litbook

Проза


Тум-балалайка, или Когти Розы Соломоновны0

1. «...Покажи парубку чего»

В двадцатых числах декабря, в самую глухую полярную ночь, моё зимовье осиял луч с неба: знакомые пилоты «тормознули» у избушки.

Со свистом и грохотом вертолёт завис в полуметре от земли, рывком открылась дверь, и механик махнул рукой:

— Давай!

Я передал ему карабин и рюкзак с пушниной, запрыгнул сам и втащил испуганного пса.

В посёлке сразу же побежал на склад сдавать пушнину.

— Показывай!

Оценщица, Людмила Сахно, не отличалась многословием. Она осмотрела лишь верхние шкурки и брезгливо поморщилась:

— Остальные такие же?

— Да.

— Неправильно обработано! Можешь сдать, но я тридцать процентов срежу на доводку. Надо оно тебе?

Мне оно было не надо.

— Тогда вот что...

Она черкнула пару строк в блокноте и вырвала листок.

— На тёплом складе найдёшь Розу Соломоновну Грушевскую. Она покажет, как по ГОСТу сделать. Будешь готов — приноси, выпишу государственную квитанцию.

Записка была краткой и выразительной: «Роза, покажи парубку чего».



2. Сапожник и пастух

Заинтригованный, пошёл я на тёплый (отапливаемый) склад. Нечасто встретишь женщину с таким редким именем и отчеством. Грушевскую я никогда не видел, знал лишь по слухам, что первого мужа она убила, за что немалый срок «оттянула», а второй, с которым много лет прожила, года три как пропал в тундре полярной ночью.

Тёплый склад оказался длинным холодным помещением с инеем на потолке. Я пристегнул поводок собачьего ошейника к едва живой батарее отопления («Ждать, Таймыр!») и открыл дверь первой от входа комнаты. Там сидели несколько женщин с повязками на лицах. Перед каждой стояла на широкой электроплитке железная оцинкованная ванна с отрубями. В помещении висел густой запах горячей пшеницы и бензина. Женщины руками в толстых перчатках натирали песцовые шкурки горячими отрубями, старательно удаляя с них кровь и грязь, а зажиренные места чистили бензином.

— Здравствуйте! Где можно видеть Розу Соломоновну?

Ближайшая закутанная фигура указала претолстым пальцем на внутреннюю дверь.

В следующем помещении висели под потолком песцовые тушки, как стреляные, так и с перебитыми капканами лапками,— оттаивали. Местами кровь на тушках засохла, местами нет и капала на пол..

У широкого столика с сильной лампой на нём сидела женщина с высоко подколотыми чёрными волосами и снимала с песца шкурку.

Снимала через рот. Правая рука её, оголённая до плеча, ловко двигалась внутри песцовой «шубы», левая придерживала тушку за шею. «Голая», блестящая от жира и крови голова песца скалила зубы, как «Весёлый Роджер» на пиратском флаге. Ах, если бы эту картину видели одетые в меха модницы из глянцевых журналов!

Я снимал шкурки с добытых песцов с огузка и такому способу очень удивился. Поставил карабин в угол и подошёл.

— Вы Роза Соломоновна? Вам записка.

— Подожди чуток, я щас.

Пока Роза Соломоновна медленно, как малограмотная, читала записку, я внимательно эту амазонку разглядывал.

Стройная, одного со мной роста (а во мне сто семьдесят шесть сантиметров), кареглазая, с правильными чертами лица и девичьим румянцем на щеках, которого не мог скрыть и желтоватый искусственный свет.

Пытаясь определить её возраст, я задержался взглядом на высокой, молочного цвета шее. И с трудом отвёл глаза. К этой нежной светящейся коже хотелось прижаться губами и ощутить биение крови в тонких голубых жилках.

Стало жарко, я отодвинулся.

Но и Роза Соломоновна наблюдала за мной.

— Так это ты тот новенький, который в такую даль согласился? На х... бы они упали, те шхеры Минина, когда по Енисею две зимовки пустуют?! И рыба там, и дрова, и олень круглый год держится. Пароходы мимо — торгуй, не зевай!

Ругательство само собой сорвалось с её пухлых губ. Так ребёнок скажет иногда ненароком грубое слово, не понимая его значения.

— Откуда же было знать? Начальство направило.

— Какое, на х..., начальство? Когда тебя на работу принимали, Кольчугин в отпуске был!

— Меня исполняющий обязанности принимал. Главный инженер по промыслу, Николай Николаевич.

— Ах, Николаша! Нет, он не и. о., он — иа. Осёл, каких мало!

Ну и ну! Я только руками развёл.

— Люда звонила за тебя. Вытряхай, на x..., свой рюкзак, поглядим.

Она быстро просмотрела весь мой «пух». К некоторым шкуркам принюхивалась, выворачивала наизнанку и бесцеремонно совала мне под нос. От плохо обезжиренной пушнины исходил неприятный запах.

— Н-ну, я думала, хуже будет. Вовремя принёс. Ещё день-два в тепле — и завоняют к е... матери. Срочно спинки вымездрить, хвосты обезжирить, лапки разрезать, коготки подогнуть, а то половину заработка потеряешь.

Она показала мне, как марлей снимать со шкурок тонкую плёнку мездры, как выдавливать жир ножом и промокать его хлопковой тряпочкой.

Я принялся за свою работу, она вернулась к своей. Поражённый грубостью этой красивой женщины, я молчал; она тоже не делала попыток продолжить разговор.

Под моими неумелыми руками одна из шкурок порвалась, и я невольно вскрикнул.

— Что т-такое?

— Порвал...

Она посмотрела.

— Малая дыра — не беда. Смочи края водой, чтоб дальше не лезло, и зашей, тогда ни х... не будет. Цена та же. «Ёлочкой» шить умеешь?

— Чё ж нет? Умею.

— Уме-э-ешь? А наши мужики — нет. Как попало зашивают. А кто понаглей — к нам: «Помогите, бабочки, у меня пальцы толстые!» — она негромко, беззлобно рассмеялась.— Ну-к, дай гляну!

Посмотрела, как я шью, и осталась довольна:

— Иголку тонкую взял. Пра-а-авильно... Стежки бы меньше, а так ничё. Где учился-то?

— Нигде, я деревенский.

— Ну так что же — деревенский? Не каждый и деревенский знает. Тут был у нас один х... моржовый — побежал еловую иголочку искать. Это в тундре-то! — она опять рассмеялась и откинулась к стене всем телом.— Ф-фу, притомилась! Так где, говоришь?

— Нигде. Отец показал.

— Он сапожник?

— Нет. На колхозной ферме работал. Зимой — скотник, летом — пастух.

— Пастухи — да, умеют по коже.

— Конечно. Кнут сплести, седло зашить, сапоги залатать, а зимой валенки подшивали.

— Валенки? Иглой или крючком?

— И так, и так можно. Но я люблю крючком — ловчее.

Она вдруг резко встала, подняла ногу на подоконник, нимало не смущаясь тем, что юбка задралась выше колена, и сдёрнула с ноги подшитый валенок с кожаным запятником на нём.

— Иглой или крючком?

Я осмотрел валенок. Подцепил концом ножа дратву стежка и потянул. Показался узелок, каких не бывает при работе иглой.

— Подошва — крючком. И недавно. Узелки не стёрлись. Запятник иглой пришит. Наверное, даже двумя иглами одновременно, так быстрее. Хорошая работа, аккуратная.

— Это дядь Яша Фишман из Дома быта. Спец. Эх, какой мой папаня был мастер! Всё начальство в его сапогах щеголяло. Для сук энкаведешных такие «лодочки» шил — закачаешься! Но и пил как сапожник... Иди-к сюда!

Она достала из под стола початую бутылку коньяка, из шкафчика на стене — два стакана, плеснула на ладони синей жидкостью из пузырька, вытерла руки марлей.

— Рукомойник замёрз. Х... бы им в глотку, алкашне кочегарной! Протри руки тройнушкой, а то, бывает, больной пёс попадёт.

Я тоже протёр руки одеколоном.

— Вот, шоколадку отломи. «На ферме работал». Что, отец умер уже?

— Да. И мама. Недавно.

— И мои... Царствие им небесное. Помянем.

Мы выпили, не чокаясь. Долго молчали, думая каждый о своём.

— Теперь — за знакомство. На «вы» не говори, я не барыня.

Она опять плеснула в стаканы на палец коньяку.

Но выпить мы не успели. Открылась дверь, и закутанная фигура указала на меня пальцем:

— Новенький! К телефону. В колидоре на стене.

Грушевская вышла следом.



3. Сейф

Некий сержант Будьласка (да что они тут, все с Украины?) из районного отделения милиции требовал, чтобы я немедленно сдал карабин на склад. Я глянул на часы: семь вечера. Оружейный склад — до пяти. Бегать по посёлку искать кладовщицу? Нельзя ли завтра утром?

Но Будьласка был неласков:

— Никаких завтра. Раз в общаге прописан — сдать немедля. Уже было такое: напьются, постреляются, а похмелье наше.

— Дай-ка! — Роза Соломоновна мягко, но решительно взяла у меня трубку.— Васыль Петровыч, это я, Роза. У Гали дитё грудное. Не пойдёт она щас на склад, имей понятию, тридцатник с ветром. А ну — грудь застудит? Что? Да контролирую я, контролирую, вот те крест, затвор выну и в сейф положу. Под мою ответственность, Петровыч, ты же знаешь меня! — и она быстро прижала трубку к моему уху.

— Сдайте утром и отзвонитесь! — гудки отбоя.

Мы вернулись на рабочее место и выпили по второй. Я пошарил глазами по комнате, но никакого сейфа, кроме посудного шкафчика на стене, не нашёл. Так и сказал Розе.

Она рассмеялась:

— А ты не знаешь, где у бабы сейф? Уморил, парубок! — и повернулась ко мне пышной грудью.

Я вспомнил, где наши деревенские женщины держат деньги, чтобы не украли на базаре, и тоже стало весело.



4. Золотые люди

— Ну вот что: время — семь вечера. Мы — до восьми. Собирай-ка свою трахомудию обратно в рюкзак — и в камору на мороз. Завтра доделаешь. А щас доставай пса с крюка и мне одного дай, покажу, как правильно снимать и на ходу обезжиривать.

Я снял две тушки с гвоздей на потолочной балке, одну отдал Розе, вторую взял сам.

— Вот смотри: начинаешь ножницами. Жировую подушку с лапки срезаешь и — на х... на рогожку! Потом ножом чуть подрезать шкурку и кругом от косточки освободить. Коготки подцепить ножницами, потянуть, обрезать у крайнего сустава. Теперь по суставу лапки ножом чикнуть, обрезать — и тоже на х... на рогожку! И так — все четыре. Лапки удалишь — легче дальше работать.

— Роза, ты почему такая матершинница?

— Н-ну? А ты чё, идейный?

— Нет. Просто неприятно: красивая женщина, красивые губки — и грязь.

— Красивая? Ты меня молодой не видел. Щас вот столько не осталось!

— Осталось, Роза, поверь мужику, осталось!

— А сколько мне, думаешь, лет?

— Если бы не лапки у глаз — не больше двадцати. А так, думаю,— годки.

— Сколько тебе?

— Тридцать четыре.

— М-м-м — «годки»! Сорок два не хошь?

— Не верится...

— Не верится? У меня сын в десятом классе, дочь в седьмом. Вот и считай.

Она отложила нож в сторону и взяла скальпель.

— Теперь смотри внимательно: губы подрезать и помаленьку всю голову освободить. Глаза и уши аккуратно обойти, хрящи из ушек вырвать — не нужны. Чуть было не сказала «на х... на рогожку», но не буду, раз тебе неприятно.

— Так ведь сказала уже!

— Но тихим голосом, и глазки вниз. Вишь, я хорошая тётечка!

В глазах её прыгали искорки. Я рассмеялся.

— А теперь кажи руки, охотничек!

Недоумевая, протянул я обе руки вперёд.

Она поочерёдно притронулась к большим пальцам моих рук и легонько потрясла их.

— Чтобы быстро снять-обезжирить, надо нокоть отрастить. Большой, как у меня. Вишь?

— Ну.

— Если правша — на правом, левша — на левом.

— Не пойму...

— Вот смотри: нокoтем цепляешь плёнку на шее и давишь. Нокоть — не нож, шкурка не рвётся. Потихонечку шкурку кругом отделяешь. Пеньки лапок, вишь, сами выскакивают? И пошла, пошла шкурка вниз. А плёнки и жир на тушке остались! И обезжиривать не надо. Время-силы экономишь. Я за день — двадцать пять делаю. Под настроение — и больше. Потом надо жир-кровь бензином снять, стальной расчёской пух вычесать, прутиком хлопать, пыль выбить. Тогда станет красивая, пушистая, мягкая и в Питер поедет на пушной ау... аукцьон. Международный. За золото. Понял, мы какие? Золотые для государства люди!



5. Любовь, кровь и балалайка

Но я плохо слушал. Я смотрел на оголённые до плеч руки этой женщины. На правой руке, выше запястья, были белые скобы и полосы. На широком шраме у локтя — точки от иглы хирурга. Левую ладонь пересекала грубая красная черта. За нож хваталась.

Роза выпрямилась на стуле:

— Во работёнка! Спина — как чужая. А руки, хоть смотри не смотри,— память мне за любовь... Семнадцати замуж вышла, через год уже срок тянула. Прихожу с ночной, а он с бабой! Да ладно бы где — простила бы. Нет — на постели нашей! Ну, я в кухню — и нож! И он — свой складник. Бились — поле Куликово. А стерва ушла! Я за ней с тубареткой по улице гонялась, пока не упала.

Роза Соломоновна положила на стол нож и ножницы и стала легонько раскачиваться из стороны в сторону. Тихая песня на языке, так похожем на мой родной, зазвучала в забрызганной звериной кровью комнате:

Liеbe ken brennen un nit ojfheren,
Herze ken vejnen,vejnen on trenen.
Tum-bala, tum-bala, tum-balalajka,
Tum-bala, tum-bala, tum-balala...»
Tum-balalajka, spil; balalajka,
Tum-balalajka, tum-balala.

(Только любовь лишь горит, не сгорая,
Сердце без слёз безутешно рыдает.
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балала.
Тум-балалайка, играй, балалайка,
Тум-балалайка, тум-балала.)

Открылась дверь, четверо женщин из соседнего помещения вошли в комнату. Откинули повязки с лиц и подхватили припев:

Tум-балалайка, играй, балалайка,
Тум-балалайка, тум-балала...

Сероглазая женщина среднего роста постучала пальцем по браслету часов:

— Завязывай, Соломонна, щас сторож придёт.

Она сняла с балки двух последних песцов, одного отдала Розе, второго стала обрабатывать сама. Женщины принялись наводить порядок и убирать ободранные тушки в мешки.

Я выносил мешки на улицу и вытряхивал содержимое в большой ящик на тракторных санях у дверей. Многим ли отличается судьба человека от судьбы песца? Так же ждёт тебя капкан болезни, случайности, старости. Шкуру, правда, не сдирают, но зато пух с тебя вычёсывают всю жизнь.

Холодно. Наверное, за тридцать. Морозная дымка окутала высокую луну и огни фонарей на той стороне пролива. Громада атомного ледокола угадывалась у пирса. Я с трудом разглядел прожектор на крыше своего общежития. Пора домой. Сначала позвонить, чтобы парни бельё взяли и пару одеял лишних. На скорую руку построена общага. Щелястая. Дует.

Когда я вернулся в помещение, радостно-тёплое с мороза, обнаружилось, что Таймыру моему постелена оленья шкура и он грызёт кость с хорошим шматком мяса на ней.

В «обдирочной» включили верхний свет. На столе была постелена скатерть, стоял чайный прибор, в корзинке — печенье и шоколад.

— Садись с нами,— сероглазая хлопнула по свободному стулу рядом с ней.

— Спасибо, девушки. Мне ещё на ту сторону бежать.

— Пережди. Последняя вахтовка в десять.

— Зачем? Я напрямик.

— Не советую. Вчера ледокол прошёл.

— А мне пилоты говорили: позавчера. Уже прихватило канал при ветре таком.

— Тогда вот что,— Роза встала и принесла из соседней комнаты небольшой железный ящик, в каких механики держат инструменты.

Вынула из него напильник на деревянной ручке. Уложила напильник на цементный пол и резко ударила молотком. Сталь раскололась посредине, образовав острые рваные края. Половинку с ручкой на ней Роза протянула мне:

— Держи. Если вдруг провалишься, этим «когтем» себя вытянешь.

— У меня нож.

— Руки порежешь. Да и соскальзывает, ломается, неужели не ясно?

— Ясно, Роза. Мне приходилось.

— Вот! Не фраерись!

— Спасибо.

— Будь ласка. А теперь не дури и садись за стол. Горячее в мороз не лишне.



6. Сватовство «майора»

В общежитии строителей, где я был прописан, ужинали двое мужчин. Бутылка питьевого спирта стояла на столе. Мужики были уже «тёпленькие», но стопка белья и два одеяла лежали на моей кровати. В этот поздний час кто-то сбегал к прачке на дом.

— Спасибо, парни. А где остальные?

— Суббота. По бабам! — объяснил старший из мужчин, каменщик Савелий Костыркин.— Вертак в пять сел. Где пропадал-то?

Костыркин раньше работал охотником. Но потом бросил «эту собачью жизнь» и перешёл на работу в ПМК.

— На складе. Пушнину дорабатывал.

— Розку-то видел? Тама она?

— Какую Розку?

Мне и раньше был неприятен этот рослый кривоногий мужик с криминальным прошлым, а тут прямо закипело внутри.

— Ну, еврейка эта. Симпотная такая. Мужик у ей в тундре три зимы как пропал. Санька Грушевский. Шкаф был метр девяносто на сто двадцать кило. Собаки вернулись, а нарты пустые!

— И что, не нашли?

— Так ночь. Где искать? Не искали. Уже в февралю менты на вертаке прошлись низенько, дак если и был труп, задуло давно. Как снег сошёл, она ещё раз вертак выпросила. Обратно ничё не нашли. Дак она с милиции не слазила, пока ей мента в помощь не дали, пешком, значит. И с сыном. Два месяца в тундре. Все путики протопали, овраги смотрели. А чё смотреть? Еслив «босой» на лёд утащил, то тю-тю!

— Так она что же, одна на зимовке?

— В путину [1] бригада у ей рыбацкая. И дети. А зимой чё ж — одна.

— Так ведь ночь — три месяца!

— На собаках. Они и в пургу домой привезут.

— А волки-медведи?

— Карабин у ей. Ты чё?

Боже мой! Я вспомнил себя самого под зелёным светом сияний по восемь, по десять часов в тундре. Когда и больше — как погода. Минус тридцать — это в радость. Терпимо. Возвращаешься — изба выстыла. Не до чаю. Дров в печку — и спать. Если вдруг метель и не надо на путик, то праздник. Отпуск.

На вездеходе кабина. А собачья упряжка — это на ветру.

— Что же она сейчас-то в посёлке?

— Дак еврейка же ж. Хитрая. Как самая ночь, середина декабрю — посередь январю, так она сюда ныряет. Вроде как пушнину сдать. Дети, праздники, халам-балам. Начальство — как не видит, не знает. Раньше дело заводили, еслив участок бросишь. А щас, при Горбаче, послабуха пошла, никто ничё не боится. А в этот год она по делу. Песца много. Любители сдают — завал. Обдирать некому, желающих приглашают. Дак чё я говорю? Ты же знашь приказ-то?

— Знаю.

— Розка, говорят, по сорок штук в день делат, как орехи щёлкат. Две сотни в карман. За день. Это на материке-то месячна зарплата. Инженерная. Ловка! К ей многие клеились по вдовьему делу. Всем — шиш! Я — друг ведь Сашкин. Рядом стояли. Тоже в прошлом годе зашёл к ей. Мол, так и так. Не-е-е. Чё ты-и! Как кошка: спину дугой — и кш-ш-ш! Не порти, грит, памяти, иди с Богом!

Савелий набулькал себе полстакана разведённого спирта, выпил залпом, схватил кусок мяса с тарелки, стал жевать.

— Бушь?

— Нет, с утра работы много.

— Ну, как знашь. Нам больше останется.

Я принял душ и постелил постель. Сходил на кухню, включил чайник. Савелий, уже пьяный в грязь, всё сидел за столом, уронив голову на руки, и бормотал про себя:

— Ну-ну, поживи, поживи одна... плох я тебе, плох? Походи, походи одна... год походи, два походи... а нет — туда же пойдёшь... туда же пойдёшь... туда... не вернёшь...

Я всё ворочался на постели. Костыркин, думалось мне, знает больше о пропавшем без вести охотнике, чем вдова и милиция. И приснился мне затвор от карабина. Лежал он, холодная кривая железка, в уютном «сейфе» Розы Соломоновны, и я всё пытался скинуть его рукой, всё пытался стряхнуть его, выбросить: негоже железяке в таком нежном месте. И проснулся с зажатым в руке углом подушки.



7. «Коготь»

Почти месяц пробыл я тогда в посёлке, а в середине января вернулся попутным бортом на свою зимовку.

Вскоре услышал по рации новость: Роза Соломоновна замуж вышла. И пишется теперь — Петерс. Юриса Петерса, высокого светлоглазого латыша, я знал. Раньше Юрис работал у геологов механиком. Был он спокойным, рассудительным человеком, и я мысленно пожелал этой паре здоровья и долголетия.

В середине марта я вернулся в посёлок и сдал пушнину, на этот раз нормальную.

Многие охотники уже работали на припае — добывали нерпу. Присоединился к ним и я.

В нашу группу направили на практику студента-охотоведа из Иркутска.

Звали его Андрей, и он не столько учился охотничьему ремеслу, сколько бегал с фотоаппаратом. И приспичило ему заснять нерпу в момент, когда она выныривает для вдоха и расталкивает носом тонкий свежий ледок.

Видя его неопытность на льду, я отдал ему «коготь» Розы Соломоновны. А через два дня, когда мы спокойно обедали в избушке, Андрей ввалился в дверь из последних сил. Одежда на нём была покрыта ледяной корой и грохотала, как жестяная.

Мы раздели его. Растёрли докрасна. Кто свитер с себя снял, кто рубаху, кто штаны, одели в тёплое, чаю налили: рассказывай! А он только клацает зубами по стакану, ни говорить, ни пить не может. Когда чуток отошёл — объяснил, как из трещины выбрался. Обломок напильника раз за разом впереди себя на льду втыкал и подтягивался.

— Спасибо вам,— уставил он в меня благодарный взгляд,— без этого «когтя» я бы...— и заплакал.

— Не мне спасибо.

И я рассказал собравшимся, при каких обстоятельствах этот «коготь» получил и кто его в одну минуту изготовил.



8. Второй «коготь»

Через пару дней я встретил Розу Соломоновну на выходе из магазина.

— Здравствуй, Роза, и поздравляю! Юрис — хороший мужик. Дай-ка сумки!

— Возьми, а то набила доверху — руки отпадут. Здравствуй и ты!

— Совет да любовь!

— Спасибо на добром слове! А то, знаешь, разное говорят. Он ведь много моложе. Захомутала «мальчишку», закогтила, под каблук загнала. Н-ну, бабы! Лишь бы языки почесать.

— Надо оно тебе, Роза? Потрещат и забудут.

— И то. Знаешь, у него руки на месте. Вездеход собирает. Решили: собак — в резерв. Будем на технике в тундре. И ещё хочет такой, на колёсах дутых, сделать летний тундровой мотоцикл. Поедем Сашу искать. Чует сердце — нет его в живых, а не успокоюсь, пока косточки не похороню.



9. Египтяне в Арктике

Слёзы звучали в её голосе, и я поспешил поменять тему:

— Роза, а ведь ты изменилась!

— Да ну?

— Правда. И в лучшую сторону.

— Это как?

— А вот смотри! — я поставил сумки на снег и постучал по часам.— Уже мы с тобой три минуты и двадцать семь с половиной секунд в разговоре, а ты ещё и не ругнулась не разу!

— Двадцать семь с половиной? Швыцар [2] ты, паря, прям жулик!

— Не я — часы! Не веришь — сама посмотри.

— Так чё, уж и ругнуться нельзя?

— Вот когда молотком по пальцу звезданёшь, так облегчи душу. Или, бывает, контекст того требует. А так, через слово,— просто грязь.

— Что за конь-текст ещё?

— Н-ну, это такой древний египтянин из Австралии. Грамотный! Но без ушей и во-от с такой попой! На базаре его сразу видно.

Роза рассмеялась и взяла меня под руку.

— А я тоже учиться хотела. Так на врача учиться хотела — прям страсть. Приходили бы ко мне. А я в белом халате — и всех смотрю, и рецепты. Уважение от людей, и родителям почёт. А жизнь вон как пошла. После школы — замуж, потом там шесть лет, потом снова замуж. Дети, пелёнки, тундра, интернат. И вот сорок два — как не жила на свете.

— Роза, и сейчас ещё не поздно на медсестру выучиться. Заочно. Ты потянула бы. Зачем тебе тундра? Не женское ведь дело, не в подъём.

— Оно так. А присохла, прилипла к природе этой, как бабка присушила. Ведь что получается: зимой три месяца ночь, летом — туман. Солнышко в праздник! Ни деревца, ни кустика, лишь жидкая травка по ручьям. Мы щас в отпуск едем. В Житомир свой. Абрикоса щас цветёт, алыча, сирень. Потом яблоня-груша пойдёт, дуреешь от запаха. И родни там полно, друзей. Чё ж не жить? Живи! Но пройдёт недели две — и заскучаю так, что злая делаюсь. Назад хочу — во сне бегу: гуси идут надо льдом. Все: «Роза, останься!» А я не могу. Я там уже, я здесь уже, на бережку. На скале сижу, на волну гляжу, нерпей и чаек примечаю, караван идёт, моржи плывут. И так мне хорошо, что тут бы и померла зараз. Ни одного отпуска до конца не отгуляла. Когда и думаю: в себе ли ты, девка? Не рехнулась ли? У меня мама — полуцыганка-полухохлушка. Может, это во мне кровь цыганская бродит, житья не даёт? Нет — у нас многие так. После отпуска соберёмся, над собой посмеёмся — и дальше жить, лямку тянуть. А почему Север так забирает человека, никто не знает. Может, ты?

— Нет, Роза. Я сам такой «забранный».

— А давно в Арктике?

— Шесть лет.

— Так беги, пока не поздно; ты учился, по разговору видно. Зачем оно нужно: охотник-рыбак? То руки в крови, то чушуя на пузе. Что тебе, чистой работы не найдётся?

— Найдётся, Роза. И работал. Только я люблю один. Чтобы сам себе шеф. Чтобы и работу, и день свой самому строить. Может, потому и здесь, не знаю...

— Вот. Не врёшь. И хороший ты мужик, а росточком не вышел.

Я удивился такой внезапной перемене темы:

— Нормальный рост. Средний. Не комплексую.

— Так-то нормальный, конечно. А на мой глаз — мелковат. Я люблю на мужика чуть вверх смотреть. Знаю, что дура, что малорослых мужиков сколько хочешь домовитых и сильных. И ругалась в голове своей, и стыдила себя. А потом поняла: в крови оно. Пусть. И Сашке была, и Юрису теперь — как раз до плеча. Знаю, что обижаются на меня мужики наши: мол, злая. А что злая-то? Пить им не даю в артели на путине — это так. Но ты ж глянь — в другой год опять ко мне придут: Роза, возьми в артель! И семьи не против: зарплата не пропита у мужика, домой принёс. А ведь я — домашняя баба! Всё бы дома сидела, в окошко глядела, детишек намывала, его поджидала. Сашка выедет на путик [3], а я в окошко гляжу. А что смотреть? Ночь и ночь. Так нет — смотрю, как шальная, будто приедет быстрей. Через часов шесть-семь фонарь ему выставлю на крышу и слушать хожу. Когда и дети со мной выскочат: скоро ли там папка? чего привезёт? Собаки свет увидят — сдалека залают. И слыхать — аж звенит. А в небе ворожба световая. Сияет — иголку видно. Как такое забудешь? Никак не забудешь. А приедет — у меня горячее на столе. Пока он моется — собак накормлю, в катух закрою. Умаялись собачки, в комок собьются, заснут. Саша не всегда и поест. Устал, потом. Не в обиду — разогрею. И ляжет на спину, руки-ноги раскинет — спит. А я одежонку его просмотрю. Где пуговка оторвалась, где рубаху зашью, где чё. И детям: «Ш-ш-ш — не шуметь!» А сама рада: и муж, и дети, и дом — моё это всё, внутри у меня, душа полная вся. И, не поверишь, стала забывать те шесть лет, и сказки вспомнила. Конечно, как стали дети в интернат, так мы скучали сильно. Но и тесней меж собой. Зато в каникулы дети с нами. Летом в тундре курорт. И другие детишки артельные целой шарой кругом. Не заскучаешь. Костры — их забота. И дрова, и всё. Старшие девочки варят, мальчики отцам помогают рыбу с весов носилками в ледник. Всем работа. И едят — за ушами трещит. Так и стала я тундровая. Восемнадцать лет как один день. А пропал он — пришла мне ночь. Хуже полярной ночь. Если б не дети, и сама бы ушла. А так — кормёжку им надо, одежонку, книжонку. И стала, как он, путик на собаках смотреть — да подработаю где для детей. А теперь шестеро нас. У Юры — тоже двое. Жена у него в прошлом годе погибла на «материке». Свели мы молодёжь до кучки, стали жить. Мои-то постарше — шефство взяли! Н-ну, умрёшь с них, как говорят! А я опять белка, опять кручусь. А как попрекнул ты меня под Новый год на пушнине — как со стороны себя увидела. Матерщина эта, пакость такая, ещё там прилипла. И стало мне стыдно: крестик ношу, а свинья такая! Потише ты, Роза, поимей совесть. А ты-то чё за себя-то молчишь? Почему без семьи живёшь?

— Разведённый я, Роза, и давно.

— Щас каждый второй разведённый. Женись опять, нельзя без семьи. Поверь старой бабе: нельзя. С семьёй ты мужчина, без семьи ты йолд [4].

— Ладно, «старая баба», подумаю.

— Вот, слушай, какую причту мне бабуля моя рассказала. Как раз для вас, мужиков. «Когда кончится время человека, предстанет он перед судом Всевышнего. И спросит Господь у мужчины: „Сын Адама, где твоя семья?“ И ответит мужчина: „Много раз я пробовал, Господи! С первой женой меня тёща развела, со второй характерами не сошлись, третья мне изменяла, четвёртой я изменял, у пятой — злая родня, шестую не любил, седьмая храпела — так и остался бобылём. Прости меня, Всевышний, нет у меня семьи“. И скажет ему Господь: „Отойди от Меня, сын Адама, Я не знаю тебя!“» Ну вот и пришли! Спасибо, а то бы руки оттянула. Зайдёшь?

— В другой раз, Роза. Не серчай.

— Ну, и я пошла. Сам через час придёт. Как раз успею.

Двое мальчишек, один постарше, другой помладше, сбежали с крыльца. взяли у матери сумки из рук. И вспомнил я своих детей, и стало мне тоскливо.



10. Вторая половина

На обратном пути пришла мне на память вторая половина притчи о семье:

«Когда кончится время человека, предстанет он перед судом Всевышнего. И спросит Господь у женщины: „Дочь Евы, где твои дети?“ И ответит Ему женщина: „Господи! Ты же знаешь, сколько трудов с маленьким ребёнком. Мы с мужем решили сначала для себя пожить. Дети — это успеется. А затем учёба пошла и работа, стала я должности занимать, стала занята весь день, минутки нет, не то что дети. Избавлялась я от беременностей своих. И прошли мои годы, и стало поздно“.— „Детей, которых Я тебе положил, ты убила, дочь Евы. Но что же не взяла ребёнка из приюта?“ — „Разве можно полюбить чужого, как своего? Прости меня, Господи, нет у меня детей“. И скажет ей Господь: „Не та мать, что родила, а та, что воспитала. Отойди от Меня, Я не знаю тебя!“»

А день был какой! А день был апрельский, солнечный, тёплый. Минус пятнадцать, говорили утром по радио, и ветер всего пять метров. При минус пятнадцати начинают в Арктике валуны обтаивать и скалы на берегу. И плачут ледяные морковки по карнизам крыш.

Я зашёл в контору, написал заявление на отпуск и в конце мая, когда уже появились над посёлком первые острожные гуси-разведчики, вылетел на «материк».

И две недели пробыл с детьми.



11. На Севере

На Север.

Зачем все бегут на Север? Гуси, утки, кулички и чайки, крачки, лебеди, орлы и совы — все летят на Север. Олени, волки, лемминги, песцы — все бегут на Север. Люди, однажды побывав, тоже спешат на Север.

Почему?

Может, виной тому необычная природа, работающая враздрай с предыдущим жизненным опытом человека, природа, на которую никогда не перестаёшь удивляться?

Может, это «чёрная» работа изо дня в день, от которой жилы рвутся и без которой уже не мыслишь себя?

Может, это лезвие бритвы? Сегодня жив, завтра — кто его знает. И к этому, увы, привыкаешь, и это — будни.

Может, это тишина? Великая, всеобъемлющая, изначальная, в подкорке отозвалась, в кровь вернулась, где и была, где и возникла ещё до деревень и городов?

Может, это повышенная напряжённость магнитного поля, которым пронизана всякая живая плоть? Не она ли причина ностальгии по Северу? Этой непонятной, колдовской, проклятой, рвущей жизни, семьи и судьбы тоски по другому миру, по идеалу, по чистоте, по правде, по раю, может быть?

 

В середине июня я вернулся на свою «точку». Уже вытаяли каменные гребни, и в тундре гулькали чистейшей воды ручьи. Потом потянулись перелётные птицы, и гуси пошли надо льдом.

И от волшебного гогота гусиного, от древнего разговора птичьего загустела во мне разбавленная цивилизацией кровь, испарились ненужные знания, сошла одежда из ниток и пропал карабин.

И вот я на берегу моря, в настоящей одежде. Из меха. В руке у меня — лук и стрелы, у ноги — собака.

И идут, идут над торосами, над тундрой тающей, над хребтом сверкающим несметные гусиные стаи.

И эхо от них — как в лесу.

И тени — как от облаков.

И я стреляю из лука. Попадаю и промахиваюсь. Подранков настигает верный пёс, перекусывает им шеи и приносит к моим ногам.

И я отрезаю сердоликовым ножом голову гуся, с хорошим куском шеи отрезаю и даю собаке: ешь, помощник, ты заслужил!

И приношу добычу домой. Жена встречает меня у чума, и дети бегут навстречу.

И соседи выходят смотреть, отдаю ли, по обычаю, старикам и вдовам часть добычи я.

Чтобы утолить первый голод, мы тут же одного гуся съедаем. Просто макаем кусочки жира и сырого мяса в солоноватую воду от осколков двухлетнего тороса [5]. Это сытно и вкусно. И я ложусь спиной на своё ложе из оленьих шкур, раскидываю руки-ноги в стороны — я так люблю — и засыпаю. И слышу ещё, как жена говорит детям: «Чш-ш, не шумите, на улицу бегите, дайте отцу отдохнуть».

Видение это было таким ярким, что я опомнился, лишь когда осознал, что держу карабин как лук и даже «тетиву» оттянул до уха...

 

Огромные стаи чернозобых казарок стали опускаться на галечниковые проплешины заболоченной равнины в километре от зимовья. Казарки — не очень осторожные гуси, к ним можно подкрасться даже на открытом месте. Мы с Таймыром так и делали: сначала подбирались, прикрываясь большими валунами, а затем ползли. Метров за двести от стаи я отпускал дрожавшую от возбуждения собаку, и она мчалась на гусей.

Как хлопья сажи, поднимались в небо чёрные птицы; ни разу не удалось Таймыру настигнуть и задавить гуся. Но этого и не надо было: мы охотились за яйцами. В большой стае всегда есть гусыни «на сносях»; испуганные, они оставляют яйца где попало. Всегда найдёшь два-три, иногда и четыре-пять ещё тёплых голубоватых яиц.

Целую неделю мы с Таймыром жировали. Яичница — неплохой «способ существования белковых тел». Если Фридрих Энгельс имел в виду весенний перелёт гусей, то он, разумеется, был прав. В середине июля побежали по тундре крохотные и премилые детишки куличков. Семьи куропаток стали прятаться в скалах, а утиные, гусиные — на дальних островах.

«...И спросит Господь у мужчины: „Сын Адама, где твоя семья?“»



12. Третий «коготь» Розы

Прошло несколько лет. Я уже работал в другом районе и как-то встретил в норильском аэропорту Ивана Демидова, охотника-рыбака с Диксона. Он рассказал, что Роза с Юрисом нашли у последнего капкана, там, где некогда сходились путики Грушевского и Костыркина, две гильзы от «девятки», крупнокалиберного охотничьего карабина. По этим гильзам милиция разыскала карабин, по карабину вышла на Костыркина.

— И сколько ему дали?

— А нисколько. Цирроз. На карте овраг показал, и всё. Менты подняли косточки, передали Розе с Юрисом. Щас у них на зимовке памятник стоит.

Мы с Иваном помянули убитого и разошлись по своим рейсам. Я прилип к иллюминатору: ни следа присутствия человеческого — ни избы, ни села, ни дороги. Только простор. Только горы и реки. Только окна озёр без числа. Бескрайняя, бесконечная, безлесная тундра от Норвегии до Аляски. Матушка и кормилица из века в век, из года в год.

По ту сторону деяний наших.

По ту сторону добра и зла.

По ту сторону времени.

Когда кончится мой срок, где-то там отмеренный, и перестанет биться сердце, «я, как в воду, войду в природу, и она сомкнётся надо мной».

Но: «Любовь никогда не перестаёт...»

(Св. ап. Павел: 1 Кор. 13:8).

Liеbe ken brennen un nit ojfheren,
Herze ken vejnen, vejnen on trenen.
Tum-balalajka, spil, balalajka,
Tum-balalajka, tum-balala.

 

__________________________________

1. Путина — сезон рыбной ловли.

2. Трепач, хвастун, балаболка (идиш).

3. Охотничья тропа, вдоль которой стоят ловушки.

4. Недалёкий человек, недотёпа, балда (идиш).

5. Имеется в виду вода от двухлетней льдины. Слабосолёная, она часто используется как «макало».

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 995 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru