litbook

Поэзия


Фонарики китайские на лодочках0

***

Снег примиряет с пустотой пейзажа,
особенно, на закате, когда посёлок
примерзает к воздуху; и даже
ведущий туда просёлок,
петляющий во всякое время года,
выпрямляется, выстужен, заметён…
Снег ложится на пруд, на воду,
меняя светлый на тёмный тон.

В такие дни, разговевшись рюмкой,
с дрожью думаешь об июне,
липких мухах, листве угрюмой
и болезненной от накануне
стошнившего ливня; и исподнее
тут же льнёт к эпидермису, как летом…
Зима Господня, Лето Господне, –
хорошо бы помнить об этом

во всякую стужу души и под
метлой осеннего листопада.
Приоткрывается таинственный жизни испод,
даже ежели и не надо.
Остаётся внимательнее глядеть
в завтра, как на мосты Хокусая,
и догадываться на треть,
что опасно не все провисают.


***

Мельницы старой Литвы, широкий размах полей,
очи озёр, по тропинке кривой тарахтит престарелый старлей,
переделавший новый «урал» на самодельный «харлей давидзонович»; мята
моей подстилкой и крепким сном на ней (поют комары) измята. Я-то

хотел ночевать на мельнице, чтобы утром выйти на хутор в хлебной
пыли, а вышло – в лесу, где сумрак совиный и что-то свистит и поёт,
и постоянно всё растёт и передвигается; и нет, поди, целебней
этой натур-философии, этой, что ли, тайны, зеленеет мох, и к озерцу енот

подкрался и громко дышит, бьёт воду лапой; хорошо в лесу одному:
вепрь не тронет, собака не съест, дрозд не клюнет, скворец в темя
не шарахнет, только пересмеёт весь ночной звукомир, внятный только ему,
и по травам-муравам бегает разнообразное и мелкое племя.

А мельницы богов мелют поздно, но мелко; девочка лет двадцати,
с каштановой косой, выпрыгнувшей из-под платка и голубо-серым взором,
когда я её повстречал и спросил, де-где здесь можно поесть и как пройти
туда, – угостила домашним хлебом и брагой, что в корзине несла. И хором

деревья пели, а после кланялись, собирался ливень, и мельницы раз-
махивали руками, и аисты реяли в небесах, смешно подвисая худыми ногами…
Боже, когда всё это было, ты помнишь? А я помню отлично, но расскажу в другой раз;
а после бражки я всё же дошёл до ночлега, на хутор, но сильно ушиб ногу о камень.


ЗАТАКТ

Затакт, полоса заката, словно порез на руке,
в реке купается месяц, не вмещаясь в волну;
снимай сарафан, выпьем за тёмную птицу выпь; на реке
зажглись светляки, как фонарики китайские на лодочках; ну,

снимай скорей сарафан – какая ночь! – и как можно белеть
трусиками в этой фиолетовой тяжести; река, как рукав
измятой рубашки, морщит; и ивы сквозят на ветру, и если смерть
бывает – то пусть забирает обоих, тяжела душе, но на скорую ногу легка!

Что бы там ни было – жизнь происходит, в огороде, похож на фонарь, цветёт
укроп; коты и дети мечутся, не зная, куда себя деть; а ты сарафан сняла,
и ленивым жестом отбросила; над головою – до и от –
бесконечное небо, горизонта не ведая… Я думаю, ты поняла, –

ещё бы не поняла… И пусть в душе бывает такой уже магадан,
Богом или бесом данный; когда бы нам знать, откуда ноги растут
у наших горестей; но счастье объятий сильнее… Можно собрать чемодан
былых разлук, положить туда лук и копчёную курицу; и тут

ты надела очки и взглянула в глаза мне строго,
потом улыбнулась, как кошка на солнце сощурилась, глядя
на всю эту судьбу, возможно не одобряя; и только у Бога
получишь прощенье за все чудеса; и рассвет занавеску разгладил.


***

Утренняя птица говорит на своём, а переводя на угрюмое наше
наречье, – то выйдет примерно так: «Уж когда уж, уж когда…»;
соечка или синица, какая разница; и ангелы в облачной каше
увязают, ризы теряя, и прячась то за дым из труб, то за провода.

В жизни, радость моя, не всем сестрам по серьгам и не
всем братьям по «бмв», а коли стало бы так, то повеситься можно,
модно одевшись (смена белья последнего), врубить Брайана Ино
или Игги Попа, что уже всё равно, и раскачиваться осторожно,

маятником над паркетом, а нету паркета, так над линолеумом;
пару дней вас не кинутся: мало ли – ушли в запой, словно в гости,
но МЧС плечьми взрывает дверь, летят замки… и двигается умом,
метафизически ужасаясь, но думая о своём, а у вас уже вылезли кости.

А утренняя соечка Богу поёт, свиристит на ветру, утирая носы
гугнивым и толстым птицам, класса «голубь-голубь, земля-земля»,
и лучше не знать и не видеть каштановых, на свечках, капель росы,
и не слышать мира вовне, и как через дорогу шумят и кланяются тополя.

Я пишу что-то вне эклоги или элегии, вне авто-эпитафии, вне стиля, как ни назови,
зато – это кто-то прочтёт, если вообще возьмётся читать, до конца…
Ну не Вергилий я вам, родные, и не Пастернак; и эта трель о простой любви
звучит, возможно, как дрель в стене, и не слышно конца бурению, и не видно лица

твоего и моего, за этой пылкой пылью, словно попал в лавину, но
выбрался, на смех себе самому и самому же себе во спасение…
Я уже как-то писал, что человек человеку – бревно, и это так, но всё равно,
я знаю другое, а вам не скажу, читайте Толстого, например, «Воскресение».


***

Душа, как бабушка, куда-то шла, а очнулась
неизвестно где, у забора унылого, и проснулась,
словно лошадь, ноздрями учуяв свежий овёс;
да нет никакого овса, и на кой её только принёс

сюда злой зефир, или эол гладкий собою, или борей?..
Ничего в ней от Эвридики, что на каменистом дворе
стирала б в ушате опорки придуманному Орфею;
от такой жизни даже анемичные Офелии худеют,

а после идут в кабак – съесть ростбиф, от которого в зобу горячо,
и зря топиться не след, прикидываясь получившей детским мячом
по голове… А душа, как недужная дура, стучится во все ворота,
вроде, бы не пила, а всё тянет Вечностью изо рта.

И всей своей немотой, не оглядываясь на похожих,
сурдонепроницаемых, заведомо ненужных прохожих –
что всегда мимо зрачка, она, как все сородичи ей, к тебе прилетит…
И ещё не родился и не вырос – кто это ей запретит.


***

Куда нам податься, когда ничего не готово к движению, и вялый рюкзак
привалился на бок в прихожей, собранный кое как; в дому бардак; дурак-
торшер шершавит линолеум, всё как после погрома и ничего не найти
полезного, что смогло бы хоть как-то пригодиться в пути… Без двадцати

Вечность, кукушкой из форточки, но заело её, и сама спросила – который
век, год, час… ответить нечего, скоро, всё слишком скоро, а «литерный» оро-
шает уже пути циклоповым оком страшным; и рельсные стыки, с лёгонькой кривизной,
манят, как молоко котят, и семафоры подмигивают; и от локомотива перегар и зной.

За мной – ноево, но не ковчегово, былых разлук и неразборчивая чепуха
невнятных слов и объятий – долой это всё теперь: Господи, до греха
не доводи слабого, я и так, всё, что помнил и знал про это, забыл давно, и не надо
от прошлого мне ни куска простыни теперь, ни песка страсти в горсти, ни рая, ни ада.

Наяда не скажет – «да» или «нет» – она природой своей иная, сродни твоей;
хорошо, что не ундина или дриада: одна утопит, другая туда совлечёт, где пой или пей –
ничего не поможет уже, да и так выходит, почитай, что мне и не разобрать, как это
совместимо со мною; и хорошо, что так, пусть и останется в наших душах лепестком света.

В твоём далеке, на озере или на реке, где густые леса стоят, точно рота,
затаившись, как перед атакой, ты можешь мечтать о судьбе, рыбу удить, но кто-то
иной (он не зверь лесной), с рыжеволосой белочкой на седоватом темени,
будет всегда словно бы стоять за кустом брусники, и думать, как категория времени

не переходит в геометрические расчёты пространства, – напротив, их отменяет;
я слышу, как юркнул енот, стрекоза прошелестела, «ахнул» крылом скворец, или стая
аистов, пространство глотая, потянулась к родным гнездовьям, на гвозди столбов; я
слышу твой звукомир, твой круг любовных примет, и вижу, как ленивое поголовье

туч тянется в сторону польской границы, пролёт без виз; пространство зевает, раскрыв
над страною все небеса, что там скопились; меня там нет, но – есть я, точно некий нарыв
на этой, однажды увиденной – вместе с тобою – и общим взором, местности… И не надо ума
изощрённого или иного какого, чтобы понять, о чём я говорю… Иначе будет просто тюрьма

всему; поодиночке выжить, глядя на тот же закат и рассвет, на котов и собак, на нежных старух,
сидящих под солнышком где-нибудь в скверике, на ценники в магазине, на всё – так перехватит дух, –
не получится так, мир будет линять, как гуашь или старая акварель, терять тональность и звук…
Я пишу эти строки тебе, километры мне нипочём, мы никогда с тобою не разнимали рук.


***

Голубиная ночь, возня и воркотня сизарей в листве;
ты далека от меня, но ты рядом, и довольно этого мне,
чтобы дышать майским терпким воздухом, сиренью; а в голове
дурдом и банан в придачу, но зато в своей тишине
я слышу твой голос, днём и ночами; каштаны свечами
машут и кланяются, почти что выскочив на дорогу;
нынче нет звёзд в небесах, но ангелы небо качают
на спинах, меж крыл упругих, и тихо; и слава богу,
что ты есть у меня; а если Он приберёт меня (а Он –
мера вещей и закон), прости за самоочевидность яви –
не покинь, схорони под стеною, и чтобы со всех сторон
не истуканы гипсовые, а кусты сирени стояли. Аве,
Отче, помилуй и даждь нам, и любимую мою упаси
от всех напастей, елико возможно, ведь на облаках
(как в детстве мнилось) – конечно, на небеси;
Боже, приблизь меня к тебе, любимая! И эта строка,
как шнурочек или ручеёк, вьётся, между пауз скользя;
ничего словами рифмованными не рассказать, не
передать, но попытка – не плита гробовая, а не пытаться нельзя,
всё равно мы вместе в твоей и моей тишине, в нашей. И на стене
дома напротив, за тенью листвы, белеет лепнина,
как белые клавиши, что от бетховенского остались,
на пузе лёжа, на пару с ним, то ли рояля, то ли пианино,
просто, такая деталь, в сущности – малость.
Жизнь оказалась длиннее, чем думалось, но не удачней
судьбы; и кроме смерти пока ещё всё поправимо…
Я написал, как сумел, тебе, в меру таланта, родная! А на даче
у кого-то одно барбекю и тоска неизлечимая.


TE DEUM

Настрой мобильный на стаю, кружащую над
крестами и шпилями города, над тополями
и полями пригорода; воздушный их променад –
лучшая связь, а не спутник, с его соплями

антенн, солнечными крематориями
батарей, – всё это может и подвести…
Хотя кому там рассказывать свои истории? –
Бог пребывает везде: и после пяти,

и в половине восьмого – всегда обратиться
можно, сиречь круглосуточно, пусть посредством птицы.
Однако же око зубу, как говориться не кореш.
В жизни не только чужую брюнетку нельзя обнять
(точнее – не стоит): наколешь дров, ерунды напорешь;
К главному не прильнуть, не достать, не понять.

То-то у дуба с осокой свои антиномии,
и в сорок решать эти ребусы западло.
Жизнь вытекает из принципа экономии,
как и слабой кобыле трэба по силам седло,
и седок с деликатным нравом, да где же взять?..
Но и как птицы – не хочется, что скользят

своими стихиями: грозами, ухабами облаков…
Меня б укатало, как сивку – крутые горки;
и сам к себе на горгоши и на егорки
взобравшись, себя же волочишь туда, далеко…

А там, гляди, опять не случай, так тать
отберёт кобылу, мобильный и даст по дыне…
Тогда-то и позовёшь небесную рать,
рыдая не столь от боли, сколь от гордыни.
Но стая кружит, легка, и пока я их слышу и вижу, –
горнее мне ясней, хотя и не ближе.


***

От такого заката голуби сходили с ума,
уматывая – кто повыше, в слоистую вату его,
кто на карнизы и в слуховые окна, где тьма
была спокойнее этих тонов; и назвать волшебством

всё это было возможно, но более – магией; ей
только подвластно такое влияние на живое:
на птаху, собаку, прохожего; над соборами и далью полей
свисали цветные полосы и закат был, как ножевое

ранение из-за угла, и небо словно текло; и пекло
его сухожилья и мышцы, а меж домов, и рощ, и
над пустотой жнивья, – охлаждающий, как ночное стекло,
вился ветерок, торопя этот вечер; и дышалось проще.

Я вообще не раз не замечал закатов, глядя куда
угодно: вокруг, в себя, в никуда, в абсолютно чужое лицо
или мимо него, под ногами могла проскользнуть слюда
асфальта, литься смальта грязи, а жизнь казаться концом

всего или началом; а нынче как-то особенно проняло;
ощущение, точно нечто лопнуло и стряслось в глазах;
может, такое надо бы запоминать – день и число,
но память возьмёт у зрения, как у сердца берёт слеза.

И весь тот длинный вечер, и всю невозможную ночь
я боялся потери тебя в себе и себя в тебе, и
закат так и остался во мне, и было не превозмочь
тревоги, и листвы ещё не было, только почки, побеги…

Береги себя для грядущей судьбы, как жизнь самоё
себя умеет хранить, как ухо – понимать тишину.
Тот закат точно орал на всё небо, но когда поёт
тишина, это дороже мне, словно радость в печаль обернул.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1004 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru