litbook

Культура


«Мчат года. Я тебя не забуду...». О Евгении Винокурове0

Трудно объяснить, почему сегодня утром, проснувшись, я почувствовала острейшую необходимость писать о нем? Почему почти два года, которые прошли со дня его смерти, мне и в голову не приходило записать наши разговоры, его шутки и размышления вслух, но именно сегодня, я отложила все дела и села за письменный стол?

Решаем не мы – кто-то решает за нас, а наше дело только повиноваться. И я повинуюсь, потому что давно уже боюсь, что никто, кроме меня, не сможет рассказать о нем каких-то очень важных вещей – просто не вспомнит. А может быть, что-то знала о нем только я.

Началось это в 1970 году, когда я среди других болгарских стихов перевела стихотворение моего друга Ивана Николова. Посвящено оно было Евгению Винокурову, поэту, которого я читала и уважала, впрочем не питая особого пристрастия к его стихам. Перевести стихотворение было легко, напечатать же значительно труднее. Я была "начинающей поэтессой", и каждая публикация превращалась в событие, которое надо было, как военную операцию, упорно и тщательно подготавливать. Иван Николов посоветовал мне простой ход: найти Винокурова и показать ему стихотворение. По мысли Ивана, Винокуров, польщенный тем, что какой-то поэт в другой стране чтит его творчество и посвящает ему стихи, непременно поможет это стихотворение напечатать – разумеется, вместе с другими стихами.

Узнав, что Винокуров ведет семинар в Литературном институте, и выяснив время занятий, я просто явилась в институт и стала ждать его в вестибюле, страшно волнуясь. Он появился, я остановила его и сбивчиво начала говорить о болгарском поэте, о стихотворении, о переводе. Понять меня, видимо, было непросто, и Винокуров сказал: "А вы не хотите посидеть у меня на занятиях? Посидите, послушайте, а после семинара поговорим". Конечно, я хотела. И не только ради последующего разговора. Дело в том, что окончила я технический институт, и Литературный институт был для меня чем-то неведомым и притягательным, доступным только избранным, и было страшно интересно посмотреть, что же там происходит внутри.

Винокуров был в ударе, сыпал парадоксами, делал остроумные замечания по поводу стихов своих семинаристов и сумел заставить их так разговориться, что семинар всерьез затянулся. Но я не спешила. Всё для меня было ново, интересно, и я опять пожалела, что училась не тому и не там. После семинара я еще раз, уже более внятно, рассказала Винокурову о стихах, которые перевела и, неожиданно для себя, о том, как трудно, почти невозможно печататься, и что этой подборке переводов, как многим другим, суждено остаться в столе. Он слушал, с пониманием кивал и, в конце концов, сказал: "Вот мой телефон. Позвоните через пару дней, я кое с кем поговорю". И напоследок: "Если хотите, можете ходить ко мне в семинар. По средам".

Дней через пять – звонить раньше мне казалось неудобно – я позвонила ему. "Куда же вы пропали? – недовольно сказал он. – Я уже давно договорился, а вашего телефона у меня нет". Потом он дал мне подробное наставление, куда пойти, к кому обратиться и что сказать. Это был еженедельник "Литературная Россия", хоть и не первоклассное литературное издание, но в те годы еще не черносотенное и вполне престижное, во всяком случае, для меня, находящейся в самом низу литературной лестницы. Я была очень довольна и благодарна, а услышав: "Так вы придете в среду на семинар?" - вообще почувствовала себя счастливой, потому что поняла, что отношения наши не закончатся после желанной публикации. И действительно, прошло много месяцев, давно появилась в "Литературной России" моя подборка, а я продолжала ходить в Литературный институт на семинар к Винокурову. Публикацией же он был чрезвычайно доволен, но, как выяснилось значительно позднее, вовсе не по той причине, которую вычислил Иван Николов. Через несколько лет, когда мы с Винокуровым уже всерьез подружились, и он был со мной совершенно откровенен, я напомнила ему все подробности нашего знакомства и рассказала о "хитром ходе" моего болгарского приятеля. Винокуров засмеялся и покачал головой:

– Ну, что может изменить в моей жизни какая-то публикация какого-то неизвестного поэта, пусть даже с посвящением мне? Ни-че-го!

– А зачем же вы это сделали? И почему так радовались, когда стихи вышли? – не унималась я.

– Во-первых, я никому ни в чем не могу отказать, и мне повезло, что я не родился женщиной: я бы никому никогда не отказывал. Во-вторых, мне очень хотелось помочь тебе. И, в-третьих, я был рад, что это удалось сделать: значит, и я все-таки могу чем-то помочь.

Первый довод я восприняла как шутку, второй, по молодости лет и по самонадеянности, как должное, а третий меня озадачил и удивил. Мне казалось, что Винокуров, как и все поэты его когорты, всемогущ, и одного его слова достаточно, чтобы устроить судьбу любого. Но это было совсем не так. И объяснялось это только лишь присущей ему душевной робостью, которая казалась мне странной и необъяснимой, несмотря на то, что свойственна она была и мне. Про себя мне было понятно: я не получила гуманитарного образования, у меня не было литературной среды, в которой бы я росла, чувствовала себя "своей" и которая помогла бы мне хоть в какой-то мере оценить себя и определить собственное место в литературной жизни. Я просто свалилась с неба в эту самую литературную жизнь, все время ощущала незаконность своих занятий поэзией и всегда была готова к тому, что кто-то мне скажет, что я занимаю чужое место.

Но Винокуров? Известный поэт, принадлежащий к могучему, всесильному поколению поэтов-фронтовиков, выпускающий чуть ли не каждый год по книге, заведующий отделом поэзии в "Новом мире", член редсовета в издательстве Советский писатель". Неужели этого недостаточно, чтобы иметь и делать всё, что хочешь?

Всё было так, и всего этого за глаза хватило бы любому другому, чтобы не просить, а требовать чего бы то ни было и для себя, и для того, кому хочешь помочь. Но для этого нужен был другой характер и другое ощущение жизни.

Винокуров раньше многих других, еще в юности, понял суть государства, в котором жил, понял полную беззащитность человека перед чудовищной государственной машиной, которая может раздавить кого угодно даже без всякой причины, что в любую минуту благополучная жизнь может кончиться. Его, как и любого другого, ни за что ни про что могут забрать, посадить, уничтожить, и каждый нормально прожитый день – это счастье: следующего дня может не быть; каждая вышедшая книга – это чудо: следующая может не выйти. Человека не спасет ничего – ни то, что он честно прошел войну, ни дар, данный от Бога, ни слава, ни высокий пост. "Наоборот, – говорил Винокуров, – чем незаметнее ты живешь, тем больше шансов уцелеть". Это ощущение его не покинуло и после двадцатого съезда партии, и в хрущевско-брежневские времена. Суть государства осталась та же, идеология не изменилась, а значит, возможно всё. И он "не возникал", был благодарен судьбе за любую радость: за новую изданную книгу, за зарубежную поездку, но ничего ни у кого не требовал; помогал же другим (да и свои дела делал в основном так же), используя только личные знакомства, связи, дружеские отношения.

Желая помочь кому-то издать первую книжку, он чаще всего звонил не директору или главному редактору издательства, что было бы вполне естественно для писателя такого ранга, нет, он звонил какому-то рядовому, незаметному редактору, который, конечно, не имел в издательстве никакой силы, но ориентировался в реальной обстановке, знал, как обойти подводные рифы. И редактор, любящий винокуровские стихи, часто тоже поэт, которому в свое время помог тот же Винокуров, брал шефство над его новым протеже, говорил, куда и когда звонить, в какое точно время и в какую дверь принести рукопись и так далее. И – чудеса! – книга выходила. Не всегда, но иногда эта авантюра удавалась.

И только спустя несколько лет, узнав Винокурова ближе и услышав множество его рассказов, я поняла его радость тогда, в самом начале нашей дружбы, из-за того, что и он, оказывается, может чем-то помочь.

И другая его фраза – что он не в состоянии никому отказать – тоже не была только шуткой. Мягкий по натуре человек, он помогал каждому, кто догадывался его попросить: давал рекомендации в Союз писателей, устраивал публикации в журналах, направлял на семинары молодых литераторов,. Хорошо еще, что не слишком часто и не слишком многим приходило в голову обращаться к Винокурову с подобными просьбами: подавляющему большинству посторонних людей он казался сухим, равнодушным, не склонным к общению. Был же он просто невероятно закрытым для случайных людей, никогда и никому не пытался понравиться, и его оставляли в покое. Но все, кто его знал: и его студенты, и те, кого когда-то столкнула с ним судьба, – с радостью общались с ним, приходили с самыми разными просьбами, и он, часто неохотно, но, тем не менее, "слезал с дивана", звонил, писал, помогал.

Самым трудным для него было, пожалуй, именно слезть с дивана. Свою репутацию ленивого человека он подтверждал и словами и делами. "Как мне повезло, что я поэт, – говорил он мне много раз. – Я могу целый день, целую жизнь ничего не делать, просто сидеть дома, читать, думать, писать стихи. Не представляю себе, как бы я каждый день ходил на службу к определенному часу? Нет, никем бы я не мог быть – только поэтом!"

Рассказывал, до сих пор не переставая удивляться, как легко и удачно сложилась его литературная судьба: его сразу заметил и выделил среди других студентов литературного института всемогущий тогда Илья Эренбург. Напечатал подборку стихов Винокурова, кажется, в "Литературной газете", предварив ее своей врезкой, где сказал о новом поэте самые высокие слова. И после этого, по словам Винокурова, всё пошло само собой. С Эренбургом же его добрые отношения продолжались долгие годы. Каких-то вещей в жизни Эренбурга Винокуров, по его собственному признанию, не понимал. Вспоминал, как, прочитав в "Правде" разгромный "подвал", посвященный Эренбургу, смертельно испугался: в сталинские годы такая статья в "Правде" была равнозначна смертному приговору. После такой статьи человека "брали", и он исчезал навсегда. В ужасе Винокуров поехал к Эренбургу (что в те годы могло считаться подвигом, потому что в целях самосохранения люди, как правило, немедленно начинали избегать такого заклейменного человека) и застал того уютно сидящим за столом в кабинете, потягивающим коньяк. "Илья Григорьевич! - выкрикнул Винокуров. – Вы видели статью в "Правде"?". "Видел", – с улыбкой ответил Эренбург. "Что теперь будет?". "Ничего, – невозмутимо произнес мэтр. – Завтра утром я, как и собирался, лечу в Париж". И насладившись произведенным эффектом, добавил: "Запомните, Женя, со мной никогда ничего не может случиться".

"Не понимал тогда, не понимаю и сейчас", – пожимал плечами Винокуров.

Я очень любила приходить к нему домой, в его комнату с плотно зашторенными окнами, где в любое время дня горел свет и где он так упоительно "ничего не делал". Все стены его кабинета были уставлены книжными полками с прекрасными книгами. Но больше всего меня привлекал закрытый на ключ шкаф, где стояли книги, не доступные взгляду тех, кто оказался в доме случайно. Это был "тамиздат" – книги, привезенные "оттуда", из-за границы. Благодаря именно этому запертому на ключ богатству, я значительно раньше других прочла и Солженицына, и Гроссмана, и еще много важных и необходимых книг.

Каждый раз, возвращаясь из зарубежной поездки, Винокуров обязательно привозил "крамольные" книги. Привозил, несмотря на то, что сопровождающие его "искусствоведы в штатском" иногда уговаривали его, а иногда предупреждали тоном приказа, чтобы он не вздумал везти домой "антисоветскую литературу". Евгений Михайлович рассказывал мне, как В.С.Коткин, сотрудник Иностранной комиссии Союза писателей, сопровождавший его в поездке по Америке, умолял его: "Евгений Михайлович! Не покупайте антисоветчины – запрещено! Ну что я могу сделать? Вот порнографию – можно. Сколько угодно!"

На столе у Винокурова всегда лежала раскрытая книга, часто даже не одна. Читал он медленно, размышляя над каждой фразой, делая пометки на полях. С особым интересом – книги по философии, истории, мемуары. Из стенограмм съездов партии, делал выписки, уличал Ленина и его соратников во лжи, непоследовательности, жестокости, мог часами рассказывать мне об этом, причем каждую мысль повторял по два, три, иногда по пять раз, все точнее и точнее ее выражая и приходя, в конце концов, уже к абсолютно четкой формулировке. Моя же роль в этих "беседах" заключалась в том, что я молчала и кивала головой, и он был доволен, потому что ему нужен был не собеседник, а слушатель. Была довольна и я – настолько захватывающе интересно, остро и не стандартно было всё, что он говорил.

Когда вошел в моду Валентин Распутин, Винокуров заинтересовался, чем же так сильно увлечена литературная публика. Купил в писательской лавке только что вышедшую книгу Распутина и сел читать. "Открыл первую повесть, – рассказывал он мне, – мужик ищет под лавкой топор; читаю страницу – ищет, читаю вторую – ищет. Стало скучно, закрыл книжку и поменял на Шопенгауэра. Так и не знаю, нашел он топор или нет".

Для Винокурова, с его абсолютно независимым вкусом, никогда не имело значения общепринятое в интеллигентских кругах мнение, он верил только собственным ощущениям и не избегал высказывать свою точку зрения где угодно, пусть даже она шла в разрез с тем, что было принято. На просмотре в ЦДЛ фильма Никиты Михалкова "Неоконченная пьеса для механического пианино" стояла восторженная благоговейная тишина: Михалков считался гениальным режиссером, и зрители априори знали, что фильм гениален. Винокуров сидел и все полтора часа откровенно скучал: не нравился ему в фильме надрыв и ложная многозначительность. Зажегся свет, и публика стала обмениваться восторженными восклицаниями. "Хорошо, что я успел предупредить своих (речь шла о членах семьи), что фильм плохой, и они не успели включиться в общий хор!" – с улыбкой говорил он.

Каждый раз, возвращаясь от Винокурова, я думала, что надо записывать всё, что он говорит, – так глубоки, парадоксальны и остроумны были его рассказы и замечания. Говорила об этом ему, он смеялся: "Хочешь быть моим Эккерманом?"

Хотела, но не стала. Не хватило времени, собранности. Хорошо хоть, что на протяжении долгих лет, приходя домой, я немедленно рассказывала обо всем, что слышала, своему сыну, который с нетерпением ждал моего возвращения от Винокурова (сын, пишущий сам, очень любил стихи Винокурова и считал его одним из самых значительных современных поэтов). Прямо от двери я выкладывала всё, о чем мы говорили, причем мой ненасытный слушатель требовал подробностей, и благодаря его молодой цепкой памяти, многое не забылось и навсегда осталось у нас в семье. Масса винокуровских фраз, афоризмов, шуток вошли у нас дома в обиход и стали частью нашего лексикона.

Мой сын, как большинство нормальных мальчишек, долгое время собирал марки, чего Винокуров совершенно не понимал и считал это занятие абсолютно бесперспективным. "Собирать марки, – говорил он, – всё равно, что отапливать космос. После долгих усилий ты, наконец, достал какую-то марку, рад, а за это время тысячи печатных станков напечатали тысячи новых марок. Что дальше?"

Остроумны, смешны и точны были его рассуждения о семейной жизни. Его чрезвычайно занимала тема совместимости, а вернее, несовместимости мужчины и женщины.

– Человек женится, – говорил он, – все равно что надевает новую рубашку. Рубашка красивая, цвет ему идет, ткань мягкая – всё хорошо, только в одном месте чуть трет воротничок. Но это пустяк – ведь всё остальное так удачно! Но через некоторое время воротничок уже так натер шею, что терпеть становится невозможно – забываешь, и что рубашка красивая, и что ткань мягкая, и что все вокруг мечтают о такой же. Хочешь одного: снять ее немедленно и избавиться от проклятого воротничка. Всё остальное не важно!

Или еще:

– Мужчина и женщина – два совершенно не похожих друг на друга существа, с разной нервной системой, с разной психологией, с разными ощущениями. Понять друг друга они просто не могут. Муж приходит домой и говорит: "Нас Ивановы позвали в гости, пойдем?" Жена отвечает: "Мне не хочется, иди один". Муж адекватно и доверчиво реагирует на ее слова и идет к Ивановым один. Когда он возвращается домой, разыгрывается невероятный скандал. Оказывается, жена тоже хотела пойти в гости, но ей показалось, что ему хочется пойти одному, а она не желала ему навязываться. И теперь она видит, что это действительно так – вон с какой охотой он пошел один, даже не попытавшись уговорить ее пойти вместе. Если бы он хотел, чтобы она пошла, он не ухватился бы за первую же фразу, а предложил бы ей пойти с ним еще раз, и два, и три. И она с удовольствием бы пошла...

– Мужчина прост и доверчив, – подводит итог Винокуров, – он слышит слова и реагирует на них. А этого-то как раз делать и нельзя. Именно слова в данном случае ничего и не значат. Ну, как тут понять одному человеку другого? Понять нельзя, можно только приспособиться.

И еще одна винокуровская фраза чрезвычайно веселила нас с сыном:

– Когда женщина говорит: "Милый, если бы я была не я, но точно такая же, как я, ты бы меня любил?" – мужчина должен быть начеку. Необходимо ускользнуть от ответа, потому что любой ответ может показаться обидным.

Винокуров уверял меня, в те годы отчаянную максималистку, что судить о человеке – о его порядочности, надежности – по отношениям с противоположным полом ни в коем случае нельзя. "Это особая сфера, – говорил он, – тут всё непонятно и непредсказуемо".

С удовольствием, хотя и с некоторым недоумением, вспоминал о молодости, о бесконечных выпивках, пьяных компаниях. "Почему-то мало что помню. Наверное, потому что много пили. Помню, как ездили в какую-то мастерскую какого-то художника. Очень хотелось спать. Лежал на какой-то кушетке. Непонятно!"

Как-то я пришла к нему в неважном состоянии: болела голова, настроение было вялым.

– Что с тобой? – спросил Винокуров. – Неужели вчера выпила?

– Выпила, – призналась я.

– Ну?! – оживился он. – Где? С кем?

– Да нигде... Дома. С мужем.

– Ну, это неинтересно, – разочарованно покачал он головой. – Это все равно, что мужик будет рассказывать друзьям: "Ох, и надрался же я вчера с мамой!..

Интересны и, как правило, очень смешны были его характеристики писателей. Как-то заговорили о Цыбине. У Винокурова были с ним вполне хорошие отношения, однако он уверял, что поддерживать такие отношения с Цыбиным непросто: "Он все время хитрит, темнит. Как крестьянин на деревне, про которого всё известно: есть у него корова, поросенок и четыре курицы. Всем всё ясно, а он всё темнит, на что-то намекает, чего-то не договаривает".

О том, что умер Константин Симонов я узнала от Винокурова. Грустно сообщил он мне об этом, а через некоторое время сказал: "Ну, уж если даже Симонов не смог договориться, что говорить о нас, простых смертных!"

Рассказывал об одном из своих друзей – известном, широко издающемся писателе, а значит, очень обеспеченном человеке: "Всё время жалуется, что опять где-то ему не доплатили, опять нет денег. Мне надоело, и как-то в ответ на его бесконечные жалобы я говорю:

– Слушай, если дело обстоит так ужасно, дети плачут, кормить их нечем – плюнь на всё! Пропади всё пропадом! Сними деньги со сберкнижки! Но только с одной – не нужно со всех! Не надо безумствовать!"

Как-то процитировал высказывание Ахмадулиной, заявившей: "Чтобы быть свободной, надо опуститься".

– В этом есть смысл, – додумывая мысль, сказал он. – Но что делать, например, мне, которому каждый день необходима смена чистого белья?

Однажды я рассказывала Винокурову о своей поездке с группой писателей в подмосковный город, где проходили "Дни советской литературы" – обычное в те годы "мероприятие" с выступлениями, обильными возлияниями и подарками. Когда я стала рассказывать о том, как достаточно известный, имеющий всё, о чем можно только мечтать, писатель радовался, получив в подарок набор вилок и ножей, и когда я стала удивляться: почему такая радость? Чего ему не хватает? – Винокуров примирительно сказал: "Человек мал и слаб. Ему подари карандашик – он и рад".

С иронией относился не только к другим, но, что ценно, и к себе тоже – как он говорил, "к себе любимому". Смеясь, рассказывал, как в знаменитом учреждении под названием ОВИР, пытаясь ускорить оформление документов жены и дочери, он признался, что он-то и есть поэт Винокуров. Милиционерша страшно обрадовалась, засветилась и попросила подарить ей сборник стихов ... Расула Гамзатова.

Давая мне прочитать рецензию на свою новую книжку, он, дурачась, спрашивал меня: "У тебя нет ощущения, что имеет место явный недохвал?"

И еще одна фраза, которую Винокуров часто говорил по самым разным поводам. Когда я с ним советовалась, надо ли кому-то что-то сказать, или, наоборот, не говорить, чтобы он не подумал, не обиделся и так далее…– Винокуров останавливал меня: "В нашем деле главное – не перетончить!" И все становилось ясно. И смешно.

Терпеть не мог, когда кто-либо торжественно относился к самому себе, к своему "творчеству". И сам никогда этим не грешил. Рассказывал мне: "Вчера позвонили из издательства, что пора сдавать переводы, а я их еще и не начинал. Пришлось садиться за работу. Я положил на стол рукопись, включил настольную лампу – прямо как настоящий писатель!"

И вслед за этим: "Счастье – это тысяча строк верлибра для перевода по рублю сорок за строчку массовым тиражом".

Ироническое отношение к себе соседствовало в Винокурове с невероятной ранимостью. Любое недоброжелательное или критическое замечание в его адрес даже совершенно постороннего человека, не говоря уже о друзьях или близких, могло выбить его из колеи на несколько дней. Он, буквально, заболевал. В самом начале, когда мы с ним только познакомились, он попросил меня: "Если ты услышишь, что кто-то говорит обо мне плохо, не передавай мне, ладно?". Думаю, что именно этим страхом быть уязвленным объясняется его неконтактность, нежелание общаться с новыми людьми. Читая мне по телефону только что написанное стихотворение, он заранее "договаривался" со мной: "Только не суди слишком строго, не ругай. Если не понравится, скажи что-нибудь нейтральное, а то я дальше писать не смогу".

Этим же объясняется, на мой взгляд, и то, что Винокуров не любил публичных выступлений, отказывался от творческих вечеров, которых упорно добивались другие. Еще его угнетало, что публика в своем большинстве не понимает поэзии, что ей нравятся чисто внешние эффекты, и выступать перед таким залом ему казалось бессмысленным, а иногда и унизительным. Долгие годы он не мог забыть один литературный вечер. "Как раз передо мной, – рассказывал он, – один графоман читал "с выражением" свои невероятно "чувствительные" стихи. В последнем стихотворении, где говорилось, что его настигла пуля и что он, окровавленный, упал на землю, для пущего эффекта, он в заключение, действительно, упал на пол. Что было с залом! Публика ревела от восторга! Мне было так стыдно! И за этого графомана, и за людей в зале, и за то, что я тоже в этом участвую. Ну, как можно было после этого читать стихи?"

И прочитав мне однажды новое – грустное и пронзительное стихотворение "Я когда-нибудь снимусь над молом..." и выслушав мои восторги, сказал, довольный: "Хорошо, что получилось такое жалостливое: теперь будет, что читать со сцены".

Как-то я принесла Винокурову показать свою публикацию в газете. Он попросил меня оставить газету – что-то его в ней заинтересовало. Я сказала, что оставлю, но потом заберу. Он понимающе спросил: "Собираешь публикации?" Я кивнула. Он сказал: "Когда-то и я вырезал всё, что публиковал и что писали обо мне, – вырезал и складывал в папку. А потом подумал: ну, хорошо, призовет меня Бог, я предстану перед ним, а в руках у меня не одна, а целых две или даже три папки с вырезками – ну и что? И перестал этим заниматься".

Смешно изображал встречи писателей-фронтовиков, их разговоры, воспоминания о фронтовых днях:

– А помнишь, в какую заварушку мы попали под Ржевом? Копирка кончилась! Скрепок не подвезли!

Когда стало модным утверждать, что никто из писателей во время войны в действующей армии не был, а, в лучшем случае, был корреспондентом в какой-нибудь фронтовой газете, и когда это говорили о Винокурове, он даже не пытался доказывать обратное – настолько глубоко угнездилась в нем война. Настолько ярко жили в нем дни, когда он девятнадцатилетним мальчишкой вместе с двумя или тремя старыми (как ему тогда казалось) деревенскими мужиками, служившими под его началом, волокли по мокрому снегу пушку зная, что их расстреляют, если они не доволокут ее в срок. Он рассказывал мне, как они ночевали прямо в снегу и как, услышав по радио появившуюся тогда сурковскую "Землянку", один из мужиков с завистью сказал: "Хорошо у них там в тылу!" Он не желал никому ничего доказывать, хотя были и доказательства: истрепанная, еле живая справка из медчасти о контузии, справка из госпиталя, где было указано и место службы, и звание. Но, как известно, не имеет смысла доказывать что-либо тому, кто вынес приговор заранее.

С большой нежностью говорил о дочери, с гордостью, подробно рассказывал о ее литературных успехах. И с удивлением: "А Ира ведь стала первоклассным критиком!" Вспоминал разные истории из ее детства, хотя признавался: "Мы сблизились с ней позднее. В детстве воспитывала ее жена. Моя же роль заключалась в том, что я загораживал грудью ее колыбель от пьяного Евтушенко и других приятелей. Вообще старался к себе в дом их не впускать. Не приваживал".

Рассказывал:

"Ира всегда была умной девочкой и смотрела в корень. Взрослые разговаривают, а она тихо сидит и играет в куклы.

Кто-то говорит:

– Позвонили в дверь. Я открыл – вошла почтальонша.

Ира поднимает голову и спрашивает: "Красивая?"

Любое женское имя, возникающее в разговоре, всегда вызывало у нее именно этот, один-единственный вопрос".

Вспоминал, как переживал, когда дочь поступала в университет. Говорил, что жизнь должна с самого начала пойти "правильно". "Это как пальто: важно правильно застегнуть его на первую же пуговицу – тогда и всё оно застегнется как надо. А если первую же пуговицу застегнуть не так, всё и дальше пойдет наперекосяк. Вся жизнь".

Однажды говорили о том, что каждый человек сознает, что делает, помнит свои грехи. Винокуров рассказал об одном эпизоде, о котором я слышала и от других – очевидцев этого происшествия. В доме литераторов, в ресторане, сидел Евтушенко, уже изрядно выпивший, с какими-то иностранцами, тоже писателями. Пришел Винокуров, сел за другой столик, и Евтушенко стал кричать на весь ресторан, обращаясь к своим гостям: "Смотрите! Это Женя Винокуров! Поэт, у которого в стихах вы ни разу не встретите слов "Ленин", "Сталин", "партия"!" Только выпив, Евтушенко мог вслух сравнивать не в свою пользу себя с Винокуровым: ведь речь шла о том, что Винокуров в отличие от него не пишет «нужные» и злободневные стихи-однодневки.

Винокуров же, как всегда, снижая пафос, говорил: "Я не писал таких стихов и никогда не подписывал никаких позорных "коллективных писем" вовсе не потому, что я такой смелый. Просто мои диссидентствующие жена и дочь очень строго следили за моей нравственностью, и если бы я себе позволил что-нибудь подобное, дома разыгрался бы такой скандал, что упаси Боже!".

Но независимо от того, хотел он этого или нет, в его стихи все равно прорывались, просачивались "крамольные" мысли – о стране, о системе, о загнанности человека и подавлении его этой самой системой. Как ни удивительно, стихи эти даже публиковались: ни один из тех, кто направлял литературу в "нужное" русло, не вчитывался в стихи Винокурова – настолько высока была репутация его, фронтового поэта, в глазах начальства. А я шутя предлагала ему: "Хотите, я составлю из ваших стихов такую книжку, за которую вас посадят?". Он смеялся, делал испуганные глаза и махал руками: "Нет уж, благодарю!".

Писал Винокуров только тогда, когда пишется, и только о том, о чем пишется. Он настолько не понимал, как можно писать "по заказу", что однажды похвастался мне, что написал по просьбе почтальонши стихотворение к какому-то юбилею ее подруги для прочтения за праздничным столом. Там было что-то про Наталью, которой он желал "никогда не встречаться с печалью". "Представляешь, – гордо говорил он мне, – я написал стихотворение на голой технике! Оказывается, могу!". Естественно, я не удержалась от смеха, что чрезвычайно его удивило. А когда я сказала, что мы с сыном, который в это время был на практике в другом городе, переписываемся только стихами, причем в каждом письме бывает по 5-6 страниц, изумлению Винокурова не было предела, и смотрел он на меня с уважением и завистью.

За долгие годы – более двадцати лет нашей дружбы – мы очень хорошо узнали друг друга. Виделись не часто, но звонили друг другу каждый день, иногда по несколько раз в день, и разговаривали часами. Винокуров горевал о своих ближайших, рано умерших друзьях – Льве Гинзбурге, Юрии Трифонове, и дорожил новыми, удивлялся, что и в таком возрасте друзья иногда появляются. Те, кто его мало знал, упрекали его в эгоизме. Я этого подтвердить не могу: он всегда был чрезвычайно внимателен к моим делам. Хотя и у меня с ним иногда возникали казусы. Однажды я пришла к нему прямо из издательства "Советский писатель", где у меня лежала рукопись стихов и где меня в очередной раз обманули. Страшно огорченная, я стала рассказывать о возмутительных вещах, происходящих в отделе поэзии. Винокуров внимательно выслушал меня и, ни слова не говоря, поднял телефонную трубку. Я замерла: неужели он звонит Егору Исаеву (тогдашнему заведующему отделом поэзии)? Да, он звонил ему.

– Егор? – услышала я. – Это Винокуров. Как у тебя дела? Что нового? Что там с моей книжкой? Сдана в набор? Отлично! До свиданья.

Положив трубку и увидев мой совершенно растерянный, изумленный взгляд, он понял, что произошло, обмер и забормотал: "Извини, ради Бога! Извини! Я понимаю... Я понимаю... Просто твой рассказ напомнил мне, что я должен ему позвонить..."

Но я ничего не могла ответить, потому что у меня начался приступ совершенно безумного, истерического смеха. Евгений Михайлович сначала держался, но потом начал хохотать вместе со мной, приговаривая: "Извини... Ничего... Я завтра с ним поговорю про тебя... На редсовете..."

И действительно, поговорил. И сделал всё, что мог.

И еще я помню, как остро переживал он мой прием в Союз писателей, как звонил "нужным людям", кого-то предупреждал, кому-то что-то обещал, а в день, когда меня "обсуждали" на приемной комиссии, сидел вместе со мной в буфете дома литераторов и ждал результатов обсуждения. И обвинить в эгоизме я его не могу, что бы о нем ни говорили другие.

Когда произошла история с "Метрополем", самиздатовским журналом, вышедшим на Западе, и КГБ, воспользовавшись случаем, начало проверку литераторов на лояльность, к Винокурову прибежал встревоженный Лев Гинзбург, его ближайший друг, бывший в то время председателем секции переводчиков. Его обязали выступить на собрании в Союзе писателей и, будучи председателем секции, уклониться от выступления или не явиться на собрание он не мог. Клеймить же "предателей" – молодых поэтов и прозаиков, участвовавших в этом издании, требовать для них жестокой кары – что предполагалось – он тоже не мог, поскольку был человеком и порядочным, и умным. Гинзбург всегда и везде громогласно заявлявший, что самый умный человек из всех встречавшихся когда-либо на его пути, это Винокуров, естественно, пришел советоваться к этому самому умному человеку. "А ты говори о том, – сказал Винокуров, – что молодым у нас очень трудно пробиваться и поэтому они вынуждены идти на необдуманные поступки. Посоветуй выпускать новый журнал специально для молодых, а то везде печатают только зубров – куда же молодым податься? Чуть отклонись от заданного направления".

Вечером после злополучного собрания чрезвычайно довольный Гинзбург рассказывал Винокурову, что именно так и построил свое выступление. Партийное начальство, хоть и понимало, что не всё здесь чисто, тем не менее, ничего не могло ему инкриминировать, а диссиденты, участвовавшие и не участвовавшие в опасной акции, ловили его в коридоре и жали руку.

Мне Винокуров тоже давал множество советов, которые, несмотря на их шутливый тон, стоило принять во внимание. Однажды, услышав, как в разговоре с малознакомым человеком я, не помню уже по какому поводу, с вызовом сказала ему, что не понимаю, какое значение для чего бы то ни было имеет национальность, и что меня он тоже может считать еврейкой, поскольку еврейкой была моя мама, Винокуров сказал мне: "Очень хорошо, что ты так к этому относишься, но не педалируй – это ни к чему. Есть три вещи, которые в литературной среде не прощаются и мешают пробиться: талант, интеллигентность и еврейство. Так что не педалируй!"

Говорил, что бессмысленно, если нет протекции, нести в журналы стихи – пусть даже гениальные. "Никого не волнует, хорошие стихи или плохие – не в этом дело. Просто печка набита своими дровами и для других нет места." Увы, это было так, и в последние годы моей жизни в Москве, когда Винокуров ушел из "Нового мира" и, оказавшись не у дел, ничем не мог помочь, я перестала даже предлагать в журналы свои стихи, потому что результат был известен заранее.

Невероятным образом мудрость и рассудительность сочетались в Винокурове с наивностью, и иногда он удивительно напоминал ребенка. Как-то вечером мы зашли поужинать в Дом актера. Официант подошел к нам принять заказ. Винокуров заказал какую-то закуску, что-то горячее, а напоследок сказал: "И одно кофе". Официант кивнул, отошел от стола, и вдруг Винокуров в панике закричал ему вслед: "Минуточку! Минуточку!". Я, не понимая, в чем дело, испугалась. Официант вернулся, и Винокуров поправился: "Один кофе!". И с облегчением откинулся на спинку стула.

Однажды, когда я пришла к нему, он рассказал, что накануне вечером ему позвонил его приятель и спросил, слышал ли он, что над Москвой висят летающие тарелки. Винокуров, очень склонный верить в необъяснимые явления, немедленно поверил, испугался, решив, что это, скорее всего, начало ядерной войны, и поскольку всё равно жизнь кончена, подошел к буфету и съел из него все конфеты, к которым никогда не притрагивался, поскольку был диабетиком, и держал их исключительно для гостей. Я удивилась: "А вы так любите конфеты?".

"Да нет, не очень. Но надо же было что-то сделать!"

Еще один раз я столкнулась с его страхом перед сверхъестественным, когда он попросил посвятить ему стихотворение "Журавль", которое считал у меня лучшим. Я ответила, что, конечно, хотя вообще-то оно написано как продолжение разговора с одним моим другом, тоже поэтом, который потом покончил с собой. Так что на самом деле стихотворение это принадлежит ему, моему покойному другу, но если Винокуров хочет... Винокуров испуганно замахал руками: "Нет, нет, не надо. С этим не шутят".

И рассказал в связи с этим, как много лет назад ему стал сниться чуть ли не каждую ночь умерший отец. Во сне он что-то настойчиво ему говорил, Винокуров пытался понять, но не мог, и это его беспокоило. Он рассказал об этом дома, и вскоре сны прекратились. Когда он с облегчением сообщил домашним, что отец перестал являться к нему ночами, нянька дочери, присутствовавшая при всех этих разговорах, сказала: «Конечно! Я же свечку за него в церкви поставила, он и успокоился». Прошло много лет, но Винокуров не забыл об этом.

Когда я решила уезжать из России, Винокуров тяжело это переживал: он был уже очень больным человеком, его дочь жила за границей, и он был совершенно одинок. Сначала он как-то робко и неубедительно пытался отговаривать меня, говорил, что "там" тоже не сладко, но очень скоро преодолел себя и грустно сказал: "Конечно, ты права. Раз сын у тебя там, что тебе здесь делать!".

Прощание наше было странным: мы говорили о чем угодно, только не о моем отъезде. Винокуров, как всегда, избегал разговоров, которые могут его расстроить. Только в последнюю минуту, уже в прихожей, он испытующе посмотрел мне в глаза и спросил: "Будешь писать? Часто и длинно?". Я кивнула – говорить я не могла. Я понимала, что больше никогда его не увижу. "Ты не обижайся, что я буду писать коротко – ты же знаешь, я не умею писать письма". Мы обнялись, и всё было кончено.

Я успела написать ему два письма и получить только одно. На второе письмо ответа так долго не было, что я начала беспокоиться. А потом я получила ответ на свое письмо, но не от него, а от его дочери из Америки, которую он так нежно любил. Она приехала на его похороны и вынула мое письмо из почтового ящика.

Сентябрь-ноябрь 1994 г.

Иерусалим

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1129 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru