litbook

Проза


Служу Советскому Союзу0

 

Старику Лепешеву под майские праздники исполнилось восемьдесят девять. День рождения он справлял один, как и все последние годы. Звать было некого – малочисленная родня давно забыла его, старые друзья поумирали один за другим. Так что день прошёл обычно, разве что купил Лепешев в супермаркете неподалёку два красивых дорогих пирожных, которые и съел с вечерним чаем. Выпивать не стал, поскольку почти всегда делал это строго в отведённые дни два раза в месяц.

Вполне может статься, что принадлежал Лепешев к неизвестной науке когорте бессмертных. Годы не били его, не гнули, а пролетали мимо, лишь шлёпая слегка по загривку. Оставляли, конечно, пролетающие годы кое-что, но так, мелочи всякие; небольшую гипертонию, ишемию сердца, ночные боли в коленях, бессонницу, – не в счёт это. Молодцом держался Лепешев, даже зарядкой утренней занимался: гирь, конечно, не тягал, но разминался по старой привычке с удовольствием. Гулял, опять же, в любую погоду, благо неподалёку от дома располагался хороший парк, чистый, ухоженный. Шпана всякая там не кучковалась, предпочитая заброшенный недострой – поликлинику рядом со станцией метро, зажатой палатками и разными магазинчиками. Молодёжь затаривалась в торговых точках трёхлитровым пивом и шла тусоваться в сырые и загаженные бетонные комнаты, гоняя оттуда  тамошних бомжей, иногда устраивая на них натуральную охоту. 

В парк молодые люди и барышни заглядывать опасались: туда часто наезжала полиция. Блюстители вязали не разбираясь, поскольку место отдыха было на виду как лицо района и с пристрастием контролировалось высоким чином из Управы. В самом парке Лепешева радовал полный и привычный с детства порядок. Зимой старик степенно прогуливался по расчищенным дорожкам, натянув на уши генеральскую каракулевую шапку, сильно изношенную и потёртую, подняв воротник перелицованной, генеральской же, шинели. Летом сидел на лавочке с шахматами в руках, ждал, чтобы кто-нибудь подошёл сыграть. Шахматы Лепешев любил, играл сильно, а вот домино и шашки ненавидел. Появлялась под заковыристую партию чекушка и пластиковые стаканчики с расплывчатой надписью ”Россия, вперёд!” или с рекламой какой. Лепешев, помимо отведённых дней, изредка за компанию позволял себе выпить лишь самую малость – здоровье берёг, тайно мечтая  до ста лет дожить, чтобы увидеть, какой страна станет к тому времени. Думал, что ничем он, Лепешев, не хуже горцев, доживающих в своих саклях до ста, а то и до ста десяти. Правильно думал старик: ничем  он не хуже, а закалённей – уж точно.

Лепешев был одинок, как перст. С шестьдесят второго жил вдвоём с сестрой в её квартире, куда чудом, а может, по ошибке, его прописали. Сестра умерла в шестьдесят девятом, оставив Лепешеву молодую дворнягу Кару. Дворняга по случайности наелась в подвале крысиного яда и умирала гораздо дольше и мучительнее, чем сестра. Лепешев вспомнил тогда своего хорошего друга, бывшего начальника дивизионного СМЕРШ, а потом высоко воспарившего генерала МГБ Сергея Стародубцева, его кошмарную смерть в вонючем лагерном лазарете. И с тех пор, как умерла Кара, Лепешев собак не заводил, памятуя о том, что век собачий короток и непредсказуем. Людской смертью Лепешева трудно было удивить – насмотрелся, а вот бессловесную тварь жалел до слёз. Накрепко решил доживать бессобачным.

В детстве Лепешев частенько удивлял родителей смекалкой, бойкостью, недетскими вопросами. В школе же некоторые учителя даже пугались, когда он тянул руку. В училище недолюбливали и накладывали взыскания за то, что без интереса относился к политзанятиям и при всяком удобном случае норовил пренебречь строевой подготовкой. Говорят, что большие печали – от больших знаний; однако Лепешев считал по-другому: большие печали проистекают от больших раздумий… ведь недаром Советская власть прилагала столько усилий, чтобы думать за народ и тем самым сохранять в нём радость жизни и здоровый оптимизм. Лепешев с самого отрочества отличался от большинства других тем, что имел склонность к этим самым раздумьям и запретить их себе не мог. Вот и надумал он к старости, что именно это скверное свойство его натуры привело к тому, что пройденный им от рождения путь в конечном итоге оказался не гладок, а усыпан камнями, которые кто-то, хорошо помня о времени разбросать, начисто забыл о времени их собрать.

Имел старик Лепешев и свою тайну. Он, как ни силился, не мог понять страну, в которой жил, её историю и настоящее. И хоть самую малость предвидеть будущее. Безрезультатного напряжения ума старик опасался, – на это требовалась энергия, которую он берёг, и оттого на страну злился. Лепешев никому, даже соседу Витьке, иногда навещавшему его с парой чешского пива, не рассказывал о своей тайне. Неприлично как-то: истолкуют вкривь, шептаться будут за спиной. Скажут – сбрендил старик, любая эпоха в нашей стране была особой. Нам – современным, подтянутым и успешным – на это плевать: мы знать не знаем, что такое особое имелось во времени и эпохе. А кто постарше и в курсе дела – те помнят, как трудно жили люди ради мира на земле. Ничего, выжили, великая держава движется вперёд, среди стран могучих и крепких не последняя – побаиваются её… нельзя злиться на Расею, нашу Расею, никак нельзя. Чай, не еврей наш герой… вот и держал старик свою тайну при себе.

Вспоминать Лепешев любил. Наверное потому, что лично для него всё закончилось, никаких потрясений не предвиделось. Воспоминания, правда, не слагались в целое; они возникали пятнами, когда даже самые короткие периоды жизни распадались… из них вываливались иногда значительные, а иногда и совсем пустые эпизоды. Легче всего вспоминалось, сидя в худосочном кресле шестидесятых годов, купленным сестрой в паре с ещё одним таким же в Доме Мебели по записи. Лепешев закуривал “Приму”, наливал в гранёный стакан коньяку, который покупал один раз в три месяца, откладывая на него определённую сумму с каждой пенсии. В холодильнике всегда была квашеная капуста, которую старик посыпал крупным и желтоватым сахарным песком из старых нескончаемых запасов – лучшей закуски под коньяк он не знал, – куда там лимону, или шоколаду.

После – откидывался на жёсткую спинку кресла;  вспоминал… думал. Бывало, что одно незаметно перетекало в другое, и Лепешев  засыпал. Сны ему снились разные, но никогда – страшные. Старик рано исчерпал лимит кошмаров, предоставляемый среднестатистической жизнью. Поэтому избегали его кошмарные сны.

…Тогда, в один из осенних дней сорок первого, оба Подольских училища подняли по тревоге. Курсанты знали, что это произойдёт, только не знали, когда и по какой причине. Причину курсант Лепешев узнал много позже – она была простой. Вчерашние полковники, в одночасье занявшие генеральские посты, удивительно часто освобождавшиеся перед войной, не имели военных талантов и немалого опыта своих предшественников. Они просто прозевали вражескую танковую колонну длиной в двадцать километров, быстро шедшую сквозь полную пустоту к Москве по Варшавскому шоссе. Два лётчика, доложивших об этом командованию, были расстреляны за паникёрство. Когда же всё стало ясно, то по тревоге подняли курсантов, – больше поднимать было некого. В бой их вели не генералы свежей выпечки, те недавние полковники, а совсем другие люди. Курсантам было приказано умирать… за что? За чужие амбиции, чужую хитрость, чужую глупость, шпалы в чужих петлицах, а уж в последнюю очередь – за Родину.

Среди посланных умирать был и Вася Лепешев. Он не умер; выжил, так уж получилось. Вася понял, что значит стрелять в человека, пусть и в чужой форме, пусть и со звериным оскалом врага, –  но в человека. Понял, что значит видеть нависающий над тобой танк, рвать чеку, скрипеть зубами от ярости и страха… страха смертельного, корёжащего, скручивающего душу винтом, рвущегося наружу и упирающегося в чужую ярость, в чужой страх и в чёрную дыру чужого автомата. Курсанты держались пятнадцать дней. Продержались. Выживших отвели в Иваново. А теперь, в Подольске, Лепешев знал, хотя никогда и не видел, есть памятник, к которому съезжаются хмельные свадьбы и пьют из горла водку, а из бокалов – шампанское. Бокалы бьют об асфальт у постамента, на счастье бьют и пьяно орут "горько!"  А на девятое мая ровесники его тогдашнего сосут пиво и гогочут, разбирая Георгиевские ленточки – халява! И машут ими, и привязывают к антеннам старых ”Мерседесов” и раздолбанных ”Опелей”, пригнанных с немецких, кстати, барахолок. Ребята счастливы. Им плевать, почему Георгиевские ленточки полосатые, почему толпа, и что написано на камне памятника – не читали просто. Ребятам приказано жить. Как жить? На своё усмотрение.

Лепешев стал одним из курсантов, досрочно получивших звание младшего лейтенанта и отправленных на фронт. В ноябре сорок третьего капитан Лепешев уже командовал стрелковой ротой. Он свыкся с войной, сросся с ней, был частью её: как раньше учился в школе, сидел за зелёной партой, под крышку которой удобно было прятать томик Жюля Верна и читать на ненавистных уроках химии… как маршировал на плацу в училище, конспектировал Ленина и Сталина, так и теперь – воевал. Испытал Лепешев многое. Леденел в окопах под Брянском, голодал; вот только страх притупился, заполз внутрь и жил там своей собственной жизнью, копошась и видоизменяясь. Лепешев понял, что не страшно, когда тебе в грудь упирается дуло автомата. Убить могут, но – необязательно. Не страшно, когда рядом бухает взрыв… отбросить волной, контузить – может, но – необязательно. Действительно страшно становится, когда этот самый копошащийся страх выползает наружу и, без видимых вроде причин, заставляет бросить автомат и, закрывая руками затылок, бежать прочь, в лес, куда угодно. Упасть в воронку, чтобы присыпало землей, не шевелиться, прикинуться мёртвым. Или даже не прикинуться, а умереть по-настоящему. Потому что это не страх смерти, а страх жизни.

Однажды в бою его рота дрогнула. Лепешев очень чувствовал момент, когда людей справа и слева от него накрывает неведомая волна. Они кричат “ура!”, “вперёд!”, “за Родину, за Cталина!”, но волна накрыла, и, хоть противник далеко, через секунду люди побегут. Тогда Лепешев сам отбежал назад, чтобы опередить, чтобы столкнуться лицом к лицу со своими отступающими солдатами и крикнуть им: “Вперёд, сволочи, не отступать, вперёд!”  Он знал, что оскаленное лицо командира, вставшего в полный рост и плюющего на свист пуль действует на бойцов безотказно. Но Лепешев поскользнулся и, ударившись головой о камень, потерял сознание, а когда пришёл в себя, ощутил странную тишину. Он лежал на животе, вывернув голову вправо и упираясь виском в глину. В плечо вдруг ткнулся чёрный, явно не советский сапог, и толчком перевернул потерявшее способность к движению тело на спину. Глаза наполнились голубым небом, и Лепешев вдруг представил себя князем Андреем. Глаза скользнули чуть вбок, и он увидел неправильную, коротконогую в извращенной перспективе фигуру немца в полевой форме войск СС. Сначала в глаза бросились молнии в петлицах, и только потом, в одно мгновение Лепешев разглядел, нет, впитал взглядом округлое, пухлое, совсем юное лицо с веснушками и небольшим, прыщавым носом. Немец задумчиво смотрел на Лепешева, покусывая нижнюю губу. Ткнул в бок дулом автомата. Лепешев шевельнулся от боли, сжал у груди руки, ожидая трескучей очереди и тишины за ней. Но немец вдруг громко проговорил что-то на своем лающем языке, посмотрел вверх и его губы беззвучно задвигались, будто в молитве. Снова глянул на Лепешева, перекинул автомат в правую руку и затрусил прочь. У Лепешева мелькнула и тут же пропала мысль, что надо дотянуться до оружия и выпустить длинную очередь в колеблющуюся спину. Он попытался, но до автомата дотянуться не сумел. А через полчаса его подобрали вернувшиеся бойцы собственной роты, отпоили водой, нашли даже глоток водки. Хотели отправить в медсанбат, но не стали. Лепешев потерял каску и просто ударился головой о камень. Потом он долго думал, не пригрезилось ли ему всё это.

Наезжали с проверками толстомордые, лоснящиеся штабные, они несли перед строем трескучую чушь, учили уму-разуму его, Подольского Курсанта и подобных ему, заглянувших в тёмные глаза смерти. Особисты перед строем расстреливали дезертиров, просто запаниковавших или тех, на кого донесли. Особисты были холодны, почти всегда худосочны и подтянуты, а хлопки их табельных пистолетов глухи и почему-то совсем не похожи на выстрелы. Несколько раз перед важными боями или наступлением дивизию выстраивали в каре и комиссар госбезопасности Пронин, начальник Особого отдела, медленно шёл вдоль строя. Если ему не нравились чьи-то глаза, внешность, или рядовой просто казался маленьким и хилым, Пронин костлявыми пальцами вцеплялся в рукав солдата, выдёргивал его из строя, умело делал подсечку так, что солдат кулём падал на землю. Потом, не спеша, доставал пистолет, два раза, почти не глядя, стрелял в лежащего у его ног солдата, всегда попадая в голову. Аккуратно прятал пистолет в кобуру и высоким, срывающимся голосом, чтобы было слышно всем, замершим в каре, кричал, что так будет с каждым, кто дрогнет, что предатели и дезертиры среди нас, их надо распознавать и ни в коем случае с ними не церемониться.

После освобождения Брянска триста двадцать третью стрелковую дивизию отвели для пополнения в деревянный и почему-то совсем не выгоревший городок Болхов, освобождённый ещё летом. Наступил период недолгого покоя и тишины. Думали-гадали куда перебросят, что ждёт, что будет. Командира дивизии вызвали в штаб фронта, кто-то говорил, что в Москву. Прибывало свежее пополнение, совсем необстрелянные юнцы. Лепешев смотрел на них немного свысока, но и рад был за этих молодых, немного испуганных ребят, понимал, что не придётся им испытать им кошмара первых дней войны, когда повсюду вокруг плавали тяжёлые сомнения и, страшно сказать, разочарования. Потом вдруг прислали нового командира дивизии, о котором никто ничего не знал. Ходили слухи, что он служил в Генштабе, чем-то проштрафился, был разжалован в подполковники и направлен на фронт. Новый комдив сразу собрал всех офицеров, обрисовал обстановку, наметил перспективы, словом, показался дельным, несмотря на тыловое прошлое. Особо суровым быть не пытался, пока не хотел строгостей, присматривался, наверное.

А Лепешев, размякший от покоя и тишины после непрерывных боёв, вдруг влюбился. Это случилось с ним впервые. Школьные увлечения давно забылись, а те, что помнились, казались забавой. Мария была медсестрой, молоденькой, совсем девочкой, но Лепешев знал, что хлебнула она войны здорово; сама не рассказывала, но лепешевские друзья говорили, что вытащила она на себе под огнём не одного раненого. Когда Лепешев наведывался к ней в медсанбат и видел её, казалось, что войны нет, всё кончилось. Что впереди не тягучая неизвестность, а вся жизнь, как на ладони; светлая, спокойная и протяжённая, с семейными обедами, детишками, прогулками, разговорами и  бесконечным, счастливым бытом. Лепешев знал, что это обманчиво, что судьба его – опять и опять окунаться в войну, а пока радовался моменту. У Марии ухажёров хватало, но она отличала Лепешева, не стеснялась оставаться с ним наедине, болтать. Всё случилось быстро, как это бывает на войне, когда возникшее вдруг между людьми тепло удивительным образом сочетает в себе и душевное, и телесное, в обычной жизни редко соединимое. Их роман заметили: в полку удивлялись – ну и девушку отхватил капитан, повезло. А Лепешев парил над землёю, и был счастлив. До тех пор, пока однажды не вызвал его новый комдив.

Удивлённый Лепешев прибыл в штаб дивизии. Ординарец принёс чай в подстаканниках с изображением Кремля, комдив задал несколько вопросов о положении в роте, то да сё, и внезапно заговорил о Марии. Лепешев не сразу понял, что речь о ней. Расслабленный чаем, молча слушал и кивал, лишь в какой-то момент поняв, о чём на самом деле идёт речь.

– Василий, – говорил комдив, – меня на несколько дней вызывают в штаб Армии, дивизию готовят к переброске на Южный фронт. Твоя Мария поедет со мной. Ты плюнь, – он поднялся, обошёл стол и, наклонившись к Лепешеву, обнял его за плечи. Лепешев почувствовал запах гнилых зубов. – Найдешь себе другую подстилку, капитан, вон их сколько, все твои, а мне Машка нравится, ласковая, наверное? – комдив коротко хохотнул. – Я ласковых люблю. Боевой подругой моей будет. Перечить мне и в голове не держи. Оторву голову, и пёрнуть не успеешь.

Лепешев впоследствии никак не мог вспомнить, что он ответил комдиву. Воспоминания начинались с того момента, что его, Лепешева, держали несколько человек, а комдив, скрючившись, зажимал обеими руками рот, пытаясь унять текущую между пальцами кровь, уже сворачивающуюся в сгустки. Китель комдива был тоже в крови и разодран, орден Красной Звезды, оторванный с куском ткани, валялся в тарелке с лимоном, а фуражка с чётким следом сапога лежала у ног Лепешева. Он почему-то очень ясно увидел и запомнил эту фуражку и след на ней.

Впереди был трибунал и, видимо, расстрел. Лепешев томился ожиданиями под арестом, история стала известна в полку. Кто-то из друзей кинул в окно записку, что комдив отбыл, а Мария осталась.

Но Лепешев избежал трибунала. Через два дня его под конвоем доставили в Особый отдел армии. Ещё два дня Лепешев провёл в нервическом ожидании. Он ни в чём не раскаивался, только очень хотелось жить, а сомнений в том, что его расстреляют, не было. Думал только, почему тянут… но на третий день его навестил приветливый подполковник Госбезопасности. Опять появился чай и подстаканник с Кремлем, от вида которого Лепешева затошнило. Подполковник, тепло улыбаясь, сказал, что он полностью в курсе произошедшего, и поведение капитана Лепешева, – голос подполковника налился металлом – безусловно заслуживает трибунала. – “Однако, – продолжал подполковник, – имеются данные, позволяющие без излишнего формализма рассматривать  тяжкий проступок капитана. И почёрпнуты эти данные из рапорта сержанта медицинской службы Марии Носовой, направленного в Особый отдел”.

Покончив со вступительной частью, особист расстегнул пуговицу кителя, откинулся на спинку стула и спокойно рассказал Лепешеву, что его дело, согласно указанию свыше, прекращено, а сам капитан Лепешев будет направлен в Особый отдел округа, в связи с готовящейся организацией новых подразделений НКВД в армии. Позже Лепешев узнал, что речь шла о СМЕРШ. А пока спросил только, почему избрали именно его, собственно говоря, преступника, ожидающего трибунала.

   – Вы подходите нам более, чем кто-либо, – улыбнулся подполковник. – Мы ищем людей свежих, преданных родине и, – особист сделал акцент на последнем слове, – смелых. Есть и другие причины, о которых вам знать не следует. И вообще, отвыкайте задавать лишние вопросы. Решение уже принято. Мои поздравления, капитан.

Так круто изменилась судьба Лепешева. Он недолго прослужил в СМЕРШ округа. В сорок четвёртом был направлен на учёбу в Москву, потом служил в центральном аппарате МГБ и встретил Победу в звании полковника. Лепешев работал в Госбезопасности так же, как и воевал, всего лишь настраивая себя на каждую конкретную ситуацию, в которой оказывался. Он много думал, и сомнения, глубоко запрятанные, не были ему чужды; порой он сам пугался дефицита слепой веры, но считал, что этот пугающий дефицит с лихвой компенсируется образцовым выполнением обязанностей, возложенных на него родиной. В России всегда было принято искупать грех сомнения молитвами, Лепешев же как убежденный атеист искупал то, что считал грехом, путем образцового исполнения. В сорок восьмом его приметил Берия, приблизил к себе, давая поручения весьма деликатного свойства по советскому атомному проекту. А потом умер Сталин. Берию расстреляли, Лепешева разжаловали, судили, отобрали все военные  и послевоенные награды, а вместо них дали восемь лет, из которых Лепешев отсидел семь, до самого расформирования ГУЛАГa. Вышел поражённым в правах, два раза подавал на реабилитацию, оба раза получил отказ. Подал в третий раз, напирая на участие в военных действиях, после чего был вызван куда надо, призван успокоиться и радоваться тому, что живёт в Москве и имеет разрешение работать завхозом в ПТУ. В восемьдесят первом Лепешев вышел на пенсию: положили ему сорок рублей. Родственников, кроме родной сестры, не было, разве что двое дядьев, немолодых уже, но пока в силе. Отыскал их Лепешев, позвонил, но они и разговаривать не стали с бывшим пехотным капитаном и бывшим же генералом Госбезопасности. Оба сволочью обозвали, как сговорились. Лепешев плюнул и больше родственников искать не стал – кому хочется от родни такое слышать. С сестрой жил душа в душу, пока не умерла, а потом – один. Научился сам справляться по хозяйству и заботиться о себе. Выработал строгий распорядок своей новой жизни, а что до пережитого, до ям, в которые его бросала жизнь, до вершин, на которые она же возносила, – всё постепенно стало казаться сном. Одно время думал Лепешев мемуары написать: о себе, о людях великих, с которыми его сталкивала судьба, о событиях, вершителем которых или просто участником он был. Потом подумал хорошо и понял, что не стоит этого делать.  "Кто я? – рассуждал старик, – простой человек, выполнявший приказы. Если все такие, как я, начнут писать мемуары, полная неразбериха наступит. Да и кому это интересно, всё давно кануло, будто и не происходило никогда. А сейчас вон сколько событий важных одновременно случается, только успевай телевизор смотреть".  

Окончательное же решение забыть о мемуарах старик принял после того, как на скамейке в парке нашёл кем-то забытую тоненькую черно-белую книжку с картинками. Книжка называлась вроде бы слышанным раньше словом "Комиксы". Лепешев забрал её домой и вечером внимательно изучил. Ничего интересного для себя, конечно, не нашёл, но сама книжка, где было много картинок и очень мало текста, вдруг до слёз, до боли  напомнила ему всю прожитую жизнь. – “Вот если бы нашелся художник, – думал старик, – и согласился бы нарисовать мою жизнь такими вот картинками, может и стоило бы взяться за мемуары. Приказ отдан – приказ выполнен, как наглядно получилось бы. А мысли мои – кому они интересны?” После этого старик совершенно успокоился, выбросил листки, на которых уже начал писать крупным стариковским почерком, и больше о мемуарах не вспоминал. Выбросил в мусоропровод и книжку с комиксами, только сразу после этого стали сниться ему странные сны-картинки, почти такие же, как в выброшенной в мусоропровод книжке. Такие, да не совсем: не плоские, а объёмные, живые, и маячил за ними будто сам он, Лепешев, или тьмы и тьмы таких, как он. Но они жили позади персонажей, хаотично перемещаясь… и все вместе казались туманом, дымкой, просто колебанием атмосферы. Зато впереди всегда были хорошо прорисованные, очень знакомые лица, начиная от лагерного вертухая Кандидыча и кончая самим Лаврентием и всеми грозными его заместителями. Эти сны не пугали Лепешева – чего бояться, все мертвы давно, он и при жизни-то их страха не испытывал, уважение только, даже к Кандидычу. Знал тот, как всяких-разных зеков в узде держать без рукоприкладства и без докладов начальству. Поэтому Лепешеву стало даже интересно, – он пытался угадать, кого увидит в очередном сне. Не думал и не гадал он, какое интересное влияние может оказать простая истрёпанная книжка, если её вовремя выбросить в мусоропровод.

А в остальном всё продолжалось как обычно. Мечта Лепешева почти сбылась, он умер, чуть не дожив до девяносто восьми и увидел, что произошло в России после того, как мы познакомились с нашим героем. Нам неизвестно, что увидел Лепешев, потому что рано. Ещё почти десять лет должно пройти. Многое изменится. Но хватит ли нам сил жить в этом изменившемся мире? Ведь всё повторяется в России. А мы, нынешние, очень плохо умеем выполнять приказы.

Примечание: В основе некоторых эпизодов рассказа лежат события, описанные Николаем Никулиным в книге мемуаров “Воспоминания о войне”. Всех, сомневающихся в правдивости автора, отсылаю к этой книге.

                                                  Май 2010 - Сентябрь 2013

 

Андрей Оболенский. Родился и живу в Москве. Публиковался в журналах "Лампа и дымоход", "Новый берег", "Поляна", альманахе немецкого содружества писателей "Эдита Гельзен", журнале "Homo Legens", “Слово/Word”.

 

 

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 995 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru