litbook

Поэзия


Иегуда Амихай: Иерусалим, Иерусалим, почему Иерусалим? Предисловие и перевод Зои Копельман0

 

Предисловие



Израильский поэт Иегуда Амихай (1924-2000) родился в Вюрцбурге в ортодоксально-религиозной еврейской семье. В Германии его называли Людвиг Пфойфер (Ludwig Pfeuffer). После прихода к власти Гитлера, когда нацистские молодчики разгромили магазин, принадлежавшей их семье, мальчика-подростка отправили в Палестину, куда довольно скоро, в 1936 году, перебрались и родители. Одной из незаживающих ран в душе Амихая была гибель евреев, среди которых прошло его детство, и особенно – девочки Рут: ее фотография неизменно стояла на его рабочем столе. О сложном отношении к Германии он написал талантливый и необычный в плане построения роман «Не ныне и не здесь» (1963)[1]. Не скоро он снова приехал на родину, где был радушно принят. Впоследствии он наезжал туда не раз, порой надолго, и даже стал там «почетным горожанином».

Амихай с детства знал иврит и любил книги еврейской традиции. В 50-е годы изучал Библию и литературу в Еврейском университете в Иерусалиме и тогда же выпустил первую книгу стихов. Образы и языковые клише древних еврейских текстов то и дело появляются и всяко обыгрываются в его поэзии. И хотя он отошел от соблюдения заповедей, персона Бог навсегда осталась для него актуальной.

Иерусалим занимает в литературном мире Амихая центральное место. Всю сознательную жизнь, за исключением лет, проведенных в армии (он принимал участие в нескольких войнах Израиля), Амихай прожил в Иерусалиме. В 1967 году, после объединения двух разделенных бетонной стеной частей города, Амихай поселился в только что возвращенном районе Мишкенот Шеананим, созданном еще в XIX веке, но разрушенном и тогда возводимом заново. Как известно, израильские солдаты прорвали сопротивление Иордании и подошли к Стене Плача в 28-й день месяца ияра, оттого, я полагаю, в публикуемом ниже цикле 28 стихотворений.

Вопрос: почему Иерусалим? – мне, живущей в этом городе чуть больше четверти века, доводилось слышать неоднократно. Многие в Тель-Авиве, других городах и кибуцах страны удивлялись: почему вы так держитесь за свой Иерусалим? Особенно, когда город содрогался от терактов. Этот вопрос Амихай, как ни странно, не обозначает вопросительным знаком, но сразу переходит к ассоциациям, рожденным мыслью о любимом городе. Лишь в последнем стихотворении цикла он выделяет его как вопрос – и дает ответ, уклончивый и внятный, словно положил еще один яркий мазок на создаваемое всей его жизнью и поэзией полотно.

Зоя Копельман



1

Иерусалим всё время меняет свой облик, как царь Давид,

что сменил свой облик и притворился безумцем, чтоб избежать смерти.

Мертвецы притворяются воскресшими, живые – мертвецами,

мир надевает маску страшной войны, а война

обращается в мир. И мы, обитатели града, выставлены

в витринах истории в странных одеждах,

в застывших позах, с небесным выражением на лицах –

для туристов, паломников, ангелов Божьих.

А нам так хотелось напроказить в тёмных складских помещеньях,

в безудержном озорстве «наги и не стыдились», как было в Эдеме.

Святые, которые вознеслись на небо в далёком прошлом,

и космонавты, которые вознесутся отсюда в далёком грядущем,

словно спасаются бегством в заоблачные высоты, ведь по сравнению

с Иерусалимом даже простор бесконечности

безопаснее, защищённее, как настоящий дом.



2

Город, у которого есть стена, а таков Иерусалим,

он словно дети, у которых есть отец,

и они оба, стена и отец, больше не в силах их защитить –

нас-то не обманешь. Я видел людей,

стоящих в автобусной тесноте, с потухшим усталым взглядом на горящем лице

или с горящим взглядом на потухшем усталом лице.

Стоящие поднимают руки, чтобы себя поддержать ,

как при читаемой стоя молитве, и изучают рекламу,

настенную надпись поверх окон: не курить,

и купи, купи, купи, и запасной выход, но ты купи!

Нас так легко обмануть.



3

Иерусалим скорбно сидит. Он сидит семь траурных дней,

его навещают и утешают, не дают отдохнуть, денно и нощно,

и, соблюдая приличья, не поминают ни имя покойного, ни его жизнь.

Обычно беседуют с ним о мировых проблемах и наших буднях,

но от мелькания лиц ему некогда даже скорбеть.

Он не понял даже, что сам он покойник и сам же скорбящий.

Ему не дают посидеть одиноко.

Но он бережет древние синагоги,

как мать, берегущая комнату сына, павшего на войне,

она ничего не меняет, даже не тронет гардин.



4

Деревья в Иерусалиме озабочены тем, чтоб шуметь, как море,

и так же все, кто молится из своих глубин, и влюблённые на кровати,

да только нас не обманешь.

Ах, нас так легко обмануть.



5

Иерусалим – словно Атлантида, утонувшая в океане.

Всё в нём утопло, всё в нём осело. Это – дольний Иерусалим,

тот, что снизу. И со дна поднимают развалины стен

и осколки религий, как сосуды с пророческих кораблей затонувших, проржавевших давно.

Но это не ржа, это кровь, она никогда не засохнет.

И кувшины, обросшие водорослями, и кораллы времён, и времени гнев.

И монеты, бывшие в обращении когда-то, прошлое, текущее в руки торговцев.

Но у города есть и совсем юные воспоминанья,

память любви прошлой ночи – воспоминанья

прозрачные, шустрые, как золотые рыбки, попавшие в сети, они бьются и скачут.

Так давайте вернём их обратно, в Иерусалим!



6

Иерусалим – карусель, он крутится, крутится

начинает со Старого города и через все свои улицы возвращается в древность.

С него не сойдешь. Тот, кто пытается спрыгнуть, рискует жизнью,

а тот, кто спускается при остановке вращенья, должен снова платить,

чтобы в него взойти и кружить уже бесконечно.

И вместо весёлых слонов и лошадок, чтоб усесться верхом и кружить,

есть религии – то они вверх, а то вниз, и по кругу

на оси голосов и мелодий, смазанных в разных молельнях.

Иерусалим – качели. Вот я спускаюсь

в прежние поколенья, а вот я к небу взлетаю, и тогда

я кричу, как кричит ребенок, когда его ноги болтаются где-то вверху:

я хочу слезть, папа, я хочу слезть.

Сними меня, папа.

И все святые тоже взмывают к небу,

и они, как дитя, взывают: папа, я хочу остаться вверху,

не опускай меня, Папа, Отец наш и Царь наш,

оставь нас вверху, Отец наш и Царь наш!



7

В Иерусалиме всё символично, даже двое влюблённых в нём

становятся символом, как лев, как золотой купол, как ворота.

Иногда они любят на слишком мягкой символике,

а иногда – символы жёстки, как камень, остры, словно гвозди.

Оттого они любят на матраце, в котором 613 пружин,

как число заповедей – тех, что велят, и тех, что не позволяют.

Любимая, делай и не делай, так хорошо для любви

и для её услад. Они переговариваются звоном колоколов

и завыванием муэдзинов, а у кровати – пустые ботинки,

как при входе в мечеть. И на дверном косяке их дома слова:

«и любите всем своим существом и всей душою своею».



8

Почему Иерусалим, почему не Нью-Йорк

с заоблачными домами, и норами глубин, и туннелями,

и подземным подпольем, чтоб оттуда взывать к Богу:

«Из глубин воззвал я, Господи».

Почему не Афины, не Египет, не Мексика,

не Индия и не Бирма, ведь там уже есть храмы,

и купола уже золотятся, и колонны уже стоят.



9

Почему Иерусалим всегда двоится – горний и дольний,

а я хочу жить посредине, в Иерусалиме-на-равнине,

чтобы не биться головой о верх и ног не ранить снизу.

И почему Ерушалаим – в двойственном числе,

а я хочу жить в Ерушáле – в одном,

ведь я – в единственном числе, один я, а не яи.



10

Бывает день, и всё в нём паруса,

хотя нет моря в Иерусалиме и нету тут реки.

Всё – паруса и флаги, талесы и долгополые капоты,

монашеские рясы, галабеи, куфии,

и платья юных женщин, и парики, и шляпки, и косынки,

завесы на святых ковчегах и для намаза коврики, и ветер – или дух? –

уж наполняет чувства, и надежды ведут ладьи в неведомые дали,

и даже поднятые для благословенья руки папы,

и материнское лицо, и далекая гибель Рут,

всё, всё без исключенья – паруса, все тут участники роскошнейшей регаты

на двух морях Иерусалима:

на море памяти и нá море забвенья.



11

Почему Иерусалим. Почему не Вавилон с Вавилонской башней

и множеством языков,

почему не Петербург с тайнами белых ночей, белых, как облачение коэна,

и сменою имён: Сент Петер, Сент Ленин.

Почему не Рим и его катакомбы,

почему не Мекка и её чёрный камень,

почему не Ванкувер и его лососи,

поднимающиеся к нему из моря и ползущие

на брюхе по твёрдому горному склону,

как паломники из деревень; они несут чешую и плавник,

достигают высот, и кишат, и умирают.



12

Рубахи и платья висят на верёвке, ты сразу узнаешь –

сегодня праздник. Белые майки, трусы говорят о мире, покое.

Но вот развешены флаги, и не поймешь – к миру, к войне ли,

иль позабыли о празднике, а может, дне скорби.

Издали мир и война выглядят схоже,

как в галактиках звёзды, что рождаются или взорвавшись гибнут.

Нас обмануть несложно. Но нас не обманешь.

Что нас созывает к молитве? Голос пожарной сирены,

рёв полицейских машин, вой скорой помощи.

А когда молитвы возносятся вверх, они падают снова,

как осколки снарядов, выпущенных по самолетам,

но пролетевших мимо. И снова сирена тревоги зовёт на молитву.



13

«Как сидит одиноко», – причитает пророк об Иерусалиме. Если град «как вдова»,

у неё, верно, есть желанье, и если она кричит, то от неги или от боли?

И насколько она сексапильна, и как узнать –

когда берут её силой, а когда по своей воле она отворяет ворота?

Все полюбовники её бросают, а ей оставляют

в оплату любви ожерелья и серьги, молельни и башни

в итальянском стиле, в английском и русском, арабском и греческом,

шпили, карнизы, узорчатые порталы и кольца

из золота и серебра, из дерева и многоцветных камней.

Каждый что-нибудь ей оставляет на память, её покидая.

Я хотел побеседовать с нею опять, но она затерялась среди пляшущих

мужчин и женщин. В танце – всё исчезает.

Иерусалим видит над собой только небо,

а тот, кто видит над собой только небо, но не лицо любимого,

в самом деле лежит одиноко, сидит одиноко, стоит одиноко

и в одиночестве пляшет.



14

А бывает день, когда всё – кишки. Кишки полные и пустые,

кишки со струнами скрипок и кишки с колбасным фаршем в мясной лавке,

кишки с завываньем пророка: «Утроба моя, утроба моя трепещет»,[2]

слепая кишка и кишка, что провидит и прорицает,

утроба истории и истерии утроба,

нутро меж одной пустотой и другою, без уст, без исхода,

без тела, одни лишь кишки.

Всё суета, всё скорбь, всё страданье.



15

Почему Иерусалим? Почему не Лондон

с парками и дворцами, башнями и звоном

с вершины Биг-Бена. Биг Бен, Бен большой, забубённый,

Биг Год, Бог большой, как святые туманы.



16

Бывает день, когда всё – рты. Рты рыб и рты

зарезанных овец, рты для речей, и устье речки,

колодезное устье, рты поющих, как кантор в синагоге, уста красивые

и скважины в замке, и устье бездны,

и кратер святости, уста клянущие и пифий рты,

рот Валаамовой ослицы, верблюда рот, что щерится зубами,

и рот, что восхваляет Бога.



17

Иерусалим живёт доброй надеждой. Его надежда, словно верный пёс,

то убежит вперёд проверить и обнюхать грядущее,

и я тогда зову её: «надежда, надежда, ко мне!» Она

приходит, я её глажу, она ест с моей руки.

Порой она отстанет позади, рядом с другой надеждой,

а возможно, чтобы обнюхать то, что прежде было.

И я тогда зову её: «отчаянье-мое!»,

кричу ей громко:

«отчаянье, отчаянье, ко мне!». Она приходит, ластится,

и я опять зову её надеждой.



18

Двое влюблённых друг с другом говорят в Иерусалиме

с горячностью экскурсоводов, и тянут руки, и касаются,

и объясняют: здесь, на моём лице, ты видишь отцовские глаза,

а эти гладкие бедра достались мне в наследство от дальней

матушки средневековой. А это – голос мой, пришедший из глуби

трёх тысячелетий, вот оттенок моих глаз, мозаика

моей души, а это – все ее напластованья. Мы – места святые.

В древних пещерах можно спрятаться, писать

сокрытые от глаза свитки, лежать во тьме.

Однажды в Бейт-Кереме, в заброшенной пещере я видел

перья петуха и женское изорванное платье,

и возгорелся гнев мой, ревнивый, мстительный, почти библейский.

А во дворе сиротского дома, в монастыре, что рядом с той пещерой,

вдруг шум и гам, и беготня

девчонок и монахинь, и сумасшедшая коза, и лай собак.

Потом – безмолвие, и тёмная стена.



19

Иногда Иерусалим – это город ножей, и даже надежды на мир тут остры,

они режут неподатливую действительность, тупеют или ломаются.

Церковные колокола стараются звенеть успокоительно и кругло,

а делаются тяжёлыми, как пестик в ступе миномёта,

звуки тяжёлые, тусклые, давящие – дин-дзин-дзин. И кантор

и муэдзин тоже стараются петь покраше,

но под конец пускают петуха, и вырывается вопль режущий и скрежет:

Господь, наш общий Бог, Бог – Он Един,

Един, дин-дзин-дзин.



20

Я всегда должен идти против общего направления

всего, что проходит или уже прошло.

Так я чувствую, что живу в Иерусалиме:

я иду против движения процессии паломников в Старом городе,

я трусь о них, чиркаю о них собою, ощущаю ткань их одежд,

вдыхаю их запах, слышу их речи и пенье –

они пролетают у моих щёк, как облака.

Иногда я теряюсь в толпе, идущей за умершим,

и выхожу с другого конца, к милым живым. Иногда

я заключён меж радостных шествий и поднимаю руку,

как пловец, плывущий против течения, или как говорящий:

Привет! Шалом! Проходите, ступайте с миром, а я – к другому краю, к скорби своей и покою.

Я иду против щемящей тоски и против молитв, чтоб ощутить

на своём лице их тёплую душу,

услышать жужжанье и шорох молекул тоски и молитв.

И так, может быть, возникает новая вера, как пламя от чиркнувшей спички,

как электричество, производимое трением.



21

Бывает день, и каждый говорит: я был там,

я готов дать показанья, я стоял вблизи аварии,

вблизи от бомбы, от распятья, я сам едва не пострадал, едва не был распят,

я видел лица молодожёнов под балдахином венчанья, я почти был счастлив,

я сам подглядывал за близостью Давида и Бат-Шевы, совсем случайно

я тогда попал на крышу, чинил там трубы, флаг снимал.

Своими глазами я видел чудо с маслом в Божьем Храме,

я наблюдал, как Алленби, английский генерал, вступает в Яффские ворота,

я видел Бога.

Бывает день, и всё в нём – алиби: я не был, не слыхал,

услышал взрыв вдали и бросился бежать, я видел дым, но я

читал газету. Я был совсем не там.

Я Бога не видал, и есть кто подтвердит.

Бог Иерусалима – Бог вечного алиби,

Он там не был, Он не видел, Он не слышал,

был в другом месте. Был Местом, был Другим.



22

Почему Иерусалим. Почему не высокородный Сан-Франциско,

город, названный по имени святого любителя пернатых,

там золотые есть ворота, там есть подъём и спуск и снова восхожденье.

И есть там сотрясенье, всегда готовое прорваться из глубин

в огне и столпах дыма, как при Даровании Торы,

и земля, разверзающая уста свои, как в Торе.



23

Почему Иерусалим. Почему не Париж с площадями

и бульварами и триумфальными арками для Царя Достославного,

с широкими мостами над очень узким миром.



24

На улице Рамбана в Иерусалиме я видел детскую площадку

с качелями и прочими устройствами для ребятни.

И я увидел, что все ребята сгрудились возле старых качелей

с облупленною краской, а новые сверкающие

яркие качели, лесенки и горки стоят пусты.

И я увидел там много деревьев, но все собаки

бежали лишь к одному, и все дети прятались за ним, играя в прятки.



25

А бывает день, когда каждый не сам по себе в этом городе,

но чей-то сын. И все называются «ибн», «бен», «son», «sohn».

Он – не он, и ты – не ты, и я – не я, но бен-я, Ибн Эзра и Ибн Муса,

Бен Авраам и Ибн Аллах, и Бен Бог.

И все возвещают будущее, и даже те,

что сами не помнят, напоминают другим,

и даже любовь горюет о разрушении Храма.

Раскачивание тела при молитве и в час любви одно.

А бывает день – и каждый чей-то отец,

и все прозываются Абу, Абу того и Абу другого,

Отец потомков, Отец сирот, Отец боли, Отец милосердия,

Абу всех нас, Отец наш, Царь наш.



26

Тоска по Иерусалиму. По детству в Иерусалиме. В давние века:

тоска детей-левитов, которые состарились в изгнанье

при реках Вавилонских, но помнят и поныне, как пели

в Храме и как голос их ломался.

По ночам они сидят и вспоминают детство:

а помните, как мы играли в прятки

позади Святая Святых, среди кувшинов с миррой и лавандой,

и бегали у алтаря, и укрывались

за вышитой завесой меж керувов?



27

А бывает день, что всё в Иерусалиме – ляжки. Ляжки коровьих туш,

висящие кверху низом у мясника, и ляжки туристок,

и ляжки осликов с поклажей.

И круглые колонны, и даже столбы ворот –

всё это ляжки, жёсткие и мягкие ляжки стульев,

ляжки юных невест и волосатые ляжки их женихов,

всё ляжки.



28

Почему Иерусалим, почему я,

почему не другой город, почему не другой человек?

Однажды я стоял перед Стеной Плача,

и вдруг стая птиц взмыла в небо

с криками, с хлопаньем крыльев, как записочки с просьбой,

избежавшие плена камней, тяжёлых, огромных,

и улетели ввысь.



Из книги: "Патуах сагур патуах" (Открыто закрыто открыто).


Примечания

 

 

7iskusstv.com/nomer.php?srce=41

 Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2013/Nomer4/Kopelman1.php

Напечатано в журнале «Семь искусств» #4(41) апрель 2013

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1010 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru