litbook

Культура


Духовная мера и трезвение0

 

— Валерий Николаевич, расскажите, пожалуйста, о происхождении и значении Вашей необычной фамилии. Когда я впервые столкнулся с ней, мне невольно вспомнился немецкий христианский мистик XIV века Генрих Сузо…

 

— Эк куда хватили! Хотя версия мне нравится, сам в шутку продумывал ее в юные годы. Но все гораздо проще. Я из тех, о чьих предках Пушкин в «Медном всаднике» сказал: «приют убогого чухонца» — из питерских ингерманландцев, пришедших на Неву и Ижору с Востока Финляндии по Столбовскому мирному договору (1617). Их порой путают с финским древним племенем ижорцев (так, старейшина племени Пелгусий — Пелко — осторожный, богобоязненный — на одной из московских икон изображен с нимбом) был соратником св. Александра Невского. А я из лютеран; пришел в православие в 40 лет. Уже сыновья, жена, внучка, невестка — крещеные. Маму перед смертью не сумел крестить, хотя она была и не против: часу не хватило; это моя вина и боль.

Самостоятельно мне удалось восстановить имена предков-мужчин, именно до пушкинской поры. Жду, когда сын-историк защитится, чтобы нагрузить его задачей — по архивам восстановить историю рода.

Кстати, няня Пушкина Арина Родионовна Яковлева, по отцу чухонка. Ее деревня, Кобрино, находится не так далеко от нашей деревни Хайккола (Гайколово, под Павловском) в Гатчинском районе. Фамилия моя самая что ни на есть среди питерских финнов ходовая, тотемная, означает «волк». Жили мы на Ижоре задолго до основания Питера. В Петрозаводске, где оказался в конце 50-х, таких много — в одном ПетрГУ работает несколько Сузи. Не исключаю, что родня; съехались из одних мест, так как вернуться домой не разрешали. А потом стало и некуда; бабушкин дом недавно снесли. Так что в России мы жили на одном месте без малого 500 лет. Война всех разметала от Канады до Австралии и Чукотки! Правда, с пингвинами еще не подружились.

Многое мог бы рассказать по любимой с детства теме, но мемуары составлять рано. Вот забавный сюжет. Мне хотелось быть Андреем, в честь дяди (расстрелянного юным за кусок хлеба в назидание всем), на которого, говорили, я похож норовом. Но меня, «не спросив», назвали в честь Чкалова! В 6 лет решил, что первого же сына назову Андреем. Назвал. И оказалось, у Чкалова был ведомый — Томас Сузи. Такая «перекличка» вышла! Кстати, в «Архипелаге ГУЛАГ» упомянут офицер РККА — Сузи, чудом избежавший ареста и лагеря. Точно, не родня. А Вы говорите, редкая фамилия! Не реже, чем Иванов.

 

— А где Вы родились, как протекали Ваши детство и юность, когда пробудился интерес к наукам?

 

— Родился, первый в своем роду, не дома, а на поселении, на границе Ленинградской и Вологодской областей; наш барак находился в Ленинградской, а соседний, через дорогу — в Вологодской. Граница в 50-е годы часто переносилась (власть чудила, как могла): одна сводная сестра по паспорту родилась в одной, другая — в другой области, хотя в том же самом доме. Мама успела закончить 6 классов, когда началась война! Максимум о чем ей мечталось — чтобы я стал инженером на заводе. Какие уж тут науки? Но я не испытывал тяги к технике (даже велосипед ремонтировали приятели, когда им нужно было поехать на рыбалку); хотел стать историком, но по легкомыслию и лени оказался филологом.

Что же касается вхождения в «науку», то здесь у меня свой комплекс мифов о том, «кем я не стал». Так, не стал чтецом-исполнителем художественного слова. А было вот как: в первом классе я долго не мог научиться читать. Все уже читали целыми предложениями, а мне никак не удавалось составить слово, буквы собрать в кучу — разбегались, как тараканы. И вот в конце зимы — близко к моему уже восьмилетию — получилось! Это был мой подарок себе. Будто прорвало, стал читать бегло, целыми абзацами; и читал все подряд, а главное, вслух, с упоением, с поэтическими завываниями, чтобы все слышали; щедро делился со всеми своим даром. Поначалу оно забавляло; но вскоре меня готовы были уже побить. Чтобы как-то утилизовать мою страсть к публичному признанию, воспитательница в группе поручала мне читать вслух в конце самоподготовки рассказы, заданные на дом. Особенно мне запомнился рассказ Л. Толстого о льве и маленькой собачке. У меня от избытка чувств слезы наворачивались на глаза, когда я читал, как подружились грозный, кровожадный царь зверей и ледащая собачонка. Не знаю, как бы мой «дар» развился. Но вскоре меня перевели из санатория, где я лежал, в обычную школу. Там самоподготовки не было, и мои способности оказались не востребованы. Так во мне умер «народный артист», о чем не стоит и жалеть: представьте, какой гнусный нарцисс вырос бы? И сейчас-то порой себе неприятен, а что было бы в этом случае? Бог миловал от сугубого искуса.

Если серьезно, то интеллектуальная работа целенаправленно началась в 1991–92 годах (боюсь слова наука: образ ученой бездари ассоциируется с Серебряковым Чехова). Я состоял уже «проректором по науке» Карельского ИПК, создав пять кафедр, под себя. И тут предложили заняться «русским Христом». Я был удивлен и предложением, и темой. Для материала выбрал любимого Тютчева. Тогда, на Сретенье, вдруг и крестился в день рождения (повлиял именно Тютчев, втянувший в тему, как в водоворот).

А 8 октября 1992 года случилось 600-летие памяти преп. Сергия Радонежского. Некий доцент-коммунист из тщеславия подбил провести «семинар» под дату. Пригласили еп. Мануила (сейчас он митрополит; мы с ним и сегодня в добрых отношениях: он дважды отмолил меня от беды). Выпустили самиздатом тощенькие материалы (такое издавали в годы гражданской войны и разрухи; 90-е такими и были!) И вдруг под Новый 1997 год (надо было выручать Совет от закрытия) тайком от ректорши (малограмотной властной тети) защитился. Потом в ожидании квартиры шесть лет проваландался в той богадельне.

В 2002-м перешел в ПетрГУ. С этого момента началась моя активная «наука». Спустя два года была попытка выйти на докторскую. Но отношения с заведующим кафедрой уже были испорчены моим неумением блюсти «научную» этику, субординацию.

Новую попытку (снова тайком) предпринял в 2012-м. Так, через Тютчева (все вдруг да нечаянно) пришел в Церковь, а благодаря преп. Сергию — попал в филологию. И один от другого у меня неотделимы. «Бывают странные сближенья», сказал Пушкин, но по другому поводу; добавив: «случай — мгновенное мощное орудие провидения». Потому люблю равно и тайных заступников, и заклятых друзей; что я без них?

Над первой статьей — «Богородичные мотивы у Тютчева» — работал месяц, напряженно, на подъеме, по какому-то наитию. Мне подарили тогда иконку Купины Неопалимой. Как-то раз с температурой сидел дома и вглядывался в символику, любовался ее цветовой гаммой. И вдруг осенило: так это же багрец и лазурь «Осеннего вечера» и «Есть в осени первоначальной…» Тютчева, созданных с разницей в 20 лет! Это же цветовой и смысловой стихотворный диптих! Статью заготовил за неделю, находясь на больничном, потом шлифовал. В.Н. Аношкина до сих пор ее хвалит; это был опыт уже зрелого возраста. Думаю, лучше и не удавалось!

 

— Ваши работы о русской литературе являют собой сплав не только филологических дисциплин, но также философии, историософии, богословия, культурологии, и требуют от читателя весьма серьезной научной подготовки. Как Вы оцениваете сегодняшнее состояние гуманитарного образования в России и, возможно, за ее пределами? Какие тенденции Вас огорчают, какие обнадеживают?

 

— Очевидно, что состояние критическое, если не хуже! И проблема, думается, не только в подлой власти, но в нас самих: по приходу — и попы! Второй момент, касающийся не только России: жесточайший методологический кризис вполне закономерен и объясним всей эволюцией господствующего типа сознания — я имею в виду европейский рационализм, дедуктивность, а в России — усугубленные коллективной безответственностью и интеллектуальным разгильдяйством.

Я исповедую личностное начало во всем (бытие насквозь личностно!), и прежде всего в творчестве. Единственное чудо в мире — это личность; начиная с личности Христа. Это и обнадеживает: личность (как Бог) поругаема не бывает, она неистребима! Ее, как закваски, много и не надо, достаточно с «горчичное зерно»; и Царствие Небесное состоится, прорастет, ибо оно «внутрь вас есть». В этом плане я лучезарный оптимист-идиот (хотя оптимизм чужд мне с пеленок)!

Но в Лике, даре богоподобия, в воле как единственном условии и скрыта проблема-урок. Вникните: Бог и человек — в одном Лице! Это ли не проблема, не чудо? Ее и дано нам решать. Это невозможно не любить! Для нелюбви Его надо быть изувером или тупой… бездушной машиной! Все живое тянется к Лику, как солнцу.

 

— Стиль Ваших исследований обладает, на мой взгляд, весьма редкой особенностью: читаешь будто бы не уже существующий, написанный текст, но — пишущийся, творящийся прямо на глазах, здесь и сейчас. Такому «эффекту» в немалой степени способствует и особого рода конспективность Вашего письма, когда, что называется, рука не поспевает за мыслью. Вместе с тем глубокая продуманность излагаемого не вызывает сомнений. А как сам автор по прошествии времени воспринимает свой текст? Возникает ли у Вас желание «снова войти в эту реку» — например, развернуть наиболее трудные для понимания места или, наоборот, где-то уплотнить смысловую ткань?

 

— Вы говорите мне комплименты именно за то, в чем меня упрекают — в затрудненности восприятия, создаваемой едва ли не нарочито. Надо сказать, натерпелся от себя, пытаюсь избавиться, но плохо получается. Что-то ущербное есть в натуре — высказаться скорей (а то не успею, прервут), полней — и быстренько спрятаться, уйти в себя. При всей безудержной общительности мне уютно лишь с собой и книгами.

Рука-то (после инсульта) не поспевает за мыслью, но «блажен, кто твердо словом правит, и держит мысль на привязи свою» (Пушкин). Чтобы быть понятным (хотя бы себе) приходится двигаться с остановками. Мне бывает проще говорить с аудиторией или двумя-тремя слушателями; тогда вдруг возникают мысли и слова, которые едва успеваешь сам осмыслить. Раньше бывало, что через неделю плохо понимал самим же написанное. Но научился следить за тем, какие пируэты проделывает ум-подлец (выражение Достоевского; орудие несовершенное, за ним глаз да глаз, как за дитём), подружился, приспособился к его неуемному безудержу, научился обуздывать.

«Войти в ту же реку» (темный Гераклит — мой философ) пытался; плохо удается. Но на протяжении 10–15 лет выработались темы-доминанты; стало проще. Надеюсь, лет через 10–15 (Бог даст!) научусь выражаться более внятно. А может, впаду в блаженный маразм; возраст даст себя знать! С годами лучше ведь не становимся! Обе перспективы воспринимаю уже благодушно, как Поэт — «хвалу и клевету».

 

— В сравнительно небольшой статье «Духовная идеократия и кризис идентичности: к проблеме личность–власть–народ» Вы затрагиваете целый комплекс острейших проблем и вызовов нашего времени. На некоторых из них хотелось бы остановиться подробнее. Начну, пожалуй, с «кризиса собственной идентичности». Для меня остались не вполне проясненными его истоки: где их нужно искать? Ведь расколы и революции, упомянутые Вами в статье, должны рассматриваться уже как следствие этого кризиса, не так ли?

 

— Разумеется! Потому истоки «кризиса собственной идентичности» и надо искать в себе, в личности, отдельной, каждой конкретно. Ведь нации, народы, сообщества, государства — личностные образования, соборные личности, как соборна Троица, состоящая из Лиц, как соборна Церковь, связуя во Христе времена и сроки, «эллина и иудея, раба и свободь», мужа и жену, отца и сына. Все мы «святое семейство» по призванию, «люди, взятые в удел, царственное священство, род избранный» (1 Петра, гл. 2). Не стоит это понимать как романтическое «избранничество» (Сальери у Пушкина; наши бонапарты, единицы при нулях). «Избрание» («много званых, мало избранных») определяется не Перстом свыше, а откликом на Зов! Назовем это синергией прошения, нашей малой заслуги и велией Милости, прощения. Иначе получим не Промысел, а Предопределение, Августинов коррелят Рока, Ананке, культа рода. Мне очень близка богатая смыслами метафора Церкви-семьи (кому Церковь — не мать, тому и Бог — не отец), метафора небесного Жениха и недостойной Его, но любимой Им Невесты (переходящая даже на Приснодеву)!

 

— Когда Вы пишете, что «наступает время не государств, не наций, не сословий, не классов…», но «время личностей, ответственного выбора себя», — не означает ли это, что Вы отвергаете государство и прочие коллективные формы, связи и «механизмы», при помощи которых нации проявляют себя в истории?

 

— Конечно, нет; понятия общности никоим образом не отвергаются, но переводятся в божественно-личностный план. Я предпочитаю их обожить, т.е. преобразить в свете Истины, личного Бога, а не безлично освящать. И слово коллектив оставим радикалам, от него веет коллективной безответственностью, бесхозностью, позитивненьким (слюняво и тупо!) «четвертым сном Веры Павловны», апологией просветительского «общего блага», довольства в свальном грехе. Хотя может ли человек чем-либо удовлетвориться в мире? Каких триллионов хватит абрамовичам, швондерам? Но «Се Человек» — все же звучит!

Дефективность дедуктивного мышления (от общего — к частному) очевидна: тупик, дегенерация, реликт племенного иудаизма и рудимент эллинства. Пещерное чаще всего выглядит модерном.

 

— Все в той же статье Вы пишете относительно уже упомянутой темы «русского Христа»: «…думаю, с метафорами лучше быть осторожней: они имеют свойство незаметно замещать Первообраз». В этом контексте было бы очень интересно услышать Ваше мнение о знаменитых тютчевских строках: «Удрученный ношей крестной, // Всю тебя, земля родная, // В рабском виде Царь небесный // Исходил, благословляя»…

 

— Собственно, с этих строк началось мое вхождение в предложенную тему. Изучил все, что могло быть связано с ней в филологии (на тот момент почти ничего). Не найдя ответа, увлекся богословием (в 1993 году стали активно издавать; скупал все, что видел; это был качественный продукт). И разобравшись в метафизических нюансах, вернулся к «Образу Христа у Тютчева» (не спешил, получал удовольствие; зачем дорога, если не в радость?..)

Работа получилась не такая уж и убогая. Тютчев один из авторов русского Христа. Поэт (благодаря / вопреки?!) понимал условность образа, темы, не сочтя нужным оставить свой «комментарий».

Поэтический крипто-комментарий я нашел у Достоевского — отзыв Ивана о Тютчеве перед его «Великим инквизитором» и эпизод с китайской вазой в «Идиоте». Системой приемов автор создает остраненно ироническое восприятие любимой темы. Русский гений (говоря обобщенно) любит создать игровую ситуацию вненаходимости (усилю от себя в Бахтине — сочувственной) не только в отношение любимых героев, но и любимых идей, носителями которых они предстают (уточню Померанца: он мыслит не «характерами героев», а их позициями, точнее, ситуациями, в которые их ставит, которыми «поверяет», испытывает). Об этом мои статьи — «Тютчевское в поэме Ивана Карамазова» и «Место и роль князя Мышкина в эволюции автора» (эти идеи и в книге «Подражание Христу в романной поэтике Достоевского», 2008).

С русским Христом как с любой метафорой, действительно, надо быть осторожней: образ жаждет стать культурной и социально-политической реалией, мифом, идеологемой, нельзя забывать у-словность нашего слова! Чуть пережмешь — и налицо ересь филетизма (родо-племенничества)! Поэт-жрец знает цену слову; мы ж эксплуатируем, бесстыдно его утилизуем; потом хнычем. Гений знает опасность образа, идеи; и порой заигрывается, как дитя.

 

— А вот вообще проблема изображения Христа в искусстве — где здесь, на Ваш взгляд, должна пролегать граница допустимого, если, конечно, такое изображение допустимо в принципе? Из наиболее заметных произведений последнего десятилетия тут, наверное, уместнее всего было бы вспомнить кинофильм «Страсти Христовы» Мела Гибсона и итоговые поэмы Юрия Кузнецова…

 

— Такое ощущение, что эти вирши сочинял Иван Бездомный, вдруг уверовавший во Христа. Становится понятно (при сопоставлении диалога «Монах и поэт» с поэмой о Христе), что герой автора — он сам. Это вписывается в поляризацию Бердяевым «гения и святости», идеалистически ложную, претенциозную до отвращения; в гностико-ренессансное восприятие Христа как поэта (по-греч. творца) и терапевта-целителя («апостол свободы» и романтик-бунтарь, а по сути нигилист Бердяев, с ним носятся и околоцерковные умники, вышел из народников и легальных марксистов, будучи верен взглядам Я. Бёме на образ).

В Христе-поэте нет ничего неканонического, если б не назойливое акцентирование тварно-человеческой природы в ущерб изначально Божественной; равно и наоборот, символическое развоплощение Иисуса, как в поэме «Двенадцать». Это иллюстрирует ту мысль, что Христос не может быть объектом, предметом изображения, нацеленного на решение художественно-эстетических задач. Христос — не культовый и не культурный герой; суть Его иная. Понятно, что Образ должен быть или иконой, или это профанация, что недопустимо в принципе. Многочисленные примеры эту мысль лишь подтверждают. Мне известна пара случаев, как будто бы ее опровергающих: «Христос» Державина и образ Пришельца-Пленника в «Великом инквизиторе». Собственно, в поздней, 1814 года, поэме Державина образа и нет, есть декларация, иллюстрирующая более или менее удачно церковную догматику. Сама вещь не является художественным шедевром, в отличие, например, от оды «Бог», представляющей личное вдохновенное обращение к Творцу (напоминающее отчасти диалог Иова и Бога, но в совершенно иной тональности; близкой к тону финала Книги Иова). Ода же «Христос» — классическая риторика в духе средневековых или раннехристианских, византийских мистерий-поэм. Отсюда ее архаика, «архивность».

Что касается «Великого инквизитора», то это удачная по форме стилизация апокрифических сказаний в виде греческих «Хожений Богородицы по мукам» (источник упомянут в начале изустной «поэмки» бедного «студента» Ивана; «школяр» — таково амплуа, выбранное им самим). По содержанию же — это художественно-философско-публицистический трактат, мало общего имеющий с евангельским образом. Истоки его восходят к немецким и русским народным легендам и «духовным стихам» 16–17 веков на мотив Второго Пришествия. Не зря «автором» пресловутой легенды-«поэмки» предстает гностик Иван (его часто предвзято называют то атеистом, то филокатоликом, то масоном, по мысли брата Алеши). Определяющим и выявляющим позицию Достоевского предстает сознательный выбор (не раз подчеркнутый) специфического жанра хожений-пришествий.

Приведенные исключения подтверждают правило. Горнилом сомнений гения (от Державина, Пушкина и до Булгакова) предстает поэтическая форма. Ею они искушаются, ею же и «оправдаются» (ибо истинное спасение — у Христа евангельского; остальное — более или менее допустимые имитации, «подражания»). На трилогию о «Христе» Ю. Кузнецова, «великого русского поэта» (так часто его называют; к хуле врагов следует относиться с большим доверием, чем к хвале друзей) подбил Имитатор (провокатор-лжец по своей поврежденной природе). Хвала Образу не вредит; а риторика, апология обращает его в идеологему, жаждущую быть использованной; искус возрастает многократно.

Вот почему зримый Образ как бы предпочтительней Имени: Лик имитировать трудно — глаза, зеркало души, выдадут; а имя — неосязаемо. Но нет иконы без надписания имени. Хотя и она — лишь путь и средство, костыль для убогих. Он же сказал: «Многие придут под именем Моим»; и «не всякий призывающий: Боже, Боже, войдет в Царствие». Даже первозданный образ повреждаем (на кресте), имя подделываемо; непоругаем лишь первородный в Духе Лик. Потому всякая хула прощаема в раскаянии, кроме хулы на Духа.

Опыт же Мела Гибсона (более «чистый» по наивной мотивации; но наивность — грация глупости) — менее искусителен, более простителен (целен, органичен, «удачен») по незатейливости. Однако в оценке последствий его воздействия нужна особая осторожность, именно в силу его творческой «органики» (мастерства исполнения). «Неудача» Кузнецова очевидна даже для поклонников (к каковым себя не отношу; скорее, сочувствую). Прочее — дело вкуса; мне не по душе риторика (ни пафосная, ни слезливая), тем паче — в рифмах.

Но почему же Пастернаку с его евангельским циклом можно, а Кузнецову — нет? Ответ очевиден: в одном случае — следование призванию и природе дара, в другом — отклонение от него, подчинение внеположным целям, эксплуатация, насилие. Дар-то хоть и авторский, но получен в аренду, на подержание, а не в забвение и порчу узурпацией прав на него. Такое уже случалось, например, с Гоголем, когда дар оказался не по силам, то есть больше личности даропреемника. И хоть не мерой даруется, а в меру сил, но иногда сам преемник переоценивает свои силы и берет на себя (конечно, из самых благих побуждений) непомерную задачу, не соотнеся ее с природой дара. Так и творится драма! Всякий дар искусителен, и может наказать наше усердие не по разуму. Трезвение духа — вот единственный шанс в сложной динамике потенций и реализаций.

Хотя о чем спор? Ведь Христос судит не только дела, но и намерения, помыслы! И здесь Он наверняка на стороне ругаемого поэта, а не моей, так как милосердней (я-то не премину помянуть адски благие намерения). Диалектика, диалог — палка о двух концах.

 

— Валерий Николаевич, над чем Вы сейчас работаете, какую новую статью представите читателям «Паруса»?

 

 — Пора бы закончить второй, расширенный и углубленный, вариант учебного пособия по герменевтике (изданного наскоро в 2005-м). Надо завершить монографию (хотя бы часть теоретико-методологическую, и новый материал) на основе докторской. Много лет руки не доходят до «Доктора Живаго», «Мастера и Маргариты», Мандельштама; то Пушкин, Тютчев, Достоевский оттягивали силы, теперь вот публицистикой ушибся. Надо своим делом заняться; времени в обрез. А как «обустроить» мир — и без меня разберутся.

Но сегодня готовлю статью о преп. Сергии Радонежском. Надо уникальный для нас момент единства Церкви, общества, личности, государства понять через феномен монашеской исихии как способа, пути сотворения всех этих начал в их динамическом равновесии. За этим скрыта проблема Церкви–государства–нации. Важно понять, что мы строили — поликонфессиональную Империю или национально-православное Царство? Возможно ли последнее в принципе? И что строим нынче — очередную империю или вечный караван-сарай, а может, симбиоз зоны с биржей, неотличимых друг от друга? И строим или имитируем, водя успешно себя за нос?..

 

— И напоследок — Ваши пожелания читателям, в особенности студентам-филологам?

 

— В святочно-сессионном регистре: филолог, не будь фил-олухом, тем паче ботаником! Хотя до олуха Царя Небесного всем нам еще дорастать. Серьезные слова все сказаны, но напомню: прежде, чем ощутить себя супер, станьте просто людьми. Потому: не судите строго, да не судимы будете; даже по справедливости (идея соблазнительная, но гнилая). Чаще снисходите, будьте милостивее, в т.ч. здесь и сейчас.

 

Беседовал Ренат Аймалетдинов.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1015 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru