litbook

Проза


Лиза, любовь моя.+4

Странный это был случай. Среди ясного дня, откуда ни возьмись, над нашим двором появилась темная, надутая водой, пузатая, как дирижабль, туча. Она нависла над самой серединой двора, загородила солнце и – промочилась нам на головы. Я выбежал на улицу, там вовсю светило, а вниз под горку мело сухую пыль. Я вбежал во двор – туча, медленно уползая за потемневший от воды купол церкви, поливала как из душа. Посередине двора стояла мокрая четырехлетняя Лиза, дочка нашей соседки, и смеялась, задрав голову кверху. Я схватил ее за руку и втащил в подъезд, потом понесся, прыгая, как кенгуру, через ступеньки, на чердак. Когда я вылез на крышу и огляделся – тучи нигде не было. Небо было синее-синее, солнце стояло над макушкой, от крыш соседних домов извивался в небо раскаленный воздух. Нет, наша крыша была темной от воды. Я наклонился над двором – внизу, глядя на меня, прикрыв ладошкой от солнца глаза, стояла Лиза. «Интересно, – подумал я. – Одна туча на все небо и именно на нас».
Лиза… она была младше меня на два года. Как старшему, мне поручили гулять с ней, защищать ее от мальчишек и собак, вовремя приводить к обеду. У нее, как и у меня, не было отца. Они оба погибли в один день, от одной руки. Бандита не поймали, но я знал, что встречу еще его, встречу, и тогда он узнает! Лиза начинала плакать, когда я так говорил. Она закрывалась от моих глаз рукой. Я ее успокаивал. У нее были на щеках ямочки. Я громко чмокал ее в эти ямочки. Было так вкусно и приятно чмокать ее в эти розовые, упругие, как мячик, щеки, я так увлекался, что она начинала кричать, как больная.
Однажды мать позвала ее на весь двор: «Елизавета! Домой!» Я даже опешил от такого количества лишних букв. К тому времени я знал алфавит и писал кирпичом на стенах, на асфальте, на заборах «мама», «Сережа», «миру мир» совершенно автоматически, без всяких эмоций. Радость открытия затухла. А тут вдруг такое нагромождение. Когда лизина мать крикнула это свое «Елизавета», Лиза стояла у стены церкви и наматывала свой розовый бант на палец. Волосы у нее кудрявились, но меньше, чем у меня, и были темнее моих. Она выпрашивала у меня «солдатиков», которых я наловил на кирпичах церкви. «Солдатики» сидели в спичечном коробке, а коробок я держал за спиной. «Елизавета, - сказал я, - держи!» Я кинул ей коробок. Она не поймала, смешно хлопнув в ладоши, и теперь опустилась на четвереньки, почти совсем скрывшись в тропических лопухах. Слово «Елизавета» все же не давало мне покоя. Я выбросил из него – «Лиза», осталось «Е-вета».

Я посмотрел на Лизу, мысленно подставил ее в образовавшуюся пустоту, и тогда справа  и слева повисли на ней, как коромысло, эти глупые, пришей кобыле хвост, лишние буквы.
- Пусть «Евета» идет, а ты оставайся пока.
- Что? – из лопухов сияли синие кукольные глаза. Она вообще была  очень похожа на красивенькую, нарядную, чистенькую куклу. Пухленькую куклу. Ямочки играли на розовых щеках.
- Ничего, - пожал я плечами. От боков церкви исходил печной жар. Проносились, как бомбардировщики, шмели. Кузнечики нудили на скрипках один и тот же этюд. Время от времени они вспрыгивали на огромные спины лопухов и оглядывали оттуда окрестности.
Мне ужасно хотелось ее рассмешить. Я представил, как она зальется и упадет в лопухи, и будет там дрыгать в воздухе ногами, как будто едет на велосипеде, и причитать в слезах «мамочка!». Я уже не раз смешил ее так, до коликов. Но что придумать, я еще не знал.
- Лиза! – позвал я. – Хочешь покажу, как танцует старый негр?
- А ты разве можешь? – удивилась она. Ее тоненькие брови уползли за кудряшки на лбу.
- Смотри! – Я выгнул спину так, что мне теперь на поясницу можно было поставить чайник, я согнул в коленях ноги, представил себе, что они у меня тяжелые и кривые, согнул в локтях руки, закатил глаза и начал танцевать. Я притопывал своими кривыми тяжелыми ногами, выгибал спину, пилил подбородком воздух, щелкал пальцами, простуженным голосом хрипел: «Бум-ба, бум-па, бум-ба, бум-па…» Я очнулся и посмотрел на Лизу. Она не смеялась, она стояла и, молча, во все глаза смотрела на меня. Ее руки были нелепо растопырены в стороны, ну в самом деле – кукла! Бери и сажай на шкаф.
- Не смешно? Разве не смешно? Лиза? – Я подошел к ней. Она странно-внимательно посмотрела на меня. Первый раз она так смотрела, а может быть, и вообще никто еще так не смотрел на меня. Я растерялся и, не понимая в чем дело, обиделся. Она убежала, расталкивая коленками лопухи. Я пожал плечами. В трещине между кирпичами раскачивался в гамаке паук. Я долго смотрел, как он подергивает своими гибкими, жадными ножками, а потом воткнул в самую середину гамака прут. У подножия стены лежал мой спичечный коробок с «солдатиками». Я открыл его, вытряхнул «солдатиков» на землю. Они кинулись врассыпную. «Теряя подсумки», - подумал я.
После обеда Лиза вышла гулять как ни в чем не бывало. Вообще-то я очень добросовестно выполнял наказ мамы. Даже если я до горячки гонял с ребятами по дворам, играя в войну, шпионов, и во все остальное, я нет-нет, а косил глаза в ее сторону: как ты, мол? Или подбегал к ней с пылу с жару: «Лиз, тебе ничего не надо?». Она, бывало, посмотрит жалобно из-под бровок, надует пухлые кукольные губки: «Сереж, поиграй со мной». – «Поиграю, поиграю!» - щедро обещаю я и уношусь догонять игру.


Но когда во двор выходила гулять Наташка, я забывал обо всем начисто. Она была старше меня на два года и осенью шла уже во второй класс. На всей Сретенке не было девочки лучше ее. «Наташа, Наташа, - заклинал я, стоя в темноте под ее окнами, - выйди, выйди!». Она ничего не подозревала. Она не замечала, как я слежу за ней, не удивлялась, когда несколько раз на дню «нечаянно» сталкивалась со мною в подъезде, на лестнице, у выхода из магазина. «Хочешь, поднесу?» - небрежно говорил я. «Неси», - охотно соглашалась она. Вне двора, на улицах мы чувствовали себя оба как бы на чужой территории, и  я думал, что это нас сближает. Наташка многим нравилась, я знаю. Даже из других дворов приходили ребята из-за нее. Я-то знал, что из-за нее. Я-то видел, как они дергали головами в сторону ее окна. Я сам так же дергал. Но она ни с кем не ходила.
Мне кажется, я больше всего любил ее за то, как она улыбалась. Нет, не только, конечно. Мне нравилось ее лицо, губы, походка, голос, а почему, не знаю. Когда она смотрела на меня и улыбалась, я был счастлив. Но мне было шесть лет, а ей восемь, и она почти на полголовы была выше меня.
Иногда мы играли в дочки-матери. Наташка всегда была матерью, отцами бывали ребята, не младше ее. Я так мечтал стать отцом, чтобы на равных с ней растить нашего ребенка! Я бы притащил Лизу, она была бы нам дочкой, но еще ни разу мне не везло. И вот однажды «отца», Вовку Доскина, его настоящая мать в самый разгар игры позвала домой. И тогда я, прижимая рукой сердце, чтобы не выпрыгнуло, предложил: «Наташ, давай я буду отцом. Хочешь?» - Она удивленно посмотрела на меня и сказала: «Да какой же ты отец, Сереж, ты еще маленький. Ты мне по плечо, вон, только. Нет, давай уж Вовку ждать». Она улыбнулась мне сочувственно, а я  как стоял, так и застыл. В ушах у меня зашумело, зашумело… «Я маленький», - повторял я про себя, глядя на ее улыбающиеся мягкие, сочные, как лесная ягода, губы. «Я – маленький». – «Сереж, ты куда? - позвала Наташа. – Сейчас Вовка придет, ты будешь сыном». Я уходил от нее глубоким стариком. Наверное, это проносящиеся годы шумели у меня тогда в ушах.
И все-таки, как медленно выздоравливал я от Наташки. Каждое лето я делал на косяке двери зарубку и ставил год. Я рос. Не очень-то быстро, правда, ведь она тоже росла, но я все-таки начинал ее нагонять. Были и другие препятствия. Я стал октябренком, а ее приняли в пионеры. Ее красный галстук опять напоминал о моем малолетстве. Я рвался в пионеры. Когда меня приняли, я не чуял под собою ног, я гладил свой галстук каждое утро, я даже ходил в нем гулять. Но скоро Наташка сняла свой. Она надевала его только перед уроками, а снимала еще до выхода из школы. Она все же росла быстрее. И я, наконец, выдохся и сдался.
После того, как Лизу приняли в первый класс, мое шефство на ней кончилось. У нее появились подружки, писклявое, слезливое племя. Но все равно по нескольку раз на дню я натыкался на нее. То в подъезде, то на лестнице, то у выхода из магазина.


Она кивала мне совсем уже независимо и  мгновенно куда-то убегала. Я даже не успевал о чем-нибудь спросить ее. Мама сказала, что мы скоро, месяца через три, переедем на новую квартиру. Была зима, мне исполнилось двенадцать лет, и весной мы отсюда уедем.
Я теперь часто ловил себя на том, что посторонними глазами смотрю на наш двор, на церковь. В центре двора нагромоздили из снега горку и залили водой. Как-то раз я вышел из дома. Во дворе стоял визг и хохот. С горки катались ребята. Среди них была Наташка. Про нее говорили, что она уже целуется с мальчишками. Здесь был и Валерка Булакин. Он жил во дворе напротив. Ему перевалило уже за семнадцать. Про него шла слава, что он любому на нашей улице может нос расквасить. Говорили даже, что он однажды набил морду какому-то мужику. Его боялись. Валерка стоял на горке. Наташка с Вовкой Доскиным только что съехали вниз и теперь валялись в снегу, никак не могли подняться, поскальзывались. «Эй! – крикнул Валерка. – Уйди!». Он засвистел и на ногах лихо покатил с горки. Его кирзовые сапоги гремели об лед, как чугунные утюги. Наташка смеялась, глядя, как ловко Валерка устоял на ногах, взмахнув в воздухе рваными перчатками. Из перчаток торчали его красные пальцы. Он медленно возвращался к горке, сунув руки в карманы бушлата и улыбаясь. Потом он вдруг сделал скачок в сторону Наташки, схватил ее за плечи, ткнулся в ее губы, повалил ее на снег и так долго лежал на ней, ловя уворачивающийся, смеющийся рот. Она отбивалась, но я заметил, что не сильно. Вовка законючил: «Валер, кончай! Слышь? Валер, кончай…» Валерка ловко вскочил на ноги, запустил в Вовку цепким взглядом. «Что, самому охота? Да-вай!» Он толкнул Вовку, и тот упал прямо на Наташку. Странно, он не спешил подняться. Он лежал на ней, бормоча: «Ну ты чего ж, Наташ? Чего же ты?» А она продолжала хохотать, чертя на снегу идеальные круги. Прямо как циркулем. «Нравится, - кивнул, ухмыляясь Валерка, и пнул носком сапога Вовку в зад. – Давай, вставай. Обрадовался!» Я повернулся и ушел домой. «Прощай, прощай, Наташа», - подумал я. И заплакал. А когда слезы кончились, я почувствовал, что мне хорошо и легко.
Мы уезжали в конце апреля. Машина с нашими пожитками уже выруливала со двора, а мать все стояла в обнимку с Лизиной матерью.  «Ну ладно, Даша, ну будет. Не на край же света. Один же город», - говорила мама, а Даша, Лизина мать, все всхлипывала и всхлипывала, ткнувшись лицом матери в шею. «Все, что на кухне осталось, возьми себе. Керосинку, тумбочку, корыто. Я ключи тебе оставлю. У нас там газ теперь будет, и вообще. Приедешь ко мне в гости», - говорила мать Даше, успокаивая ее как маленькую. Из окон высовывались лица, улыбались нам, кивали. Прощались. Из подъезда выбежала Лиза, схватила меня за руку и поволокла под вяз, стоящий у церкви. «Сережка, - зашептала она, - Сережка». Никогда еще я не видел ее такой взволнованной. Она была просто в лихорадке. «Да ты что? Что с тобой?» - испугался я.


«Сережка, Сережа, - прошептала она, - мы больше…не увидимся. Не увидимся!» - «Почему это?» - удивился я. Она подросла, лицо ее меньше походило на лицо красивенькой пухлой куколки, но ямочки все равно остались. Я наклонился и чмокнул ее в эти ямочки. Как в детстве. Она покраснела, отпустила мой рукав, отошла от меня на несколько шагов и звенящим, ровным голосом сказала: «Ты все-таки приходи к нам, Сережа. Приходи!». Мне показалось, что с ней сейчас что-то произойдет. Она убежала за угол церкви. Меня звала мать. Машина была уже на улице. Мы сели и покатили к новому дому.
Нас вселили в новый дом на Ленинском проспекте. Домина был огромный. Четыре подъезда уже сдали, а еще пять стояли под кранами. Там вовсю шла стройка. Двор был величиною с футбольное поле в Лужниках, и в середине его мутно подмигивала лужа с озеро. В первый же день я видел из окна, как по этой луже плавают на плотах мальчишки. Рядом с нашим домом был фирменный обувной магазин. Мать сказала: «Ну, теперь ботинки у нас будут». Вечером я упал с бревна в озеро и нахлебался такой воды, что до сих пор не понимаю, как жив остался.
Когда я пришел в первый раз на уроки в новую школу, меня представили ребятам и спросили, у кого есть свободное место за партой. Кто-то крикнул: «У Парасёнчиковой!». Все засмеялись. Меня посадили к Наде Парасёнчиковой. Я искоса оглядел ее. У нее пылали щеки. Она действительно очень подходила к своей фамилии. Маленькая, толстенькая, с белесыми бровями и ресничками и жидкими бесцветными волосами, которые она заплетала в две косички. После уроков она догнала меня, и мы молча пошли к дому.
Итак, я начинал новую жизнь. Все здесь было не так, как на нашей милой Сретенке. Но первое, что меня больше всего поразило, и  к чему я дольше всего привыкал, это – пространство. Я ощущал его через крупное небо, крупные дома, через ветер, который шел над проспектом и домами широкой волной. В этом мощном воздухе, не знавшим преград, проносились иногда с Воробьевых гор охапки лесного запаха. Над Сретенкой никогда не было такой власти ветра. Он падал в наши дворы, как в соты, и замирал там. Только в переулках он мог порезвиться, но это было мелкое хулиганство.
В шестом классе я понял, что хочу стать артистом. К тому времени мать просто извелась со мной, выгоняя из ванной, в которой я, запершись, часами рассматривал в зеркале свое лицо, корчил гадкие рожи, пел и причитал чужими голосами. Какие-то смутные образы томились во мне и рвались наружу. Я решился, наконец, поступить в школьный драмкружок.
Как-то после уроков Вадим Евгеньевич, учитель по русскому и литературе, он же руководитель кружка, собрал нас в актовом зале. Нас было пять человек. Нужно было решить, годимся ли мы на что-нибудь, и если да, то нас возьмут в труппу. Рядом со мною стояла Надя Парасёнчикова. Она узнала о моем намерении и тоже пришла. Пришла и стала рядом.


В зале было пусто, гулко, светло. Мария Абрамовна, учительница пения, опустила руку на клавиши рояля. Сиротский звук обежал стены и приклеился к потолку. Мне показалось, что этот звук зеленый, как бутылочный осколок, и я понял, что провалюсь. Я переступил с ноги на ногу. Паркет недовольно заскрипел. За окном летала ворона. Ветер ерошил ей перья, и вид у нее был ободранный.
- «Ну-с, кто первый?» - спросил Вадим Евгеньевич и указал головой на сцену. Мы ответили гробовым молчанием.
- «Смелее, Щепкины, смелее, Щукины и Ермоловы, - весело сказал Вадим Евгеньевич. – Актер должен иметь кураж! Мария Абрамовна, разогрейте нас чем-нибудь бравурным». Рояль загромыхал. Мне стало и вовсе скверно.
- «Ребята, -вкрадчивым голосом начал Вадим Евгеньевич, сделав рукой жест, от которого рояль смолк. – Между прочим, вот с этой сцены совсем недавно ушел от нас в большое искусство, надеюсь, хорошо вам известный по кинофильмам, заслуженный артист республики…» - и тут он назвал такое имя, что мы просто разразились междометиями. Мы переглянулись, и в  наших глазах вдруг разгорелся такой бешеный огонь тщеславия, что Вадим Евгеньевич не выдержал и захохотал басом, откидывая назад свою лысину. Солнечный луч бегал по его голове, не зная, куда спрятаться.
- «Ну так что? Кто первый обожжет нас своим талантом?» - вытирая платком глаза, спросил Вадим Евгеньевич.
- «Можно, я?» - надменным голосом сказала Надя.
Она поднялась на сцену и, не меняя интонации, стала читать «Буревестника» Горького. Слова, слетавшие с ее губ, точно ударялись в жестяной таз и падали замертво к ее красным туфелькам. Когда их накопилась уже целая грудка, Вадим Евгеньевич мрачно сказал: «Ну хорошо. Довольно. Спасибо. Вы свободны».
- «Как? – не поняла Надя, - совсем?».
- «Да, совсем, милая. А вы что думали? Искусство жестоко, здесь выживает сильнейший. Кто следующий?». Я проводил Надю взглядом до дверей. Надо было уйти, но в меня вдруг вселился какой-то черт. Я развеселился. Когда я поднялся на сцену, в зале остался только один мальчишка из шестого «В». Ему Вадим Евгеньевич приказал задержаться.
- «Я читать ничего не буду», - предупредил я сверху.
- «Ну не читай. Давай, что можешь», - согласился Вадим Евгеньевич.
- «Можно, я покажу, как ругаются с женой разные мужья?».
- «Это любопытно, - оживился он. – Ну-ка, ну-ка, давай».
Я так разволновался, что у меня затряслись губы.
- «Не дрейфь, Станиславский, не дрейфь, Немирович. Спокойнее, мягче, соберись и расслабься», - замурлыкал басом Вадим Евгеньевич, закуривая сигарету и поудобнее усаживаясь на стуле под сценой.
И тут я внезапно вспомнил то обалденное, странное состояние, в которое я впал, изображая перед Лизой старого танцующего негра.


Это воспоминание прямо взорвалось во мне. В мгновение ока я мысленно пронесся в свое детство, я вспомнил тот печной жар, что шел от нашей церкви, и гуд шмелей, и Лизины синие глаза, сияющие из лопухов. Что-то во мне как бы хрустнуло и размягчилось, я почувствовал необыкновенную свободу и силу, я вдруг догадался, что человек, которым я сейчас стану, - он как бы мною сотворен, что я всевластный бог над ним. И этот человек ожил в моей груди и задвигался там, и я только опрокинул зрение вовнутрь себя и стал повторять за ним все движения. Как через стену, я слышал, как они смеялись. Вадим Евгеньевич даже закашлялся. И я радостно отмечал, что смеются они там же, где я хотел, чтобы они смеялись. Слышал, как пускал в эхо зала тоненькие трели визга мальчишка из шестого «В», и валилась в изнеможении на рояль, нажимая бюстом на клавиши, Мария Абрамовна. Я слышал их немоту в те мгновения, когда немота должна, должна была быть. Я ими владел и это переполнило меня таким восторгом, что, когда я кончил, я спрыгнул со сцены и выбежал вон.
Через пять минут из зала вышел мальчишка. Он подошел ко мне, протянул руку и сказал: «Витя. Ну ты дал!». В его глазах зайцами прыгала зависть. Я пожал его руку и спросил, не видел ли он мою авторучку. Наверное, я обронил ее, когда прыгнул со сцены. Он сказал, что не видел. Я приоткрыл дверь в зал и услышал свою фамилию. Вадим Евгеньевич и Мария Абрамовна говорили обо мне.
- «Послушай, Вадим, этот Фиолетов кошмарно талантлив. Это черт знает что! Я не могу!»- она засмеялась. Будто ее сдували, как камеру, и она при этом хрипло сипела, шипела, выпуская воздух. Вадим Евгеньевич в задумчивости сказал: «Для таланта он слишком смазлив. – Я покраснел. – Его внешность меня смущает. Красавчик! Херувимчик. Кудри эти. Эти червонные кудри. Эти небесные глаза. Очи! И ведь это сейчас, а что потом? Заматереет, и сожрет его эта красота. Сожрет!».
- «Ах, красивый мальчик! Какой красивый мальчик! Дает же бог! И талант, и красоту дал. Надо же». – Я покраснел еще сильнее. Я просто полыхал от стыда и удовольствия и не мог оттянуть свое ухо от этой двери. Я пил их слова, как мед.
- «Не знаю, не знаю, - бурчал Вадим Евгеньевич. – Красоту иной раз тяжелее носить, чем талант. Она тоже ломает, крутит. Выдержит ли?.. Хотелось бы. Хе-т, ведь рассмешил, чертенок…» Я прикрыл дверь. На лестнице меня поджидал Витька. Он был юркий, маленький, со смышлеными, как у сурка, глазками. Витька кивнул на лестницу, ведущую на чердак.
- «Между прочим, там после уроков из девятых целуются. Хочешь, покажу?»
- «Нет, - сказал я, - не хочу» и побежал вниз, перепрыгивая через ступеньки.

 

В драмкружок меня приняли, я стал играть в школьных спектаклях, но что-то мне мешало, может быть, разговор, который я подслушал. Во всяком случае, то пьянящее состояние, которое я испытал впервые под Лизиным взглядом, почти не приходило. А без него я чувствовал себя деревянным солдатиком. Говорящей деревянной куклой. Вадим Евгеньевич часто смотрел на меня с грустью. Я проваливался сквозь землю от его взгляда.
У меня менялся голос. Со скрипичного ключа он переходил на басовый. Девчонки забрасывали меня анонимными записками, дышали в телефонную трубку. На новый год, я был тогда уже в девятом классе, мы с ребятами впервые выпили по стакану водки. Я помню, как мы тогда качались на качелях в школьном дворе. Звезды падали мне в глаза. Было до щенячьего визга весело. В подъезде меня стошнило.
После школы я твердо знал, куда мне идти учиться. Я поступал в театральное Щукинское училище. В Щуку. Меня почти не смотрели. Я только вошел в комнату, где сидела приемная комиссия, и сразу понял по глазам экзаменаторов, что понравился. Этюд, который мне задали, я выполнил, по-моему, посредственно. Я-то знал, как бы я мог его сделать, если бы… если бы… Дело было в шляпе. Я прошел все туры и попал в список счастливчиков. Но был ли я счастлив? Не знаю, радость отравлял яд, который, как в колбе, копился во мне. Яд неудовлетворенности собой. Яд беспокойства. Отчего? Ну отчего же? Ведь мною, в общем-то были довольны, хвалили. Даже Вадим Евгеньевич, узнав о моем решении, сказал: «Добро, Сережа, попробуй. Авось, раздуют в тебе божью искру. Она есть в тебе, Сережа, есть, только… Трудись, не костеней, думай, смотри, читай, мучайся. Добро, Сережа, добро…» Мы даже обнялись на прощание.
И вот я стою, смотрю на свою фамилию в списке, по алфавиту она почти в самом низу, и думаю: «Добро, Сережка, ты в Щуке». Я вытолкался из толпы. Мать будет счастлива, да, мать будет счастлива. Сразу с неба хлынул дождь, я вбежал в вестибюль. Мы стояли стиснутые, все вместе, и прошедшие, и провалившиеся. Дождь лупил по крыльцу. Мне кажется, от нас шел  к потолку пар. На какое-то мгновение стало тихо, я закрыл глаза. И я увидел в темноте своих глаз этот вестибюль, эту притихшую человеческую массу, объединенную одной страстью, и я увидел как бы со стороны, застывшую над этой массой, как золотой шар, голову с закрытыми глазами. Мне представилось жуткое зрелище, как голова эта пошла кататься по плечам толпы, и каждый, кто хотел, примеривал ее на место своей. Дождь, как начался сразу, так и кончился. Из дверей на улицу брызнули в разные стороны творческие личности.
Толпа распадалась на индивидуальности.
Меня окликнули. Ко мне подходили два парня. Один был высокий, почти с меня ростом, с каменным лицом, на котором, как приколотые, сидели огромные васильковые глаза в пушистых черных ресницах. Такие девичьи глаза на каменной стене.


Второй был похож на маленькую помятую обезьянку. Он шел быстро, но как-то боком, словно его разворачивало ветром.
- Прошел? – спросила обезьянка быстрым, бегущим голосом. Я кивнул.
- Мы тоже, - сиял он.
- Мухин, - я пожал его сухую ладошку.
- Бакалеев, - камень сдавил мои пальцы.
- Фиолетов, - они оба вновь тряхнули мою руку.
- Такие, как ты, проходят, - пропел Мухин, когда мы выходили на Арбат.
- Это почему же? – поинтересовался я.
- Внешние данные, - отрезал он. – Амплуа героя-любовника. Охи, ахи, поцелуйчики, луна, скамейка, девичьи грезы и бабьи слезы. Клюква в сиропе, одним словом.
Бакалеев хмыкнул.
- А ты не радуйся, - повернулся к нему Мухин. – Твое амплуа мне тоже ясно. Вечно второй номер. Друг-выручалка. Простой и добрый, но тихий и глуповатый. Скучища!
- Ну, а сам? – усмехнулся Бакалеев.
- Вот со мной загадка. Свое амплуа я пока не просматриваю. – Он сказал это с такой искренней озабоченностью, что мы с Бакалеевым покатились со смеху. Глядя на нас вытаращенными глазами, Мухин стал корчить такие недоуменные рожи, что мы просто начали умирать в судорогах. И вдруг Мухин хитро-хитро на нас посмотрел и сам так захохотал, тыча в нас пальцем, что мы сразу поняли – провел-то нас он. Мы быстро сдружились.
Мы спорили об искусстве. Все спорили об искусстве, все низвергали кумиров и громоздили новых, но мы спорили яростнее всех. Мухин заводил нас с пол-оборота, он дразнил нас, злил, ссорил, притворялся упрямым и тупым, а потом мгновенно сдавался и посмеивался над нами. Мы, как футболисты, гонялись с Бакалеевым за мячом, который подбрасывал нам Мухин, мы дрались из-за этого мяча, мусолили его по всему полю, а Мухин в это время извлекал откуда-то второй мяч и преспокойно забивал его в ворота. Он шевелил нам мозги, наверное, потому, что сам мозговал во все лопатки, азартно, беспощадно. И мы почти не расставались. Мы вместе ели, пили пиво, сидели в библиотеках, носились по театрам. «Мухин, ты бродило», - говорил Бакалеев и наваливался ему на хлипкие плечи своими крестьянскими лапами. Мухин грохался  на колени, как подкошенный.
И все же, все же, несмотря на нашу дружбу, часто охватывала меня такая злая тоска, входило в  меня такое тяжелое беспокойство, что я иногда просто на полуслове убегал от них. Точно какой-то голос звал меня, но я не знал откуда, и я метался по городу, пока не падал на кровать в изнеможении.
Однажды, это было уже на втором курсе, мы втроем пошли в пивной бар в Столешниковом переулке. В «Яму». Мухин взялся добыть свежего пива, а мы с Бакалеевым заняли столик под окном. Я огляделся. Народу было не густо. Серый табачный дым нимбом стоял под сводчатым потолком.


Пьяный говор шатался по стеночке, цеплялся за столы. Пахло кислым. Официанты с бычьими глазами и кирпичными рожами брезгливо-равнодушно озирали клиентов. Было как-то глупо и пусто. Глупым казалось солнце, зачем-то лезущее в этот подвал, дурацкими были надписи на стенах. Подумалось вдруг о том, как бездарно это – сидеть вот так среди бела дня в это «Яме», нюхать все эти запахи и накачиваться тупой и мутной жидкостью и все лишь для того, чтобы протолкнуть ее через свой желудок и почки, очистить ее и освободить. И кто же нужен кому? Мне пиво или я пиву? Мы все тут были примитивными пивоперегоночными аппаратами. Только я собрался поделиться своим мрачным откровением с Бакалеевым, как подвальсировал Мухин, весь заставленный кружками.
- Бочковое! – похвастался он. Причмокивая и жмурясь, Мухин вытянул губы трубочкой и потянул в себя пиво. Мы с Бакалеевым с интересом отметили сложную эволюцию мухинского лица. Сладострастная мина куда-то улетучилась и на ее месте оказалась гримаса ужасной гадливости. Мухин смотрел на нас так, словно вместо воблы ему вложили в руку жабу.
- Это что такое?! – пялился Мухин на кружку. Его глаза выкатились из орбит и стояли над щеками. – Что это? Что ж это с нами делают, братцы? – Мухин с крика перешел на трагический шепот и повел рукой, призывая в свидетели весь пивной зал. – Это ж предательство! Это ж надругательство над идеей! Братцы, громи мелкую буржуазную контру! – Мухин стрелял пальцем по очереди в официантов, маячащих в недрах «Ямы».
- Не трещи, Мухин, - сказал Бакалеев. Он уже ополовинил свою кружку. – Пиво в пределах нормы.
Мухин затих. Смиренно, но жадно, не отрываясь, он осушил емкость.
После пятой кружки я сказал Мухину: «Нет, нет, не спорь, Мухин, любовь выше искусства. Тут даже не о чем спорить». Обломки нашего давнишнего разговора, видно, крепко зацепились во мне.
- Нет, есть о чем, - уперся Мухин. – Ты вот все пропагандируешь эту то-омную девицу с розовыми пятками и не желаешь понять, что природа ее чувственна, но чувства – это еще не все. Чувства приходят и уходят, а идея и истина остаются. Любовь твоя, она вся такая марципановая, плотская, ее ущипнуть хочется, а вот дух – это да! Нет, дух, дух – высшее в человеке!
- Да какой к черту дух без любви, Мухин! – он опять заводил меня.
- Любовь, любовь! – передразнил меня Мухин. – Смотрите, раскудахтался, на больную мозоль ему сели, - кивнул он Бакалееву на меня, - Ну и люби. Чего же не любишь? Начни с простого. Я не понимаю! – взорвался Мухин. Он вскочил, пробежался по проходу, вернулся и встал перед столом. – Не понимаю, Фиолетов.
- Что ты не понимаешь? – я уже успокоился.
- Весь курс его лорнетирует, лучшие кадры иссохлись, смотреть страшно – бродят какие-то чахоточные тени, а ему… а он цацу нам ломает! Да я бы с твоей вывеской, да я бы! Вот не дает же бог рог, я бы набодался, я бы им


показал румянец во всю щеку! Не верю я тебе. Не верю! Грешен, батюшка, точно грешен. Скрываешь! Удавите, не верю!
Мухин сел чертом за стол. Закинув ногу за ногу и скрестив на груди руки, он полыхал от возмущения глазами.
- Мухин Станиславского начитался, - усмехнулся Бакалеев.
- Не верю! – горячо повторил Мухин и закачал ногой.
- Мухин, - сказал я, - я не умею, как ты. Честное слово, пробовал. Не могу. Стыдно.
Мухин так и не поверил, я по глазам видел. Бакалеев улыбался загадочно, как сфинкс. Как я мог объяснить им то, чего сам не понимал? Какая-то рука вела меня мимо канав и грязи, иногда я противился ей, но всегда тщетно. Меня будто что-то выталкивало на поверхность, словно я нырял со спасательным кругом на поясе.
«Яма» по-банному шумела. Мухин и Бакалеев судачили о внутренней политике. Солнце желтым языком лакало на нашем столе пивную лужицу. Как дворняжка. И вдруг мне почудилось, что в ушах моих очнулся и зашевелился старенький ритм: «Бу-ум-ба, бу-ум-па, бум-ба, бум-па». По волнам океана плыли куда-то коксовые орехи, качался синий горизонт. «Бум-ба, бум-па, ба-па-па…» Какая-то смута поднималась во мне. Мне стало скучно с ними. Я оставил деньги и ушел. Мухин на прощание сказал мне, что я евнух. Бакалеев зажал своими каменными пальцами Мухину ухо и ткнул его носом в пиво. Мухин ругался и был пьян.
Я кружил по улицам, теряя в них опьянение. Я шел наугад, наступая на свою тень. Солнце толкало меня в спину своими лучами. Дома и лица отваливались от меня по сторонам, назад, точно я был плугом. И… ноги сами привели меня к нашему старому двору на Сретенке. Я замер у ворот, не решаясь войти, сердце билось в ребра. Какое-то странное предчувствие сдавило меня. Почему я ни разу не пришел сюда за все эти годы? И почему сегодня был здесь?
Двор и церковь, и наш дом, и вяз – я только сейчас понял, как люблю вас, как прочно вы жили во мне всегда, не выпячиваясь, скромно, тихо, дожидаясь своего часа. Была середина июня, все те же лопухи росли у кирпичей церкви, но сейчас они были молодыми, свежими, хрустящими, как капустные листья. Я стоял на том месте, где когда-то танцевал перед Лизой, на том месте, где впервые толкнулся во мне плод, по словам Вадима Евгеньевича, таланта. Я погладил белую стену храма. Она была теплой. И вдруг я увидел на ней свое имя – одно, два, три… «Сережа». Мое имя было выцарапано кирпичом, неловко, криво, где-то внизу, оно было написано мелом в сторонке и уже выше. Мел почти смыло дождями. И была совсем свежая надпись, маленькая, красивая, летучая, красным фломастером, на уровне моей груди.
Солнце стояло над воротами. Моя тень на церкви голубела.

Из-за церкви выбежала девушка. Я прижался спиной к стене. Мое имя обожгло мне лопатку. Она бежала, еще не видя меня. Кровь метнулась по всем пяти лучам моего тела. Что-то случилось с моим слухом и зрением. Все, что было вокруг ее, исчезло. Я услышал шелест ее платья. Он заполнил меня, как гром, и в этом шелесте я различил стук ее сердца. Она почему-то медленно-медленно, почти застывая в воздухе, уплывала от меня. Ее волосы за спиной всею темной массой вились, не опадая, как знамя. Она продолжала бежать, я это видел, но она стояла в потоке.
В глазах у меня потемнело. Я понял, что теряю сознание и упал на колени. Я стоял на четвереньках, тряся головой, чтобы прогнать темноту и звон, а потом завалился на бок и умер.
Далеко, словно со дна колодца, я увидел свет. И она наклонилась надо мной, как над колодцем. Я выплывал из темноты, все ближе и ближе к ее глазам. Ее лицо почти коснулось моего. «Лиза, любовь моя», - прошептал я.
Мы сидели на скамейке под вязом. Его ветви опускались до самой земли. Они скрывали нас. Мы сидели в зеленой хижине, под зеленой душистой шапкой. Только солнце тонкими копьями кололо нам зрачки и поджигало волосы.
Ее безымянный палец был продет  в завиток  на моем виске. Завиток сверкал на пальце, как золотое кольцо. Я слышал -  звенит ее кровь.
И я ощутил удивительное состояние. Во мне вдруг высветлились леса, реки, горы, люди, города и лица, лица. Я увидел в себе всю землю, словно я был демоном, пролетающим в вышине. Леса раскачивались, как моря, моря были похожи на долины, пустыни казались морями. Я видел города и улицы, в которых никогда не был, я слышал голоса, доносящиеся снизу. Я сидел в своем дворе на скамейке. Рядом была Лиза, но я был везде.
Может быть, я почувствовал сейчас то, что чувствуют деревья. Они весь век стоят на одной пяди, но они едины  со всею землею, они знают землю через   корни. И я сейчас ощутил блаженный покой.  Почувствовал то же, что и дерево, нащупавшее корнями землю.
- Лиза, я превращаюсь в дерево, - сказал я. И она поняла меня. Она засмеялась, как-то осторожно  взяла мое лицо в ладони и сказала, что теперь я от нее никогда никуда не сбегу…

Рейтинг:

+4
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Комментарии (1)
Леонид Куницын 26.08.2014 21:31

ПОНРАВИЛОСЬ!!!

0 +

Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1129 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru