с клюквенным киселем. С этой бутылкой и Юликом на руках Лиза вышла из медпункта под серое небо.

Дальнейшее запечатлелось с чёткостью необыкновенной.

Было тепло и пасмурно. В забитом поездами Конотопе на путях стояло по два состава. Предполагалось, что они уйдут в разные стороны. Первый путь был свободен, на втором стоял санитарный эшелон, на третьем воинский, на четвертом товарный состав и состав с горючим, потом поезд с порожняком, ещё дальше какие-то то ли составы, то ли отдельные вагоны. Лишь под два поезда поданы были локомотивы – под воинский эшелон и под состав с горючим. Маневровый паровоз-"овечка"[6], посвистывая, передвигал вагоны, что-то сортируя. Чёрные раструбы громкоговорителей молчали, на них поглядывали с опаской, они могли разразиться воем в любой миг. Ходили слухи: о недавнем налете на Конотоп (следов которого, впрочем, не было видно), о том, что немцы в Фастове, а в Киеве сегодня объявлено военное положение. Те, кто поактивнее, Арон, конечно, среди них, требовали у начальника станции немедленной отправки. Начальник обещал.

Сказали, что поезд подан на первый путь, беженцы устремились туда. Лица мужчин были тревожны, женские искажены, дети испуганы и молчаливы. Плакали лишь младенцы. На первом пути поезда не оказалось, зато стало видно, сколько скопилось беженцев. Потом сказали, что поезд на восьмом пути, и беженцы отхлынули от вокзального здания с некоторым даже облегчением. Всем казалось, что подальше от вокзала безопаснее. Пути приходилось пересекать под вагонами, и это было делом рискованным, вагоны то и дело катились. На восьмом пути эшелона тоже не было, а лазанье под вагонами с вещами подтвердило правоту станционного врача: все заняты багажом, Юлика нести некому, он тащился сам, зеленый от тошноты. Периодически жестокие приступы сдавливали его внутренности, и он рвал желто-зеленым. Он не жаловался, просто все стало ему безразлично. Земля под ногами покрыта была шлаком и золой из паровозных топок. Лишь землю он и видел. Ещё видел на уровне насыпи шлейфы пара, с шипением выпускаемого из паровозных цилиндров. Глянуть выше насыпи не мог, не хватало сил поднять глаза. При попытке сделать это уплывало сознание.

Собирался дождь. Несколько раз принимались выть сирены.

У Лизы при виде Юлика опускались руки. Ребенок, безжизненный, мучнисто-белый, покорно ходит со всеми, послушно пьет кисель, тут же отдает его обратно, к происходящему безучастен... О поезде не было слышно. Около двух пополудни пошли обедать в ресторан. Ели мясной борщ со сметаной. Все проголодались и ели с наслаждением, лишь Арон понукал:

– Что вы ковыряетесь, давайте быстрее, надо быть на платформах, надо убраться отсюда!

Лиза озлилась. Общество шурина ей совсем уж разонравилось. Она решила остаться в Конотопе, ехать в больницу. Пока она обсуждала это с Яшей, они снова оказались у восьмого пути. Эшелон всё же подавали. Толпа колыхалась, глядя в торец надвигавшегося состава, толкаемого посвистывавшим паровозиком. Арон при своем небольшом росте вытянул шею так, что стал едва ли не выше всех. Он понимал, чтó ему предстоит, и накачивал себя для посадки. Лиза подошла в самый неблагоприятный момент.

– Мы остаёмся, – сказала она, – не то потеряем Юлика.

– Лиза, мишигенэ[7], что ты болтаешь?! Где – остаётесь? Здесь? Если вы останетесь, так ты не только Юлика потеряешь, вы все потеряетесь! Видишь, что делается? Видишь, что происходит? – Снова завыли сирены. – Лиза-а-а, ты как маленький ребёнок! Что за мишигасы, что за капризы?! В поезд! Немедленно! Вот, сейчас станет… Руня, Гриша, а ну, вперёд!

Он водрузил на голову плетённую соломенную корзину с пожитками и ринулся в толпу. Таким манером с Руней и Гришкой он пробился к теплушке, и она в считанные минуты оказалась набита людской и мешочной массой. С полуживым Юликом, с вещами, а, главное, с их манерами Плонским нечего было и думать о посадке. Да ещё с уровня земли. (Перрон в Конотопе был лишь у первого пути). Они беспомощно глядели на штурм поезда. Погрузка кончилась. Арон звал, махал руками – тщетно. К какой бы двери ни подошли Плонские, им злобно кричали, что здесь и так дышать нечем. Ещё несколько семей топтались у насыпи. Мимо пробежал комендант и его помощник, оба в плащах с капюшонами, и крикнули: всем садиться на платформы в хвосте.

Стало накрапывать. Вокруг опустело, но обстановка накалилась, быть может, оттого, что комендант торопил оставшихся. Со станции хрипел репродуктор, слов было не разобрать. Залезть на платформы было не просто из-за высоких бортов, на это ушло еще несколько минут. Эшелон тронулся, и тут же полил дождь, словно лишь отправления дожидался. Платформа оказалось угольная, любое касание оставляло черный след. Из единственного фибрового чемодана вынули вещи, рассовали по мешкам, в чемодан уложили Юлика, на подстилку из одеяла. Крышку прикрыли в защиту от дождя.

Спустя час эшелон остановился в поле. Комендант и его бригада побежали вдоль вагонов – уплотнять разместившихся с комфортом. С платформ всех втиснули в теплушки. Пока команда уплотняла теплушки, со стороны Конотопа донеслись глухие удары. Потом стало известно, что бомбёжка остановила движение более чем на сутки. То было шестого июля. Предчувствие не обмануло Арона.

Седьмого поезд полз между полями спелой пшеницы. Юлий лежал головой на Галкиных коленях, на полу, у двери, где ему, умирающему, предоставлено было место, богатое полевым воздухом. Он мучительно икал, его неудержимо клонило ко сну, но Галка плакала, тормошила его, не давала спать и требовала, чтобы он рассказывал ей о вторжении Наполеона в Россию в 1812 году, о том, как совпадают даты, и о том, что он думает по поводу этих совпадений.

После полудня он вдруг перестал икать, а к вечеру попросил есть.

Тут же они с Гришкой подружились с мальчишкой-лягушонком Борей. Он сообщил, что ему семь, что мама зовёт его Бре-ке-ке-ке, а папа командир Красной Армии, у него в петлицах шпала. При завидных манерах Бре-ке-ке-ке забавлял весь вагон. Мордочка его пребывала в непрерывном движении. Он знал, что на него смотрят, и, кажется, привык к своей обязанности смешить. Он ничего не делал, но при взгляде на него любой начинал смеяться. Юлик и Гришка сели играть в подкидного дурака, в чем Юлик не имел равных, потому что запоминал карты, на рубашках которых были едва различимые отметины. Бре-ке-ке-ке запросился к ним, жульничал, но так мило, что на него нельзя было сердиться. Стемнело, игра без освещения превратилась в канитель, и мальчишки веселили всю теплушку, упакованную теперь по норме, с узким, в треть метра, крестообразным проходом – вдоль и поперек. Доступ к двери был открыт, и сама дверь открыта – та, что не грозила пассажирам встречным движением.

На следующий день на перегоне восточнее Сум эшелон подвергся налёту. Погода была солнечная, в небе ни облачка. Ночью поезд едва полз и подолгу стоял на полустанках. Утром пошёл быстро, и сразу раздались частые гудки. Поезд затормозил, впереди грохнуло, пронесся крик: "В поле, в поле!" Двери теплушек откатили с обеих сторон, все бросились вон и упали в колосья вниз лицом. Лиза пыталась прикрыть Юлика, он вырвался и лёг на спину. В глубоком чистом небе с противным воем сновали два самолёта. Пока один набирал высоту, другой, стреляя, проносился над эшелоном. Юлик видел вспышки выстрелов, приближающийся и быстро меняющий очертания силуэт, шлем и очки пилота, даже черты его лица. Там, где попыхивал паровоз, бахало, взлетала дымная земля и опадала, оставляя на фоне голубого неба грязные полосы. Самолёт снова набрал высоту и теперь заходил в хвост, а второй пикировал, завывал, пристраивался вдоль состава. Было жутко, но Юлик не мог оторвать от этого глаз.

Самолёты улетели, паровоз дал длинный и короткий гудок – отбой. В теплушку вернулись кто с опрокинутым лицом, кто хорохорясь, и там произошла быстрая переброска взглядами: все ли на месте? Двух дней не прошло, а люди в этом тесном пространстве уже запомнили лица в совокупности, отсутствие хотя бы одного бросалось в глаза. Неизвестно, как было в других вагонах, но здесь все оказались на месте, и теплушка наполнилась гулом. Юлик хотел поделиться впечатлениями с Бре-ке-ке-ке, но после недавней опасности матери не были настроены отпускать детей. Бре-ке-ке-ке ужимками смешно показывал Юлику и Гришке, как они бегали и прятались, как "мессеры" стреляли и как он испугался.

Паровоз дал гудок, затем два гудка и рывком тронул состав с места. Снова ползли степью. Кто-то радовался, что всё кончилось благополучно.

– Кончилось! – фыркнул Арон. – Только начинается! Вы видели хоть один наш самолёт? Им плевать. Бросили нас в колею и – ползи! Ни защиты, ничего! И уйти некуда, это же полотно, насыпь!

Все притихли. Самолётов наших в воздухе и впрямь не было, колея и впрямь связывала, и немецким ассам всех дел оставалось – найти рельсовый путь и лететь вдоль него до первого беззащитного состава.

Ехали недолго и остановились на станции с развороченной водонапорной башней. Это было зловещим предзнаменованием. Поползли слухи, что путь впереди разбит. Прятаться здесь было негде, и, когда паровоз снова загудел часто и тревожно, одни побежали в далекое теперь поле, а другие, включая Плонских, забрались под вагоны и затаились там, вжимаясь в рельсовую колею. Стрельбы на сей раз не было, но самолеты отбомбились. Бомбы падали в голове состава, и земля всякий раз коротко и жестко вздрагивала, словно желала стряхнуть вцепившихся в неё беженцев. В памяти Юлика случился провал, и лишь много лет спустя он узнал, что бомбежка удалась, было много убитых, в их числе маленький Боря по кличке Бре-ке-ке-ке. Взрывной волной его ударило о вагон.

То была последняя бомбежка. Поезд вырвался из полосы действия немецкой авиации.

Глава третья

ИЮЛЬ-АВГУСТ

Шурка маялся. В детском саду стало тоскливо. Никто теперь не желал быть ни фашистом, ни даже беляком. Многие уехали. Из понимающих ребят в старшей группе остался лишь сопливый Люсик Трахтенберг. Он и предложил отличную, на первый взгляд, идею – играть не в красных-белых или большевиков-фашистов, а в индейцев-колонистов. Идея продержалась день. При вечерней бомбежке шальная бомба угодила в дом на углу Артема и Смирнова-Ласточкина, и реальная война победила вымышленную. В той были ружья и луки со стрелами, наносившие раны – в этой самолеты с бомбами, сносившие кварталы домов.

Предприимчивый Люсик пользовался свободой и бегал в правительственный гараж на углу Некрасовской и Павловской. Гараж был с трехсекционным серым бетонным ангаром и широким асфальтированным двором за металлическим забором. Он производил солидное впечатление. Говорили, что такие гаражи строят американцы. Люсик убалтывал Шурку пойти туда и досверлить револьвер. Шурка отнекивался, он стеснялся говорить с взрослыми дядями.

– Эх, ты!.. А еще папа командих!

Люська был расстроен, но усилий не прекратил, явился снова и стал уговаривать Шурку дать револьвер ему и позволить самому отнести его на доделку. Под левым глазом у него светился свежий фонарь, верхняя губа вспухла, сопливый нос скосился на сторону. Картавость осложняла и без того сложные Люськины отношения с пацанами, добавившими лично для него в репертуар дразнилок фразу "Абхаша, хочешь кухочку?", произносимую язвительно, с характерной певучей интонацией. Защита национального достоинства давалась низкорослому Люське нелегко, но выглядел он в тот день особенно решительно.

– У них там свехлильный станок, токахный станок, они – хаз-два – и все сделают. А я уже узнавал насчет патхонов. Можно достать.

– За деньги?

– На обмен. – Люсик был практичен и славился обменами. – Отхез мануфактухы или там посуда какая-то.

– А за револьвер как? Чтобы сверлить?

– Это они обещали задахом сделать!

При разговоре присутствовала Ритка. Она, как всегда при посторонних, строила на ковре что-то сложное и помалкивала. Но на сей раз встряла.

– Дурак! Никто ничего даром не делает.

– Сама духа! Мне сам дядя Коля Хахулин обещал!

Кто такой дядя Коля и как его фамилия ни Шурка, ни Ритка не поняли, но переспрашивать не стали. То ли Рарулин, то ли Рахулин, то ли Харулин, то ли и впрямь Хахулин. Ритка лишь фыркнула и отвернулась к своей стройке, а Шурка дико глянул на Люську светлыми, широко поставленными глазами и стал набивать барабан пистонами. Он не боялся уже стрелять на улице, и никто на эти хлопки теперь не обращал внимания. Впервые он стрелял из своего револьвера по фашистским самолетам, когда пришла очередь мамы с тетей Таей Никифоровой дежурить на крыше, и он сказал тогда маме, что одну ее на крышу не пустит, женщинам нужен мужчина, так велел папа, они обязаны взять его с собой. Тётя Тая почему-то заплакала, а мама поглядела на него странным взглядом и не стала возражать. Тетя Тая потом сказала, что на крыше во время налета ей было не так уж страшно, потому что Шурка палил по немцам. Теперь он зарядил свой револьвер и положил в карман. Так было спокойнее.

– Ну, так что? – вызывающе спросил Люсик.

– Я подумаю, – хмуро ответил Шурка.

– Думай. Только недолго, – нахально сказал Люсик и ушел.

– Думай. Хохошенько думай, – презрительно сказала Ритка и развалила свою постройку.

– Ты, что, уходишь?

– Посмотрю, как бабушка. Приходи, если соскучишься.

Шурка огорченно поглядел ей вслед и подошел к окну. Близился шестичасовой налет, и он подумал, что вместо бомбоубежища можно пойти к Ритке. А можно никуда не ходить и слушать музыку по радио. Или читать "Гулливера". Чтение стало привычным, как и слушание сводок Информбюро. Шурка включил динамик и открыл книгу. Передавали Пятую симфонию Чайковского. Под ее величественное звучание фашисты предстали мелюзгой, а победа над ними делом быстрым. Остановили же их под Киевом. И всюду остановят. А потом и погонят. Только почему нет письма от папы? Он писал регулярно во всех своих военных поездках. Значит, он в окружении?

Вот бы стать Гулливером, хоть на несколько дней! Он не был бы таким покорным…

Он представил, как утром выходит на улицу и начинает расти. Он растет и растет, становится выше домов, в несколько шагов выходит на Владимирскую горку, смотрит сверху вниз на памятник князю Владимиру, нежно его гладит и идет на запад, к Ирпеню, на реку, где они с мамой отдыхали прошлым летом, когда у мамы окончился ее учебный год в школе. Там проходит теперь линия обороны Киева. В две минуты он проходит двадцать километров, выходит к передовой и начинает топтать фашистов на их позициях. Топчет безжалостно. Чего жалеть тех, кто убивает с самолетов беззащитных людей? Шурка топчет их пушки, втаптывает в сочный ирпенский луг танки. Фашисты палят по нему из всех видов оружия, но даже снаряды вызывают на нем вавки не больше тех, какие у него были, когда этой зимой он переболел ветрянкой. Фашисты высылают против него самолеты. Он переходит в ту зону, которую еще не вытоптал, и фашистские самолеты не могут его бомбить, не то разбомбят своих. А он рукой сшибает самолеты, до которых может дотянуться. Тем временем Красная Армия начинает наступление на вытоптанном участке фашистской обороны. Наш танковый клин врывается в фашистский тыл – и начинается общее наступление Красной Армии по всему фронту, по которому идет он, Шурка Волков, и топчет фашистов, топчет, топчет!..

…Он очнулся. Музыка кончилась. Пятая симфония. Какая широкая, победная музыка!

Мама теперь работала в госпитале. Домой приходила через день, готовила еду и ставила ее в ванну, в холодную воду. Предполагалось, что Шурка будет разогревать себе еду на электроплитке, но мама обнаружила, что он ест все холодным, и поручила его кормление Ритке. С начала августа мама стала приходить с дежурств все позже и такая усталая, что на нее жалко было глядеть. Она валилась с ног и засыпала. Ритка однажды дождалась, когда мама проснется, и сказала:

– Тетя Циля, я умею куховарить. Вы себе отдыхайте, правда, я что-нибудь сготовлю.

– Хорошо, Риточка, – устало сказала мама. – Покажи свое умение.

Ритка пошарила в кухне и сварила картофельный суп. Она заправила его жареным луком, и в квартире запахло так вкусно, что задремавшая было мама проснулась и села с ними за стол. С тех пор она готовила, лишь достав мясо или рыбу. Тогда она посылала Шурку звать Ритку. Они обедали вместе, и мама давала Ритке порцию для бабушки.

По радио объявили воздушную тревогу. Завыли сирены. Шурка выключил радио, забрался с ногами на черный дерматиновый диван и продолжил чтение. Зенитки, что стояли во дворе через дорогу, давно уже перебросили на более важный объект. При налетах становилось угнетающе тихо. Не грохотали телеги и трамваи, не фырчали машины. С полчаса спустя, обозначая конец налета, с востока на запад с воем промчалась пара "мессеров", но стреляли они или нет, Шурка не разобрал. Он закрыл книгу и пошел в подвал, к Ритке. Постучался условным стуком – два раза и раз, – Ритка впустила его и приложила палец к губам. Он прошел в маленькую квадратную комнату. Бабушка спала на узкой кровати, устало склонив голову набок. Видно, Ритка штопала свое цветастое ситцевое платье, потому что была лишь в трусиках, а платье лежало на столе с грибком для штопки и катушкой ниток. Яркая лампа под потолком освещала Риткину худобу. Мебель была скудная – стол, две табуретки, ручная швейная машина в углу. Даже буфета не было. Похоже, что буфетом служили две тумбочки, вроде прикроватных, сдвинутые вместе. Подвальное окно было для светомаскировки завешено серым одеялом. На стене, напротив окна, висели в самодельных рамках две фотографии. Большеглазая брюнетка и чубатый военный улыбались, склонив головы друг к другу. На другом фото тот же парень, но остриженный коротко, положив руку на эфес сабли, глядел куда-то вверх. Профиль казался знакомым, но Шурка не мог его вспомнить, как ни старался.

– А почему у вас буфета нет? – шепотом спросил он.

– Продали, – буркнула Ритка.

– А почему вы в подвале живете?

– Потому что на шестом этаже жили. Бабушка верно говорит: кто высоко взлетает, тому и падать далеко.

Тут Шурка понял, почему ему знаком профиль военного. Это был Риткин профиль.

– Как с пистолем быть? – прошептал он. – Сам я ничего не сделаю, факт…

– Ты ел? – спросила Ритка. Он отрицательно помотал головой. – Пошли.

Солнце садилось, и во дворе, заслоненном громадой дома, стало сумеречно. Многие семьи военных уехали, двор опустел. Раньше из окон неслись звуки пианино и скрипок. Шурку тоже собирались этим летом вести в скрипичный класс. Теперь лишь из одного окна, от Фроловых, со второго этажа, слышалась скрипичная трель. Двенадцатилетняя дылда Верка Фролова разучивала Сен-Санса и жутко фальшивила. У горки болтались двое пацанов. Увидев Шурку с Риткой они подошли. Карманы у них были оттопырены.

– Слышь, Шурка, – сказал десятилетний Вовка, – колись, давай меняться.

– Чем меняться? – буркнул Шурка. – У меня ничего нет.

– А пушка? – Шурка фыркнул и отвернулся. – Дурной! Чего ты с ней сделаешь? А я тебе дам… Во… Видел?

И вынул из одного кармана несколько гильз, а из другого пригоршню осколков.

– Вовка, кати отсюда, – устало сказала Ритка.

– А ты заткнись, шмакодявка!

У Шурки запылали глаза, но Ритка отреагировала сама – стукнула Вовку ногой по голени и сразу кулаком в нос. Гильзы и осколки посыпались на землю. Вовка бросился на Ритку, а малый на Шурку. Малого Шурка оттолкнул и не видел, как справляется Ритка, а услышал только, что Вовка взвыл и кинулся бежать. Его барахло подобрала Ритка и деловито сказала:

– Обменяю на хлеб. Хоть краюху получу за этот хлам. Не видели мы осколков и гильз…

Она развела примус и нагрела оставленный Шуркиной мамой обед. Поели. Шурка хотел расспросить ее о родителях, но не решился. Послушали последние известия по радио, и Шурка порадовался немецким потерям.

– Наши сбили сорок один самолет, а потеряли девятнадцать!

– Ничего ты не понимаешь, глупый, – как взрослая маленькому сказала Ритка. – Две недели держалось Житомирское направление, и вот его уже нет, есть Белоцерковское. Утром Житомирское, а вечером… Значит, Житомир немцы заняли, идут на Белую Церковь. А это совсем рядом. Я там с папой была на маневрах.

– А кто был твой папа?

Ритка ответила странно.

– А ты тоже думаешь, что Якир и Уборевич предатели?

– Я не знаю, – пробормотал Шурка.

Смутила сама постановка вопроса. Шурка ответил бы на него без колебаний, задай его кто-то другой. Но он помнил, куда Ритка послала Юльку вместе с товарищем Сталиным, когда Юлька пришел прощаться. К этому он старался не возвращаться, хотя слова Ритки застряли занозой. Вопрос о предателях тронул занозу, она болезненно заныла и сомкнула обе темы.

– Как – не знаешь? – не отставала Ритка. – Твой папа – командир. Он что, никогда с мамой не говорил о предателях Якире, Уборевиче, Гамарнике?

– Н-нет, – растерянно помотал головой Шурка и вдруг вспомнил, что мама с папой иногда шептались, и однажды он разобрал имя Гамарника, наверное, потому что шепотом его трудно произнести. Он запомнил это потому, что имя Гамарника произносилось теперь только как ругательство. Но что именно родители говорили, разобрать было невозможно. – Говорили, но очень тихо, я вспомнил!

– Вспомнил… Так забудь! – сурово велела Ритка. – И никому больше не признавайся.

– Почему?

– Потому что не были они предателями. Твои родители это знают. А от тебя скрывают, потому что ты маленький и можешь проболтаться.

– А ты не маленькая, ты не можешь проболтаться?

– Не маленькая, но проболталась вот перед твоим Юлькой.

– Как это – не маленькая? Сколько тебе лет?

– Девять. А когда папу и маму арестовали, было пять. И я сразу стала взрослой.

– Как это – сразу? Так не бывает.

– Бывает, Шурка, еще как... Война, обожди, еще и ты повзрослеешь сразу.

Пришла мама, и Шурка бросился к ней. Мама в этот вечер выглядела особенно усталой, зевала, есть не стала, только спросила у Ритки, как ее бабушка, извинилась и ушла спать. Ритка попрощалась, и Шурка тоже лег спать.

Разбудил его шум. В тусклом свете синей лампы он увидел тетю Таю Никифорову, а с ней ее высоченного мужа с тремя шпалами в петлицах. Мама хорошо относилась к тете Тае и уважала ее мужа, называла его образованным и учтивым военным. Шурка видел, что маме неудобно стоять перед ними в наброшенном поверх ночной рубашки халате.

– Цецилия Исаковна, обстановка продолжает осложняться, вам надо ехать. Машина внизу. Сложите зимнее, один-два узла, сколько можете нести. Мы едем через двадцать минут.

– Мам, а как же папа??

– Обожди, Шурик… Спасибо, Юрий Васильич, нет, мы не поедем. Будем ждать Васю.

– Циленька, что ты делаешь? Ты же еврейка! Жена командира!

– Тая, миленькая, спасибо, я не могу. Вася должен появиться. Я верю, что он жив.

– Цецилия Исаковна, он может оказаться в таком глубоком окружении, из которого не вырваться до нашего контрнаступления. Вы не имеете права рисковать собой и Шуриком.

– Мама, мы не поедем!

– Слышите? А у меня еще и госпиталь. Переполненный. Раненые на полу. Да что – на полу! Во дворе, на траве. Езжайте. Спасибо, что не забыли. Дай вам бог удачи.

Никифоров наклонился и поцеловал маме руку, а тетя Тая зарыдала. Никифоров вышел, и с лестничной площадки раздался истошный крик. Никифоров стоял на верхней ступеньке, а на лестнице перед ним на коленях, обняв его сапоги, возя по ним лицом и лысиной, обрамленной серыми растрепанными волосами, простерся Фридман, старый учитель немецкого языка из подготовительного артучилища: "Юрий Василич, увезите нас, голубчик, у нас нет шансов!" Он терся о сапоги Никифорова, и по ним ползли заметные даже в тусклом свете смывающие пыль дорожки. Лицо Никифорова судорожно искривилось, он махнул рукой над головой учителя и сдавленно сказал: "Идите, ведите семью в машину".

Когда все ушли, мама закрыла дверь и легла, вся дрожа. Шурка забрался к ней и крепко ее обнял. Мама скоро перестала дрожать, и Шурка спросил:

– Мам, а кто был Риткин папа? – Мама не отвечала. – Ритка сказала, что Якир и Гамарник не предатели. Это правда?

– Правда, сыночек. Только ты никогда и ни с кем не должен об этом говорить.

– Да, мам, Ритка мне сказала. А кто были ее родители?

– Папа – адъютант Якира, мама учительница, как я. Папу расстреляли, а маму посадили в тюрьму на десять лет без права переписки. Но об этом ты никому ни слова, да?

– А маму за что?

– За мужа.

– За мужа? И все? Мам, а что с ее бабушкой?

– Ее бабушка была раньше известной в Харькове портнихой. У нее рак, страшная болезнь.

– В нее залез рак?

– Нет, сыночек, это опухоль, она растет, и от нее нет лекарств.

– Так что, бабушка умрет?

– Да, и похоже, скоро.

Шурка сказал твердо:

– Если умрет, Ритку надо забрать к нам. – Мама не отозвалась, только обняла его и поцеловала. – Мам, я тебя очень люблю. Как хорошо, что мы не уехали и будем ждать папу!

– Спи, сыночек. Скоро утро.

Глава четвертая

ПРИ ЯСНОЙ ПОГОДЕ

Поразительно быстро осваивается в неустановившемся быту маленький человек. Жизнь в теплушке запомнилась краткой и даже уютной. Спал Юлик на полу, как все, без матраса, на том же одеяле, что служило ему подстилкой в чемодане на угольной платформе. Подушкой стал бязевый мешок с вещами. Надоедали мамины модельные туфли, упрямо вылезавшие на поверхность из глубины мешка, куда Юлик рачительно запихивал их, отходя ко сну, и откуда они неизменно всплывали к утру, натирая скулу. Спал он, тем не менее, крепко. Было голодно, зато людно.

Едва вырвались из прифронтовой зоны, заботой Юлика стали отстающие. Первый случай запомнился ему на всю жизнь.

В их теплушке оказалась женщина с грудным младенцем. Маленькому человеку не было и месяца. Женщина ехала одна, без вещей, с границы, где жила с мужем-командиром. Ее увезли под обстрелом утром 22 июня. Машину разбило, дальше шла пешком до железнодорожной станции. Ехала дачными поездами, на цистернах, а до Конотопа какой-то обходчик подбросил ее на дрезине. Молоко у нее пропало, денег не было, младенца поила коровьим молоком, его из жалости давали крестьяне. Младенец кричал и корчился. Женщина качала его под тихое «А-а-а-а!». Под это «А-а-а-а!» теплушка засыпала и просыпалась. Младенец уже не плакал, а женщина все качала его со своим монотонным «А-а-а-а!» Стояла жара, в вагоне появился странный запах. Вскоре он перешел в смрад, и в теплушке поняли, что источник – мертвый ребенок на руках несчастной матери. Она все так же продолжала баюкать свое дитя. Те, кто находились далеко от источника смрада, стали кричать, что женщину надо высадить. Те, кто был рядом, со слезами убеждали ее похоронить маленького. Утром, на неведомом полустанке, женщина с мертвым младенцем слезла с теплушки. У кого-то нашелся детский совок, и этим совком она рыла могилку. Ей помогали двое мальчишек. Вырыли, уложили трупик, засыпали землей. Эшелон тронулся. Мальчишки потащили женщину к эшелону, она вырвалась, припала к холмику. Мальчишки вскочили на ходу, женщина осталась – поникшая сгорбленная фигурка на коленях.

После этого волнение Юлика стало источаться не только на маму и папу, семьёй стала вся теплушка. В эшелоне было четырнадцать теплушек, в каждой сорок-пятьдесят человек, но всех, принадлежавших к эшелону, Юлик знал уже через два-три дня. Не он один, любой ребенок. Если на остановке выходили родители, он не отходил от зева теплушки до их возвращения. Галка цепко держала его за руку. Вопрос о длительности остановки был судьбоносным, ответ приходил неведомо откуда и мог оказаться недостоверным. Эшелон мог уйти раньше времени.

Неясен оставался и пункт назначения, даже направление. Мордовия, Средняя Азия, Урал, Сибирь? Можно представить, как начальники станций изо дня в день докладывали в обком, что у них на путях эшелоны с беженцами, куда их направлять? Обкомовцы звонили в другие обкомы:

– Слухай, у мэнэ в Касторном и в Старом Осколе вжэ десяток эшелонов з цимы, як их, из бэженцями. Девать никуды, нэма жилья, а ни работы. Можэ, у тебя шо есть?

– Да нет, и у меня ничего. Рабочие руки нужны, да селить негде. Перемрут, отвечай потом… Гони на восток, там разберутся.

От кого узнавали о следующей остановке? Наверное, от коменданта. А он от машиниста. Возможно, и они не знали маршрута. Если надо освободить путь для воинского эшелона, не всё ли равно, куда сплавить состав? Где меньше вероятность столкновения. Возможно, иные поезда направлялись стрелочниками. А дальше путь их лежал по той колее, на которую они попадали – дабы в ожидании новых поездов с беженцами с запада и воинских эшелонов с востока не создавать путаницы возвращением эшелонов вне расписания на узловую станцию.

На станции Старый Оскол стояли, пропуская военные эшелоны. Припасы иссякли, голод глушили кипятком. Провиантом эти места не славились. Институт слухов выдал информацию, что стоянка продлена на три часа. Яша вышел прогуляться и поискать продукты. А поезд, постояв немного, свистнул и тронулся в прежнем направлении, на восток.

Если бы знание феномена, уже открытого, но еще неизвестного широкой публике, было доступно хоть Руне, самому образованному члену семьи, происшедшее он назвал бы цепной реакцией. Галя и Юлик завопили и пытались выброситься из вагона. Этого им не позволила Лиза, но хотела спрыгнуть сама. В неё вцепились Руня с Гришкой. Арон наблюдал сцену, стоя со скрещенными на груди руками. Лиза бросила на него взгляд, не требовавший толкования. Поезд шёл медленно, ещё можно было соскочить и не оставлять Яшу в одиночестве. Арон с каменным спокойствием произнёс:

– Догонит, не маленький. Номер эшелона знает. – Отражая сверкнувший зелёной сталью взгляд Лизы, добавил уже яростно: – Что, прыгать, вести его за ручку? А вас оставить без мужчины?

Юлик и Галка кинулись в объятья друг друга и зарыдали так, что их, наверное, услышал в своём кабинете сквозь гудки и станционный лязг начальник станции Оскол-сортировочная. Лиза у двери вглядывалась в бегущих за поездом и прыгавших в хвостовые теплушки. Буфера перестали стучать, поезд набрал ход. На следующей остановке в вагон вернулись вскочившие в хвостовые теплушки. Подсчитали потери. В теплушке Плонских отстал только Яша. Дети рыдали, не слушая утешений.

Семья стала центром внимания. В основном, сочувствие выражалось словесно: оставите записки на эвакопунктах[8], напишете до востребования в города по маршруту… Безмолвное участие было реальнее. При его посредстве Юлику к вечеру перепала политая постным маслом и посыпанная солью горбушка, два печенья и крутое яйцо.

В Пензу прибыли на шестой день. Лиза и Арон ушли искать еду, хоть хлеба купить, велев детям из вагона не выходить. Руня пошёл узнавать сводку с фронта, за ним выскользнул и Гришка. Он заглядывал в воинские и санитарные эшелоны, в здании вокзала шарил в поисках съестного и у подошедшего эшелона увидел мужчину в очках, так похожего на дядю Яшу, что забежал перед ним дорогу. Толстые очки, добрые глаза, черные кудрявые волосы… Вылитый дядя Яша, только небритый, худее и немного всё же не такой. Мужчина поравнялся с Гришкой и прошёл мимо. Гришка пошёл за ним и негромко позвал: "Дядя Яша!" Мужчина обернулся и кинулся к нему: "Гришенька!"

Остаток дня Гришка царил в теплушке. Ему досталось рекордное количество печений и горбушек.

Пенза озадачила Юлика. Поезд тронулся, но как? В обратном направлении. Проплыл мимо теплушки вокзал, проплыла давешняя водокачка с болтающимся рукавом и сдвинутой набекрень крышей, та же щербатая надпись "Не сифонь! Закрой поддувало!", семафоры… Поезд шел обратно! Напрасно уверяли Юлика, что паровоз переставили в хвост, но едут они по-прежнему на восток. Он был убежден, что едут они назад и, лишь отоспав ночь, привык к тому, что едут они все же вперед.

А ещё через день ранним утром эшелон стал посреди луга. Велели выгружаться. Беженцы недоумевали: не было ни станционного здания, ни даже второй колеи. Беженцев в раскрытую дверь теплушки равнодушно приветствовала трава, простёршаяся до горизонта. Когда эшелон разгрузился и ушёл, по другую сторону колеи обнаружилась будка с названием станции.

В этот день Юлию исполнилось семь. Его не поздравляли.

На бревнах, у пыльной грунтовой дороги, беженцы ожидали развития событий. Вскоре приехали селяне с телегами, беженцев развезли по сёлам.

В сельце к северо-западу от станции Плонские прожили неделю. Работа нашлась не всем, и они переехали в деревеньку к юго-западу от станции, на том же плато, пересечённом таинственными оврагами. Сельцо запомнилось невиданными доселе жёлтыми карамельками-подушечками, купленными в "сельпо" – в избе сельского потребительского кооператива, где, кроме конной упряжи, керосина и конфет-подушечек, иных товаров не было.

Нищета царила в деревне. Пустовало много изб, но поселились все вместе в одной. В ней была большая русская печь. Спали на лавках и на печи, в жаркие дни на сеновале. Ложились и вставали рано. Работали на лесоповале: мужчины валили деревья, женщины обдирали кору. Питались картошкой с солёными огурцами.

Тротуаров в деревне не было, грязь после дождей была непролазна. Но летние дожди редки и кратки, а чистота воздуха искупала все неудобства и к тому же позволяла видеть бескрайние дали. Дивны эти арзамасские места. Дорога выходила в поле из деревни в обе стороны широкая, полная мягчайшей чистой пыли. Справа, километрах в двух к северу, как казалось Юлию, а на самом деле к югу от деревни, как он выяснил по карте, когда в зрелые годы проверял впечатления, расположился сосновый бор во всей прелести своей древесной колоннады. Подножье ее оживлялось кустарником и зелеными лужайками, а пространство между деревьями до самого солнца и звезд полнилось воздухом, насыщенным запахом хвои. Перед бором луг, а к северу – по-настоящему к северу, в стороне, противоположной лесу, – железная дорога, но так далеко, что гудок поезда едва доносился, а поезд казался игрушечным. Ближе к деревне плоскогорье разрезано было глубоким оврагом, а за ним, в долине, стояла помещичья усадьба, разоренная, сгнившая, нежилая, но с дивным парком, и при нём пруд, опушенный зеленью, с плотиной и омутом, туда не тянуло плавать даже Гришку. Купнулся разок, вылез синий, как рак, и сказал, что в-вода х-хол-л-лодная, а течение тянет к плотине, в омут. Купаться он бегал на речку Пьяну. Для Юлика это было далеко.

Первого сентября Юлик пошел в школу, но проучился один день. Школа – это была изба, большая горница, в ней два класса – первый и четвертый. Учительница поочередно давала задания первоклашкам и четвероклассникам. Других классов в школе не было. Учительница сказала, что в первом классе Юлику делать нечего, а взять его в четвертый она не имеет права.

Больше всего Юлик скучал без радио. Радио открывало для него мир. Он встречал героев-папанинцев, возвратившихся из героического дрейфа на льдине, Чкалова-Байдукова-Белякова после их перелета через Северный полюс в Америку, героев-летчиц Гризодубову-Раскову-Осипенко, посредством радио участвовал в первомайских парадах войск и демонстрациях трудящихся на Красной площади, слушал любимые песни, радиопостановки и дивную, легко запоминавшуюся музыку – Бах, Бизе, Римский-Корсаков, Чайковский… Но в деревне радио на столбе у сельсовета включалось лишь утром и вечером для передачи сводок с фронта. Не было и книг. Любимым занятием Юлика стал поиск цветной гальки после ливней. Камешки стали игрушками. Он давал им фамилии, они сражались с фашистами и сжигали их танки.

Танки между тем надвигались.

"При ясной погоде воздушная разведка и поддержка люфтваффе были великолепны. Мертвые и умирающие валялись грудами там, где их застиг пулеметный огонь немецких танков, которые к тому времени прорвались далеко вперед. Всюду было брошено вооружение, включая американские "джипы", невиданные прежде германскими войсками. За два дня танковые соединения продвинулись на 80 миль. Потери были легкими. Хорошая погода держалась".

Юлий прочёл это десятилетия спустя в книге недоброжелательного к русским историка, полковника Ситона. А сводки твердили одно – упорные бои.

Пришла открытка от бабушки, написанная на идиш ровным, твёрдым почерком, и внизу приписка по-русски крохотными печатными буковками, чтобы Юлик мог прочесть: "Юленька, любимый внучек, целую тебя". От сводок Информбюро холодела кровь. Слушать радио у сельсовета и пересказывать вечером новости было обязанностью Юлия. Он делал это истово, в точности воспроизводил названия населённых пунктов и тут же их забывал, пока не настал день, когда он побежал по мягкой пыли к избе, истошно крича: "Особенно ожесточенные бои под Киевом!"

Немцы в тот день вошли в Киев, но об этом сообщили только через два дня.

Посла сдачи Киева как-то понеслось всё сразу. Сперва в виду деревни кружили, треща, самолёты. На лугу сел бомбовоз, из него два лётчика в синих гимнастёрках и лётных шлемах вынесли третьего, с огромными глазами на безразличном, безжизненно-белом лице. На другой день Юлик топал в поле, глядя под ноги в поисках камешков, и услышал рёв. Обернувшись, увидел, что на него летит самолёт, носом прямо ему в лицо. Нельзя было сказать, что самолёт низко. Казалось, он просто катится. Юлик повернулся и упал, выбросив вперёд руки. Сбоку по дороге хлестнуло, словно бичом, а самолёт пронёсся над самой головой. Юлик сел, вытер пыль с лица и увидел рядом цепочку лунок. В пыли они были не больше пятикопеечной монеты. Вечером он рассказал об этом, и ему не поверили. В темноте он слышал, как взрослые тихо переговариваются на идиш. Из знакомых слов понял, что Арон ему верит и убеждает родителей ехать дальше, в Ташкент. Папа раздражённо сказал по-русски:

– Если бы армия бежала, немцы уже были бы и в Москве, и здесь.

Арон отбурчался на идиш. По слову балабуст[9] Юлик понял, что сказано было что-то о вожде, но имя его произнесено не было. Разговора этого никто из детей не слышал. Галка уснула, а Руня с Гришкой спали на сеновале. Юлик с Гришкой не поделился. Интенсивной идеологической жизнью, как Шурка, он не жил и о товарище Сталине не желал знать ничего, кроме того, что он вождь и отец.

Словно по сговору с кем-то всемогущим испортилась погода. Похолодало. Селяне настойчиво советовали беженцам уехать. "Замёрзнетя вы здеся зимой, – говорили они. – Кой тут леший с вашими пальтишками… Нешто етто шуба? Нешто греет?"

Ранним утром Юлик вышел в сортир. Все спали, на работу ещё не шли. (Или уже не шли? Это было за день-два до нового этапа эвакуации…) Ни души не было в деревне – ни собаки, ни курицы, ни единой птицы в воздухе, хотя утро уже наступило, прохладное, бессолнечное. Мгла, росный туман, сырой, но лёгкий, и во всём поднебесье ничем не тревожимая чарующая тишина. Он услышал игрушечный перестук и, вглядевшись, увидел поезд. Туман не лежал на земле, он висел в воздухе, и с расстояния в несколько километров Юлик увидел то, что прежде глушил солнечный свет. Он увидел железнодорожную насыпь, она возвышалась над полем, чуть-чуть, но возвышалась. Острым детским зрением он увидел её и крохотные колёсики вагонов и услышал, как они стучат на стыках рельсов. Каждая пара колёс в отдельности посылала отчётливый привет ему, одиноко стоявшему на другом конце поля, и он зачарованно внимал перестуку вагончиков-силуэтиков, проплывавших друг за другом на фоне светлого туманного неба. Вагончики тянул малюсенький паровоз. Он выпустил в серое небо белые клубы дыма и пара, и спустя несколько секунд донёсся игрушечный гудок. Всё так было мирно, никакого иного звука не слышалось на земле, ничто не двигалось в воздухе, лишь крохотный поезд полз на горизонте, словно для того, чтобы оживить картинку и запечатлеть в сердце Юлия прелесть мглистого утра нетронутой тогда среднерусской осенней природы…

Не успели опомниться после падения Киева, как пал Брянск. О катастрофе, постигшей три фронта, Юлий узнал лишь десятилетия спустя. Но взрослые поняли, что, неровен час, могут оказаться в руках тех, от кого бегут. Второго октября начался новый этап эвакуации. Ехали на телеге. Моросил дождь, возница прикрыл их рогожами. Уже темнело, когда, не мокрые и не сухие, прибыли на станцию. Не на ту, где их сгрузили летом, а на большую. Впоследствии никто не мог вспомнить, там ли провели ночь, но где-то Юлий, обессиленный, спал, сидя на вокзальной скамье, просыпаясь от света, склочного вокзального шума и боли в рёбрах от подлокотников скамьи, неумолимая жёсткость которой помнилась даже десятилетия спустя.

Поезд пришёл ночью – настоящий, пассажирский. Посадка шла по головам. Оказавшиеся внутри локтями отбивались от пассажиров, не дававших через окно втащить членов семьи, оставшихся на платформе и беспомощно взиравших на это озверение. Люди стояли в тамбурах и на площадках между вагонами. Арон бодался, перед ним пятились. Юлий жалел потом, что не видел папу при посадке. Видимо, он вёл себя не так, как обычно, иначе они остались бы на станции. Ехали две ночи и день, но, возможно, одну ночь и утро. Бессонница сбила счёт ночам. В Чебоксарах сели на пароход. Уехать поездом нечего было и думать. Возможно, ночь на станционной скамье прошла при попытке добыть билеты на поезд в Чебоксарах. Взрослые наслушались историй и узнали о преимуществе поездов перед пароходами и баржами. Когда посадка оканчивалась, те, кто только что работал кулаками, оказывались милыми людьми, всего лишь защищавшими свои права. Поезд трогался, наступало примирение, даже угощение кипятком, а то и хлебом, печеньем. Рассказывали о потерях, делились своим и чужим опытом, и на подъезде к Волге родители узнали о главном преимуществе поезда перед пароходом. При налете можно было шмыгнуть из поезда в сторону и залечь в поле, а то и в лесу. На судне налёт был верной смертью для всех. Но выхода не было, а гибель всех и сразу взрослые, видимо, сочли в некотором роде доводом "за"…

На колёсном пароходе "Семнадцатый год" их не ждали постели. Середина октября в среднерусской полосе не сезон, чтобы путешествовать на палубе идущего, пусть и с невысокой скоростью, судна. Сжалился механик, пустил их на площадку трапа, вёдущего в машинное отделение. Мерно стучала машина, снизу шло тепло, Юлику в маслянистом мареве почему-то запомнились выпуклые ромбы стального рифлёного покрытия площадки. Было что-то усыпляющее в ритме их повторения, в движении шатунов, в стуке двигателя. Но налёт он не проспал, слух был натренирован, и выскочил на палубу к знакомому вою как раз вовремя: самолет шёл на штурмовку и сыпал из пулемёта. Мама билась в истерике на площадке, Гришка за ноги тащил его в люк. Юлик цеплялся за поручни. Он не успел разглядеть фашиста! Тогда, в поле, он видел лишь чёрные кресты в жёлтой окантовке, придававшие самолёту сходство с осой.

Дела парохода были бы швах, но, видно, немец уже растратил свои бомбы. Самой малой хватало, чтобы в секунды пустить эту посудину ко дну, и все пошли бы на корм сомам, они в войну расплодились и достигли гигантских размеров. После налёта капитан лично уплотнил пассажиров в нижних палубах, и Плонских перевели в общее помещение внизу.

Появление немецкого штурмовика за Чебоксарами, вблизи Казани, наверняка немало сказало взрослым. Географию СССР к тому времени выучил даже Арон. По крайней мере, карту. Но с детьми взрослые своими соображениями не делились.

Прошли Жигули. До этого Юлик горой считал Владимирскую горку. Жигули восхитили его. Шли мимо них на закате. Солнце озарило горы, а небо за ними на востоке было ясное, холодное. Розовые горы на эмалевом фоне чаровали. Взрослым было не до красот, Гришка отмахнулся, поделиться восторгом Юлик мог только с Галкой.

К вечеру третьего дня прибыли в Куйбышев. Камера хранения порта была переполнена, вещи не приняли. Вокзал был недалеко, но туда и не совались, понимая, что там не лучше. По улице, круто ведущей от порта вверх, в город, протащились с багажом несколько кварталов и встали. Идти? Куда? У подъезда большого дома сложили пожитки, ходили с этажа на этаж, стучались, просились на постой. Арон выталкивал вперёд Лизу. Жильцы сердито отказывали: сами ютимся. В домишках даже не открывали, отказывали через дверь. День был пасмурный до черноты, моросило, то и дело принимался идти снежок. Природа брала своё – октябрь, время дождя и снега. Вещи оставили на Юлика с Гришкой, но тот, едва взрослые ушли на поиски, рванул за ними. Юлик остался один. Паша, деревенская девушка, обожала своего питомца, гордилась им, как породистой собачонкой, не оставляла без присмотра ни на миг и внушала ему, чтоб не смел убегать из-под присмотра, цыгане крадут хорошеньких, потому они такие красивые. Теперь, оставленный в сумерки в чужом городе, он оцепенел, лишился голоса и не сумел крикнуть Гришке, чтоб не уходил. Да разве тот послушался бы… Одиночество отложилось и создало "куйбышевский" фон ночных видений, от "конотопского" отличный тем, что тот являлся уныло-серым, а этот был чёрен, тревожен. Примчалась Галка, молча обняла, он уткнулся носом в её пальтишко. Подошли родители, Арон с сыновьями. Не было ночлега в переполненном Куйбышеве. Катился на восток сдутый вихрем войны запад. Порт и вокзалы кишели людьми и вшами, а снег вперемежку с дождём не оставлял иного выбора, как ютиться в парадных. Устроились на площадке между вторым и третьим этажом. Здесь не дуло из входной двери, но холод стоял пронзительный, сырой. Во дворе имелся сортир. Наверное, с учётом этого обстоятельства и выбрано было парадное. Некто в драповой бекеше, в бурках, поднимаясь по лестнице, строго велел им убираться. Яша уже взялся за пожитки, Арон ударил его по руке, встал перед бекешей и ядовито сказал: "А вы пожалуйтесь начальству!" Бекеша молча ретировалась.

Два дня, сменяя друг друга, Арон, Яша и Руня выстаивали на вокзале за билетами в круглосуточных очередях. Самодеятельные блюстители порядка выводили номера мелом на спине пальто и ватников. Мама и Галка ходили из дома в дом в поисках приюта. Все эти дни (и ночи) Плонские сидели в парадном, не шевелясь, храня тепло. По очереди ходили на вокзал за кипятком. В последний день, перед посадкой в поезд, обогрелись в семье, дававшей приют удачливым беженцам. Три дня в парадном запечатлелись в памяти одной долгой ночью, а три часа в квартире коротким и теплым солнечным днем. Тепло духовное вспомнилось потом, физическое было тогда для Юлика важнее. За дни в парадном он продрог до мозга костей, стакан за стаканом хлебал чай и не мог согреться. Больше всего запомнился в благословенной квартире туалет, настоящий, впервые за три месяца, с белым унитазом, там журчала вода… Потом он дремал, лежа поверх одеяла, прижавшись к Галке, а родители с хозяевами говорили, говорили… Галка шепнула: "Какие люди!" Прощаясь, целовались, как с родственниками. Плонских проводили на вокзал и подобрали очередных бездомных.

Ночью сели в поезд. Нервозно, но без драки. Два проводника проверяли билеты. Поезд был полон, но у каждого было пронумерованное место. Значит, продажа билетов и погрузка в поезда в Куйбышеве оставались под контролем железнодорожной администрации.

Юлик забрался на третью полку и спал, спал… В окне мелькали леса. Потом поля. Потом степи. Потом пошла пустыня. Было голодно. Особенно голодно оттого, что в поезде не все были беженцы. Небеженцы, с одним чемоданом, но с корзинами, полными еды, с беженцами не делились. Располагались есть трижды в день и извлекали припасы, обычные в поездках – яйца, котлеты, рыба, колбаса, хлеб, печенье… Ели на газетах, беседуя между собой, избегая встречаться глазами с беженцами, наливавшимися кипятком. Мама одёргивала Юлика и тихо на него шипела, но его глаза сами возвращались к еде, разложенной на столах. Небеженцы, встретив взгляд Юлика, отводили глаза. Убегающие эти глаза помогли ему оценить маму, когда летом сорок второго она делилась с голодными едой, которой им самим не хватало.

У границы пустыни добренький дядя, встреченный по пути в туалет, пристально поглядев в глаза, прихлопнул Юлику пальцы дверью тамбура. Средний и безымянный на левой руке. Хорошо, что пальчики были тонкими, а дверь не так уж плотно пригнана, но след от удара на среднем пальце сошёл лишь пятьдесят лет спустя. Дядю Юлик запомнил. Худощавый, высокий, почтенный, с седыми висками… Юлик представил, что будет, если об этом узнает Арон. Он подойдет к дяде, скажет: "Сволочь, это же ребёнок! Ты со мной давай, со мной!" А потом как даст ему головой в подбородок, и дядя повалится на пол. Юлик уже видел такое. Арона заберут в милицию, они сойдут с поезда… Опять всё сначала? Он сказал, что нечаянно прищемил себе руку, и её до отхода ко сну лелеяла Галка, осторожно целуя и прикладывая холодные примочки.

В Кустанае Арон и папа вдвоём приволокли арбуз. Это было всё, что они могли себе позволить. Деньги кончались. К арбузу Лиза дала по куску хлеба, это так было вкусно!

На остановках, по мере приближения к Ташкенту, вкусной еды становилось все больше – катык, это такое кислое молоко с корочкой жира, белые лепёшки, шурпа, виноград, кишмиш... Не было денег.

Пустыня кончилась, поезд шёл степями, глядеть было не на что, езда опротивела. Станции попадались всё реже. Над вагоном качалось небо, огромное, солнечное, безразличное и безнадёжное. От качания тошнило. Казалось, езда никогда не кончится, в этом голодном поезде они обречены вечно ехать в тускло-солнечную пустынную даль. И тут поезд прибыл в Ташкент, с которым у Юлика были связаны большие надежды. Он ещё загодя слышал, что Ташкент – город хлебный.

Глава пятая

НА ФОНЕ КАНОНАДЫ

Тревогу не объявляли, теперь это пришлось бы делать непрерывно. Самолеты налетали в разное время, как бы мимоходом. Уже по одному этому пацаны во дворе заключили, что фронт близко. Немцы бомбили мосты. Пацаны постарше, которые мотались по всему городу, сказали, что у Днепра собраны все зенитки Киева. На Обсерваторную канонада доносилась лишь глухим гулом. Но когда мама в выходной собралась с силами и вывезла Шурку с Риткой на Крещатик поесть мороженого – Риткина бабушка умерла во сне в начале августа, – то с Крещатика на фоне канонады слышались даже отдельные разрывы. Ходили слухи, что немцы прорвались к Голосеевскому лесу. Войска не перебрасывались на запад, как в июле, на Артема стало тихо. Лишь машины то и дело подъезжали к двухэтажному особняку, где раньше был военкомат, а с начала августа расположилось какое-то очень важное учреждение.

Ритка после смерти бабушки к Волковым не перебралась. Весь день проводила у них, но спать шла к себе. Однажды, когда она ушла, мама вспомнила, что раненый летчик в госпитале дал ей сверток. Она раскрыла его и нашла плитку шоколада. Кондитерская фабрика теперь выпускала боеприпасы, конфет не стало. Да что конфеты, когда хлеба не хватало... У Шурки загорелись глаза. Мама разломила плитку пополам и одну половину велела утром отдать Ритке. Шурка не стал ждать и пошел в подвал. У Риткиной двери заколебался: а если она спит и своим стуком он разбудит ее? Он прислушался. Из-за двери доносился тихий плач. Шурка сжался. Значит, Ритка возвращается домой, потому что там фотографии мамы и папы. Сейчас она смотрит на них и плачет. Он поплелся домой. Маме сказал, что Ритка спит. Маме и так доставалось. Она похудела, щеки ввалились, глаза стали огромными, а на груди, пониже горла, сквозь тонкую кожу проступили кости. За обедом он делал вид, что наелся, и оставлял на тарелке, чтобы мама доела, но мама ела медленнее его, говорила, что ела на работе, и заставляла его доедать свою порцию.

Двор опустел, семьи военных эвакуировали. Уехали Фроловы, и Шурка вдруг понял, что хотел бы слышать даже нудные и фальшивые упражнения дылды Верки. Без этих звуков тихо стало и тоскливо. Осталось лишь несколько семей, среди них Вовкина, его отец служил в Первом артучилище. Урок, преподанный Риткой, странным образом пошел Вовке на пользу. Он пошел к Ритке мириться, сказал, что она свой парень, а она отдала ему его гильзы и осколки. Вовка стал их личным информбюро и вполне толково рассказывал о событиях на фронте. Отчеты отставали от событий, но Ритка их процеживала и комментировала Шурке простыми словами: «Это чепуха, а это, похоже, правда». Конечно, рассказывал Вовка то, что слышал от папы, а папа знал лишь то, что происходит вокруг Киева. Так, в июле они узнали о вклинении немцев у Ирпеня и о захвате Бучи. Там их остановили, и они больше не рыпаются. Рассказал о грохоте со стороны Голосеевки – что немцы прорвались и наступают, потом, что их остановили, потом, что наши наступают, а немцы уходят – и новости подтверждались близившейся, а затем отдалявшейся канонадой. Числа двадцатого августа Вовка, злорадно смеясь, сообщил, что Гитлер запланировал парад на Крещатике на восьмое августа.

Двадцать четвертого августа отметили Шуркин день рождения. Мама испекла кекс и подарила ему набор цветных карандашей и альбом для рисования, а Ритка военный ремень – с пряжкой, со звездой, наверное, оставшийся от ее папы, и сказала:

– Тоже мне, родился к учебному году… Может, погодишь? В школу можно и в восемь.

– Нет, – замотал головой Шурка. – Юлик пойдет, и я пойду. Мы договорились.

Гансы уже не бомбили город, только постреливали из пулеметов, пробивая стекла там, где они были заклеены бумагой крест-накрест, и вышибая там, где заклеены не были.

В револьвере, как в потенциальном оружии, Шурка разочаровался давно и ценил его лишь как материальную память о закадычном дружке. Он уже не носил его с собой на дежурства, да и дежурства отменили. Удивляло исчезновение Люськи. Сопливец был слишком настойчив, чтобы так просто отказаться от идеи досверлить револьвер. Шурка поделился этим с Риткой.

– А, этот рахит жизнерадостный… Появится, куда денется.

Люська появился в день, когда Вовка с утра заколотил в дверь и бросил на пол в коридоре картонный ящик со своими осколочными богатствами. За ними приехал отец, они уезжают.

– Как же так? – язвительно спросила Ритка. – Это что же, выходит, немцы бегут от нас в одну сторону, а ты от них в другую?

Вовка угрюмо молчал. Он не хотел уезжать. Он даже что-то бубнил раньше о том, что пойдет в партизаны. Пришел отец, старшина, приземистый, широкий, стриженный под бокс, спросил Шуркину маму. Шурка сказал: мама на дежурстве, вернется поздно вечером. Вовкин папаша сморщился, почесал в затылке и сказал:

– Передай маме, малец, мотать вам надо з Киева, пока не поздно, бо немец оборону на юге прорвал. Дела наши теперь швах. Понял? Плохи дела. Окружать он будет Киев. Бросайте все, уезжайте! Понял?

– Он понял, – за Шурку ответила Ритка, – он понятливый. Вы можете нас взять и за его мамой в госпиталь заехать?

Вовкин папаша озадаченно уставился на нее.

– Госпиталь? Это где?

– На Бессарабке.

– Не, не поеду. Времени нет. Мне еще за другими надо. Ну, пока!

Вот сразу после него и пришел Люська, все такой же маленький и нахохленный, и густая желтая сопля все так же висела в ноздре, подрагивая, исчезая и появляясь вновь. Но что-то в нем изменилось. И дело было не в том, что он похудел, как и все в Киеве. Он выглядел как-то иначе, суровее, что ли.

– Мы с мамой эвакуихуемся, – сказал он. – А вы чего тохчите? Немцы идут.

– А можете взять нас и заехать за Шуркиной мамой в госпиталь? – тем же вопросом, что и Вовкиного папашу, огорошила его Ритка.

– А я не знаю, когда мы уедем. И на чем.

– Что ж ты болтаешь, если не знаешь?

– Я знаю, что уедем, – твердо и с достоинством сказал Люська. – Это точно.

– А раньше, что, было не точно? С твоим носом – и было не точно?

– Ханьше мы ждали папу, – сказал Люська.

– А теперь, что, больше не ждете?

– Тепех больше не ждем. Папа умер вчеха в госпитале.

Ритка схватилась обеими руками за голову.

– Ой, Люсик! Извини…

Сопля дрогнула, Люсик подозрительно заморгал, но сдержался и сказал:

– Я пхишел пхощаться. Мы пока будем у бабушки, на Подоле. Уедем оттуда.

Шурка очнулся от оцепенения, подошел к Люське и обнял его. Потом взял со стола револьвер и коробку с оставшимися пистонами и протянул ему.

– Возьми.

– Как? Насовсем??

– Нет, он побежит за вашей машиной и будет кричать "Отдай!", – не выдержала Ритка.

Люсик деловито рассовал подарок по карманам и солидно протянул Шурке руку:

– Спасибо.

– Счастливо, – сказал Шурка. – Если увидишь Юльку, скажи…

– Что?

– Нет, ничего. Пока.

– До встхечи, – сказал Люська и вытиснулся в дверь.

– Поехали, навестим твою маму, – вскочила Ритка.

– Зачем? Она занята.

– Ничего. Мы ей поможем. Пошли.

Трамваем от Сенной площади доехали до площади Калинина. Кондукторша даже не предложила купить билеты. На Крещатике было малолюдно. Машины с красноармейцами и орудиями на прицепе шли все в одном направлении, на запад. Ритка и Шурка обогнули Бессарабский рынок и по Кругло-Университетской вышли к больнице. Здесь было людно. Одна за другой прибывали санитарные машины с ранеными. Одни выходили сами, осторожно, чтобы не растревожить боль, не упасть. Других выносили, этим было хуже, их трясли. Они стонали. Некоторым было безразлично, они были в беспамятстве. Раненых было столько, что они лежали прямо на газоне, на траве. Вокруг валялись окровавленные бинты, тряпки, куски гипса, проволочные шины. Сновали сестры, разнося раненым воду и обновляя им повязки.

Ритка, держа Шурку за руку, молча осмотрела это остановившимися глазами, повернулась и повела его обратно. Вернулись к налету, но вместо того, чтобы спускаться в бомбоубежище, Ритка разожгла примус (электричество теперь подавали с перерывами), сварила юшку из картошки и нагрела оставленные мамой котлетки. Подавленные увиденным, оба молчали. Встали из-за стола, Шурка сказал: "Спасибо!" Ритка кивнула и ушла к себе. Шурка послонялся по квартире, включил радио ("…наши войска продолжали вести бои с противником на всём фронте…"), пытался читать, не смог и пошел к Ритке. Она сидела на кровати, глядела на портреты родителей, едва заметные в сумерках. Окно подвала выходило на запад, но дом по другую сторону улицы заслонял заходившее солнце.

– Почему ты не скажешь маме, что вы должны уехать? – сурово спросила Ритка.

– Мы должны ждать папу.

– Вы должны спасаться!

– Мы должны ждать папу.

– Попугай! Нас убьют!

– Тебя не убьют, ты русская.

– Такая же, как ты, – презрительно сказала Ритка. – Иди спать.

– Ты на меня сердишься? Рита, ты сердишься?

– Нет, не сержусь. Просто… нашло на меня. Иди. Я скоро приду.

Придя домой, Шурка по привычке полез за револьвером, вспомнил, что отдал его Люсику, и загрустил. Револьвер можно было разбирать и собирать. Его прохладная тяжесть придавала духу. Потом он вспомнил, что Люськин отец погиб, вспомнил выражение лица Люсика и покивал себе самому: все правильно, так и надо было сделать. К тому же у него теперь было другое развлечение. Дядя Никифоров, уезжая, принес ему "Атлас командира РККА". Атлас был метровой книгой, толстой, в синем ледерине с вытесненной на переплете звездой, в нем были все карты мира, физические и политические, все самые большие озера и реки, самые высокие горы и глубокие впадины, и, главное, на развороте была карта звездного неба со всеми крупными звездами и Млечным путем. Юлька немного знал небо и зимой, когда темнело рано, как-то показал ему Полярную звезду, Малую и Большую Медведицу. Теперь Шурка поглощал карту. Во время дежурств с мамой на крыше он радостно узнавал звезды. В затемненном городе они были видны, как прежде на даче. Теперь, рассматривая карту, он думал: почему созвездия соединены именно так?.. кто это знает наверное?.. до звезд сотни тысяч миллиардов километров! А если на самом деле звезды соединяются иначе? Вот кем он станет, когда вырастет – астрономом.

Он закрыл атлас и пошел к Ритке.

Мама пришла поздно и устало улыбнулась, увидев детей за столом, играющими в дурака. В тот день электричество подавали плохо, лампочка постоянно мигала. Ритке это надоело, она выключила свет и зажгла керосиновую лампу. Она вскочила и хотела разогреть маме ужин, но мама ее остановила:

– Спасибо, Риточка, я не буду есть, сразу лягу.

– Теть Циля, можно что-то у вас спросить?

– Да, Риточка, конечно.

– Теть Циля, почему мы не уезжаем?

– Уедем, Риточка. Госпиталь будут эвакуировать, и нас эвакуируют вместе с ранеными.

– Да? Вы уверены?

– Конечно, Риточка. Раненых ведь не бросают. Ты поедешь с нами, конечно. Извини, я очень хочу спать.

Глава шестая

ТАШКЕНТСКИЙ ЭВАКОПУНКТ

В Ташкент прибыли вечером двадцатого октября.

Юлик ожидал, что здесь на всех углах стоят ларьки и в них продают хлеб. Он смирился с тем, что это будет чёрный хлеб. Он уже свыкся с чёрным и перед тем, как есть, вдыхал запах ломтя, насыщался духом хлеба. Но хлебных ларьков не было в Ташкенте. Город запомнился польским говором. Привокзальный сквер был серо-зелёным. Солдаты армии Андерса ехали на формирование в Персию. Они сидели, лежали, спали на брусчатке площади, на земле сквера, стояли, бродили, и в глазах у них была такая тоска!.. Они не знали о судьбе своих офицеров, о поляках-беженцах, сосланных в Сибирь, и не могли порадоваться выгоде своего положения.

Привокзальная площадь с трамвайным кольцом, окруженная домами с палисадниками, утыканная старинными столбами с постаментами чугунного литья и тусклыми фонарями-тарелками, была идеально приспособлена для нагнетания тоски, хотя само вокзальное здание было милое, в стиле губернских русских городов начала века.

Арон, выйдя с вещами на площадь и увидев её заполненной, хмыкнул:

– А-я-яй! Большой город Васильков! Трамвай! И куда же он идёт?

Трамвай шёл в Старый город, но для беженцев название говорило только о том, что там, наверное, больше аборигенов, чем в Новом.

Первым делом надо было пристроить ручную кладь. В Ташкенте станционная власть учла уроки других перевалочных пунктов эвакуации и для камеры хранения отвела едва ли не все подвальные помещения вокзала. В огороженных стальными прутьями лабазах за низкими прилавками могучие и молчаливые кладовщики швыряли на полки чемоданы и мешки и выдавали бирки с номерами. Арон подивился порядку и многозначительно сказал:

– Через две недели здесь такое будет твориться!..

В справочном бюро Плонские узнали адрес Иды, Яшиной кузины, но искать её ночью в незнакомом азиатском городе не решились. Было тепло, но спать, как польские солдаты, на земле, Плонские не решились. Около полуночи к ним, сидящим на брусчатке, подошли двое, мужчина и женщина, извинились: для всех места нет, но детей они могут взять. Родители поблагодарили: ташкентцы выглядели людьми их круга. Условились, что утром они приведут детей к вокзалу, на то же место. В однокомнатной квартирке, где была приготовлена свежая постель, Юлик с Галкой, едва войдя, обнялись и разревелись так, что хозяин кинулся обратно на вокзал и привёл родителей. Детей уложили, а хозяева с гостями просидели всю ночь за чаем под абажуром, даже отдалённо не походившим на лимонное чудо киевской квартиры. Юлик слишком устал, чтобы прислушиваться к беседе, к тому же на идиш, и, прижавшись к сестре, проспал до утра. Утром он увидел, что гости и хозяева по-прежнему беседуют за столом.

Как расставаться после таких встреч? Жизнь разносит…

Следующую ночь провели у папиной кузины. Ида родила дочь за два дня до начала войны и, едва оправясь от родов, укатила из Киева. Избежав скитаний, она в Ташкенте успела стать старожилкой. Эта чернявая коротышка, лицом напоминавшая римского воина времён Сципиона и Пунических войн, а фигурой слегка расщепленное снизу бревно, была неукротима и всему знала цену. Всех знакомых и тех родственников, кому давала приют, она настраивала против младшей сестры. (Аня, мягкая светловолосая красавица, была любимицей родителей...) Если слушатель помалкивал, он рисковал быть заподозренным в симпатии к сестре со всеми вытекающими последствиями, вплоть до требования немедленно покинуть помещение. Зато те, кто поддакивал и возмущался низостью сестрицы, становились людьми доверенными. Им Ида заодно раскрывала глаза и на личность вождя народов, он был её второй любовью, после Гандзи (Ани). Сведения о нём Ида выпаливала залпом, без всякого соображения, словно боясь, что ей помешают и она не успеет договорить, и лишь везением и военной неразберихой можно объяснить то, что она со своим длинным языком не попала в места, где обретались другие языкатые.

– Гандзя! Подумайте, что они мне привезли?! Ватное одеяло, шерстяное, одно!.. а у них шесть!.. перьевую подушку, пальто с вытертым воротником!.. А отрезы? Отрез габардина, отрез синего драпа? А мамино пальто с каракулем? Бросили в Киеве? Ха-ха, как бы не так! – Она говорила, словно не было войны и на свете не происходило ничего существенного. – Как, вы не знаете, кому пошло всё добро? Ну да, Гандзе, миленькой сестрице! А мне хлам, то, что не подошло этой красавице! Знаете, какая она красавица? Она так красива, как эмалированный таз, в который насрала корова. И ей – всё, а мне – барахло!

Ида, жена командира, осталась неуплотнённой в двух комнатах с тремя кроватями в каждой. Предвидя, что квартирная проблема обострится, она воспользовалась недолгим пребыванием у нее матери и сестры и прописала их у себя, хотя они и при нужде не сунулись бы сюда ни ногой. Плонским Ида обрадовалась: свежие слушатели, к тому же знакомые с предметом! Яша сделал знак Лизе и умеренно поддакивал. Он знал, что ненависть Иды к сестре неугасима. При первой же возможности он попытался перевести разговор и спросил о положении на фронте.

– Не знаю, – отмахнулась Ида. – Я их газет не читаю, а радио у меня нет. В Ташкенте вам делать нечего, здесь и так тесно. Вы надолго?

Лиза дёрнулась, Яша опередил её:

– Идочка, мы тебя стесним, но это на два-три дня, и нас целыми днями не будет.

Юлик и годы спустя остался в уверенности, что в первую ночь не спал. Сестричка Лорка ревела, не переставая, а Ида терпеливо и шумно её укачивала. Дочь она боготворила.

Из квартиры Юлик запомнил лишь первую комнату, притом, так, как запоминаются вещи при вспышке света. Единственное окно было задрапировано чёрной шторой так, что и днём, при ташкентском солнце, не видно было ни зги, и передвижение осуществлялось на ощупь. Комната была европейского типа, с деревянным полом. Обстановка – кровати, тумбочки, стол и несколько стульев, все углы которых Галя и Юлик ощутили на себе, во тьме пробираясь к туалету. Остальное время они отсыпались, если спала Лорка. Родители ушли к вокзалу, на эвакопункт, и встретились, как условились накануне, с Ароном и племянниками. Те провели ночь в зале ожидания, на скамейке, но и за неё Арону пришлось махать кулаками. Мальчишки спали, он дремал у них в ногах и утром кипел возмущением: брат исчез из Ташкента, не сообщив об этом! Лиза обрадовала его известием, что ночлег у Иды обеспечен.

На почтамте ждала записка от Мани, Яшиной сестры, извещавшая, что она с Яником едет в Наманган. Это означало, что Иосиф и бабушка остались в Киеве. О происходящем там после захвата города немцами ничего не было известно.

День в городе убедил Лизу, что злобная карлица Ида, хоть и не работает, перебиваясь на аттестат своего Дригоды, в обстановке разобралась вполне. Делать в Ташкенте и впрямь было нечего. Город был подобен эшелону, только что отошедшему от станции. Ничто не утряслось. Жильё расхватали, цены на продукты и арендная плата взвились, развалюхи Старого города не были ещё отремонтированы, рабочих мест не было, не было и почвы для коммерции. Ходили соблазнительные слухи о городах Ферганской долины – Намангане, Андижане, Коканде. Туда вела тупиковая ветка, поезд ходил через день, беженцев там пока ещё было сравнительно немного, а цены на продукты и жильё оставались низкими.

Арон убеждал двинуть туда. Плонские колебались. Маня в Намангане – это не довод. Ферганская долина – тупик, замыкаемый пятикилометровой высоты хребтами. В видах продолжения бегства это ловушка.

– Какая ловушка, почему ловушка? – Арон клокотал. – Я не понимаю, люди не ходят через горы или что? Всюду есть дороги, всюду есть тропинки. Что, это не наш шанс? У Яши в двадцатом смелости не хватило переступить польскую границу – на, Яша, смотри, вот тебе турецкая!

– Афганская, – поправил Руня.

– Что ты меня учишь, учёный? – взвизгнул Арон. – Ну, афганская! Какая разница! – Он перешёл на идиш, и произнёс яростный монолог, в котором Юлик разобрал лишь слова "Москва", "граница" и "к чёрту".

Яша ответил коротко и резко, и Арон умолк, возмущённо дыша.

Вернулись на эвакопункт, и там Лизу – счастливая случайность войны! – окликнула коллега, Поля Кудиш, деловой партнёр и надёжная подруга. Маленькая подвижная Поля расцеловалась с Лизой и сказала, что в Намангане брат Лизы, Наум. Это уже был довод. Наум, предприимчивый бизнесмен, не поможет материально, но подаст дельный совет. Поля сказала, что Кудиши и сами стремятся в Наманган, но уже который день не могут сесть в поезд.

К вечеру, ничего не решив, продав на толкучке какие-то вещи, измотанные беготней и жаждой, купили лепёшек, овечьего сыра и вернулись к ночлегу. Галя и Юлик набросились на первую за весь день пищу, а их тетка, Ида, принялась за Арона, которого видела впервые, но о котором успела все разузнать. Писем от мужа не было, хотя аттестат поступал. Ида была уверена, что Дригода (красавца-мужа она иначе не называла) ей не верен. За день она обегала соседей и обновила данные о положении на фронтах. Благоприятное мнение об Ароне у неё сложилось заранее, – драчун, герой посадок в эшелоны, вовремя убрался из Киева, мужчина без комплексов, вдовец – и, предполагая союзника, приступила ко второму предмету страсти до представления ему сестрицы Гандзи:

– Ну, так что вы скажете о нашем великом и мудром, о самом большом полководце? Семнадцатого оставили Одессу и Таганрог, вчера Малоярославец и Можайск. Он ведёт Гитлера прямо в Москву! – Образование обогатило ее речь аллюзиями (она окончила гидромелиоративный институт, хотя ни дня не работала), но на Арона это впечатления не произвело, он не был образован и понятия не имел, что подобной фразой в войну 1812 года князь Багратион доносил в Петербург о тактике министра Барклая. Уставший от бессонной ночи и дня беготни Арон тупо смотрел на прыгающую перед ним малютку и думал об одном – как бы лечь, хоть на пол. – Он, видно, ждёт, что в Москве немцы разложатся, как армия Наполеона, а там зима, и Гитлер убежит от холода обратно в Берлин. Ха-ха, как бы не так!

Она обращалась к одному Арону, наскакивала на него, размахивала короткими ручками, её голос, оглушительно-звонкий, требовал знака сочувствия. Арон отозвался вяло.

– Я знаю… – сказал он с полувопросительной интонацией. – Таки зима может помочь.

Ида опешила. Видимо, поняла, что не там рассыпает бисер. Но сдаваться она не привыкла, мысль завершила и изменила курс, полагая, что другая тема не оставит гостя безразличным.

– Зима ему не поможет! – отчеканила она. – Да вы садитесь, вот стул… Цианистый калий ему поможет! Расстрелянные маршалы были те ещё мерзавцы, но дело знали. А с моей сестрицей встречаться вам не случалось? Как, вы не знаете Гандзи? Ну да, такой мужчина не знает куколки Гандзи! Знаете, как она красива? Как белый унитаз, полный дерьма. И такая же бездонная. Всё к себе! Прибрала к рукам все мамины вещи, а мне отдала подушку, одно шерстяное одеяло…

– Мои соболезнования, – бормотал Арон. Недавняя смерть жены образовала его насчёт того, как вести себя в подобных случаях. – И давно это случилось?

– Что – случилось? – не поняла Ида.

– Ну, ваша мамаша… умерла…

– Она жива, – с досадой на это непонимание сказала Ида. – Просто, Гандзя её обобрала, а моя мама, старая дура, ей всё разрешает! А я в итоге получаю подушку, шерстяное одеяло и…

– А мама в Киеве?

– Да нет, она здесь, с Гандзей!

– А-а!

– Ну да! Приехали, расположились тут, питались… а я сама, заметьте, сижу на мужнином аттестате… надоедали целый месяц, пока снимали жильё, пока его ремонтировали… Съехали – и что? Благодарность? Ха-ха! Дождётесь! Одеяло, шматы, тряпьё…

– Так они вам не отдали ваши ценные вещи?

– Да нет же, я вам говорю, это мамины вещи, но Гандзя всё прибрала к рукам. Я точно знаю, что у мамы два отреза, габардиновый и драповый, зимнее пальто с каракулем…

– А сестра тоже получает аттестат?

– Да нет, она ещё незамужняя.

– Обождите, – выбираясь из усталости, сказал Арон, – вы таки да получаете аттестат, почему вы решили, что это всё сестра? Ваша мама понимает, что вы обеспечены лучше, и надо подумать о сестре. И она таки права. Вам аттестат приходит каждый месяц, а у них две иждивенческие карточки – и всё. Так?

Похолодев, слушали Плонские диалог, вмешаться в который не успели, и с ужасом наблюдали смену красок на лице родственницы.

– Убирайтесь вон, – раздельно, с жутким спокойствием сказала Ида.

– Если я не так сказал – извиняюсь…

– Чтобы я его больше не видела! – завопила Ида и вышла в спальню, хлопнув дверью так, что по сторонам дверного проёма посыпалась штукатурка и, проснувшись, заревела Лорка.

Дети сбились в кучку и взялись за руки. Яша кинулся за Идой, Лиза встала перед Ароном.

– Мишигене! – шёпотом кричал Арон. – Маньячка! Сбежала из Кирилловки[10]! Кошмар!

Ценой хитроумных маневров с гашением света, дабы стороны не видели друг друга, уговорили Иду дать беднягам переспать ночь, им некуда деться, дети, вторая ночь без сна… Ничто не помогло бы. Ида уже прониклась ненавистью к Арону, от души желала ему смерти, участь его детей её не трогала, и лишь ради Яши она согласилась на одну – только одну! – ночь приютить этих хамовпод её кровом, но чтобы ни она их не видела, ни они её. Рано утром Арон с сыновьями выскользнули вон, дабы не осложнять положение Плонских, которым предстояло провести ещё какое-то время под взрывоопасным кровом.

В этот день решили: в Наманган! Драться за билеты не пришлось, кассы на Фергану были закрыты, а там выяснилось, что почти у всех на вокзале билеты есть, из чего стало ясно, что уезжают отсюда лишь те, кто способен взять поезд штурмом. Штурмовали ночью. Перед этим Арон отвёл Яшу и имел с ним беседу. О чём она была, Юлик догадывался. Арон бодался, потрясал кулаками и заглядывал папе в лицо, а папа молча кивал, мрачно опустив голову.

Поезд уходил в полночь. На перрон пришли засветло. Народу уже хватало на два поезда, на два переполненных. Стемнело, и перрон наполнился так, что стало трудно дышать. Поезд, неистово свистя, подошёл не задом, как обычно, а передом. Тут началось. В авангарде рвался Арон, его высокий голос указывал местоположение, а кулаки время от времени мелькали с неизменным "Извиняюсь!" Плечо к плечу с ним, образуя фронт манипулы, двигался Яша. Замыкали строй Руня и Гришка. Держась вплотную, след в след, втиснулись в вагон. В дверях тамбура произошла потасовка. Когда продвинулись до середины вагона, к ним протолкнулся милиционер и увёл Арона и Яшу. Поезд тронулся. Юлик с Галкой были в отчаянии, мама оставалась спокойна. И впрямь, уже на ходу они появились. Их отпустили, показания были в их пользу, наверно, благодаря Яше. И белым билетам, конечно. Свою грыжу Яша показал, а Арон вставные челюсти вынул. Да у него и кроме челюстей хватало.

Ехали через Коканд, Маргилан, Фергану, Андижан… Сутки, двое? Провал в памяти. Маленький организм съедал сахар. Когда еды не хватало, Юлик отключался. Запомнил слухи, они были ужасны. Жизнь рухнула. Не было популярного артиста или певца, о котором не сказали бы, что он умер или перебежал к фашистам. В покойниках числили Утёсова и Бернеса, в перебежчиках Любовь Орлову и Ивана Козловского.

Поезд покинул голодную степь и полз, прижимаясь к зелёным склонам и пересекая арыки.

Вечером двадцать пятого октября прибыли в Наманган и от вокзала пошли в город аллеей невиданной высоты карагачей, розовых от заходящего солнца. Величественней и красивей аллеи Юлий не видел, пока полсотни лет спустя не побывал во Франции и не прошёл аллеей, ведущей к замку Шенонсо. Искали ночлег. Наманган оказался не так пуст, как расписывали в Ташкенте. Забрели в чайхану, попросились ночевать на полу. Юлик спросил, который час. Ему ответили: девять. Он лёг на голый, жёсткий, пыльный ковёр и без всякой подушки уснул так крепко и сладко, как до этого не спал никогда, велев себе проснуться в девять утра.

Ровно в девять и проснулся. В Намангане. Там и прошло его детство.

Глава седьмая

КИЕВ, СЕНТЯБРЬ 

Первое сентября выпало на понедельник, и Шурка пошел в школу. Идти было недалеко: выйти на Артема, повернуть налево и пройти полквартала к новому школьному зданию. Мама еще в мае купила ему портфель и пенал для ручки и карандашей. Ритка проводила его, но сама в свой третий класс не пошла. Учеников было мало, первый класс был лишь один, школа пустовала. Молодая учительница не могла поддерживать дисциплину, в классе было шумно. Шурка в канун первого учебного дня затосковал по Юльке. Они договорились поступить в один класс и ходить в школу вместе. Он успокаивал себя тем, что хоть кого-то из детского сада встретит, хоть Вадьку или девчонок. Но увидел лишь белобрысую Тоньку, и то лишь в первую неделю, потом она исчезла. Теперь Шурка был занят. С буквами и счетом у него не было проблем, но чистописание давалось нелегко, и, закончив выполнять домашнее задание, он находил себя перемазанным чернилами. Ритка смеялась. Она не понимала, как при этом тетради его остаются такими чистыми.

Весь их огромный дом опустел, и опустел двор. Странные личности шлялись вечерами, глядя на окна и балконы, явно высматривая покинутые квартиры. Ритка теперь ночевала у Волковых и на ночь закладывала входную дверь ножкой стула.

В понедельник, пятнадцатого сентября, мама велела Шурке остаться дома. Канонада в этот день гремела сильнее. Мама, как всегда, рано утром ушла на свое суточное дежурство, но скоро вернулась и сказала Ритке:

– Ну, Риточка, едем. Возьми зимнее и документы, какие у тебя есть. Фото родителей вынь из рамок, дашь мне в чемодан, чтоб не помялись. Чемодан у меня один, вот тебе мешок...

– Не надо, теть Циля, у меня есть папин вещмешок, – сказала Ритка и убежала.

Мама стала собирать вещи. Разложила на диване чемодан и торопливо укладывала в него Шуркино зимнее пальтишко, ботики, штанишки, чулочки, свитер, две шапочки, меховую и шерстяную. Поверх уложила свое белье, а несколько платьев, теплую кофту и пальто бросила в мешок, который предлагала Ритке. Шурка оцепенело глядел на эти сборы.

– Мам, а как же папа?

– Папа воюет, а нам надо позаботиться о себе.

– Папа велел ждать вестей от него и не паниковать.

– Мы и не паникуем. Папа сказал, чтобы мы берегли себя. Нам надо уходить. Фашисты убивают евреев.

– А я русский. Папа русский. Не могу же я быть другой нации, чем мой папа. И эррр я выговариваю. И ты тоже…

– Что – тоже? Эр выговариваю?

– Да. Ты тоже русская. Если сын русский, то и мама у него русская. Ведь так?

Мама выпустила из рук мешок и присела перед Шуркой на корточки. Вытянутыми руками она взяла его за плечи и с грустной улыбкой вгляделась в его лицо.

– Нет, сыночек, с точки зрения фашистов все это совсем-совсем не так… Нам надо уехать, чтобы выжить и встретиться с папой. Чтобы не причинить ему горе. Сними сандалии и надень ботиночки. Можешь взять с собой две книжки. Где револьвер, который тебе подарил Юлик? Его надо оставить.

– Я его подарил Люське.

– Молодец! Собирайся, у нас мало времени.

Ритка вернулась и стала помогать маме собираться. Она переоделась в шерстяную кофту салатового цвета и длинную серую юбку. То и другое было ей велико. Юбку она подвернула у пояса, у кофты закатала рукава. Все ее имущество поместилось в вещмешок такой тощий, что, помогая маме, она даже не сняла его с плеч. Мама, поглядев на нее, вынула из чемодана Шуркин пиджачок и велела ему переодеться. Вышли из дому. Мама несла чемодан, Ритка мешок. Еще один мешок, поменьше, тащил Шурка. Трамваи уже не ходили, с мешками в солнечный день было нелегко. Да еще пиджак… Но Шурка не жаловался. Держались теневой стороны и останавливались отдыхать. Мама выбирала дорогу покороче. Вышли на Большую Подвальную, пересекли Владимирскую и по Прорезной спустились на Крещатик. Здесь было людно. Поток людей шел к Днепру. Туда же шли и военные машины.

– Мам, а почему мы идем не куда все?

– Нам нужно в госпиталь, сыночек. Там мы сядем на машины.

Дотащились до госпиталя, и стало ясно, что сесть на машину будет не просто. Машин не было, и была толпа желающих уехать – женщины, дети, старики. И раненые. Их укладывали на телеги с резиновыми шинами. Туда рвались женщины с грудными детьми. Погрузкой руководил грузный военный с двумя шпалами в петлицах. Он хрипел сорванным голосом. К нему подошла женщина в белом халате и косынке. Он отмахивался, потом прислушался, из женщин с младенцами отобрал молодых с самыми маленькими детьми и усадил по две в каждую телегу у заднего борта. В толпе поговаривали, что много раненых осталось в зданиях.

Стали подходить полуторки. Люди рвались, не соблюдая очереди. Добровольцы из толпы помогали военному поддерживать подобие порядка. Налетели "мессеры", люди бросились врассыпную, поближе к корпусам, но самолеты с воем промчались низко над землей, не стреляя. Очередь выстроилась снова. За Шуркой стоял высокий старик, стриженый ежиком, с короткими усами. В руке он держал маленький чемоданчик.

– К мостам полетели, – сказал он. – Наша паника – пустяки. Вот на мосту что будет…

Мама услышала его слова, лицо ее исказилось. Шурка с неприязнью уставился на старика. Тот поймал Шуркин взгляд, смущенно улыбнулся и снял с пояса солдатскую флягу:

– Попейте, молодой человек. И маме дайте напиться.

От воды Шурка отказаться не мог. В горле у него так пересохло, что, казалось, там трещины, как на сухой земле. Он не представлял, как бранит себя мама за то, что не подумала о воде. Но мама отобрала у него флягу и сказала:

– Он потерпит. Вы пожилой человек, вам вода нужнее.

– Извините, мадам, вы ошибаетесь. Детям она нужнее всех. Хоть вы и медсестра, но я учитель, я знаю.

– Я тоже учитель, – вздохнула мама, – просто, теперь все женщины медсестры.

– Разрешите представиться, – слегка поклонился старик. – Лев Демьянович, преподаватель математики.

– Цецилия, преподаватель истории.

– Приятно встретить коллегу в этом хаосе. Пейте, молодой человек.

– А с нами Рита, она сирота. Можно и ей?

У старика весело подпрыгнули на лице седые брови:

– Сирота? Ей в первую очередь.

Ритка пить не стала. Обождала, пока попьют Шурка и мама, взяла флягу и куда-то ушла.

Подъехала еще одна полуторка, в нее торопливо полезли люди. В палисадник больницы быстрым шагом, без строя, вошла группа военных со шпалами в петлицах. Они направились к машине. Двое подошли к кабине шофера, на ходу вынимая пистолеты. У переднего голова была похожа на перевернутое ведро. Дверцу кабины он рванул так, что едва не вывалился шофер. Остальные полезли в кузов и стали выбрасывать оттуда вещи и спускать на землю детей. Женщины заголосили и кинулись за детьми. Военные набились в машину и укатили.

– Защитнички, – процедил Лев Демьянович. – Хорошо почистили нашу армию…

– Армия воюет, – возразила мама. – Польшу и Францию немцы за месяц сломали.

– Голубушка, Россия не Франция, не Польша. На Россию надо посметь напасть. Для этого должны были быть созданы условия. Они и были созданы. Вы понимаете, о чем я говорю…

Двойка "мессеров" снова провыла на небольшой высоте.

Вернулась Ритка, протянула старику его флягу и поставила возле мамы эмалированный бидончик с водой.

– Где ты это взяла?

– Вода там, в корпусе. – Ритка махнула рукой.

– А бидончик?

– Мне дали.

Мама не стала расспрашивать, только вздохнула и покачала головой.

– Вы полагаете, у моста будет давка?

– Даже не представляю – какая, – грустно сказал старик. – Гибельная.

– Почему бы вам тогда не остаться в Киеве? Мы евреи, мы не можем…

– Не желаю видеть, что здесь произойдет. Юдофобов терпеть не могу больше, чем немцев.

Мама нервно рассмеялась:

– Боже, вам-то что?

Лев Демьянович погладил седую щеточку усов.

– Видите ли, голубушка, я человек старой закваски. Знаете, почему среди британцев нет антисемитов? Они не считают себя глупее евреев. То же, за редким исключением, со старой русской интеллигенцией. Антисемитизм – религия швали. Я свидетель дела Бейлиса. Был в зале суда. Вас тогда и на свете не было, когда Владимир Галактионович Короленко клеймил царское, извините за выражение, правосудие, а в Киеве, как яблони и груши, расцветали басни о маце на крови христианских младенцев. – Мама заплакала. – Не плачьте, это надо знать. Что бы у моста ни творилось, вам надо уехать. Хоть переплыть Днепр. Пусть без вещей.

– Я не умею плавать, – тихо сказал Шурка.

– И я, – прошептала Ритка.

– Вот такая у меня команда, – грустно усмехнулась мама. – Да и я та еще пловчиха…

– Значит, мост, – сказал Лев Демьянович. – Мост во что бы то ни стало. Видите, вот и машины подходят. Ну, молодой человек, держитесь!

Он сказал это не зря. Машины подошли колонной, шесть штук, одна за другой, и очередь распалась. Толпа озверела. Распоряжавшегося погрузкой майора оттеснили. Забрасывали узлы и чемоданы, хватались за борта машин… Влезть следом удавалось не всем. Лев Демьянович устремился к предпоследней машине, ухватился за задний борт, но перелезать не стал. Мама подбежала и хотела ему помочь. Он крикнул:

– Детей! – Мама мешкала. – Детей давайте! – крикнул Лев Демьянович. Он тоже стал неузнаваем – ощерился, лицо налилось кровью. Обеими руками он вцепился в борт и лягался, когда на него давили сбоку. – Пусть лезут! По мне! На плечи! Вот так! Девчонку! Садитесь сами! Сюда, быстро!

Какая-то женщина отпихивала его от борта, ударила сумкой по лицу, он не защищался, обеими руками держался за борт, пока не влезла мама, но вместо того, чтобы залезть самому, стал перебрасывать вещи – один мешок, второй, чемодан… Машина отошла, и он побежал следом, крича: "Держите!" Фляга упала на чей-то мешок, к ней потянулось много рук, но Ритка успела первой. Мама обняла Шурку и Ритку и заплакала:

– Я даже не знаю его фамилии!

– Учителя по имени Лев Демьянович найдете и без фамилии, – разумно ответила Ритка.

На мосту творилось неизвестно что. Собственно, оттуда, где в потоке машин, встала их полуторка, моста видно не было. Не видно было даже фермы моста. Но и здесь каждый метр брался с боем. Машины сигналили, шоферы остервенело ругались, дети плакали. За полчаса проехали десять метров. Налетели "мессеры", хлестнули очередью по колонне и устремились к мосту. Залаяли зенитки, раздались взрывы. Беженцы бросились к подножью холма, под деревья. Налет кончился. Прошел слух, что у моста перемешаны с железом и досками куски тел, оторванные руки, ноги, головы… Мама испуганно глянула на Шурку. Он взял ее за руку.

По колонне передали, чтобы люди не садились в машины, а шли рядом с ними и при налете прятались. Так прошли еще метров тридцать. Говорили, это за счет разбитых машин, которые стащили с дороги. Тесня беженцев, проходили мимо колонны военных – машины, телеги, трактора, тягачи.

В шесть начался новый налет. На этот раз все были готовы и укрылись под деревьями. Со стороны моста раздались взрывы. Самолеты вернулись, обстреляли колонну. Это повторялось несколько раз. Когда стемнело, все вернулись и расселись по машинам. Мама дала Шурке и Ритке по куску хлеба и по глотку воды.

Ночью Шурка смотрел на звездное небо. Он вдруг понял, как определяют созвездия, и удивился тому, как это просто. Звезды в созвездиях располагались в зависимости от расстояния до Земли! Слоями! Он торжествовал. Теперь у него уже не было сомнений в будущей профессии. Потом он дремал, и ему казалось, что он вместе с машиной летит по звездному небу, но не вперед, а назад. Когда рассвело, он понял – почему: их полуторка стояла на том же месте, у разбитого столба, и всю ночь мимо них вперед, к мосту, двигались колонны военных машин.

Снова налетели "мессеры". В машине стало просторнее, ночью многие ушли. Ритка после утренней бомбежки ушла, вернулась час спустя и сказала, что пешком через мост не пройти, пропускают лишь машины, и там ужас что творится. Прошел слух, что тех, кто покидает машины и возвращается в город, будут судить по законам военного времени. Другой слух был, что немцы уже в Голосеево, и мосты вот-вот взорвут. И впрямь, канонада приближалась. Налеты участились. Шальной пулеметной очередью под деревьями, недалеко от Волковых, скосило старика и старуху. Они лежали голова к голове, вниз лицом. Мама с Риткой стали шептаться. Утром, днем и вечером мама дала детям по куску хлеба. Воду из фляги выпили, но Ритка ходила к водоразборной колонке у Днепра, выстаивала очередь и наполняла флягу. Мама перебрала вещи. Из машины она сошла с чемоданом, а Ритка с вещмешком, в который мама положила еще какие-то пожитки. Когда стемнело, они не вернулись в машину, а пошли прочь. Побрели по набережной к Наводницкому мосту, но встретили вереницу людей, они от Наводницкого моста спешили к мосту Евгении Бош. Дойдя до Почтовой площади, стали подниматься вверх. Фуникулер не работал. Ночь была безлунная. На лестнице Шурка упал и разбил колено, но не издал даже стона и сказал маме, что не ударился. Поднялись к верхней станции фуникулера и остановились передохнуть.

– Куда мы идем, теть Циля? Домой нельзя, там все вас знают.

– Меня всюду узнáют, девочка, – грустно сказала мама, и по голосу ее Шурка понял, что она улыбается.

– Но у нас военный дом, это еще хуже. А вы жена командира.

– Что же делать, у меня в городе никого нет…

– А где ваши родители?

– В Бердичеве. Я родом из Бердичева. У меня и девичья фамилия – Бердичевская.

– А подруги?

– Девочка моя, какие подруги, мы только два года как переехали в Киев. Наверное, нам надо было ехать с Никифоровыми… А я понадеялась на госпиталь… Они обещали…

– А учителя в вашей школе?

– Учителя? Нет, только не учителя!

– Теть Циля, но нам нельзя возвращаться! Куда угодно, только не в наш дом!

– Ты права, но что же делать… Будь что будет.

– Мам, давай попросимся к Юльке. Они уехали, у них квартира пустая.

– А правда, теть Циля! У них работница Паша, я с ней познакомилась. Пойдемте к ним!

Паша за время, прошедшее после отъезда хозяев, получила от них одну открытку. Читать она умела лишь печатные буквы, и то по слогам, и понесла письмо единственному соседу по квартире, Сергею Никитичу Лимаренко. Сергей Никитич служил бухгалтером на беловой фабрике, смежной с домом, комнату в котором занимал еще до вселения в квартиру Плонских. Тихий холостяк, опрятный, вежливый, худощавый, с седыми короткими усами, он прочел Паше письмо. Хозяйка велела Паше не покидать квартиру, платить за нее и питаться, продавая вещи, включая отрезы на платья и костюмы, одежду, постельное белье, что угодно, только не мебель. И сообщала, что все они живы-здоровы и работают в колхозе. В конце советовала на зиму сделать запас пищи дров и законопатить окна и дверь на балкон, так ей меньше придется топить, и передавала Паше поцелуй от Юлика.

Паша растрогалась, плакала, целовала то место на письме, где было имя Юлика, и на радостях угостила Сергея Никитича кашей из гречки, запасенной еще в довоенное время. С продуктами теперь было туго.

Когда среди ночи раздался робкий звонок, Паша выскочила в коридор раньше соседа, хотя его дверь была первой от входной, а один звонок означал, что это к нему. Но Лимаренко был одинок, один звонок никогда не звучал, к ним давным-давно никто не ходил, и звонок вызвал переполох. Сергей Никитич в одних кальсонах вышел к двери, возле которой уже тряслась, не решаясь спросить, Паша:

– Кто там?

– Будьте добры, можно мне переговорить с Пашей?

– Я тут, – услышав интеллигентный женский голос, храбро вышла к закрытой на замок и засов двери Паша. – Говорить!

– Извините, Прасковья… Как вас по отчеству?

– Пелагея Павловна из сэла Пидгирци Обухивського району Кыивськои области.

– Пелагея Павловна, простите, что будим вас ночью... Это мама Шуры Волкова, товарища вашего Юлика…

– Ой! – заверещала Паша. – Видкрийтэ, Сергий Никитович, будь ласка!

Лимаренко в кальсонах спешно ретировался, и Паша с тусклым карманным фонариком, непременным теперь спутником ее ночей, распахнула дверь на лестничную площадку.

– Входить!

– Нас трое, с нами наша девочка…

– Входить, входить! – Она мельком включила фонарик и, окончательно успокоившись, заголосила: – Ой, Боже ж мий, та шо ж цэ такэ? То видкуда ж вы таки замученни? Та на вас же ж лиця немае! Та я ж вас знаю, вы така красива женщина, шо ж цэ такэ?!

– Пелагея Павловна, напоите нас, пожалуйста…

– Та зараз я все принэсу. Сидайте, тут диван. Я запалю лампочку, у мэнэ светомаскировка в порядку…

Когда Паша принесла из кухни керосиновую лампу и кувшин с водой, Шурка и Ритка спали, прикорнув друг к другу. Они не знали, что случится с ними через одиннадцать дней…

Восемнадцатого сентября Шурка проснулся в детской кроватке в незнакомой узкой комнатке с высоким потолком. Он лежал, пытаясь вспомнить, что произошло. Шевельнулся, почувствовал боль в колене и вспомнил. Не помнил лишь, как попал в кроватку, которая, конечно же, была кроватью Юльки. Удобная, с защитной сеткой, чтобы не вывалиться во сне. У него тоже была такая. Но сетку, конечно, давно уже сняли. Они же с Юлькой не маленькие.

Тело болело, руки, плечи, ноги, а колено отдельно какой-то вскрикивающей болью. Он стал осматривать комнату. Кроватка стояла у стены справа от входа. На спинке висела его рубашка и короткие штанишки на помочах. Прямо перед кроватью было завешенное узорным занавесом окно, он лежал лицом к нему. На подоконнике стояли две накрытые марлей бутыли. У левой стены, впритык к окну, стоял двухстворчатый платяной шкаф, за ним небольшой столик, за столиком, вплотную к стенам, широкая кровать. По другую сторону двери, за спиной Шурки, угол комнаты напротив кровати занимала печь, оставляя проход, достаточный, чтобы сойти с кровати или взобраться на нее. Шурка представил, как Юлик просыпался здесь, прыгал в кровать к родителям, и его охватила страшная тоска по папе.

Он осмотрел колено. Кожа была цела, но колено посинело и распухло.

Канонада стала слышнее, но в окно приветливо глядело голубое небо со светлым облаком по верхнему обрезу рамы. Из-за двери слышались голоса. Мама говорила негромко, он не разбирал слов, но высокий Пашин голос слышен был так, словно двери вовсе не было:

– Та шо вы, Циля Исакивна, дэ там вона ночувала, отая спревэдливисть?! Я од совецькои власти добра на паганый пьятак нэ бачила. Якби не мои перши хозяева-еврэи, шо вони мэнэ прыгрилы у тридцять трэтьому, так я бы здохла у якомусь парадному, як сотни моих землякив. Ще вважайтэ, шо в нас, в Обухивському райони, в нас було краще, аниж на всий Вкраини...

Мама что-то сказала, после чего Паша завопила:

– Та шо вы, Циля Исакивна, яки гроши! Будэмо жыты уместе, а там выдно будэ. Може, и не пустять оцих немцив сюди. Он воно як грохоче! Вже ж было якесь життя у колхозникив, на що нам тэпэр оти немци? Краще зи своими, хоч мову розумиешь. А ти прийдуть из своим васисдас, як з ными порузумиешься…

Шурка встал и попробовал ходить. Колено болело. По комнате ничего, но на улицу идти не стоит. А жаль, наведался бы в свой двор и посмотрел, кто остался и что там делается. Он надел рубашку, штанишки и открыл дверь. Над столом в столовой висел розовый абажур, обернутый марлей. Прямо против двери в спальню стоял диван, рядом большая этажерка, битком набитая книгами, справа буфет, за ним на стене динамик. Левый угол у окна занимал письменный стол, крытый зеленым сукном. У стены, смежной со спальней, стоял квадратный столик-тумбочка с патефоном, точно как у них. На нижней полке были сложены Юлькины игрушки. Дверь на балкон была открыта, здесь гул канонады был слышнее, чем в спальне. С улицы доносился шум автомобильных моторов. Шурке вдруг показалось, что он всегда жил здесь, даже чай пил под этим розовым абажуром.

– От наш хлопчик! – воскликнула Паша, едва он открыл дверь. – Ну, як, выспався?

Шурка поглядел на часы, висевшие между окном и балконной дверью, и понял, что день клонится к вечеру. Мама сидела на диване, притянула его к себе и поцеловала в лоб. Паша захлопотала, ставя на стол тарелки и стаканы. Шурка попросился по маленькому. Мама повела его по коридору, показала кухню и туалет. В конце коридора, в тупичке с водопроводным краном и раковиной, он умыл лицо и руки и, прихрамывая, вернулся в столовую. Мама осмотрела колено и ничего не сказала. Он съел целую тарелку гречневой каши и выпил два стакана чаю с сахаром. Тут он почувствовал, что ему чего-то не хватает, и спросил о Ритке.

– Ушла узнать новости, – сказала мама.

Шурка вышел на балкон. Вдоль всей длинной Артема с запада двигался по направлению к Крещатику непрерывный поток машин, крытых и открытых повозок, тягачей с пушками. Их обгоняли мотоциклисты. Все движение было в одном направлении, занимая даже левую сторону улицы. Шурка смотрел на это зрелище в напрасной – он это понимал – надежде увидеть папу.

Солнце висело теперь прямо над улицей, в конце ее, там, где уходила вниз Полтавская и Артема делала небольшой поворот, скрывавший ее продолжение. Транспорт все шел и шел.

На балкон четвертого этажа большого шестиэтажного дома напротив вышла девчонка и уставилась на Шурку. Девчонка была крупная и очень красивая – с толстыми черными косами, огромными карими глазами, яркими губами и крепкими икрами. Она состроила Шурке рожу и крикнула, перекрывая шум:

– Ты кто?

– Я Волков.

– Какой еще Волков? А зовут тебя как?

– Шурка.

– А рыжий где?

– Они уехали. А ты кто?

– Оксана. Только я с вами, малюками, не знаюсь.

Шурка понял, что девчонка чуть старше. Хотел ответить ей, чтобы не задавалась, но после пережитого у моста – теперь всплыли в памяти подробности, которые хотелось забыть – он не чувствовал себя в настроении пререкаться. Уходить посрамленным не годилось, и на девчонку хотелось еще посмотреть, очень уж была красива. Но раздался знакомый вой "мессеров", и оба юркнули вон со своих балконов. Два самолета летели вдоль улицы с Лукьяновки, со стороны заката, метрах в ста над землей. Шурка тут же выскочил на балкон следом за ними и услышал, как они сыпанули из пулеметов где-то у Сенной площади.

– Мам, пойдем искать Риту, – сказал он, и в тот же миг раздалось два коротких звонка.

Ритка была возбуждена, растрепана и тащила на себе мешок из рогожи. Мама хотела было спросить ее, что это за мешок, но Паша предостерегающе поднесла палец к губам и глазами указала на дверь Лимаренко. Юлику показалось, что дверь приоткрыта. Лишь когда они с Риткой миновали его часть коридора и прошли в свою, мама указала на мешок:

– Что это, Риточка?

– Мука. Разрешили брать кто сколько может.

– Как это? Где?

– В гастрономе, на Сенном.

– Ой, то я побижу! – заторопилась Паша.

– Не ходите, теть Паша. Вас затопчут.

– Тэбе ж нэ затопталы! – И Паша с наволочкой в руке выскочила из дому.

– Риточка, тебя так долго не было… Я уже волновалась. Расскажи, что ты видела.

– Говорят, Киев окружен. Наши уходят. Если окружен, зачем уходят? Куда? Уходят… Я видела. Мосты забиты. Немцы кидают бомбы в толпу. Говорят, завтра они будут здесь. Надо сховаться, теть Циля.

Теперь стало видно, что губы у Ритки разбиты, руки исцарапаны, у платья надорван рукав.

– Риточка, что это??

– А, ничего… Это в гастрономе… Надо куда-то в деревню. Может, к тете Паше?

– Поздно, Риточка. Паша отсюда никуда не уйдет, а мы городские, мы и деревень здесь не знаем. Идем, я тебя умою.

Паша вернулась в темноте, плача, без наволочки, со вздувшейся хуже, чем у Ритки, губой:

– Боже, шо за люды! Звиры! Уси лизуть, уси дряпаються, уси з глузду зьихалы!

– Пелагая Павловна, не надо было вам идти. Рита принесла килограммов десять. Уж не знаю, как бедная девочка это дотащила.

– Сырота вона сырота и есть. Шо ей ще делать, як не выживать? Иды, дытынко, я тебе поцилую. Зараз исделаю суп з кльоцкамы. Посыдить тут хвылынку…

Она убежала, и из кухни послышалось гудение примуса.

Утро девятнадцатого сентября началось с того, что Паша побежала в гастроном на Сенной площади, вернулась с помятой банкой сельди, с бутылкой вина и взволнованно пересказывала, что говорят люди: немцы уже в городе, кто-то кому-то звонил по телефону с Сырца, там немецкие танки и мотопехота, вот-вот будут здесь. День был ясный, теплый. Улица опустела. Дважды пролетали самолеты, но не стреляли и не бомбили. Со стороны Днепра слышалась стрельба и взрывы. Солнце склонилось к западу, когда снова завыли "мессеры". Их вой затих, и возник другой звук, ровный, низкий. Проехало несколько мотоциклов с колясками. Низкий звук стал громче, дополнился лязгом, и со стороны Лукьяновки втянулась на Артема колонна танков с открытыми люками, в каждом торчал немец с наушниками на голове. Немцы оглядывались по сторонам и выглядели обычными людьми. Колонна прошла. Теперь можно было не опасаться самолетов, и на балконах появились люди. Шурка с Риткой тоже вышли на балкон. Машины с солдатами шли, не останавливаясь, к центру. С балкона по другую сторону улицы Шурку окликнула Оксана:

– Это, что, твоя девчонка? Рыжая? Ха-ха!

– Ну, рыжая. А тебе какое дело?

– Ха-ха! Блондин с рыжей девчонкой! Парочка, Хаим и Сахочка!

Ритка залилась краской. Она нашарила в ящике для цветов комок земли потверже и запустила в Оксану. Комок не долетел, рассыпался в воздухе. Оксана расхохоталась:

– Рыжая! Ведьма! Злюка!

Шурка открыл было рот, но Ритка дернула его и увела в комнату.

– Это кто?

– Оксана. Живет напротив.

– Юльку знает?

– Да.

– Тикать нам надо отсюда, – тоскливо промычала Ритка.

На кухне в это время чистили селедку, и Шуркина мама спрашивала Пашу, далеко ли отсюда до ее села и кто из родственников у нее там остался. Паша отвечала, что до Пидгирцив километров двадцать з гаком, это по дороге на Обухов, а в селе у нее брат-тракторист с женой, он пьяница, да его, наверное, в армию забрали, а жена у него злая, жадная, они с Пашей друг друга не переносят.

Мама вздохнула и глянула в окно. Шумели моторы. Колонны машин шли по Артема к центру. На углу стоял мотоцикл с коляской и двумя солдатами в касках. Солдаты улыбались. Один, очкастый, вытащил губную гармонику и удивительно чисто заиграл гопак: "Гоп, кумэ, нэ журыся, туды-сюды повэрныся…" Вокруг теснились мальчишки. С балконов таращились взрослые.

Шурка наблюдал, лежа, по-военному, спрятав голову за облупленными ящиками с отцветшими пионами.

Со следующего утра Ритку редко можно было видеть дома. Она уходила, едва светало, а возвращалась в темноте, когда начинал действовать комендантский час. Рассказывала кратко. В первый день принесла две банки овощных консервов, и это была последняя ее добыча. Во второй пересказала приказ немцев, она его запомнила дословно – о комендантском часе, о светомаскировке, о хождении советских денег, о сдаче радиоприемников, огнестрельного и холодного оружия, запасов продовольствия, вещей, взятых из магазинов, о запрете на помощь партизанам и красноармейцам, о явке всех рабочих по месту их работы... За невыполнение любого из пунктов полагался расстрел.

Водопровод не работал, электричества тоже не было. Паша ходила по воду к колонке на Павловской и нашла все вокруг спокойным. Солдат с гармоникой привел ее в восторг, и весь день, возясь на кухне, она голосисто, в надежде, что немцы на улице подхватят, пела украинские песни. Выслушав Ритку, она возразила:

– Ну то шо? А совецьки шо робылы? Нимци тоже люды.

– Немцы – несомненно, – отозвалась мама. – Только не гитлеровцы.

Ритка ничего не сказала, но посмотрела на Пашу так, что та надулась. Она была обидчива, Паша.

Потом появился приказ о немедленной регистрации оставшихся в Киеве красноармейцев, коммунистов, русских и евреев. Уклонившиеся от регистрации будут расстреляны. На Пашу и это впечатления не произвело. Но на другой день Ритка вернулась из города рано бледная и молчаливая. Мама с трудом ее разговорила. Да, она видела… У Бессарабского рынка лежит молодая женщина… спешила домой после комендантского часа… люди говорят, от больной матери к ребенку… Хорошо одета, милое лицо, туфли на каблучке, темная шатенка… Лежит вверх лицом, выражение испуга, открытые глаза… Немцы не позволили убрать. Повесили над ней бумажку: "Она нарушила комендантский час". Тут Пашу проняло, с ней сделалась истерика. Мама уже знала, где у Плонских аптечка, и отпаивала ее валерьянкой.

– Звиры! – бормотала Паша. – Яки звиры!

И снова заливалась слезами.

Шурка перестал выходить на балкон. Целыми днями на ковровой дорожке, ведущей к балконной двери, он играл Юлькиными игрушками. Отличные были игрушки – танк, который на ходу плевался искрами, заводные автомобили, паровозики и вагоны на рельсах, деревянный и металлический конструктор. Некоторые машинки были разобраны. Наверное, Юлька хотел видеть секрет, как они работают, а потом не сумел или поленился собрать их снова. Шурка нашел в патефонном столике инструменты, чинил поломанные игрушки, играл ими, читал Юлькины книги. Когда не было соседа Лимаренко, гонял в коридоре от входной двери до двери в кухню на Юлькином трехколесном велосипеде. В окно коридора виден был их огромный дом на Обсерваторной, но на улицу Шурку не тянуло. Болело колено, да и немцев видеть он не желал. Они поснимали каски и ходили в пилотках. На Артема их было мало, зато появились украинские полицейские в красноармейских шинелях со споротыми петлицами, в советских фуражках, с советскими винтовками. На рукаве шинели у них была желто-голубая повязка. Один явился и спрашивал, чи нэмае у квартыри комунистов и жыдив. Он с мамой затаились в спальне. Паша сказала, что здесь она хозяйка, никаких таких здесь нет. В комнату она полицая не пустила, сказала, что у нее там дытына спыть. Полицай разыгрался, полез целоваться. Паша заверещала и оттолкнула его, попутно приврав, что у нее у самой жених-полицай на Шулявке.

В тот вечер произошло событие, поразившее Шурку. Пришла Ритка и хотела шмыгнуть мимо мамы в кухню, пряча что-то за спиной. Мама остановила ее в коридоре.

– Риточка, что это?

– Так, ничего.

– Покажи, пожалуйста. Откуда это?

Подобную бронзовую статуэтку Шурка видел в квартире богатого киевского врача, мама привела к нему Шурку проконсультироваться по поводу частых Шуркиных ангин, и веселый толстяк, ущипнув Шурку за щеку, сказал, что удалять гланды этому интересному молодому человеку пока еще рано. В квартире врача было много красивых вещей, но статуэтку Шурка запомнил, она стояла на видном месте и изображала красивую женщину в коротком одеянии. Одной рукой она придерживала скачущего оленя, а другой из висящего на плече колчана доставала стрелу.

– Риточка, что это? Где ты это взяла? – Ритка молчала. – И зачем?

– Пригодится.

– Что значит – пригодится?

– Теть Циля, денег у нас нет, а это можно продать.

– Риточка, ты понимаешь, что это значит? – Ритка молчала. – Доченька, это воровство! Ты понимаешь, куда так можно докатиться?

– Циля Исакивно, можно вас на хвылынку? – Это Паша из кухни. – Циля Исакивно-о…

– Паша, обождите, я здесь с Ритой…

– Циля Исакивно, прошу вас, идить сюды!

Шурка и Ритка остались в коридоре. Шурка вопросительно смотрел на Ритку, она махнула рукой и отвернулась. В столовую они не зашли и слышали, как Паша что-то горячо говорила, а мама возражала, и тогда Паша вскричала:

– Та кому вы цэ кажетэ? Кого навчаетэ? Сыроту, що ий якось выживаты трэба? Та була б я сьогодня живая, якбы не крала в ти лыхи роки?

После короткой паузы из кухни раздался леденящий душу вопль. Ритка вдруг обхватила его, и тогда Шурка понял, что кричит мама. Он рванулся, но Ритка держала его, вырваться он не смог и затих, потому что и в кухне стало тихо. Снова заговорила Паша, тихо, убеждающе, и мама сказала громко, явно забыв о том, что дети могут услышать ее в коридоре:

– Да, да, Паша, конечно, вы правы. Тем паче, что дни наши, скорее всего, сочтены.

На пятый день страшно громыхнуло в стороне Крещатика. Таких раскатистых взрывов Шурка еще не слышал. Он тут же выскочил на балкон, но улица в этом месте делала заметный поворот, и угол дома скрывал перспективу. С балконов четной стороны жители всматривались в сторону Крещатика.

– Что там? – крикнул Шурка Оксане, державшей ладони козырьком.

– Дым. Густой, черный.

Что-то закричала Паша, и Шурка ушел с балкона. Паша и мама стояли у окна коридора. В стороне Крещатика поднимались в небо клубы черного дыма. Вскоре прогремел второй взрыв, потом еще и еще. Дымом заволокло полнеба. По Артема – ее переименовали в Львовскую, так она звалась раньше, потому что вела на Львов – промчалось в сторону Крещатика несколько санитарных машин. В коридор вышел Сергей Никитич и сказал, обращаясь к маме:

– Вот шо ваши делают…

– Кто это – ваши?

– Ну, кто-кто… Ваши! – Он выразительно подвигал бровями. На него теперь страшновато было глядеть. Бухгалтер приобрел значительность.

– Я вас не понимаю.

– Шо не понимаете? Евреи. Взрывают дома.

– Что за глупости? Кто вам это сказал?

– Ходили слухи еще до отступления. Я не верил.

– Какие слухи? Что евреи взрывают дома?

– Шо минируют. Не верил. Не-ве-рил! А надо бы…

– Евреи минируют дома? Почему – евреи? – Лимаренко загадочно посмотрел на маму и скрылся в своей комнате. В замочной скважине повернулся ключ. – Идиот! – прошептала мама.

Паша молилась в уголке, крестясь и уставясь на замолкшую радиоточку.

Ритка пришла до темноты. Она дрожала. Мама поила ее горячим чаем.

– Взорвали комендатуру. Это где "Детский мир". На всем Крещатике повылетели стекла. Всюду. На Пушкинской, на Меринговской, на Институтской... Всех гонят с Крещатика, с домов гонят. Немцы говорят, еще будут взрывы, это все евреи…

– Что там немцы… – Мама усмехнулась. – Тут уже свои так говорят. Вон, наш сосед…

– А вы что, теть Циля, не видели, как он еще перед приходом немцев вышиванку жовто-блакитную надел? Уже донес, наверно, что здесь евреи…

– Тише, деточка!

– Теть Циля, бежать нам надо из Киева!

– Куда – бежать? Теперь они, наверное, оцепление поставили на всех выходах из города.

– Я вас огородами проведу. Я весь Киев облазила, знаю его, как свои пять пальцев!

– Ну что ты такое говоришь, Риточка… Ну, Киев знаешь. А дальше куда идти?

– На восток! К нашим пробираться!

– А продукты? Мы городские, неприспособленные. Вдруг дождь, холод… Как мы будем?

– Теть Циля, там видно будет! Ну, дождь, ну, холод. А здесь оставаться – убьют, в глаза не посмотрют!

Шурка мрачно двигал по полу вагончики. Паша перестала креститься и прислушивалась к их шепоту.

– Дивча правыльно балакае, – вдруг сказала она. – Я вам продуктив дам на дорогу, а там руськи люды допоможуть. Лимаренко мэни вчора кажэ… От, кажэ, Паша, насталы наши часы, на еврэив нэ будэш бильше працювати, а москали будуть на тэбэ працюваты. А на що мэни, шоб москали на мэнэ працювалы? В мэнэ шо, своих рук нэмае? В мэнэ свои рукы е. А чим наши кацапы краще за москалив? Тики вин зайшов, мордоворот отакий, а вжэ лизэ пид юбку!

– Паша…

– Так, так, звиняйтэ… Ну, вы поговорить соби, а мэни на кухню треба, сбирати вечерю…

Ночью зловещее багровое зарево полыхало в окне коридора.

Взрывы не прекращались и на следующий день. Мама запретила Ритке выходить на улицу, и Шурке стало веселее. Ритка играла с ним на полу, на ведущей к балкону ковровой дорожке, а потом читала "Приключения Робинзона Крузо". Обоим было страшно, когда Робин увидел на своем острове остатки пиршества людоедов.

Утром двадцать седьмого Ритка исчезла и вернулась со страшными глазами.

Непонятным образом к этому времени все сделалось страшным. Пожары продолжались. Дым заволакивал небо над Крещатиком днем, а ночью оно было багровым и шевелилось. То, что Крещатика не стало, не укладывалось в голове. Крещатик, добрый уютный Крещатик, такой милый, краса и гордость Киева и всех киевлян от мала до велика... Его больше нет. Нет пассажей, малого и большого. Нет цирка. Нет гостиниц. Нет Николаевской, Меринговской, Прорезной, Институтской. Груды кирпичей, извергающие пламя и дым развалины. Дым теперь виден был даже с балкона. Шурка днем вышел посмотреть, и его окликнула Оксана:

– Эй, Шурка, чего высовываешься?

– А ты чего?

– Чего, чего… Я украинка, я Колеснюк.

– А я Волков.

– Ну, Волков, велика важность… Колеснюк лучше. А мама у тебя даже и не Волков.

– А ты откуда знаешь?

– От верблюда. Сиди дома, не рыпайся.

Наверняка он взорвался бы и наговорил ей грубостей, но она не дразнилась, звучала как-то угрюмо. Шурка поплелся в комнаты и стал рассматривать картинки в красивой красной книге "История гражданской войны. Том первый". Там были цветные вкладки-карикатуры художников Кукрыниксов, изображавшие министров Временного правительства и каких-то меньшевиков. Почему-то такой тоской тянуло от карикатур, что Шурка подумал: художникам, наверно, самим противно было это рисовать. Он захлопнул книгу. И очень кстати, потому что как раз пришла Ритка, ничего не стала рассказывать, молча положила перед мамой бумажку.

Мама читала и перечитывала бумажку, зачем-то перевернула ее, посмотрела с другой стороны, где ничего не было.

– Это было приклеено? Где?

– Везде. На заборах, на столбах. На стенах. Я ждала, чтоб стемнело, чтобы отодрать.

– Глупая девочка. Ты рисковала жизнью. – Мама говорила безжизненным голосом.

– Иначе вы бы мне не поверили. – Мама молчала. – Теть Циля, жиды[11]! Даже украинцы уже говорят – евреи. – Мама продолжала молчать. – Теть Циля!

Вошла Паша.

– Ой, Риточка! То давайтэ ж вечеряты!

– Да, Паша… Дети, достаньте тарелки и ложки, – велела мама тем же безжизненным голосом.

Когда Паша выходила в кухню, в проеме двери мелькнул то ли шмыгнувший мимо, то ли подслушивавший Лимаренко. Спустя минуту он поскребся, увидел расставленные на столе тарелки, вежливо кивнул и сказал на чистом литературном украинском, так отличном от Пашиного милого суржика:

– Шановна Цецилiя Исаакiвна, вибачайте, що турбую… Дуже прошу, коли звiльнитесь, зайдiть, будь ласка, до мене.[12]

За ужином Паша болтала о том, что все же молодци оти нимци, шо так швыдко починыли водопровод, нэ треба тэпэр таскаты воду з колонки, нимци ще и электричество починять, а там, дай Боже, и магазины одкроються…

Ритка и Шурка молчали, мама кивала не в лад. Когда закончили ужин, мама пошла мыть посуду. Паша зажгла керосиновую лампу, прикрутила фитиль, встала лицом к радио и стала шептать молитвы. Похоже, она верила, что по радио связь можно осуществить в оба конца. Шурка на диване возле Ритки держал ее за руку. Ритка к чему-то прислушалась, отняла руку у Шурки, приложила палец к губам и выскользнула в коридор. Мрачное зарево не то чтобы освещало коридор через выходящее на юг окно, но, по крайней мере, позволяло видеть силуэты. Ритка вышла в кухню. Шуркиной мамы там не было. Ритка зашла в чулан и тронула дверь туалета. Дверь не была заперта. Мимо столовой Ритка шмыгнула к двери Лимаренко.

 – …И взагалi, на мiжднароднi угоди покладаються тiльки безсилi, не здатнi захистити себе. Тобто, кажучи простими словами, ваш Сталiн переконливо довiв, що радяньска влада ϵ колос iз глини, який, якщо штовхнути з силою, розвалиться на дрiбнi шматки. В мене немає сумнiву, що нiмцi пiдтримають незалежну Украïну. А за Украïною вiдваляться i иншi шматки, перш за все прибалти, а потiм i рiзнi казахи з узбеками. Ви в своих школах навчали дiтей знущатися з австро-угорськоï монархiï, називали ïï лоскутною, i, мабуть, не замислювались, що живете у такiй же самiй лоскутнiй монархiи, де монарх називаϵться першим секретарем…[13]

– Вы меня позвали, чтобы прочесть мне лекцию о государственном устройстве СССР?

– Нет, уважаемая, я вам пытаюсь объяснить ваше положение. Евреи, шо были вернейшей опорой советской власти, не найдут сочувствия у украинского народа. Вам пора это понять и подчиниться распоряжению германского командования. И учесть, шо в противном случае вы угрожаете жизни других жильцов. За укрытие лиц, указанных германским командованием, полагается расстрел. Ваше присутствие в этой квартире грозит моей жизни. К сожалению, это так. Если Паша желает рисковать жизнью, это ее дело. Я своей жизнью рисковать не намерен и ставлю вас в известность об этом прежде, чем вы предпримете какие бы то ни было противозаконные шаги.

– Благодарю вас. Я вас поняла вполне.

Ритка успела отскочить и притаиться в углу прежде, чем дверь распахнулась и Шуркина мама пролетела мимо. Когда, спустя минуту, Ритка вошла в столовую, то в тусклом свете керосиновой лампы увидела, что Паша со сложенными у лица ладонями по-прежнему стоит перед радиоточкой, а Шурка с мамой молча сидят на диване, прижавшись друг к другу.

Спать легли по-прежнему – Паша в столовой, на диване, Шурка в Юлькиной кроватке, мама с Риткой в кровати Юлькиных родителей.

Утром, когда проснулись, Ритки дома не было. Она вернулась к скудному завтраку. Рыжие косички были растрепаны, носик испачкан то ли пылью, то ли сажей, рукав платья у плеча надорван. Паша заохала, но мама, увидев Ритку, ни о чем не спросила, лишь велела умыться. Позавтракав, мыли на кухне посуду. Потом Ритка подвела маму к окну в коридоре и что-то ей показала. Мама с минуту смотрела, отвернулась и ушла в комнату. Ритка пошла за ней. Шурка подошел к окну, ничего не увидел и взобрался на подоконник. Там он понял, что показывала Ритка: возле их дома на Обсерваторной копошились немцы, выбрасывая одну мебель и занося другую. Дворник в фартуке, с метлой в руке, им кланялся. В небе над домами по-прежнему клубился дым.

Шурка не успел слезть с подоконника, как раздался звонок. Тут же показалась мама, из кухни испуганно выскочила Паша, но всех опередил Лимаренко в своей вышиванке, он уже открыл дверь. Там стоял высокий мужчина лет пятидесяти в потертом пиджаке и косоворотке.

– Плонские здесь живут?

– Они уехали, – ответил Лимаренко, ласково вытесняя пришельца, но ему уже махала Паша, бормоча: "Заходьте, заходьте, будь ласка!" Пришелец отстранил Лимаренко, вошел и почему-то сразу направился к Шурке.

– А-а, малец! – Он был типичный русский мастеровой – худой, высокий, длинное лицо, длинный нос с горбинкой, впалые щеки и светлые пронзительные глаза. – Где кореш твой сопливый, что эр не выговаривает? Уехал? Ну, хорошо, что уехал, а то…

Тут он увидел Шуркину маму и поперхнулся.

– Извините…

– Ничего-ничего, ради бога. Проходите в комнату.

Она пропустила пришельца, Пашу и Шурку и вошла следом. Лимаренко стоял в коридоре, вытянув шею. В комнате Ритка показала мастеровому на стул. Он машинально сел.

– Волкова, – представилась мама. – Мы переехали сюда, к другу моего сына. Наш дом заняли немцы.

– Хахулин Николай, – привстал мастеровой. – Я чего пришел… Я с Яков Борисычем Плонским на трикотажке работал, потом сюда перешел, поближе к дому, в правительственный гараж, тут и жалованье больше... Не перешел бы, привык на трикотажке, но телегу накатали, что, мол, антисоветчик я. Ну, вытащили на собрание, да разве там объяснишься… Крикунов десять, а я один. И речист не больно. Спасибо Яков Борисычу, вступился… Ну, обошлось как-то. А потом он мне говорит, Яков Борисыч: "Ты, Хахулин, ты же хороший механик, поищи себе место…"

Ритка вдруг засмеялась. Все недоуменно посмотрели на нее.

– Шурка, так он фамилию правильно сказал.

– Что?

– Люська. Фамилию, говорю, понятно сказал.

– А! Да, – сказал Шурка, но остался серьезным. – Люська картавит. Трудно бывает понять.

– Он вам называл фамилию этого дяди? – нахмурилась мама. – В какой связи?

– Тащил нас в мастерскую, револьвер досверливать.

– Где револьвер? – вскочил Хахулин. – Погибнете все через него!

– Я его Люське подарил. А Люська уехал. С мамой и с бабушкой.

Хахулин облегченно вздохнул.

– Ф-фу! Извел меня этот револьвер. Немцы ножи перочинные отнимают, а тут пацаны такой игрушкой балуются… Я и о Плонских-то ничего не знаю, потому и пришел. Тут какое дело? Яков Борисыча перед войной в партию втащили. Хороших людей им, сволочам, надо. Хороших всем надо. Он белобилетник, Яков Борисыч, невоеннообязанный. Очки толщенные, грыжа... Да ведь большевиков всех еще в июле мобилизовали. А семья без него не уехала бы. А тут приказ этот… Уехали, значит… Ну, слава богу.

– А откуда вы сына моего знаете, Николай?.. Извините, не знаю по отчеству…

– Сына вашего сопливец мне указал. Все в гараж таскался, просил учить его на станках работать. От горшка, понимаешь, полвершка, а туда же, работать. Настырный такой малец…

– И мой к вам ходил?

– Не, ваш нет. Вы вдоль забора шли, видно, в Павловский садик, гараж-то наш напротив, а сопливец у нас тогда торчал. Вот, говорит, пацан, у которого револьвер настоящий, только его досверлить надо. Я еще подумал: красавец какой! Запомнил. Да и вы женщина собой видная. Как же это вы не уехали?

– Так получилось. Что ж, теперь нас все равно вывезут, только уже не свои, а немцы.

– Куда вывезут? – рявкнул Хахулин.

– Ну, кто знает… Куда-то на поселение.

– В могилу вас вывезут! В мать сыру землю!

Паша всплеснула руками и завыла.

– Успокойтесь, Паша! – сказала мама тем голосом, за которым – Шурка это знал – могут последовать и шлепки. – Рита, выйди, постереги дверь. Паша, оставьте нас одних.

Паша, всхлипывая, вышла. Мама стала снимать с пальца обручальное кольцо.

– Можете взять детей?

– Только мальчишку. Девчонка рыжая, на еврейку смахивает.

– Она русская, – сказала мама.

Шурка понял, что мама сказала неправду, наверное, впервые в жизни.

Хахулин помотал головой:

– Не возьму. Вы меня поймите, я ж зарегистрировался. Это украинцы могут прятать, а мы прямо за вами в очереди стоим. – Мама молчала. – Да и не прокормить двоих. В том же гараже работаю, только теперь на немцев. Есть-то надо... – Мама молчала. – А за пацана не бойтесь. Выращу как своего. У нас с женой две дочки замужние, одна в Харькове, другая в Мариуполе. Пацанчик-то ваш чисто русский, а глазами так даже на меня смахивает, вполне за сына сойдет.

Мама печально усмехнулась:

– Вы не поверите, если я вам скажу, что добрая половина русских на самом деле евреи.

– Да ну? Это как же?

– Славяне хазарками не брезговали. И хазары от славянок не отворачивались. В вас явно проступает хазарский род. Нос, удлиненный череп, широкий лоб… – Хахулин удивленно моргал. – Возьмите девочку.

– Не возьму, гражданка, – твердо сказал Хахулин и вдруг схватился за голову. – Да как же вас угораздило остаться?!

– Так получилось, – повторила мама. – Госпиталь... Нас не вывезли. Да что нас… Раненые остались.

Она положила на стол кольцо и повернулась к Шурке.

– Шурик, возьми все, что хочешь. Книги, игрушки… Пойдешь с дядей. – Шурка молча сидел на диване. – Шурик…

– Я никуда не пойду. Я буду с тобой.

– Шурик!

– Мама!

И тут мама поняла, что коса нашла на камень. Она слишком хорошо знала своего Шурку, чтобы не понять, что вынести его из квартиры этому дяде удастся только по частям.

– Оставьте мне свой адрес.

– Полтавская восемьдесят два, восемь.

– Это дом с крыльцом?

– Он самый. Уходите отсюда. Этот петлюровец вас выдаст.

– Спасибо, Николай. До завтра. Возьмите кольцо.

– Только с мальчиком. Чтоб память была о его такой замечательной маме.

– Спасибо. Благослови вас бог.

Хахулин сморщился и вышел, мотая головой.

Вошла Ритка с глазами, полными слез. За ней плачущая Паша.

– Ну, что вы ревете, как бабы? – сказала мама так, словно все тут были мужчины. – Паша, карты у вас есть? Пока светло, давайте в дурака играть. Шурик, только не мошенничать!

– Я никогда не мошенничаю, мам, – с достоинством ответил Шурка.

Мама уложила Шурку с собой, и на широкой кровати Юлькиных родителей они улеглись все вместе – Ритка с краю, потом мама, у стены Шурка. Мама закрыла дверь в столовую и открыла окно на улицу. Шурка дремал, смутно просыпаясь, как в поезде. Два года назад они поездом переехали из Харькова в Киев. Папа ехал с ними, и у них было отдельное купе. Папа подсадил его на верхнюю полку, было страшновато, зато хорошо видно. Он все смотрел, смотрел в окно, пока не задремал, но то и дело просыпался, особенно на остановках, а крепко уснул лишь к утру. Вот и теперь он задремывал и просыпался, чуя мамино тепло и прижимаясь к ней. Мама гладила его шелковистые волосы и слушала жаркий Риткин шепот:

– …Бабушка рассказывала… Папа из местечковых был, а мама городская, ее мама, моя бабушка, классная была портниха, у нее все дамы харьковские обшивались, она и в гимназии училась, не окончила, зато по-французски шпарила, и маму научила, а папа был тогда совсем простой, из бедной семьи, они где-то здесь, на Киевщине, двор постоялый держали, нищета, он только хедер окончил и в революцию...

– Очень похоже на нас с Васей. Я из зажиточной семьи, папа в Елисаветграде держал аптеку, потом пришлось передать ее государству, а тут является мой сержант Вася, рязанский крестьянин, и давай за мной ухлестывать. Отец сказал: или ты его сделаешь воспитанным человеком, или ты не моя дочь…

– Я рано себя помню, с трех лет. Мы на Евбазе[14] встречали папу. Армия возвращалась с маневров, толпа людей, с этого дня я все помню. Папа рыжий был, ласковый, а мама брюнетка с голубыми глазами, суровая, но папу очень любила, его все любили… Мы так хорошо жили тогда, теть Циля! Мама с папой мне братика обещали…

– Вася окончил полковую школу и заочно техникум, а тут Якир стал создавать танковые войска, и Васю рекомендовали… Если бы Якира не убили…

– Ой, теть Циля, какая вы!.. У меня в жизни такой подружки не было!

– Спасибо, доченька. Да и у меня, пожалуй, тоже. Мы с тобой уже такое прошли…

Под их шепот Шурка сладко поплыл и увидел маму с папой, они держат его за руки и по серебристому от утреннего солнца шоссе, усаженному такими деревьями, как на бульваре Шевченко, радостно идут в светлый туман, в нем пролетают разноцветные шары, как вдруг сбоку врывается стадо худых, грязных коров, погонщики бьют этих коров, громко щелкая кнутами, а коровы кричат человеческим голосом…

Он проснулся. Было тихо. Мама и Ритка молчали, но Шурка чувствовал, что они не спят.

– Теть Циля, я выгляну в окно…

– Не смей! Они стреляют и по окнам.

– Что это было?

– Наверное, какой-то несчастный пробирался в комендантский час…

– Мам, что там?

– Ничего, сыночек. Спи.

– Теть Циля!

– Что, доченька?

– Не ходите туда!

– Нам некуда деться.

– Но ведь убьют!

– Шшш! Шурик? Ты спишь, сыночек?

– Спит он. Теть Циля, не ходите, пожалуйста, миленькая!

– Некуда деться, Риточка. Ну, убьют… Все кончится сразу. Главное – самоубийством не кончать, это страшно, это вечность. А ты как будешь?

– Не знаю. Буду прятаться. Киев большой. Попрошайничать буду. Как-то выживу.

– Я тебе отдам все ценное – кольцо, часы, бижутерия там кое-какая…

– Вы мне Шурку отдайте.

– Вам вдвоем не выжить. Погибнете. Я его попробую уговорить остаться с Хахулиными.

– Он скорее со мной останется, чем с ними. Теть Циля, давайте поспим хоть немного…

Рано утром заплаканная Паша поставила на стол кастрюлю гречневой каши и чайник с чаем. Ели молча.

По Львовской в сторону Лукьяновки тянулся поток людей с чемоданами, мешками, с набитыми вещами колясками. Дети шли рядом, маленьких несли на руках. На углу, у сквера, за потоком людей наблюдали два солдата с карабинами и полицейский в красноармейской шинели с трехлинейкой Мосина и жовто-блакитной повязкой на рукаве.

Мама надела свое осеннее пальто, а на Шурку под пальто надела свитер. Ритка облачилась в свою салатовую кофту и серую юбку. Паша, плача, вынесла из спальни вещи. Мама строго глянула на нее и сказала:

– Прекратите, вы расстраиваете детей. Рита, надень мешок. Мы возьмем только чемодан.

Паша вышла на кухню и вернулась с половиной буханки хлеба и кастрюлей картошки в мундирах.

– Цэ вам на дорогу. А тут, у мишочку, силь.

Мама молча кивнула, раскрыла чемодан, выбросила его содержимое и положила обратно Шуркины вещи, хлеб и картошку, снова открыла чемодан и велела Шурке надеть его серое демисезонное пальтишко. День был хмурый, с Вышгорода дул сильный холодный ветер.

– Паша, спасибо вам за все. Храни вас бог.

Паша, плача в голос, обняла маму, Ритку, а Шурку осыпала поцелуями. Ритка подумала: в голове у Паши, наверное, все перепуталось, она Шурку принимает за Юльку.

Из коридора Шурка снова увидел свой дом. Возле него стояли легковые машины. Два офицера курили, разговаривая, видимо, ожидая кого-то.

– Вы напышить, Циля Исакивно, чуетэ? Вы мэни обьязательно напышить. Я допоможу, чим зможу.

Мама кивнула. Проходя мимо двери Лимаренко, стукнула в нее костяшками пальцев:

– Мы уходим! Ваша жизнь вне опасности!

Ответом было молчание. Дверь не отворилась.

Стали спускаться по лестнице. Паша всхлипывала вслед, свесившись через перила. Все двери были закрыты.

Выйдя из парадного, мама остановилась. Большинство людей шло по четной стороне улицы. Ритка хотела перейти дорогу, мама остановила ее и сказала: пойдем по этой стороне.

И тут раздался крик:

– Шурка! – Вопила Оксана со своего балкона. – Ты куда? Ты, что, сдурел?

Невидимая рука втащила ее в комнату, и балконная дверь захлопнулась.

Мама спросила Шурку, может ли он идти или взять его на руки. Колено было синее, но опухоль спала.

– Ты неси чемодан, – буркнул Шурка. – Я и сам дойду.

До Полтавской он и в самом деле дошел бодро. Там был скверик, и мама сказала, что спешить некуда, надо отдохнуть. Сели на скамейку. Ветер обрывал пожелтевшие листья с деревьев. Иногда взад и вперед проезжали мотоциклы.

– Риточка, что это? – Мама удивленно глядела на предмет в Риткиным руках. – Крестик?

– Да. Паша дала.

– Так надень его.

– Успею.

– Мам, а куда мы идем?

– Нас отправят на поселение на юг Украины.

– А как папа узнает, где мы?

– Я договорилась с Пашей, я ей напишу.

– А если Паша уедет в деревню?

– Я напишу еще и дяде Коле Хахулину. Сыночек, идти еще далеко. Давай сделаем так… Я тебя пока оставлю у дяди Коли, он как раз в этом доме живет, схожу, узнаю все подробности, адрес, куда нас переселяют, а потом вернусь за тобой…

– Нет!

– Сыночек, послушай меня, родной…

– Мама, нет! Я никуда тебя не пущу! Только вместе!

Мама и Ритка переглянулись, и мама отвела взгляд.

Пересекли Глубочицу. Людей стало больше. Здесь вливались жители Подола. Было много провожающих, но шествие было удивительно тихим. Люди не разговаривали, притихли даже дети, хныкали только малыши.

– Риточка, доченька, тебе пора…

– Нет, я провожу вас еще.

– Ты помнишь все, что я тебе сказала? Адрес моей сестры в Харькове? Адрес Хахулина?

Ритка молча кивнула.

На улице Мельникова стали чаще встречаться патрули. Старушка, сгорбленная под своим мешком, села отдохнуть и тяжко дышала. Возле нее остановился мотоцикл. Молодой солдат, улыбаясь, повел рукой: «Битте!» Старушка благодарно закивала («Данке, данке!»), неловко залезла в коляску, и солдат положил ей на руки ее мешок.

– Любезны. Помогают, – пробормотала мама. – Риточка, тебе пора…

Рита вдруг резко дернула Шурку за руку и увлекла за собой.

– Мама! – Мама ласково глядела вслед. Шурка отчаянным усилием вырвал руку. – Дура набитая! Идиотка! Пошла вон! Мама, я с тобой!

Ритка понуро поплелась следом. Поток людей становился все уже и все гуще. На развилке Мельникова и Дорогожицкой стояли заставы с овчарками, и Ритка отстала.

Теперь люди шли медленно, уплотненной колонной. Было шумно. Гремела музыка, лаяли овчарки, ревели моторы машин. Сквозь этот разноголосый шум Шурка своим чутким ухом услышал еще какой-то звук.

– Мама, там стреляют…

Мама выпустила чемодан, вскинула Шурку на руки и стала выбираться из толпы. Солдат в каске и с карабином у груди встал перед ней и, отводя глаза, мрачно буркнул: «Цурюк!»

И тут Шурка увидел Риткину салатовую кофту. Ритка в толпе яростно пробивалась к ним.

– Куда ты?? Там стреляют!!

Зеленые глаза блеснули, яркий рот язвительно скривился. Ритка взяла маму под руку и сказала:

– Да ну? А я думала – конфетки дают.

ЭПИЛОГ

Юлик с мамой вернулся из эвакуации в июне сорок пятого. Квартиру занимал человек, вселившийся при немцах. Юлик жил на Малоподвальной. Старое семейное гнездо опустело. Бабушка и дядя были убиты в Бабьем яру, младший кузен на фронте. Одну из комнат тетя предоставила старшему брату, еврейскому писателю. Юлику стелили на ночь на дядином письменном столе. Галка училась в Москве, в институте иностранных языков, папа еще был на трудовом фронте. Первый вопрос, заданный дядей, едва они с мамой приехали трамваем с вокзала на Малоподвальную, был: "Юлик, как ты знал, что будет война??"

Дядя занимался Бабьим яром. Иногда предупреждал: "Не уходи, будут интересные люди". Дважды интересными оказывались небрежно расстрелянные – высокий, бледный юноша с парализованной правой рукой (здоровой рукой он укладывал ее на подлокотник кресла), молодая женщина-брюнетка, немного похожая на Шуркину маму. Половина головы у нее была седая. Юлик слушал. Рассказы особого впечатления на него не производили. Он не понимал, как люди позволили себя расстрелять. Тысячи людей! Да могли зубами и ногтями порвать немцев! (Фашисты теперь стали немцами…) Ну, кто-то бы погиб, но ведь не все!

В одном классе с ним оказался Люсик. Он сменил имя и фамилию, картавил все так же, но теперь выбирал такие слова, чтобы в них не было ррр. Юлик узнал о судьбе пистоля: в войну, когда голодали, Люськина мама сменяла пистоль на хлеб. Откормленным Люська не выглядел и теперь. О Шурке ничего больше не знал, но рассказал об других. Вадька, Игорь и Мишка учились в Двадцать Четвертой школе на Воровского. Тонька умерла в оккупированном Киеве от голода. О толстушке Люде, симпатии Юлика, ничего не было известно.

Занявший квартиру человек при немцах оказался полицаем, и год спустя тяжба решилась в пользу Плонских. Юлик вернулся на Артема так, словно ушел вчера. Он все годы эвакуации, каждый вечер, мысленно входил в свое парадное, в свою дверь… Теперь здесь не было ни кроватей, ни обеденного и письменного столов, ни дивана, на котором он читал и слушал музыку, ни тумбочки с патефонами, которые папа получал как премии за хорошую работу. Не было и Паши. Не было даже репродуктора на стене. Квартира опустела. Голые окна без занавесей. Голый шнур с лампочкой свисал с потолка. Стояли буфет и один стул. Буфет был слишком прост и громоздок, его трудно было бы сносить с четвертого этажа.

Сергей Никитич приветливо закивал и вежливо удивился тому, как Юлик вырос. Он не знал, где Паша, ничего не знал. Он сказал, что тихо жил под немцами всю оккупацию.

Юлик вышел на балкон. Ящики для цветов совсем развалились, в них росли сорняки.

На другой день взрослые разошлись на работу, а он возился на балконе с пушчонкой, сделанной из патронной гильзы, набивал ее спичечной серой и прилаживал лафет. Заиграл оркестр. Движение прекратилось, по улице шла похоронная процессия. Вереница людей несла на красных подушечках боевые награды покойного. На балкон по другую сторону улицы вышла, покрутилась и стала нахально разглядывать его девчонка, та самая, что переселилась туда незадолго до начала войны. Она повзрослела и стала еще красивее – скуластая, толстые черные косы, большие, как плошки, глаза, яркие губы и крепкие икры. Она выждала, пока пройдет процессия, и крикнула:

– Эй, рыжий! Твой Шурка ушел в Бабий яр. Отсюда, из твоей квартиры. Я ему кричала, дураку, он не послушал.

Юлик бросил пушчонку и ушел в комнату. Ужас объял его. Он вдруг увидел всю эту толпу, которая обязана была рвать немцев когтями и зубами – свою горбатенькую добрую бабушку, неизменно учтивого и спокойного дядю Иосифа, добрую и нежную Шуркину маму, самого Шурку… наверное, у нее на руках… Они шли здесь, внизу, мимо этого балкона, и, возможно, бабушка подняла глаза к этим окнам…

Он постучался к Лимаренко. Бухгалтер был дома, пришел на обеденный перерыв.

– Сергей Никитич, это правда, что Шурка Волков жил у нас?

– А-а, да, Юлик… Знаешь, столько всего случилось в войну, я и забыл… Да, он с мамой жил здесь день или два… Я ее уговаривал не уходить, так она и слышать не хотела…

Юлик вернулся в комнату, сел на единственный стул и заплакал.

Сан Диего, 2010-2012

© by Peter Mezhiritsky (Петр Межирицкий)

Примечания

[1] Здесь подразумевается власть (идиш)

[2] большое дело!

[3] мудрец

[4] заработки (идиш)

[5] Боженька!

[6] Товарный паровоз серии ОВ, получивший в народе ласковое прозвище "овечка".

[7] сумасшедшая (идиш).

[8] Эвакопункты созданы были, едва страна двинулась в путь. С первых дней войны они, без приказа свыше, развернулись на крупных станциях. Инициаторами их создания стали станционные врачи, современники Первой мировой, не забывшие её прелестей – потока раненых и беженцев, скученности, вшей, эпидемий, возникших в считанные дни. Подчинялись они военно-санитарному управлению Красной Армии. Целью эвакопунктов было обслуживание эшелонов с ранеными, но функции их сразу же распространились и на гражданское население.

В какой мере эвакопункты причастны к снабжению беженцев горячей водой? Начальник эвакопункта был в ответе за всё, кроме дорожной службы, и кипяток был первой из его забот. Этот кипяток спас миллионы жизней. Основная масса беженцев следовала теплушками, кипятить там воду было невозможно. Без этого кипятка, без кипячения воды людские потери войны некому было бы считать. В хаосе бегства эвакопункты, где можно было и вести получить, и хоть какую-то еду, сыграли роль очагов порядка. Даже моральный эффект их существования неоценим. Вдоль всей железнодорожной колеи они подменили власть и стали параллельной формой правления, ничего, кроме соблюдения порядка, не требуя от подданных, и всё, что было у них, давая.

Свидетельств самоотверженной работы врачей и железнодорожников не сохранилось. Эта страница войны осталась ненаписанной, воспоминания преданы забвению. Кровь передовой заткнула рты подвижникам тыла. Отвергались показания фронтовиков, где там тыловикам было соваться с мемуарами. Со стороны тыла Великая Отечественная война осталась неизвестной более, чем любая из Пелопонесских.

[9] хозяин (идиш)

[10] Психиатрическая клиника в Киеве

[11] «Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться в понедельник 29 сентября 1941 года к 8 часам утра на угол Мельниковой и Доктеривской улиц (возле кладбищ). Взять с собой документы, деньги и ценные вещи, а также теплую одежду, белье и пр. Кто из жидов не выполнит этого распоряжения и будет найден в другом месте, будет расстрелян. Кто из граждан проникнет в оставленные жидами квартиры и присвоит себе вещи, будет расстрелян».

[12] Уважаемая Цецилия Исааковна, извините, что беспокою. Очень прошу, когда освободитесь, зайдите ко мне.

[13] … И вообще, на международные соглашения полагаются лишь бессильные, неспособные защититься. Иначе, говоря простыми словами, ваш Сталин убедительно доказал, что советская власть – это колосс из глины, который, если толкнуть его сильно, развалится на маленькие куски. У меня нет сомнений, что немцы поддержат свободную Украину. А за Украиной отвалятся и другие куски, прежде всего прибалты, а там и разные казахи с узбеками. Вы в своих школах учили детей издеваться над австро-венгерской монархией, называя ее лоскутной, и, наверное, не задумывались, что живете в такой же самой лоскутной монархии, где монарх называется первым секретарем…

[14] Еврейский базар, площадь на пересечении многих магистральных улиц Киева, впоследствии пл. Победы

Рейтинг:

+1
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Комментарии (1)
Leonid Zaritsky 25.03.2013 17:01

Меня зовут Леонид Зарицкий
Родился в Киеве на улице Ярославской 14 в подвале
Помню очень давно папа что то расказывал и упомянул имя Петр Межерицкий
Возможно это были вы?
Очень трудную жизнь вы прожили
Внимательно прочитал эти воспоминания особенно описанные события в Киеве в Сентябре 1941
К моему счастью родители успели эвакуироваться и спасли 14 человек но это другая жизненная история и человеческий подвиг
всего вам наилучшего
Леонид

1 +

Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1129 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru