litbook

Проза


Рассказы+2

НЕВЕСТА

Поезд был южного направления и обслуживался проводником-кавказцем. «Наглец», – механически отметила Ольга. Краем уха она слышала затевающуюся свару – проводник что-то злорадно выговаривал высокому широкоплечему парню. Тот сжался, забился в угол – он сидел напротив Ольги за столиком.
Кавказец пошел по вагону дальше, угрожающе бросив:
 – Через два часа большая станция, там тебя высадят.
Парень обиженно заморгал, снял с пояса мобильник, стал тыкать пальцами в кнопки – писал сообщение.
Ольга пыталась смотреть в мутное, грязное окно – проносились огни, полустанки, серый снег, сугробы у придорожных столбов.
«Вот и всё, вот и всё», – беспомощно стучали колёса.
 – Меня высаживают, – парень говорил негромко, и оттого Ольга невольно прислушалась к его речи. – Мы должны были с отцом ехать, он и билеты брал, а когда сдавал – перепутал, сдал мой; теперь из-за того, что инициалы не сходятся, меня с поезда высаживают.
Женский голос что-то горячо зачастил в трубке.
 – У меня денег нет, – ещё тише, опустив глаза, отвечал парень. – Положи мне на телефон, сейчас связь оборвётся.
И впрямь, деньги, должно быть, закончились, женский голос в трубке пропал.
Парень сидел, опустив голову, досадливо вращая на столе мобильник в разные стороны.
 – Готовься, готовься, – заметил ему проводник, возвращаясь с другого конца вагона. В голосе его чувствовалось плохо скрываемое ликование. – Я из-за тебя своё место терять не собираюсь. – Парень открыл рот, но ничего не сказал. – Я шестерых кормлю! – гордо добавил кавказец.
Ольга, конечно, встряла. («Брянцева у нас с активной жизненной позицией, не то, что некоторые», – говорила, бывало, Мариша.)
 – Уважаемый проводник, – холодно заметила она, – если у вас в вагоне по недействительному билету находится пассажир, которого вы сами пропустили, то это – ваша вина.
Парень с надеждой взглянул на Ольгу, скулы его ровно-смуглого лица чуть порозовели.
 – А вы не влазьте не в своё дело, – грубо оборвал её проводник, – это вас не касается!
 – Да что вы говорите! – саркастически всплеснула руками Ольга. – Вы даже не представляете, до какой степени это меня касается!.. Из-за таких работников, как вы, нечетко исполняющих свои обязанности, у нас и теракты происходят. Почему вы паспорт и билет не проверили у гражданина на входе, как положено?
Кавказец что-то злобно заурчал.
 – Сидите здесь, а я пойду к начальнику ­поезда, – Ольга дала указания парню и двинулась в штабной вагон.
Начальник, тоже кавказец, кажется, уже был предупреждён: да-да, ничего страшного, зачем же шуметь, сейчас переоформим билет и всё – наша недоработка, бывает, знаете, в такой суете… Он был сама любезность.
Брезгливо морщась, Ольга вернулась на своё место. Парень застенчиво её благодарил:
 – Спасибо вам… А то сиди ночью неизвестно где… А мне к сроку надо прибыть…
Она покачала головой:
 – Что это вы перед ними пасуете? У кавказцев наглость – второе счастье. За себя надо уметь постоять.
 – Да я, видите ли, не очень эти законы знаю… – Слово за слово, парень разговорился. Оказывается, он служит контрактником во взводе разведки; участвовал и в чеченской компании – ещё по призыву. У него и награды есть боевые, и вообще он чемпион округа по единоборствам – действительно, под чёрной водолазкой у парня бугрились нехилые мышцы.
«Защитничек, – хмыкнула про себя Ольга. – Готов был с поезда безропотно слезть! С ума сойти».
Этот дорожный эпизод отвлёк её от тяжелой, сосущей тоски. Но потом всё вернулось. Она вдруг отметила, что они с парнем одинаково одеты – черные водолазки, чёрные джинсы. Для контрактника – обычная дорожная одежда, а для неё – траурная. Ольга ехала на похороны.

Ночью, цепляясь за короткую узкую полку – поезд отчаянно мотало туда-сюда – она вспоминала… Картинки шли густо, теснили одна другую, и всё «кино» было покрыто серой паутиной тоски.
«Вот и всё, вот и всё…»
Мариша любила петь. И умела – под гитару. «Вот и листья разлетаются, как гости, после бала, после бала, после бала…» Они часто пели вчетвером – Мариша, Ольга, Шура-светлая и Шура-тёмная. Жили в одной комнате общежития, и – ни разу не поссорились. Хотя Шура-светлая любила, например, слушать радио (телевизор они не держали – по принципиальным соображениям; Мариша вещала в настенном «Комсомольском прожекторе»: «Телевизор воспитывает лень, пассивность…»). Радио Мариша тоже на дух не переносила – оно мешало ей «учиться». Ольге было всё равно – она никогда толком не училась, и уж, тем более, не слушала радио, у неё и без этого был «внутренний голос» – он что-то нашептывал ей, и Ольга всё пыталась к нему прислушаться, понять его зов.
А Шура-тёмная любила гладить. Она была первой красавицей на курсе, и очень тщательно одевалась – с иголочки. Из-за этой её страсти Ольга всё время жила «под напряжением» – шнур от утюга к розетке тянулся через её кровать. А как-то на Ольгин день рождения они приготовили целый тазик винегрета и забыли его заправить! («Девчата, – говорил им один из гостей, коренастый и кривоногий рабфаковец Саня, – мне кажется, что масла тут маловато…» «Позор нам!» – хваталась Мариша за голову. И все смеялись – тазик был почти пуст, всё съели и без заправки.)
А ещё вспоминалось, как Шура-тёмная встречалась с «мальчиком Мишей» и перед каждым свиданием завивала чёлку на бигуди! Иногда по два раза на день! А Шура-светлая всерьез проповедовала, что ни одного поцелуя без любви давать нельзя. Тут же всплыл Тереньтев в её памяти, свадьба – почти сельская, с гармошкой (хотя был и магнитофон с «Бони эм»); у Ольги сохранилось чёрно-белое фото, где Мариша в подвенечном платье, в шляпе (это был крик моды!) рядом с нарядным женихом Терентьевым, он – в светлом костюме, молодые – в окружении родни…
Потом Ольга вспомнила, как по просьбе Мариши она приезжала к Терентьеву в армию, привозила ему гостинец – апельсины. Стоял дикий мороз, зима. Терентьев был в ушанке, изо рта у него валил белый пар, щеки рдели закалённым кирпичным цветом. Шинель или ватник были на нём? Кажется, шинель. Коричневое плотное сукно. Он засовывал апельсины, похожие на оранжевые мячи, в карманы… Два года отслужил, уже будучи женатым. Мариша ездила к нему на побывку, и из этих свиданий привезла дочь Алёну, она родилась как раз к возвращению Терентьева.
Все считали его красивым. А Ольга – нет. Он был для неё понятным. Терентьев, рубаха-парень без слуха и голоса, играл на гитаре. Стихи сочинял складно – к «случаям». Умел сбить любую компанию в спаянный коллектив. Прирождённый руководитель, это да. Мариша ему и сына потом родила, Феденьку. Ольга ни разу не видела мальчика – только на фото, которые присылала Мариша…
«Спать, спать», – уговаривала себя Ольга, пытаясь заслониться воспоминаниями от горя. В сладостных поездных грёзах Мариша была живой и весёлой.

Весь следующий, похоронный день, – Ольга удивлялась себе, – она провела правильно и ровно. Откуда и силы брались! Купила белые розы (ничего другого в киоске не было, ну, ещё гвоздики). Живые цветы она положила в гроб Марише.
Мариша была в голубом – любимый её цвет – голубое платье, голубой плат. Золотые, уже потускневшие волосы. Мёртвые, одеревенелые черты лица.
«Вот и всё, вот и всё», – застучало у Ольги в висках, по артериям и венам побежал «поезд» – к концу жизни. Промежуточная станция – смерть Мариши. Она вышла здесь – в этом времени и в этом месте, а они поехали дальше.
Нелепая смерть, бессмысленная. В ванной «пробило» фен, Мариша пыталась выключить – мокрой рукой, стояла на мокром полу… «Физику надо учить! Эх, Мариша!» – Ольга услышала горестное восклицание Терентьева. Она впервые увидела его плачущим. Он был с непокрытой головой, кудри его поседели неровно – затылок был чёрный, а виски и чуб – пегие. От Терентьева даже в горе веяло защитой, мощью. Дочь жалась к нему, он прижимал её к своему грубому полушубку – воротник каракулевый, в кудряшках, ворот расстёгнут и видны белые кольца хорошо выделанной овчины.
 – Вот и нет Мариши, – он заплакал, увидев Ольгу, и обнял её. Она ткнулась носом в его полушубок, пахнущий табаком и кожей.
Мариша жаловалась – в письмах и в разговорах, что Терентьев пьёт, как собака, и что никто – ни родители, ни она – не в силах его остановить. Как же они были непохожи! Мариша – такая тщательная, педантичная, въедливая чистюля, чуть флегматичная, «медленная», и Терентьев – мотор-холерик, «первый парень на деревне», склонный к разгулу и авантюре. И вот всегда трезвая, разумная Мариша погибает от нелепой случайности! А лихой Терентьев (и за руль он, бывало, садился в стельку), и прочая, прочая – он и сам иногда не помнил, что творил – уцелел?! Он был похож на кудрявый, раскидистый дуб – даже в горе он излучал силу, она шла от его высокой, статной фигуры, от гордой шеи, от красивой, буйнокудрявой головы. Значит, всё-таки есть судьба?

Моя участь давно решена:
В ветхих книгах записано точно –
Где, когда и какого числа…
Только это пока что не срочно.

В юности Ольга болезненно-остро чувствовала «токи», извивы, переливы судьбы; она писала стихи, не признаваясь в этом никому, даже Марише и обеим Шурам. Потом она прочно (ей казалось навсегда) избавилась от этого изнуряющего увлечения, и вот, у гроба Мариши, вдруг всплыли эти давние строки. Жизнь, оказывается, складывалась из слов, чувств, поступков…

Хоронить повезли в родную деревню – двадцать километров от райцентра, где на сельском кладбище уже лежал отец Мариши. Мать, качаясь от горя, плакала из последних сил. Ольга смотрела в сторону – чтобы не разрыдаться и не усиливать общий накал отчаяния.
День был холодный, стылый; но на кладбище распогодилось – нетронутые снега сияли под ярким солнцем, от высоких деревьев легли резкие, синие тени. У свежевырытой ямы было натоптано. Земля – коричнево-бурая, глинозём. Да уж какая теперь разница!.. Феденьке Ольга привезла радио. На кладбище мальчика не было – он болел. Дочь Мариши, Алёна, в чёрном платке, была похожа на молодую бабушку. Терентьев держал за плечи свекровь – та всё порывалась подойти к самому краю ямы, будто хотела лечь в землю вместо дочери. Терентьев возвышался над ней, да и над всей кладбищенской толпой, как пограничный столб.
Были речи, потом поминки в столовой. Шура-темная уехала рано, ещё до похорон – иначе она не успевала на автобус. Она была счастливая мать, показывала фотографии дочери, разряженной в пух и прах, посреди цветочной клумбы. Вроде бы не место и не время, но… когда мы ещё встретимся?! – вопрошала Шура-темная. Жаль, Мариша никогда уже не увидит этих фотографий, не порадуется за неё. Терентьев, помнится, писал из армии наставления окружению Мариши. Они хохотали над его словами, адресованными Шуре-темной: «Сиди и жди, тебя выберут!» Так и вышло, правда, дожидаться пришлось очень долго…
Шура-светлая совсем не изменилась, только чуть раздалась вширь. Благослови, природа, постоянство – на Шуру всегда можно было положиться. У неё были самые подробные конспекты, самые качественные шпаргалки, самые стойкие моральные принципы. А жизнь, наверное, противится «отсутствию диалектики» – успех посещал других – безалаберных (иногда и беспринципных), «безбашенных», корыстных, эгоистичных… Но Шура-светлая всё рано не изменила себе – Ольга восхищалась ею. А вот в Марише соединялось всё – и основательность, и кокетство, и мечтательность. Ольге она доверяла больше, чем другим.

На выходные обе Шуры уезжали домой – они жили недалеко от города. А вот Ольга с Маришей приехали учиться из «медвежьих углов», потому часто оставались в комнате вдвоём. Терентьев, тогда ещё жених, на выходные тоже отправлялся к родителям.
Ольга помнит: вечер, на столе стеклянная банка с букетом из кленовых листьев и рябиновых веток. Уютно было у них в комнате, потому сюда любили приходить ребята – попить чаю, поболтать, а ещё – попеть вместе с Маришей:

Боже, какими мы были наивными,
Как же мы молоды были тогда…

Мариша легко брала высокие ноты, а Ольга «примеривала» на себя этот романс – ей казалось, что пели про её жизнь. Ольге недавно исполнилось восемнадцать, и она глубокомысленно думала, что многое уже пережила. (Теперь ей смешны тогдашние страдания!)
По коридору скитался вечный второкурсник баскетболист Янин – его выгоняли бессчётное количество раз за «хвосты», потом восстанавливали – за спортивные заслуги; он был высокий, белокурый, в красном фирменном спортивном костюме. Янин кормился исключительно за счёт «общества»: ел он аккуратно и много – «в запас». На выходных Ольга с Маришей стали от него запираться – нахлебник стал докучать.
В тот вечер, когда они не пели, опасаясь, что их услышит Янин и начнёт ломиться в дверь, когда на столе горела свеча (почему-то выключили электричество), Мариша сидела на кровати, нежно перебирая гитарные струны, смотрела в темноту и рассказывала:
 – Его звали Рома, Рома-цыган – из-за тёмных-тёмных волос, очень густых и кудрявых. Знаешь, он был самый красивый парень, из тех, которых мне довелось увидеть. Но Тереньтев ведь тоже красивый, правда?
Ольга кивала, хотя никогда не думала о том, красив ли Терентьев.
 – Рома играл на гитаре в нашем эстрадном ансамбле, в клубе. Знаешь, всё так странно и счастливо совпало в тот вечер! Городишко наш утопал в садах, и всюду, куда не пойди, дорожки у палисадников были заметены яблоневыми лепестками. Пахло вишнёвой корой, чернозёмной землёй, пахло ливнями, уже бродившими по окраинам.
После танцев никто не хотел расходиться – молодёжь толпилась у клуба. Помню, как приглушенно звучали голоса в сумраке вечера. Парни – в расклешенных брюках, в рубашках, ушитых в талию – по последней моде. А девчонки – в коротеньких платьицах, в туфлях на платформе – силуэты из журнала «Советский экран». Женственно-загадочные, старше своего возраста, с тщательно прорисованными, кукольными лицами. У меня так никогда не получалось, это Шура-тёмная – спец…
Перед танцами я посмотрела в зеркало и ничего не увидела, кроме своих блестяще-тревожных, счастливых глаз – он здесь! Я полюбила его с первого взгляда, с первого звука его голоса. У тебя так было? (Ольга покачала в темноте головой, но Мариша, увлечённая воспоминаниями, кажется, и не заметила её ответа.) Любовь моя росла с каждым днём, крепла во мне, и я почему-то была уверена – Рома не может меня не услышать, он обязательно откликнется! Мне казалось, что в моём чувстве, таком светлом, есть безусловное право – идти вдвоём по заметенной яблоневой метелью тропинке, прикасаться к шёлку его багряной рубашки, и – неужели это возможно?! – гладить его кудри – жесткие, жгуче-­чёрные, слушать его густой, с лёгкой хрипотцой голос, обращённый только ко мне…
Мы, девчонки, такие глупые, правда? (Ольга неопределённо пожала плечами; в глубине души она не считала себя глупой.) Я почти не танцевала в тот вечер (только несколько «быстрых», когда подружки тащили в круг), а больше слушала Рому, солиста ВИА «Искатели». Он – мудрый, сильный, всезнающий! Подойдя к самому краю сцены, он пел: «Призрачно всё в этом мире бушующем, есть только миг, за него и держись…»
Я не в силах была отвести взгляда, когда встречались с ним глазами. Меня будто накрывало горячей волной; казалось, что я уже никогда не выплыву, утону в этих словах. Знаешь, в них чудился такой глубинный смысл – всё настоящее, прошлое и будущее моей жизни. Ладони стали влажными – от страха! Я вдруг остро ощутила своё одиночество, меня охватило отчаяние – как всё-таки он далёк от меня! А после, через мгновение, вернулось чувство благодарности: моя любовь к нему так велика, так непохожа ни на что другое, что она, даже безответная, делала меня счастливой. Только бы видеть его, слышать его голос…
После шумного зала на улице было особенно гулко. А может, это чувства мои были обострены?! Азартный собачий лай, рев мотоцикла «Ява» – кто-то из парней с шиком заложил вираж на площади и исчез в проулке. Я стояла с девчонками у дверей клуба – вечер тёплый, да и просто не хотелось уходить, хотелось продлить ощущение праздника, тайны.
И тут на ступенях появился Рома вместе с барабанщиком Олегом. Мне Олег казался неприятным – самоуверенный, некрасивый и грубый. Любил анекдоты сальные, шуточки двусмысленные. Я знала: сейчас Олег закурит, они с Ромой пожмут друг другу руки и разойдутся; и всё – душа моя затрепетала бабочкой – до следующей субботы.
И тут случилось чудо.
 – Привет, девчата! – Рома сам подошел к нашей компании и улыбнулся располагающе, дружески. Девчонки загалдели, а я не могла вымолвить ни слова – сердце у меня распухло и билось в горле. Самоуверенный Олег уже рассказывал анекдот, все смеялись – возбуждённо и громко. А я никак не могла поверить своему счастью. Он был рядом! Мне казалось, что я слышу тепло его тела, силу его рук – надежных и бережных. «Мариша, – сказал он мне просто, – можно я тебя сегодня провожу?»
…Ольга была оглушена откровенностью Мариши – сама она никогда никому не посмела бы рассказать о своей любви (впрочем, ей пока и нечего было рассказывать). Продолжение этой истории доходило до её слуха будто бы сквозь вату. До сознания Ольги долетали отдельные фразы: «Рома учил играть меня на гитаре… Я пела вместе с ним на сцене… Всё, о чем я и не смела ­мечтать, сбылось…» Мариша как-то скомканно, неясно объясняла причины их расставания – похоже, она и сама не понимала их – до сих пор. «Он даже ничего не сказал, просто однажды отвернулся от меня… Но почему, почему? Он будто окаменел. Я не верю в колдовство, привороты-отвороты, но мне подружка говорила: посмотри, он стал сам не свой, чужой».
Где теперь этот Рома? Осталась ли в его сердце хоть капелька памяти о Марише?..
Ольга невольно оглянулась на людей за поминальным столом – в поисках кудрявого красавца-гитариста. Но на глаза попался только Терентьев – трезвый, горько-деловитый, он распоряжался поминками, следил, чтобы на столах было всего вдоволь. «Эх, Мариша, – горько вздохнула Ольга, – не пожила ты всласть…»

На миру горе легче переносится – оно словно бы «развеивается», «разделяется» на части между теми, кто пришел почтить память умершего. Ольга точно знала – они с Шурой-светлой честно, не жульничая, увозят часть здешней скорби с собой. Это, может быть, последнее, что они могут сделать для Мариши. «Спасибо, девчата, что приехали!» – обнимал их на вокзале Терентьев. Он уже вполне овладел собой, и Ольга видела – с горем он справится. Даже про пьянство говорить не нужно – не дурак, удержится. Сквозь стылое стекло поезда они помахали его одинокой фигуре.
Шура-светлая села на поезд с Ольгой, чтобы выйти через два часа – на своей станции. Трудный день вымотал обеих – разговор шел вяло. Да, впрочем, с Шурой можно и не говорить – она и так всё понимает. «Интересно, – подумала Ольга, – какая я в глазах других? Ну даже и близких мне людей? Странная, наверно. И скрытность моя им смешна… Всё же видно, что я думаю, как…»
 – А я, Оль, всё-таки не верю в Бога, – заговорила вдруг Шура. – Ну нету там ничего, кроме наших выдумок. Надо жить на земле, тут человеком быть. А там – только могила, земля сырая.
 – А ты знаешь, куда Мариша торопилась утром в субботу? – отвечала Ольга. – Она же в ЗАГСе работала, молодоженов регистрировала. Фен включила – хотела быть красивой, чтобы ничем не омрачать праздник.
 – Да… А вышло всё наоборот…
 – Я вот что думаю, – раздумчиво продолжала Ольга, – должен же быть во всем этом какой-то смысл… Вот в этой сцепке событий… Неужели смысл только в том, что надо аккуратнее обходиться с электричеством?!.. Неужели только в этом – урок Маришиной жизни?!
Шура шумно вздохнула. Ольга взглянула в её лицо – родное лицо, отметила она, а ведь они не родственники, и давно – почти пятнадцать лет – не виделись.
 – Знаешь, – Ольга не могла остановиться, – я, когда стояла на кладбище, потом три горсти земли этой мёрзлой бросала, я всё думала: неужели это – всё? Вообще – всё?! Мы же ничего о ней не знаем! Только какие-то внешние вещи. Как жила Мариша? Верила ли она в Бога? Были ли у неё предчувствия, что жить ей осталось недолго? Что она успела понять о жизни? О чём жалела? И как всё это, что произошло, связано с нами?
Шура неодобрительно взглянула на Ольгу – она не любила «философии» и «копаний».
 – Я не верю, что в жизни нет никакого смысла, – Ольга не могла остановиться. – И если этот смысл есть, значит, у Мариши в жизни была какая-то «роль», «задание». Мы просто этого никогда не понимали!..
Шура так ласково и сочувственно посмотрела на неё, что Ольга смутилась и замолчала.

Но был, был у них с Маришей ещё один разговор… Они встретились в прежних «декорациях» – в комнате общежития, но жизнь их уже причудливо разбросала, развела по «направлениям».
Шура-светлая болела – её скосила мудрёная, неопределяемая врачами инфекция, температура держалась уже два месяца. Возможно, виной всему предательство – парень, которого она честно ждала два года из армии, отслужив, бросил её и ушёл к замужней бабе с детьми. Шура-тёмная, напротив, пустилась во все тяжкие, связавшись с женатым мужчиной, заочником Кунгуровым. Они жить не могли друг без друга, дни и ночи проводили вместе, возбуждая в окружающих противоположные чувства – от восхищения до презрения.
Мариша родила дочь, доучивалась на заочном. Терентьев вернулся из армии, работал на заводе по специальности, им дали квартиру. Получилось, что пока только у Мариши всё складывалось «по-людски» – дом, семья, муж, ребёнок… В личной жизни Ольги бушевали такие бури, что она не знала, уцелеет ли, выплывет?! Неожиданно для себя она стала матерью, перевелась на заочное. И чувствовала, что не управляет жизнью, не владеет собой, не понимает будущего.
Она переписывалась с Шурой-светлой и с Маришей (Шура-тёмная ограничивалась передачей приветов). Ольга чувствовала себя, в общем-то, несчастной, но старалась не показывать вида. Она вспомнила, как «выковывала» в те времена волю: купила в книжном магазине репродукцию картины Репина «Бурлаки на Волге», прикнопила изображение к стенке над кроватью, и каждый её день начинался теперь со взгляда на подневольный труд. Произведение искусства отчасти примиряло с нелюбимой жизнью.
Мариша писала: «Мама моя может посидеть с Анютой, а я, наверное, выйду на работу – не хочется упускать такой случай; у нас найти что-то подходящее трудно… А тут «блатное место» внезапно освободилось – вести церемонию бракосочетания в ЗАГСе. Пусть не по специальности, но зато работа красивая. Меня всегда тянуло к сцене, я не тушуюсь на людях, и мне кажется, что я смогу достойно вести «венчание». Жаль, что петь не нужно – вся музыкальная часть под магнитофон. Ты много читаешь, прошу тебя, пришли стихи, подходящие к торжественному случаю, чтобы нетривиальные и не затасканные… Каждой паре мне хотелось бы сказать что-то особенное».
Ольга перелопатила гору поэтических книг и поняла: задание невыполнимо. Всё, что писали о любви, было создано о чувстве несчастном, трагическом, ущербном, либо об отношениях грешных, запретных, либо о разрушительных, как цунами, страстях. Музы молчали, когда молодые шли под венец по взаимной первой любви и общему согласию – то ли такие случаи не попадали в поэтическую «статистику», то ли их вообще не существовало, то ли счастье своё стихотворцы прятали подальше от жадных читательских глаз… Наконец Ольга всё-таки насобирала для Мариши десятка два банальных речений-пожеланий.
И снова был вечер в общежитии – на этот раз весенний, в большое окно их комнаты на четвёртом этаже медленно вползали сумерки. Шура-тёмная ускакала с Кунгуровым, Шура-белая хворала дома. Ольга выпросила у рабфаковца Сани гитару. Инструмент был расстроенный, с грязным розовым бантом на грифе. Мариша долго отнекивалась, говорила, что не хочет петь, нет настроения, но Ольга упросила – будто знала, что больше они не встретятся.
Песни лечили. Поздней весной они пели про раннюю осень:
Отговорила роща золотая,
Берёзовым весёлым языком…
 – Получила ли ты стихи про семейную жизнь? Пригодились? – спрашивала Ольга.
 – Да, спасибо… – Мариша вздохнула, отложила гитару в сторону. – Знаешь, я пережила такое сильное потрясение! Не знаю, мог ли кто такое выдержать?! – она посмотрела на Ольгу, будто бы решая, говорить ей дальше или нет.
Они помолчали.
 – Ты знаешь, я тебе писала, что это место мне случайно досталось, по великому блату. А до меня Эльвира Сергеевна, есть у нас такая дама, в ЗАГСе главенствовала. Но ей нужно было операцию срочно делать, и тут я им чисто случайно под руку подвернулась. Они видят – человек без связей, в любой момент можно выгнать, ну и поставили. Тем более, я к самодеятельности отношение имела. И знаешь… – лицо Мариши вспыхнуло, гримаса боли исказила лицо, – это был третий день моей работы. Обычно я вечером смотрю, кто на следующий день регистрируется, какого возраста, первый ли это брак, торжественная церемония или обычная. А тут секретарь утром приносит документы, говорит, что вот эту пару попросили срочно расписать, всё договорено и проч.
Теперь, когда я пережила это состояние, я поняла, что значит – «стоять, как громом пораженная»! Женихом был Рома, мой Рома, первая любовь, а невеста – ну, я её не знаю, первый раз в жизни увидела…
Как я это перенесла?! Секретарь говорит, что всё прошло нормально, как всегда. Она вообще ничего не заметила и не поняла! А у меня всё внутри тряслось. От жалости к себе, от позора (почему-то было очень стыдно мне, неловко), от страха что-то сказать, сделать не так, как должно. Народу пришло много, может, кто-то и знал, помнил, что у нас с Ромой что-то было. Я, когда открыла рот и начала говорить: «Уважаемые невеста и жених! Сегодня – самое прекрасное и незабываемое событие в вашей жизни. Создание семьи – это начало доброго союза двух любящих сердец. С этого дня вы пойдёте по жизни рука об руку, вместе переживая и радость счастливых дней, и огорчения», – ну и т.д., мне в сердце будто укол анестезии сделали – я замёрзла, заледенела внутри. И в то же время я боялась расплакаться, разрыдаться. От обиды и чудовищной мстительности судьбы.
Очень я боялась с Ромой глазами встретиться. Что в них увижу? Может, он «не узнает» меня? Или… От невероятного «сгущения» чувств я обрела сверхпроницательность в те минуты. Лишь искоса на молодых взглянула и поняла: Рома не по любви женится!.. В голове моей – рой мыслей, ноги подкашиваются, за стол одной рукой держусь. Говорю затверженное: «Создавая семью, вы добровольно приняли на себя великий долг друг перед другом и перед будущим ваших детей. Перед началом регистрации прошу вас ещё раз подтвердить, является ли ваше решение стать супругами, создать семью искренним, взаимным и свободным», – а сама в ужасе: Рома, Рома, зачем ты это делаешь?!
Пока шла церемония – «да», «да», регистрация, обмен кольцами, поцелуями, Рома ни разу на меня не посмотрел. Но по тому, как он мгновенно побледнел, я поняла – переживает, больно ему! За меня. И когда я закончила, пошли поздравления от родственников, тогда только мы с ним и поговорили. Взглядами.
Он: Прости меня.
Я: Эх, ты!..
Он: Я виноват!
Я: Ничего теперь уже не сделаешь…
А потом они сели в машины и уехали свадьбу гулять. И я поняла: до самого нынешнего дня я его ждала, на что-то надеялась!.. Уже замужем за Терентьевым будучи, уже и дочь у меня, а я, даже самой себе не признаваясь, любила его. И вот теперь – всё…
 – И что? – робко спросила Ольга.
Мариша покачала головой:
 – Ну, я, конечно, дома поплакала тайно от Терентьева. А Рома… Он словно умер для меня с этого дня. Его больше нет. Его никогда не будет! И знаешь, во мне тоже что-то умерло. Никогда не думала, что от любви можно такую боль испытывать. А главное – непонятно: за что мне это всё?!

Ольга вернулась домой рано, стараясь не шуметь, вошла в квартиру. Здесь всё было так, как будто она никуда не уезжала – разбросанные вещи в комнате у сына (настоящий бедлам – джинсы, диски, гантели – всё вперемешку); сам он спал, накрывшись с головой, высунув ноги из-под одеяла. Ольга ласково взяла его за пятку – он слабо пошевелил пальцами – в знак приветствия.
Шторы на кухне были плотно задёрнуты – Ольга терпеть этого не могла, тотчас разогнала их в стороны. Начиналась метель – косая, плотная и долгая.
После обеда, ближе к вечеру, они наконец-то встретились с Ильёй – в мастерской его «далековатого друга», богемного художника Игоря.
Они истово любили друг друга, а после лежали на тесном коротком диванчике, вокруг были разбросаны «атрибуты искусства» – искорёженные тюбики, картонки, тряпки, рейки для подрамников, баночки с гуашью, свитки старых и новых холстов.
На мольберте стояла новая работа Игоря – «Невеста». Девушка славянского типа с венком из ромашек. Она смотрела вдаль, кажется, совсем не подозревая о своей красоте. Странная работа для конъюнктурщика Игоря, погрязшего в авангарде и постмодерне. «Влюбился, наверное», – подумала Ольга. Но нет, что-то неуловимо показывало, что девушка родом из прошлого – может, ситчик на платье (сейчас уже не встретишь такого наивного рисунка), или выражение лица, не осквернённого тяжелым и ненужным знанием.
 – Мне кажется, – говорила она Илье, голос её почему-то звучал глухо, – каждая из нас, женщин, рождена для верной и единственной любви… Что было бы со мной, если бы мы не встретились?! – она выговорила это и тотчас ужаснулась, представив на мгновение свою жизнь без Ильи.
Ольга приникала к родному плечу, ей хотелось ещё много рассказать о своём чувстве, но Илья начинал её целовать, за окном гуляла весёлая, праздничная метель, в мастерской, окрашенной мягким светом торшера, было тепло и уютно, и могильный холод, горечь потери, постепенно отодвигались от Ольги. Что-то торжествующее, вечное и простое было в их взаимном и потаённом чувстве, одиноко-трагическое и неизбежное. А невеста с портрета смотрела чуть в сторону – серьёзно и доверчиво. Жизнь обещала ей счастье!..


Осенью, в листопад
Осенью, в листопад, Ольга всегда вспоминала Владимира Григорьевича. По правде говоря, она неправильно жила – суетливо, заполошно, короткими мыслями и никчемными (с точки зрения вселенских масштабов) делами. А вот чего-то стала его упорно вспоминать. Сердце просило.
Владимир Григорьевич был крупным ученым-физиком. И лириком – он писал стихи. И артистом – играл в их любительском театре. Боже, как же он был красив! – Ольга вздохнула. Такие люди больше не встретились ей в жизни. Он обнимал её на сцене – по ходу пьесы – и душа её взлетала ввысь, будто на качелях. Нет-нет, никаких «чувств» Ольга себе не позволяла. Владимир Григорьевич жил в иных, недоступных ей, измерениях, среди квантовых частиц, он управлял скрытыми энергиями и, будучи физиком-ядерщиком, вершил судьбы мира. Он казался ей пришельцем с далёких планет – так совершенны были черты его лица, так обаятельна и располагающа – без намерений нравится – улыбка. Он будто светился изнутри, и когда его сильные руки касались её – того требовала роль – что-то менялось в жизни Ольги, словно он выносил её на озарённую солнцем поляну. Казалось, что возвращается юность, когда чувства были остры, сердечны, а в жизни виделся головокружительный и всё же постижимый смысл. «Странно, – теперь думала она, – что же это было со мной?! Неужели…»
Она боялась думать дальше. Пора листопада настраивала на элегический лад – золотой невесомый лист, танцуя, опускался к её ногам. Ей больно было вспоминать Владимира Григорьевича. И она сторонилась мыслей о нём, убегала от них. А он всё возвращался в её жизнь. Зачем? Или она всё это выдумала?!
Вчера, щёлкая пультом телевизора, она попала на советский фильм эпохи «застоя». Люди на экране всерьёз жили производственными страстями. С болезненным интересом, упустив из внимания сюжет, Ольга всматривалась в лица актёров, в их смешную одежду – расклешенные брюки, летящие вороты сорочек, удлинённые полы костюмов; а вот прямые коротенькие платьица на героинях, высокие, «башней», причёски… Время походило на бурную реку – как быстро оно уносит от вчера ещё родных берегов; плыть против течения бесполезно; остаются только «слепки», фотографии, картинки прошлого; и то, что вчера казалось жизненно-важным, единственно-верным, вдруг теряет смысл. Почему же так?!
Она нечасто возвращалась к этому воспоминанию – то был день, когда она встретила Владимира Григорьевича в трагический момент его жизни. Он шел по их городку, по абсолютно безлюдной улице, был стылый ноябрь. Снег не выпал, так, только серой крупой присыпало. Тучи тоже стояли низкие, грязные. Ольгу тогда поразили его глаза – Владимир Григорьевич даже нашел силы улыбнуться ей – ясные, они кричали от внутренней боли. Некоторое время она ещё медленно брела, потрясённая, а потом не выдержала, оглянулась. И он – обернулся. И что-то в этой синхронности было тайно-стыдно-радостное для неё. Владимир Григорьевич помахал ей рукой. Словно говоря: «Всё в порядке». А она всё-таки ещё раз потом оглянулась – стесняясь, чуть воровато. Он шел твёрдо, прямо, одинокий, по центру пустого тротуара. Если бы он тогда оглянулся… Ольга, наверное, побеждала бы к нему со всех ног. Зачем? Это она не могла объяснить. Всё-таки они были очень разными людьми. В жизни Владимира Григорьевича всегда была определённость, щеголеватая чёткость. Так ей казалось… А Ольга жила по наитию, будто в тумане. Она была обычной, в общем-то, женщиной. Ей суждено было с ним встретиться, чтобы понять разницу. Ольга не роптала на судьбу – она восхищалась Владимиром Григорьевичем и никогда, даже в мыслях, не смела приближаться к нему. Но в тот миг, если бы он оглянулся – побежала бы, не раздумывая. Как друг-донор. Как медсестра на фронте. Ну даже как собака, которая врачует раны любимому хозяину. Но он – не оглянулся.
Тогда, в год самого жесткого противостояния СССР-США, дочь Владимира Григорьевича вышла замуж за американца, сотрудника ЦРУ. Любовь, видишь ли, поразила её в самое сердце! Люсенька училась в Москве, в институте иностранных языков, американец обретался там же, проходил стажировку. Неизвестно, может быть, Майкла специально «ориентировали» на дочь засекреченного физика, или всё вышло по известной поговорке «любовь зла…». Люсеньку нельзя было назвать глупенькой девушкой (при такой наследственности!), но чувства управляли ей, а не долг, и уж тем более, не «государственные интересы». В общем, она пренебрегла всеми этими условностями, и смело упорхнула в Вашингтон вить семейное гнёздышко. Дома оставалась родина (но что значит сия абстракция по сравнению с любимым мужчиной?!) и разрушенная жизнь родителей. Майкл победил – он для Люсеньки значил больше, чем всё её комсомольско-пионерское прошлое, больше, чем секретный городок, где она выросла, больше, чем родной язык, друзья, подруги…
Это неправда, что от Владимира Григорьевича все отвернулись, нет. Его жалели. В городке все знали друг друга. Люсеньку пытались понять и даже оправдать, когда собирались за чаем и коньяком на интеллигентских кухнях и слушали сквозь трески заглушки радио «Свобода». Пытались… Но – не получалось оправдания. Во всяком случае, у Ольги. Если бы отцом Люсеньки был, например, Арнольд Наумович – тоже видный физик-ядерщик, советский еврей, то её побег был бы вполне объясним – что кочевому народу чужая страна?! Да и сам вид Арнольда Наумовича – желчно-унылый, будто у него постоянно болела печень, со страдающе-всклокоченными остатками волос на огромном черепе подталкивал если не к побегу, то к радикальной перемене участи. Но как можно было нанести такой удар Владимиру Григорьевичу, Ольга не понимала. Что-то беззащитно-доброе было во всём его облике, и в то же время притягательно-мужественное – нет, такого отца невозможно бросить, оставить навсегда! А Люсенька – смогла.
Своего отца Ольга любила без памяти. Он пришёл с войны без ноги – оторвало под Сталинградом. Ольга любила отца больше, чем мать – за сердечную нежность. Был он человеком ранимым, чувствительным. Больше всего на свете не любил вспоминать про войну, на которой пробыл только три дня. А мать… Матери тяжело пришлось – с мужем-калекой. Ну, она сама его выбрала – жениха убили на войне. Ольге рассказывала эту трагическую историю бабушка, то ворча, то причитая. Она слушала старушечий стон-вой в детстве, и – не особо переживала. Не из душевной чёрствости. Просто она была счастлива, так, как это бывает в пору цветения жизни. У неё был отец, мать, младший брат и целый мир в придачу. Лес начинался прямо у самого дома, и она, очарованная, мечтала, что вот-вот появится на золотой опушке Иван-царевич и увезет её в своё царство-государство, в волшебный дворец…
Может, и Майкл был для Люсеньки Иван-царевичем?! Может, действительно, предрассудки это всё – царства-государства, гонки вооружений, социализм-капитализм, а на самом деле миром правит любовь?! И надо идти на её голос во что бы то ни стало, отметая прошлое – пусть даже это прошлое – отец и мать – потому что будущее в победительном, бесстыдном, биологическом зове?! Но не получалось у Ольги стать на сторону Люсеньки. Она не осуждала её лишь потому, что та была дочерью Владимира Григорьевича. Ольга молчала во время кухонных посиделок. А в душе, конечно, считала Люсеньку неблагодарной дурочкой.
Владимира Григорьевича вместе с женой (Валерия Ингемаровна тоже была физиком) вывели из научной темы, на заседании профкома приезжий чин из Москвы требовал от них отречься от дочери – прекратить с Люсенькой всякие контакты, переписку. Взамен кэгэбэшники обещали Владимиру Григорьевичу оставить лабораторию и дать ему другую тему, менее секретную. Но он от дочери отказываться не стал, и вместе с женой стал прочно невыездным – теперь уже не только из страны, но и из городка тоже.
Вот в эти дни Ольга и встретилась с ним на безлюдной улице. Может, потому, что городок их был отгороженным от мира, ей казалось, что чувства, переживаемые им, Валерией Ингемаровной, Люсенькой «носятся в воздухе», что они понятны всем обитателям этих мест. И ничего удивительного не было в её порыве – непременно спасти Владимира Григорьевича. Если бы он, конечно, обернулся…
А Люсенька, получается, предвосхитила общемировые процессы – вскоре начались «перестройка», «гласность» и «разоружение». И генсек Горбачёв возлюбил президента Рейгана не менее страстно, чем она – Майкла. О Люсеньке в городке теперь многие говорили с гордостью, как о героине. И только Владимир Григорьевич молчал, не поддерживая этих разговоров и болезненно морщась.
Ольга помнит, как на волне низвержения всего и вся, они с Владимиром Григорьевичем играли в любительском спектакле новомодную пьесу «Свалка». Оформление сцены было зловещим – огромные разорванные фото, кое-как сложенные, как символ изломанных судеб. Для усиления эффекта на переднем плане висели три доски – будто бы гробовые, и уж совсем с целью убойного воздействия по центру качалась верёвочная петля. Ольга, по ходу действия пьесы, трогала её. Петля колебалась зловещим маятником…
Через неделю после этого спектакля Валерия Ингемаровна повесилась.
Говорили всякое: «из-за дочери», «из-за потери смысла жизни», «в состоянии аффекта», «депрессия», и даже – «довела советская власть». А Ольга чувствовала, что Валерия Ингемаровна просто не могла больше видеть этот мир, вот и всё. Не было никаких причин, кроме самой жизни. А может, во всём виновато «искусство»? Люсенька соблазнилась голливудскими картинками, а Валерия Ингемаровна отравилась «Свалкой» – чернушной пьесой про выброшенных из жизни людей. Ольга не знала, что и думать. Они играли в клубе, в помещении, где когда-то был православный храм. В этом Ольга видела даже что-то символичное – «храм культа» сменил «храм искусств». Честно говоря, она не испытывала никакого трепета, выходя на сцену, где прежде располагался алтарь, – жизнь среди учёного люда, расщепляющего атом, сделала её материалисткой. И всё же мистика присутствовала: Ольга помнит, как после одного из спектаклей из жизни врачей ночью её увезли на «Скорой» с болевым приступом (в пьесе она играла женщину с аппендицитом). Очнувшись от шока, она первым делом подумала про Владимира Григорьевича: а что с ним? У него была роль – умирающий от инфаркта человек…
«Свалку» они больше не играли. Хватило и одного представления. Владимиру Григорьевичу было теперь не до театра, и вообще, жутким казалось повторить этот спектакль, переживать всё заново. В то время Ольга была увлечена новой постановкой – она участвовала в пьесе про голого короля – современный бурлеск, с намёками на текущую политическую ситуацию.
Через неделю после представления ей звонил однокурсник Олег Леонов. «Слушай, правда, что у вас в храме голый человек на сцене был?» Бывший геофизик, перспективный учёный, в перестроечные времена Леонов вдруг всё бросил и ударился в веру, поступил в Духовную семинарию в Ленинград. «Во-первых, это было не в храме, а в клубе, – охлаждала его пыл Ольга. – Во-вторых, человек был условно голый, что же мы, сумасшедшие что ли?! Он в плавках был, мы его тазиком прикрывали». Олег охал на другом конце трубки: «Вы не ведаете, что творите! Ладно, буду за тебя Богу молиться…»
А потом пришли ельцинские времена. Боже правый!.. Оказалось, что всё – разрешено. До такой степени, что суперсекретного Владимира Григорьевича безо всяких проволочек, по одной его робкой просьбе, выпустили в Америку, к дочери. И он полетел в Вашингтон, чтобы увидеть двух внуков (родная кровь!), посмотреть на дом-особняк с бассейном и люсичкино счастье – что ж, её «американская мечта» удалась.
А Ольга похоронила отца. От горя она была как в тумане – всё вокруг рушилось, мир потерял чёткость, очертания. У неё была такая сердечная боль, будто у неё оторвало ногу. Она всё вспоминала папу и рыдала от жалости к нему. Особенно, когда встретила на улице военкома – вся его грудь была в орденах и медалях. «Петр Савельевич, – насмелилась она, – откуда у вас столько?» Она знала, что в войну ему было годика два, не больше. «Так это же юбилейные, Олечка, их всем дают», – объяснял военком. Она заплакала тут же, на улице, и пошла, жалкая, ссутулившись. У отца её не было ни одной медальки. Он радовался, как ребёнок, когда его как-то «представили» к юбилею Победы, принесли бумажку из военкомата. («Книжечку дали, а медаль потом, – объяснял он Ольге, сияя, – сейчас нету, не завезли».) Но он так и умер, не дождавшись награды. «Любить надо при жизни», – твердила Ольга, и никак не могла унять слёзы.
С Владимиром Григорьевичем она встретилась случайно. Стояли в очереди в магазине – со снабжением были ощутимые перебои, а уж цены-то, цены! Говорили на бытовые темы, про Америку Ольга из деликатности не спрашивала. «Постарел, осунулся, – с горечью отмечала она, видя, как меняется выражение его лица – от растерянности к надежде. – Но, может, не напрасны были все эти его жертвы, раз дочь счастлива?!» Вспоминали любительскую труппу – она распалась, условное искусство театра теперь было не нужно, вон, по телевизору та-кое показывают!.. «А, в сущности, в прошлом было много хороших, забавных случаев. Жаль, что его не вернуть». Поговорили и разошлись.
Осень пришла дождливая, слякотная. Но иногда проглядывало солнце, расцвечивало багрянец аллей, и что-то просыпалось, пробуждалось в её душе – смутный образ будущего, надежда на счастье. В воскресенье Ольга стояла у окна, смотрела вниз, на усыпанную крупными желтыми листьями детскую площадку. Вдруг звонок телефонный. Муж взял трубку: «Алло?» Вместо ответа – гудки. Через три минуты снова звонок, теперь уже сын, Димка, подошёл. Та же самая история. Сын улыбнулся, покачал головой: «Мам, это тебя, наверное. С нами не хотят говорить».
И точно: позвонили в третий раз, Ольга взяла трубку. А там, без приветствий – «живая музыка», песня под гитару. Ольге неловко – муж и сын рядом стоят, смотрят вопросительно.
 – Простите, голос такой знакомый… – Она, конечно, узнала его! – Но мне трудно угадать, кто вы…
Владимир Григорьевич рассмеялся:
 – Да это же я, Оленька! Вот решил вам позвонить, удивить…
 – Я и не знала, что вы песни пишите…
 – Вы многое про меня не знаете, Оля…
Чувствовалось, что ему хотелось поговорить, попеть. Но рядом были домашние, и она, извиняясь, стала с ним прощаться.
Димка спросил строго:
 – Кто это тебе серенады поёт?
 – Владимир Григорьевич.
 – А-а…
Костя (муж) расхохотался:
 – Ты гляди, как воспрял мужик! Вон что Америка с людьми делает!.. Смотри, а то и ты с ним эмигрируешь, а у нас картошка на участке не убрана. Будешь нам гуманитарную помощь посылать!..
С шутками-прибаутками они отправились на огород. А Ольга весь день про этот звонок думала. Пыталась понять, что он значил, зачем Владимиру Григорьевичу это было нужно. Уже много позже узнала – он позвонил в день своего рождения. Значит, пытался себе праздник устроить, новую жизнь начать. И для Ольги в этой жизни, наверное, нашёл какое-то место. Может быть, роль благодарного слушателя?! Или – вдохновителя. Или – страшно сказать – Музы. Потому что заподозрить Владимира Григорьевича в мелкой интрижке она не могла – не такой он человек. Даже ревнивый Костя это понимал. Да, впрочем, кто такой Владимир Григорьевич, и кто – Ольга?! Они были страшно далеки друг от друга, находясь на двух полюсах научного мира. Если бы не «храм искусств», никогда бы ей не побывать в его объятьях. Но может, великим людям тоже иногда нужны простые смертные? Для утешения, отрады?
И вроде, да, жизнь его стала налаживаться. До Ольги доходили слухи, что Владимира Григорьевича зовут в Москву, в академический институт, и он решил перебираться в столицу – открывались замечательные перспективы, его ждала новая работа.
И тут настал октябрь 1993 года.
Владимир Григорьевич жил тогда у родственников. Смотрел телевизор, как Ельцин из танков расстреливал Дом Советов. И – сердце его не выдержало. Он умер от инфаркта. Может, он и выкарабкался бы – это говорили его родственники, но «Скорая» приехала поздно, с огромной задержкой, потому что все машины были там, где крушили парламент.
Ему было шестьдесят лет, Ольге – сорок пять.
Хоронить его привезли домой, в городок. Дочь младшая, Наденька, выхлопотала. Осень стояла сухая, звонкая, радостная. Ольга помнит: день выдался – загляденье. Кладбище в городке – в берёзовой роще. И вот по этой золотой тропе несли гроб с Владимиром Григорьевичем. Народу было видимо-невидимо – все, кто мог ходить, пришли. Любили его очень – светлый был человек, и, как оказалось, одиноко-беззащитный.
После похорон Ольгу окружили бывшие артисты их театра: давай, мол, помянём Владимира Григорьевича. Сели за кладбищем, на полянке. У Ольги было три яблока, у Вани – шоколадка, у инженера Карпиновича – фляжка с коньяком. Славно посидели, повспоминали. До поминок у неё на душе было плохо – тревожно-тягостно-давяще. А тут вроде бы и отступило это чувство.
Вернулась Ольга домой с кладбища, и расстроилась – потеряла серёжку! Специально надела эти украшения – червлёное серебро, внутри камень чёрный – морион, и от него вроде как брызги – мелкие слёзки-камушки. Ольга стеснялась в траур обряжаться (ну, кто он тебе, скажут, тут и породнее есть!), а вот серёжки с морионом она специально для Владимира Григорьевича подобрала. Такая вот «деталь», чуть театральная… Жалко Ольге стало серёжку, расстроилась она.
А наутро досада от потери прошла. Легче на душе стало. Но что-то так властно вдруг потянуло её на кладбище! Будто сила какая. Ольга внимательно прислушалась к себе, и решила: пойду. Рассуждала: «Надо папу проведать, давно у него не была, вчера не зашла, вот теперь совесть и мучает. Ну, и Владимира Григорьевича навещу – как он там лежит теперь?!»
Ольга шла по дорожке к кладбищу, берёзы кланялись ей плакучими золотыми ветвями. Всё кругом – золотое-золотое, радостное, яркое. И – листопад! Ольге казалось, что звучит едва слышная музыка невидимых сфер – торжествующая гармония мира. А листьев на тропу нападало! И все они яркие, нежные, чистые, – настоящее богатство. Ольга не выдержала, и, как в детстве, зачерпнула их в ладони. Прижала к лицу. И – вот уж чудо, так чудо – в этой охапке – потерянная серёжка! Не искала, а нашла. Ольга с удивлением стала рассматривать украшение: одной чёрной капельки-слёзки на серёжке не было. Потерялась. Вроде как Владимир Григорьевич себе её забрал… Чудно!
Потом ещё прошли годы… Много лет. Теперь в бывшем клубе, где играл их театр, храм. Отпевают покойников, венчают молодых. Ольга не очень верит в Бога, но всегда, когда приходит сюда, вспоминает Владимира Григорьевича. А ещё она думает о нём, когда наступает пора листопада. Как-то сам собой он к ней приходит, и всю золотую осень – с ней.
Как это объяснить?! Ну, даже с точки зрения квантовой физики? Сколько лет прошло, она уже старше его, жизнь под гору пошла. А вот почему-то остался он, запечатлелся в её памяти, и с каждым годом образ его становится всё яснее, ярче. Может, в чём-то он даже стал лучше, «сказочней», что ли. Хотя Ольга, конечно, пытается быть честной с собой, и, вспоминая, ничего не приукрашивает. С тихой грустью, зачарованно, она смотрит на листопад, на то, как невесомые золотые лодочки плывут к земле, своему последнему пристанищу.
Ольга думает: что же ждёт её там, впереди, в величественных антимирах, за горизонтом обыденности?!..

Рейтинг:

+2
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1129 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru