litbook

Проза


ПРОЩАНИЕ НАВСЕГДА0

                                                   ВЛАДИМИР ВЛАДЫКИН

 

 

Владимир Аполлонович Владыкин родился в 1952 году в Новочеркасске Ростовской области. В армии служил на Брянщине. Окончил курсы журналистики при Ростовском университете. Участник Всероссийского литературного конкурса имени И.А. Бунина в номинации автобиографическая проза, на котором роман «Прощание навсегда» получил высокую оценку и был рекомендован журналу «Север». Но автор отказался от неполной публикации романа в пользу коротких повестей, одна из которых «Потерянное семя» вышла в журнале "Север" №9+10 за 2011 год. Сотрудничал с ведущими областными газетами, с «Аргументами-Фактами-Брянск, «печатался в альманахах «Литературный Брянск», «Рукопись», «Озарение», еженедельнике «Литературная Россия», журналах «Пересвет», «Север», «Новый Литератор». Автор очерков, эссе, критических статей, сборника прозы «Лилина месть», романов «Юлия», «Распутица», исторической хроники о народной жизни «Пущенные по миру», «Беглая Русь», «В каждом доме война». Принимал участие в литературных интернет-конкурсах «Белая Скрижаль», «Лохматый друг», «Живое слово» и др.

                                       

 

 

 

 

 

                                              

                                  

 

                                                           ПРОЩАНИЕ НАВСЕГДА

 

                                                                        РОМАН

 

                                                                ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ                                                                                                                                                                                                                                                                         

                                                                                                          Сыну Евгению посвящаю

                                                                              1

                                                            ПЕРЕЕЗД ИЗ ГОРОДА

 

      Мне и трёх лет не исполнилось, когда ранней весной 1955 года тяжело заболела  бабушка Мария Власьевна, образ которой, хоть и смутный, однако, навсегда остался в моей памяти. Но мы, внуки, по наущению мамы, называли её просто – бабой Машей.

      Помню, стояла совсем новая, ещё не побелённая снаружи, саманная хата, с пристроенным к ней коридором с покатой крышей. Перед окном хаты, напротив входа в коридор, в неподвижной позе на табурете сидит бабушка Маша. Неподалёку от неё играются детишки от двух до четырёх лет. Это были мои братья и двоюродная сестра Вероника. Задумчивый взгляд бабушки нацелен на внуков, черты её сурового лица неподвижны, глубина тёмных глаз сумрачна и бездонна. Скорее всего, она была сосредоточена сугубо на личных переживаниях, о чём мы тогда вряд ли могли догадываться.

     Но стоило нам поднять резкий шум, не поладив между собой из-за какой-то безделушки, как бабушка тотчас старалась примирить нас, делая отрывистые замечания: «И чего же вы не поделили, и чего верещите?» А потом снова умолкала, и её будто кто-то отвлекал, и она с кем-то внутри себя разговаривала. Возможно, она уже тогда догадывалась, что её жизнь, прошедшая через трудные годы коллективизации, голода и войну, находилась в поре своего заката. И никто не знал, кроме неё самой, что жить ей оставалось считанные месяцы. Тем не менее она надеялась побороть страшный недуг, чтобы помочь своей дочери поднять на ноги внуков. Но её часто одолевали горькие мысли, что дни её уже сочтены, и ей не суждено будет увидеть взрослыми своих внуков. Впрочем, эти мысли она могла скрывать и не думать о близкой, или пока отсроченной своей кончине. А может, от нестерпимых болей внизу живота, она давно подготовила себя к неизбежному уходу, и оттого не хотела выказывать перед нашей матерью свои переживания. И с трудом представляла своих внуков взрослыми, которых, должно быть, впереди ждёт долгая и счастливая жизнь. Вот только, будут ли они помнить её, навечно лежащей в сырой земле?

       До переезда в посёлок Киров, мы жили в городе Новочеркасске в тесной коммунальной квартире. Но когда заболела бабушка, дедушка, Пётр Тимофеевич, попросил нашу мать перейти жить в посёлок. И на пароконной подводе он перевёз из городской коммуналки наши скудные пожитки. Отец тогда отказался бросить городское жильё. Какое-то время мама надеялась, что он одумается, поймёт её непростое положение. Но не тут-то было, отец тогда в горячности бросил, что ему безразличны её родители. А ведь он напрочь забыл, что благодаря тёще мать согласилась выйти за него замуж. И потому отповедь отца вызвала у неё сильное негодование, отчего она в отчаянии бросила, что больше не желает его видеть, с чем и уехала в посёлок, где прошли её самые лучшие годы...

       И вот на плечи матери легло всё хозяйство: огород, скотина и трое маленьких детей. Пока мы играли во дворе на куче песка, недалеко от хаты (на виду у бабушки Маши, гревшейся на весеннем солнце, и вдыхавшей свежий воздух, настоянный на запахах пряной земли и молодой травы), мама и дедушка сажали на огороде картошку.

       Когда солнце зашло за гряду пухлых сизо-чёрных туч, наползавших вороньим крылом, кругом стремительно потемнело, а из самой большой чёрной тучи на землю быстро пролился крупный дождь. Мы даже не успели спрятаться в коридоре, как тут же он прекратился, и вновь радостно и весело засияло пригревавшее солнышко. Но бабушка сидела под дождём, словно хотела впитать его в себя. Она ещё немного посидела на солнце, а потом встала с табурета и собралась идти  в хату.

        "Ой, пойду, а то сквозняком несёт, – видно, испытывая в теле неприятный озноб от набегавшего ветерка, сказала бабушка. – А вы ж, мои, чадушки, ладьте, тише играйте", – прибавила наставительно она.

       Мы на миг оторвались от своей игры, молча посмотрели на неё, как она медленно отворяла дверь в коридор и скрылась за нею. Вот такой она и запала в память, и очень схожа с портретным изображением,  увеличенным с фотокарточки, на которой она снята в строгой и задумчивой позе, с несколько сухими, запавшими щеками, с островатым носом, тёмноволосой, в чёрном пиджаке и белой блузке.

       Из семейных преданий я знал: в своё время именно бабушка сыграла основную роль в том, чтобы её дочь, Зина, вышла замуж за нелюбимого человека, коим был наш отец Платон Волошин. Когда Мария Власьевна советовала дочери принять его предложение, она вовсе не желала ей зла, просто у неё на это были свои причины, о которых будет сказано ниже.

       После отъезда мамы к своим родителям, отец рассчитался с кирпичного завода и уехал на свою родину – Средний Урал. Пять лет назад он приехал в наш посёлок погостить к своему родственнику Глебу Волошину. Отцу тогда приглянулась симпатичная девушка, и он с ходу сделал ей предложение. Платон Нестерович никак не мог добиться от невесты согласие выйти за него замуж. И оттого, что Зинка такая несговорчивая, почти каждый вечер заявлялся к ней в подпитии. Но он не знал, что этим самым только делал хуже, так как исходивший от назойливого жениха запашок, подавно отпугивал девушку. Отцу приходилось объяснять её родителям, что из-за неё он стал выпивать больше, чем нужно, она изводит его душу своим непокорным характером. Зачем Зинка его отвергает, он теперь стал на себя  не похож.

      Жених был по-своему красив, чем только маму и привлекал, но громким и грубым голосом и неприятными манерами отталкивал от себя. И на его приставания она отвечала: дескать, вот когда он исправит недостатки, тогда она ещё подумает. Вдобавок он не умел вести задушевные разговоры. Да разве можно выйти замуж за неотёсанного, чтобы потом всю жизнь кусать локти?! И мама долго была на распутье, пока не вмешалась бабушка Маша, которая видела, как жених уходил ни с чем. Платону было двадцать четыре года, а Зине – двадцать шесть лет, пора обоим строить семью. А это было как раз послевоенное лихолетье, когда даже подросшим невестам не всем хватало женихов. А что говорить о перестарках, пересидевших свой срок в девах. Вот на это и давила сознательно сердобольная бабушка, став всячески уговаривать дочь, чтобы не крутила носом, а то не ровен час и этого упустит. И она задумалась, ведь мамка права…

       Одним  словом, тайно оплакав свою неудачливую судьбу, больше не надеясь, что встретит своего суженого, на радость жениху мама дала согласие выйти за него замуж, не отказываясь при этом от своего пожелания, чтобы Платон перевоспитался, пересмотрел своё поведение.

       Но то, чего она так опасалась, вскоре стало действительно сбываться с неотвратимостью рока. Отец никак не мог подладиться под требования мамы. И более того, со временем выпивал всё чаще и больше. Да ещё норовил бравировать своими фронтовыми заслугами, что исколесил всю Европу, побывал в Сибири, на Дальнем Востоке. И  даже всплыл факт его женитьбы. Такое признание мама не могла оставить без внимания, это задевало её честь и разоблачало отца, как проходимца. Сначала она думала, что отец неосторожно пошутил и на этом всё забудется. Однако в ссорах он проговаривался, что у покинутой женщины есть от него ребёнок, и он может к ней вернуться. Мама была гордой, может быть, чересчур, поэтому, когда он выводил её из себя, как лютый мавр, не держала его подле себя. Она уже знала, что у отца правда и ложь переплетались в одно целое, и порой не понимала: когда он был искренним, а когда врал, или просто набивал себе цену. Но в любом случае от непостоянного в поведении мужа, можно было услышать всё, что угодно. Разве в войну она не была на окопах, и не видела, как солдаты и мужики пристают к девушкам и женщинам?

       С отцом она, конечно, не собиралась разводиться, так как к тому времени уже ходила третьим ребёнком. В пылу ссор мама обзывала отца проходимцем и двоеженцем, тем самым как бы облегчая свою участь, попавшейся на крючок такому бессовестному прохвосту. Нападки мамы отец порой сносил молча. И несколько дней заглаживал свою вину тем, что носил двумя вёдрами воду из колодца. В остальное время он любил возиться только со своим велосипедом, содержа его в идеальной чистоте, на котором он ездил в город на работу. Часто велосипед служил поводом для ссор между родителями, мама считала, что он занимается чем угодно, но только не домашними делами, и приводил её в страшное негодование, измученную работой дома и в колхозе. Да ещё на её шее были мы, её дети.                                                                         

            

                                                                       2

  

                             РАЗМОЛВКА РОДИТЕЛЕЙ И РОЖДЕНИЕ СЕСТРЫ       

      

     Мама вовсе не испытывала острой необходимости упрекать бабушку за то, что та почти насильно навязала ей Платона, а теперь должна всю жизнь мыкать горе. Но бабушка сама видела, что она ошиблась в зяте: чем такой, лучше никакой. Да и как можно было думать об этом, когда женихи были на вес золото, которых быстро подхватывали девки. А этот, в сущности, собой ничего не представлял путного. Но теперь-то никуда не денешься – пошли дети – надо было жить и мучиться. Женщины тогда были намного терпеливей, чем сейчас. Может, у мамы и появлялась обида, но она её скрывала. А что касалось дедушки, в ту пору он не вмешивался в жизнь дочери. Хотя в душе был по-своему  донельзя опечален, когда зять с тремя детьми бросил свою жену и подался неизвестно куда. Мама же полагала, что уехал к бывшей, с которой некогда сожительствовал и на этот счёт даже закрадывалось подозрение, что отец признался о бывшей с тем расчётом, что у женщин пользовался успехом и только она, Зинка, вредная, капризная особа, долго отталкивала его от себя. А ведь наряду с дурными манерами, отец был покладист и добр, в нём уживалось мягкость и грубость, скромность и хвастливость, скрытность и болтливость, честность и бессовестность…

        Разумеется, в раннем детстве я не мог себе объяснить все причины семейных ссор и  сцен ревности. Но зато в память глубоко врезалось возвращение отца с Урала после двухлетнего отсутствия. За это время умерла бабушка Маша, что случилось осенью, но её похороны помню довольно смутно. Дедушка, конечно, переживал, хотя этого мы особо не замечали, зато видели, как он помогал маме воспитывать нас и вести хозяйство…

       Отец уехал весной и весной же через два года вернулся к своим оставленным детям. Мама, скрепя сердце, приняла беглеца, предавшего её с детьми в самый тяжёлый для семьи момент. И конечно, она надеялась, что после длительных скитаний он наконец обрёл самостоятельность и всерьёз возьмётся за семейный гуж. К тому времени ещё не зажила несвоевременная потеря бабушки, но дети отвлекали её, которые заметно подросли и с охотой тянулись к отцу. Да, мы его признали, выказывая безудержную радость, не догадываясь о натянутых между родителями отношениях. Причём отец привёз нам подарки: расчёску в футляре, перочинный ножичек, карманный электрический фонарик. Все эти вещицы побывали поочерёдно в наших руках, доставляя каждому его отпрыску неизменное удовольствие. Мама тоже разделяла нашу радость, наблюдая за нами  с тихим восхищением, и придя к выводу, что  детям отец нужен, каким бы он ни был проходимцем. Может, ей станет легче, он займёт образовавшуюся после смерти бабушки пустоту...

       Однако спустя время мама увидела, что отец остался всё таким же балагуром, пьяницей и лодырем. В лучшую сторону ничуть не изменился и возведённый воображением замок спокойствия и согласия, день ото дня на глазах стал неумолимо рассыпаться, потому что отец по-прежнему выпивал. Только одно это перечёркивало напрочь благие надежды. Иногда я находил маму в углу кровати плачущей и, сострадая ей, молча гладил её по голове. В то время как отец, пребывая во хмелю,  включал на всю громкость колхозное радио. А ведь на дворе стояла весна, призывая людей на огороды...

       Когда отец был трезвый, он обращался с мамой донельзя грубо. Но стоило ему выпить, как он тут же делался, неузнаваемо мягок и добр. И такое его превращение мы тотчас оценили, зная, что к матери он тоже добрел, и всё, чтобы она его не просила, он прилежно и охотно исполнял. Во хмелю он даже меньше сквернословил, но каждая его попойка крепко ударяла по семейному кошельку. И лишь одно успокаивало: что ни трезвый, ни пьяный отец не пускал в ход кулаки. Отношения с мамой он всегда портил своей неисправимой ленью, так как домашняя работа для него как бы не существовала. Однако во всём он любил порядок, который требовал неукоснительно поддерживать ото всех, делая по всякому поводу без конца свои громогласные замечания; только на этой почве чаще всего возникали семейные неурядицы и родительские склоки. Правда, при дедушке, отец вёл себя тихо или уходил к родственнику Глебу Волошину, который доводился ему, кажется, двоюродным братом.

       Отец снова работал на кирпичном заводе, но квартиру, как ни старался, ему не вернули. Но от переезда в город мама напрочь отказывалась, она ещё хорошо помнила городскую жизнь в коммунальной квартире. Для городской жизни нужно получать большую зарплату и потому такая жизнь её ничем не прельщала. В сельской местности природное раздолье, хозяйство, а в городе нелегко жить на одну зарплату. И такими доводами она не поддержала притязания отца на квартиру, вскоре он смирился со своей участью селянина и каждый день ездил на велосипеде к утренней смене. Да и как могла мама оставить однорукого дедушку одного с коровой, овцами, поросёнком и курами…

      Как бы родители плохо между собой не ладили, вскоре у нас появилась сестра. Я совершенно не помню, каким образом нас обуяло любопытство в связи с неожиданной отправкой мамы в больницу, поскольку до сих пор её самочувствие, кажется, не вызывало  никакой тревоги. Ведь она ни на что не жаловалась. Правда, выглядела до странности чересчур располневшей, особенно в области живота. Хотя мы, её дети, эту произошедшую с ней перемену, воспринимали, как в порядке вещей, ни о чём  запретном для детей тогда ещё не задумывались. А её неестественную полноту мы даже не замечали, с чем она, собственно, была связана.

       И однажды весенним днём мама вдруг сообщила отцу, что её приспело срочно везти в больницу, для чего он торопливо пошёл на поиски автомашины. Не помню, как скоро ему удалось её найти, но в этот вечер мы впервые остались без мамы на попечении дедушки Пети. И для нас как-то непривычно было ощущать вокруг себя образовавшуюся пустоту, несмотря на увлечения своими играми. Не знаю, как без мамы чувствовали себя братья, мне же поминутно становилось как-то тоскливо и не по себе.

       Наверное, неделю мы жили без мамы, и кто всё это время готовил нам еду, стирал, убирал, управлялся по хозяйству, я точно не берусь сказать. Конечно, только не отец, работавший в городе на заводе. Ближе к вечеру, как он каждый день возвращался с работы, мы засыпали его вопросами, касающимися исключительно её самочувствия. И всякий раз он отвечал нам, своим трём сыновьям, как-то уклончиво, чем только вызывал у нас недоумение. Впрочем, речь отца отличалась его природной невнятностью и косноязычием, потому из его путанного, несвязного рассказа, мы так ничего и не поняли. Правда, лишь из разговора отца с дедушкой, мы улавливали, что с мамой произошло нечто важное, а дедушка произносил слово «девочка». Он, как и мы, интересовался у него самочувствием мамы, а теперь вот и ребёнка, которым она, мы догадывались, благополучно разрешилась, и в результате у неё появилась девочка, а у нас – сестрица.

      Мы наперебой спрашивали у отца: где мама её взяла? И слышали от него одно и то же, дескать,  купила в магазине...

      Признаться, в эту побасенку мы тогда поверили безоговорочно. В частности, я уже задавал родителям вопрос о своём появлении на свет. И мне отвечали одно и то же, дескать, я был найден ни где-нибудь, а в капусте, в связи с чем у меня возникали дополнительные вопросы: как я мог попасть в капусту и почему, на что мне также утвердительно отвечали, мол, никак, в капусте я пребывал изначально. Но как это надо  понимать, ещё не моего ума дело, а поскольку оттенок недомолвок я ощущал безошибочно, то невольно думал, что в мире столько тайн, которые я никогда не разгадаю. А родители недосказанностью запутывали моё мироощущение. И как бы взрослые ни старались меня  убедить в том, что я действительно появился из капусты, между тем в душе теплилось недоверие к такому непонятному объяснению моего рождения. А уж когда заговорили о сестре, я тотчас уловил явное противоречие между тем, что мы найдены в капусте, тогда как она почему-то куплена в магазине. Правда, дальше этого моё выяснение истины отнюдь не продвинулось. Но и этого было достаточно, и как бы меня не обманывали, я догадывался, что сестра вышла исключительно из живота мамы. Поэтому рождение сестры для нас явилось поистине настоящим праздником, и мы не чаяли её увидеть.

      Хорошо помню солнечный, но ветреный весенний день, когда отец привёз домой из больницы маму, державшую на руках белоснежный свёрток, на котором жадно сосредоточились три пары наших глаз. И потом сойдя с подводы бережно и осторожно, мама не спеша, видимо, ещё испытывая себя после больницы не вполне окрепшей, пошла по мощёному  кирпичом двору к хате, неся в белом одеяле свёрток.

       Мы с Никиткой от радости подпрыгивали, как полоумные, в то время как Глебка посматривал исподлобья, застыв на месте. И только когда мама вошла в коридор, мы быстро последовали за ней. Отец тоже нёс в руках какие-то вещи и сумку, наполненную городскими гостинцами и запахами. А возле нашего двора, обнесённого забором сплетённым из тонких жердей, на привязи стояла одноконная повозка. Братья сперва находились рядом с матерью и отцом, а потом метнулись к лошади. И только я вертелся подле мамы, так как мне не терпелось заглянуть в белоснежный свёрток и увидеть крошку-сестру. Вот и братья прибежали, так как содержимое свёртка было намного интересней, чем забава с лошадью…

      Чуть позже отец поехал отогнать двуколку на колхозную конюшню. Если бы не такое столь необыкновенное событие, как приезд мамы с нашей сестрой, мы бы увязались за ним. А вместо этого мы увивались около мамы, уже раздевшейся, снявшей с себя – несмотря на приход весны – зимнее пальто с широким полукруглым цигейковым воротником, что даже не могли на неё наглядеться. За то время, какое мы её не видели, она выглядела значительно похудевшей, и того объёмного живота, с каким она неделю назад уезжала в город, уже не было. И, кажется, её лицо выглядело очень бледным, отчего мне временами казалось, будто я вижу перед собой чужую женщину. Однако меня, как и братьев, чрезвычайно интересовал лежавший в зале на кровати, ещё не развёрнутый свёрток, вызывавший в моей душе робость и страх, словно перед ответственным испытанием. И то, что он не подавал никаких признаков жизни, меня это тоже волновало. А заговорить с мамой об этом я боялся, поскольку не знал, что у неё можно было спросить о сестре, с чего начать разговор, при этом испытывая странное стеснение, как перед чужой тёткой.

     И такое чувство мной владело несколько дней, пока я снова не привык к матери, которая с появлением крошки-дочери необычайно оживилась, всецело поглощенная заботами о ней, на что мы, несколько оттеснённые сестрой, нисколько не обижались; нам самим было интересно ощущать себя братьями маленькой сестры, требовавшей к себе постоянного внимания. Я полюбил сестру, ещё не видя её, а когда мама развернула одеяло, из него показалось розовое личико с закрытыми глазами, с длинными ресница¬ми, она лежала, словно куколка. И тогда моей гордости и восхищению не было конца. Правда, маме не очень нравились мои безудержные восторги, так как опасалась, как бы я не сглазил ребёнка. А потом мне было как-то неловко оттого, как мама, пеленая её, складывала вдоль розового крошечного тельца ручки, туго заворачивая в пелёнку. Мне казалось, будто сестра подвергалась какому-то наказанию, я не представлял, как можно спать словно со связанными руками, которыми невозможно даже пошевелить, долго находясь в одном положении? Однако такое обращение сестре почему-то не доставляло неудобства, так как она вела себя удивительно смирно. Я попытался выказать маме своё недовольство на такое, по моим меркам, жестокое обращение с девочкой, и услышал в ответ, что грудным детям пока нельзя освобождать ручки, потому что ноготками они могут поцарапать своё личико. Но этого я никак не мог понять, продолжая думать, что какой бы крохотной и несмышлёной сестра не была, руки непременно должны быть  свободными. Оказывается, в своё время со мной мама поступала точно так же, как и с сестрой...

       Потом в этот или в последующие дни к нам приходили поздравлять со своими жёнами мамины братья. К тому времени у них уже было по двое детей обоего пола. Правда, у младшего дяди Власа дочь родилась на несколько месяцев раньше нашей сестры. По случаю родин устраивалось застолье, гости пели песни. А через месяц родители крестили свою дочь, и в хате два дня было опять полно гостей...

       С того дня, как у нас появилась сестра, разумеется, маме намного прибавилось хлопот. Отец это сознавал и даже без напоминаний стал чаще носить воду из колодца. В те годы наш дедушка, как уже упоминалось, содержал приличное домашнее хозяйство: корову, овец, поросёнка, десятка три кур.  Каждый год корова телилась, а овцы давали солидный приплод. Заготовкой кормов занимался только дедушка. А весной вдобавок начинались работы в огороде. Правда, в ту пору наш сад был ещё молодой, из фруктовых деревьев плодоносили только абрикосы и вишни, тогда как яблони почему-то не приживались, и однажды отец привёз из города нам и дядькам десятка три яблонь белого налива. И в конце сада в один ряд мы высадили молодые саженцы.

 

                                                                            3

                                                  ЗНАКОМСТВО С ГОРОДОМ

     

     Со дня основания посёлка Степной долгое время садов на подворьях не было, так как в ту пору всё ещё действовал жёсткий сталинский налог, который взимался с каждого дерева. И поэтому не у одних нас, там, где теперь растут сады, земля использовалась под картошку. Отсюда посёлок много лет стоял как бы голым, продуваемый насквозь всеми ветрами. А лесополосы существовали по всем обширным окрестностям полей и балок от самого основания посёлка в период проведения коллективизации. Некоторые были совсем молодые, только-только подымались, густели и шумели на ветру гибкими ветками. Но и они отстояли от посёлка далеко, выполняя снегозащитные функции, обрамляя собой колхозные поля, которые выглядели зелёными, рыжими, а то и чёрными квадратами. И в какой-то степени зимой защищали наш посёлок от студёных ветров. Самая ближняя подступала к посёлку с севера-запада, она тянулась от колхозного двора в противоположную от посёлка сторону, вдоль размежёванных ею полей, служившей для них как бы границей. И эта лесополоса могла защитить собой посёлок лишь от северо-западного ветра, в то время как северная сторона насквозь продувалась, несмотря на то, что это обширное поле было холмообразным, тянувшимся от огородов подворий посельчан полого до своей возвышенности и уходило, спускаясь плавно дальше, сначала ровным покровом, потом немного проседало ложбиной, откуда снова выправлялось плавно на подъём, наконец упираясь в широкую поперечную лесополосу, которую называли Соколовкой. Должен пояснить, её назвали так потому, что в ней обитали соколы, которые становились добычей охотников. А вот северо-восточная лесополоса была реденькая, потому что жители посёлка потихоньку вырубывали деревья для своих хозяйственных нужд. Но если от северного ветра посёлок частично заслонялся холмистым полем, то больше всего ему доставалось с восточной стороны, откуда чаще всего дули сильные ветры, так как с этого края его абсолютно ничто не защищало, поскольку и без того неровный степной рельеф бесконечно разрезали балки, перемежавшиеся полями, тянувшимися всё дальше на восток, к самому займищу этакими террасами. Причём и сам посёлок с востока на запад тянулся полого единственной улицей, разрезанной пополам балкой, к самому подножию колхозного двора, раскинувшегося своими длинными фермами, сараями и прочими строениями на довольно возвышенном местечке. Отсюда открывался чудесный вид и на посёлок, и на ближние и дальние окрестности, ставшие с детства для меня самыми дорогими. А с южной стороны прилегало не очень большое поле, опоясанное параллельно нашему посёлку лесополосой, которая называлась Вишнёвкой, тянувшейся в четырёхстах метрах с востока на запад, тем самым защищая посёлок от южного ветра…

      И далее в нашей семье жизнь текла своим  чередом. Сестра подрастала, мы катали её по улице в деревянной колясочке, разукрашенной под хохлому цветными узорами. И это удовольствие мне доставалось больше, чем братьям, что было делать совсем не в тягость. Я представлял, будто катаю сестру на взаправдашней машине…

      Понемногу отец втягивался в заботы семьи. Однажды он разломал половину старой хаты, саман аккуратно очистил и в считанные дни сложил в другом месте из него сарай, который отделял от двора сад. Однако старая хата ещё года два служила для скотины сараем, где содержали гурт овец и кур, а корову и поросёнка перевели в новый. И пройдёт какое-то время, только тогда старый сарай совсем доломают, а остатки хлама столкнут трактором в балку. А там, где ещё недавно была старая хата, землю хорошо перекопаем, очистим от камушков и станем сажать картошку.

       В то время я ещё не сожалел о том, что здесь когда-то была хата, в которой прошли мои первые годы жизни. И мне отчётливо помнился низкий деревянный потолок, подбитый потемневшими от времени досками, земляной пол, устланный рукодельными дорожками. А между окошками в простенке стоял чёрный сундук, над которым на стене висело зеркало с поцарапанным полотном. На подоконнике, пригретый весенними лучами солнца, спал большой ленивый чёрный кот, которого почему-то я так любил таскать за хвост, а он только нехотя отмахивался лапой, словно протягивал мне для дружеского пожатия. Старая, повидавшая виды, хата была покрыта соломой, ставшей от времени тёмной и теперь она топорщилась, как колючая шуба у ежа. Со временем она уже представляла собой достаточное ветхое, низкое строение с нахохленным и мрачным видом, с облупившимися серыми стеками.

        Вот поэтому, когда ещё была жива бабушка Маша, дедушка Петя принял неотложное решение построить новую, значительно просторней и совершенней старой хаты, к строительству которой были привлечены наши дядья. И она таким образом была возведена за одно лето, а доделывалась с участием отца на следующий год, после похорон бабушки Марии. Об этом, разумеется, я не мог помнить, но о чём со временем узнал от мамы, которая охотно рассказывала нам о тогдашней жизни семьи. Зато хорошо помню, как в хате стелили сосновыми досками полы сначала в зале, а на следующее лето –– во второй горнице. Как ароматно и клейко пахла свежая древесная стружка, золотые её завитушки от верстака были размётаны по двору ветром, и особенно сильно пахло в хате, отструганными гладкими, сияющими желтоватой белизной, неширокими половицами, красовавшимися пока в зале. И от этого в комнате стало значительно уютней и светлей, а стены казалось, раздвинулись и поднялись выше, чем были до того, когда был земляной пол. Настилал полы дядя Влас, а ему помогал отец, почему-то он живей откликнулся на просьбу отца, хотя мне думалось, что дядя Митяй был профессиональным столяром-плотником, тогда как дядя Влас будто бы только подражал своему брату. Однако он тоже учился на плотника в том же ремесленном училище, что и дядя Митяй. Поэтому друг другу они почти не уступали в мастерстве…

        Изначально я был привязан больше к матери, нежели  к отцу, значение которой в своей жизни я никогда не умалял, но держался в повседневности от него как бы на расстоянии. Зато мой младший брат Никитка установил с отцом почти приятельские отношения, отчего я стал ему завидовать, особенно, когда отец наладился брать его с собой на работу. И после таких поездок в город брат делился со мной своими впечатлениями, возбуждавшими во мне интерес к заводу с нарастающей силой, настолько, что однажды я упросил отца взять меня тоже с собой, после чего представление о мире у меня значительно расширилось. После того летнего дня поистине я сделал для себя открытие, что кроме родного посёлка, оказывается, есть населённый множеством людей город. Он возвышался на большом крутом холме, пологие склоны которого густо были застроены высотными и низкими домами. Среди улиц виднелись купола церквушек, а сам холм венчал огромный с несколькими куполами собор, а ближе к заводу высилась Триумфальные ворота. Город был виден, как на ладони, широкой панорамой. А для меня, до этого не видевшего в таком внушительном скоплении тысячи домов, это зрелище представлялось необычайно прекрасным, которым был, точно оглушён. В такой приятной оторопи  встреча с чужой жизнью и чужими людьми как-то непередаваемо пугала, отчего даже перехватывало дух. И солнце казалось, здесь светило несколько иначе, как будто по-новому, совершено не узнавая меня, как чужая тётка.

       Я вновь и вновь смотрел на город восхищёнными глазами. На первом плане то там, то тут вздымались в небо кирпичные заводские  трубы, а справа высилось сумрачное здание тюрьмы, чуть от него в стороне толпились пятиэтажные дома. А далее расстилались по всей окраине города частные кварталы добротных кирпичных домов с шиферными и железными кровлями. А прямо по спуску бежала булыжная дорога, затем она исчезала за домами и вновь поднималась по довольно крутому подъёму к самой Триумфальной арке и далее к рынку, где на углу пересечения улиц папертью на площадь смотрела Михайловская церковь с островерхим почти готическим куполом и крестом, сиявшим позолотой на солнце. Городские кварталы теснились по всему холму, окутанному вдали солнечной дымкой и не весомой уличной пылью, поднятой проезжающим транспортом, и продуваемому со всех сторон степными ветрами…

        А затем в памяти отложился сам процесс делания кирпича и как он сырой, пахнущий влажной глиной, выходил по рольгану из-под огромного пресса длинной зеленоватой лентой, которую разрезал автоматический нож на отдельные дольки. И с рольгана ловкие руки рабочих перекладывали кирпичи на подвесные металлические люльки, потом они посыпались каким-то порошком, похожим на древесные опилки... И весь этот нескончаемый конвейер двигался в глубокие красные печи, похожие на пещеры, для обжига. И потом из их раскалённых утроб уже красный кирпич рабочие вывозили вручную на железных тачках для складирования на специально отведённых для него площадках, притрушенных красной кирпичной пылью, где складывали их большими кубами раздетые по пояс мокрые от пота и жара мужчины и даже женщины, но, правда, одетые поверх платьев в кожаные фартуки, в больших ботинках и брезентовых рукавицах…

        Отец в бутылке приносил «колючую воду», отдававшую кисловатостью металла и протухшим яйцом. Вспоминалось также и то, как он договаривался с шофёром самосвала, возившего из карьера сырую глину на завод для поделки кирпича, чтобы тот покатал меня, а он этим временем мог заняться ремонтом выходившего из строя оборудования...

       А после приезда из города я ликовал от того, что мне будет, что рассказать о своих впечатлениях маме и старшему брату Глебу. После первой поездки к отцу на работу, в город я попал не скоро, так как у отца ко мне почему-то не всегда было благосклонное расположение. И как я не просил взять меня с собой, отец всё равно неумолимо отказывал, а если я продолжал настырно упрашивать, он бесцеремонно на меня покрикивал. Ах, как я хотел, чтобы он взял меня на завод! Но не тут-то было. Утром он уехал один, а мне ничего другого не оставалось, как выйти за двор, на улицу, что делал несколько раз на дню, вплоть до вечера, устремляя свой тоскующий взор туда, далеко-далеко на степной просёлок, который поднимался из балки на бугор. Наверху сбоку дороги рос куст шиповника, принимавший в сознании причудливые очертания ехавшего на велосипеде отца. Я даже не мог себе ответить: для чего, какой цели я так настойчиво выглядывал без конца отца? Или только потому, что хотел дождаться его и услышать от него обещание, что в следующий раз он непременно возьмёт меня на работу, увидев при этом тоскующий мой взгляд, направленный в затаённой обиде на него, что мне нельзя отказывать и ободряющим тоном скажет: «Хорошо, Миша, завтра мы поедем с тобой, будь готов»! Но к моему огорчению, он молчал, а я про себя отгадывал «ребус» сердечной привязанности отца к Никитке, которому он редко когда отказывал в чем-либо. И тот каким-то образом завоёвывал у отца все симпатии, ничего мне не оставляя. И между ними как-то сама собой завязалась тесная дружба, доходившая порой до панибратства, этакого бесшабашного приятельства, объяснявшегося во многом тем, что отец находил в Никитке нечто большее от своей натуры с беспечными замашками проводить время, чем во мне.

        Когда отец работал во вторую смену, он не брал с собой даже Никитку. Но однажды брат попросился, чтобы посмотреть ночной город, и это ему удалось с первого раза. И вот они уехали, а двор для меня тотчас опустел. Как неприкаянный, не умевший никому жаловаться, слонялся без дела я по двору с сосущей в душе тоской. Мне никуда не хотелось идти ни к товарищам гонять на поляне резиновый мяч, ни купаться на пруд. Словом, я бесцельно бродил, слонялся по двору из угла в угол, а моё воображение рисовало в подробностях город на холме с венчающим его собором, и в особенности его заводской район. И в подсознательном ожидании я крепко надеялся, что мне всё равно рано или поздно непременно удастся в упоении насладиться созерцанием его недоступной каменной величавости, насквозь пропахшего выхлопными газами автомобильного транспорта. А над его каменными мостовыми, покрытыми древней пылью, пронеслось множество зыбучих нескончаемых времён…

     Почему-то образ города связывался в сознании также с холодным вкусом солоноватой колючей газированной воды, которую отец часто привозил домой в стеклянных бутылках…

               

                                                                              4

                                                                СВЕТ ИЗДАЛЕКА

 

      Второе десятилетие уже исчисляла атомная эра; неудержимыми темпами развивалась сельскохозяйственная, автомобильная, самолётостроение, электронная, космическая  техника; перевооружалась армия; росли новые и хорошели старые города. А наш посёлок долгие десятилетия освещался керосиновыми лампами. Молодость моей мамы прошла при керосинке, так как посёлок ещё не был электрифицирован. И только в конце пятидесятых годов по улице стали развозить сосновые электроопоры. А колхозные плотники новенькие ошкуренные брёвна, ещё свежо золотившиеся после очистки коры, заостряли на концах на конус, как карандаши. А с другого конца стальной толстой проволокой прикручивали в двух местах металлические швеллера. И так накрепко их затягивали, что они намертво врезались в древесину.

      Весело и хмельно пахло свежей смолистой корой и сосновыми стружками. И вот наступил долгожданный момент, когда столб опустили в вырытую квадратную яму швеллерным концом, затем туда набивали мелкого кирпича, тщательно трамбовали и начинали засыпать сырой землёй, чтобы столб не шатался, вонзавшийся в небесную лазурь как бы гигантской стрелой для стрельбы из лука. Один столб устанавливали на два двора. И когда по обе стороны улицы, наконец их все укрепили, приступили к натяжению алюминиевых проводов, крепившихся на предварительно вкрученные в столбы изоляторы. Два натянутых в струнку провода от столба к столбу поблескивали в лучах солнца и несказанно очаровывали нас, мальчишек. А когда пара проводов от столбов наклонно побежала к хатам, мы почувствовали радостное возбуждение, что скоро у нас в домах засияет электричество, и будем испытывать нескончаемый праздник, больше не будут нужны керосиновые лампы, столько лет служившие верой и правдой, давая свет. 

       Ещё до конца не была как следует готова электролиния, а многие хозяева уже заранее стали запасаться электрическими патронами, выключателями, розетками, роликами, плетёным, рябеньким проводом и прочим материалом, чтобы в хатах наконец зажёгся  долгожданный электрический свет. И вот это мгновение настало, отец дал колхозным электромонтёрам электрический фонарь с металлическим абажуром, чтобы они закрепили его на столбе и пустили для него ещё один провод. Остальную работу он мог вполне сделать сам, а потом провёл электропроводку в обоих комнатах хаты, в коридоре, так как на заводе он работал электрослесарем. А вот в некоторых хатах посельчан электроосвещение проводили колхозные электрики, одним из которых был Иван Шинкарёв, он жил в нашем посёлке и часто за чем-нибудь обращался к отцу, бывало, они даже вместе выпивали. И с того времени, как провели электричество, среди посельчан они стали уважаемыми людьми. Не знаю, как Шинкарёва, а вот нашего отца многие хозяева приглашали, когда узнали, что в нашей хате чуть ли не в первой из всего посёлка вспыхнул электрическиё свет. И к нашему двору без конца тянулись со своими просьбами ходоки, которым отец никогда не отказывал. И обыкновенно по воскресеньям или после работы он только и занимался этими шабашками. Впрочем, и значительно позже, когда люди стали в своих дворах возводить новые кирпичные дома. И потому ему всегда находилась побочная работа…

     Я помню, какое сильное впечатление произвела на меня и братьев первая электрическая лампочка. Она была грушевидной формы, из тонкого прозрачного стекала, когда к включению света всё было готово, мы собрались в комнате, и вот отец щёлкнул выключателем, и тотчас под потолком воссияла настоящая звезда, которая казалось, прилетела к нам с ночного неба. При виде диковинного светящегося огня, струящегося яркими колючими лучами в разные стороны равномерными золотистыми нитевидными потоками из совсем маленького шарообразного стекла, из моей души вырывалась несказанная радость. И от этого волшебного света в комнате было так необыкновенно светло, как при солнечном свете. В другой комнате также засветилась лампочка, оранжевой яркой звездой, и отныне электрический свет навеки заменил собой керосиновые лампы, столько лет верно служившие людям. И перед мощью электричества казалось выглядели такими никчемными, что только вызывали жалость. Хотя на самом деле от ламп пока никто не собирался отказываться, поскольку люди ещё не ведали, насколько надёжно и долговечно электричество, перед которым некоторые даже испытывали страх. Поэтому керосиновые лампы не убирались, а по-прежнему висели на стене на случай непредвиденных обстоятельств в недалёком будущем. И должен сказать, что лет через шесть, после сильного гололёда, под тяжестью намерзшего льда, электропровода были порваны и целую неделю электромонтёры восстанавливали в посёлок подачу электроэнергии. И все эти вечера во всех домах зажигали по старинке керосиновые лампы. Помню, как я сидел за столом и читал при свете керосинки несколько вечеров толстую книгу, в которой рассказывалось о подполье в условиях военного концлагеря. Я с огромным интересом знакомился с жизнью в неволе мужественных людей, которые боролись с жестокостью фашистов.

      А вскоре в нашей хате вместо отжившей свой век «чёрной тарелки» колхозного радио, заговорил радиоприёмник, работавший от электросети, населивший тотчас комнаты неслыханными доселе голосами всего мира. И моё игривое воображение живо рисовало города тех стран, откуда вещались передачи, и от этого моя жизнь становилась заметно богаче. Моя фантазия развивала любознательность. Может быть, от этого со временем у меня пробудился интерес к географии и картам, так как я стремился узнавать как можно больше городов и стран, вещавших из радиоприёмника.

      А спустя год или два после проведённого в посёлок электричества, наиболее зажиточные дворы стали приобретать телевизоры – эти своеобразные окна в неоглядный мир. В то время телевидение, разумеется, во всю уже распространилось по стране, о котором мы, однако, узнали намного позже, когда один или два двора уже владели телевизорами, которые для большинства были ещё долго недосягаемой роскошью. Зато мы, тогдашняя послевоенная детвора, любила ходить по воскресеньям в клуб на детские сеансы, а кто-то и на взрослые. Фильмы о войне и пограничниках были предметом наших постоянных мечтаний. А стоило показать о гражданской жизни, как мы поднимали на весь зал воистину разбойничий свист, которым выражали протест и возмущение, обманутых киношником «серой мурой».

      О том, какой будет следующий фильм, нас своевременно извещали, развешенные по улице на столбах, киноафиши, притягивавшие к себе мальчишеские взоры, как магнитом. В хорошую погоду, особенно летом, киношник-Алик, живший в городе, приезжал к началу сеанса всегда вовремя. Но в дождливую погоду, случалось, на клубе висел замок, но мы, детвора, невзирая на небесную хлябь, всё равно собирались и мокли под дождём в ожидании киномеханика с его кинолентами, которые несли под мышками, сопровождавшие его пацаны из соседнего посёлка Верхний, располагавшийся ближе к городу. Вот бывало мы упорно ждём, а дождь всё идёт, и уже начинаем терять надежду, мрачнеем оттого, что «кина» не будет. Но вот вскоре пришлёпал на протезной ноге, близко живший завклуб, жена которого убирала клуб, выметая мусор и вымывая за пацанами и взрослыми грязь. Он открыл деревянную пристройку к клубу, и мы укрылись в ней от дождя и теперь можем ждать киномеханика Алика со своими помощниками. С приходом завклуба вероятность срыва киносеанса как бы исчезала, и мы, обнадёживались, что скоро и Алик пришлёпает. Алик был хроменький, худощавый на вид, как-то несколько в пояснице перекошен, с тонким женским голосом, мог быть и суровым, и весёлым.  Обычно двумя часами раньше он всегда крутил сеанс в посёлке Верхний, а потом подходил и к нам черёд...

       Хотя время начала сеанса уже истекало, а долгожданного киномеханика всё не было и не было. Тем не менее мы, детвора, продолжаем терпеливо ждать, вовсе не думая расходиться по домам, с трепетным вожделением всматриваемся в серую хмурь конца улицы, где предположительно должен вот-вот из-за поворота от кладбища появиться Алик с пацанами, всегда державшими под мышками по паре круглых металлических коробок с лентами.

       Но вот по-прежнему улица в конце была пустынна, только колеблется под угрюмым серым небом морось нудного дождя. Мы безнадёжно вздыхаем, опечалено опускаем к долу глаза. А кто-то из ребят, потерявших всякую надежду, обречённо изрекает, мол, всё –– шабаш, кино на сегодня отменяется, киношник заболел от чрезмерного винного чревоугодия. И хоть эта шутка одними принималась всерьёз, а другими с недоверием, поскольку некоторые пацаны продолжали верить, и благодаря которым упорно ждём киношника и, как истые фанаты, тоже отказываемся верить, что на этот раз кино и впрямь отменяется.

      Но вот кто-то самый остроглазый высмотрел, идущую через простиравшееся от огородов подворий, поле цепочку странных путников. И тут раздался ребячий многоголосый ликующий возглас: «Идут, идут! Ура, ура!» И кажется с минуту в воздухе висит монотонный звук роя пчёл. И в одночасье, стремглав выбежали из клубной веранды на улицу, где была часть ребят, и мокли под дождём, как стражники, и всем скопом дружно захлопали в ладоши, оглашая звонкими визгливыми выкриками окрестности клуба, что праздник кино всё-таки нам обеспечен. Мы вознаграждены за терпеливое ожидание своего обожаемого киномеханика Алика, который в тот момент нам представлялся настоящим героем, совершившим где-то беспримерный подвиг.

       «Ждёте?!» – кричал он как-то пискляво, озорным тоном, ещё издали, на подходе к клубу во главе своей свиты, сильно хромая на одну ногу, доставая на ходу от киноаппаратной ключи из пиджака, вымокшего под дождём за время пути из посёлка Верхний в наш посёлок Киров. Его лицо всегда этакое грустное, несколько рябоватое, сейчас лучилось удивлением, так как он и сам не надеялся застать нас, своих верных кинозрителей, поскольку задержался он ни мало ни много –– на час. Правда, бывали случаи, когда напрочь потеряв терпение, его уже и впрямь не ждали, и всё расходились по домам. Однако в таких случаях Алик рассылал по улице двух-трёх пацанов, оповещавших, что ранее объявленный сеанс, состоится часом позже. На его «ждёте», мы дружным хором выкрикивали: «Ждём!» С Аликом в аппаратную ввалилось его несколько помощников, которых от киномеханика мы уже не отделяли, и воспринимали их как единую команду. Пока они перематывали киноленты и заряжали ими аппараты, Алик приступил к обилечиванию детворы. А во время сеанса его помощники следили за порядком в зале.

      В клубе почему-то всегда пахло пылью с примесью киноленты и сухого дерева. В зала стояли длинные со спинками деревянные лавки, порядочно изрезанные шкодливыми ножичками пацанов. После перемотки кинолент и обилечивания детворы, мы, зрители, рассаживались на лавках в ожидании сеанса, с желанием, чтобы он никогда не кончался. И в этот момент наш дорогой киномеханик Алик вдруг превращался в сущего врага для тех пацанов, у кого по иронии судьбы не было денег. Сначала они упрашивали Алика пропустить их без билета, мол, забыли взять деньги, но обязательное принесут в другой раз. Однако Алик на слово никому не верил, и ни на какие уступки не поддавался. И поэтому казался беспощадным, жадным хроменьким уродцем. И тогда безденежными пацанами принималось дерзкое решение – во что бы то ни стало прошмыгнуть в кинозал. Вот кто-то подговоренный ребятами открывал изнутри, со стороны сцены, окно, которое за кулисами не было видно. И таким образом безбилетники проникали в зал, прятались на сцене, тогда как некоторые, ещё до начала сеанса, умудрялись прятаться то под лавками, то в складках кулис. Однако Алика было весьма трудно провести, он уже досконально изучил повадки безбилетников. Ему ничего не стоило понаблюдать в смотровое окошко аппаратной за настроением зала. И если обстановка в зале ему не нравилась, если кто-то сновал чёрной тенью по сцене, он незамедлительно велел помощнику остановить проекционный аппарат, зажигал в зале свет и вскоре обнаруженные безбилетники были выпровожены на улицу.

       Обыкновенно таких не счастливчиков зрители провожали сочувственно, при этом испытывая удовлетворение оттого, что смотрели кино на законных основаниях. Хотя из нас никто не был застрахован от того, что в другой раз могли тоже оказаться на их месте.

     Конечно, на этом безбилетники ничуть не успокаивались, стремясь вновь проникнуть в зал, как истые мастера своего дела. Но скоро были выявлены бдительным оком киношника и выведены Аликом за ухо на улицу под улюлюкающий смех зала. Пацаны из его свиты почему-то не всегда добросовестно выявляли безбилетников, за что между ними и Аликом возникали даже перебранки.

       За время сеанса проникание в клуб таким же образом могло продолжаться нескольку раз и столько же пацаны выдворялись вездесущим Аликом. Правда, некоторым безбилетникам иногда всё-таки удавалось высидеть сеанс от начала до конца. Но таких везунчиков было немного.

      В следующий раз те ребята, которым надоело быть без конца выдворяемыми из зала, запасались необходимым пятаком. Именно столько тогда стоил детский киношный билет. Но в ту пору пять копеек считались деньгами, особенно для малоимущих пацанов, в разряд которых попадал и я, поскольку у нас была на счету каждая копейка. Поэтому экономя пятаки, мы подчас тоже рисковали пройти в зал без билета, чем особенно отличался Никитка. В отличие от безбилетных завсегдатаев мне почему-то везло чаще. Я не всегда выдворялся из кинозала. А вот Никитка со своим другом Димкой Метловым, даже имея в кармане пятаки, находили удовольствие пролезать в зал без билета и чаще кого-либо выгонялись из клуба.

        Для выявления безбилетников Алик зажигал в клубе свет и, хромая, входил в зал,  начиная внимательно шарить по лицам зрителей своим намётанным оком; и его нацеленный, острый взор мгновенно выхватывал Димку, которого он искал. Затем зацепился на Никитке, на братьях Косолаповых. А подручные Алика по его команде выгоняли прочь из зала нарушителей порядка. Разоблачённые пацаны, как, например, Иван Косолапов с Васькой Дубакиным, даже не дожидаясь пинка Алика, сами пулей вылетали из клуба под смех и улюлюканье зала. А вот и я притаился в углу, как мышь, жду своей очереди – полечу следом за товарищами, как пить дать; сердце при этом вовсю колотится. Я слежу тайком за взглядом Алика. И когда он приближался, я нарочно делал беспечную, ничего незначащую позу. О, какое чудо! Взгляд Алика лишь скользнул по мне и пошёл дальше прощупывать физиономии маленьких зрителей: неужели я спасён? Однако всё равно побаивался, чтобы кто-то из моих недругов, например, Иван Косолапов, не продал Алику, что знал на опыте других. Но это особый разговор. (Сейчас тут ему не место). А что же меня спасло? Видимо, одно то, что я чаще брал билет, чем пролезал без него. Но  однажды я тоже попался. Алик старался запоминать обилеченых им пацанов, чтобы потом ему было легче распознавать безбилетников, я только так могу объяснить, как однажды он выгнал меня вслед за другими…

      Между прочим, Алик от этого, казалось, тоже получал удовольствие, словно от предлагаемой нами игры в безбилетника, так как никогда не выходил из себя…

      Родители нам запрещали убегать на вечерние сеансы, но мы всё равно их не слушали. Но  проникнуть в зал было очень даже непросто, так как нас, пацанов, на взрослое кино ни под каким предлогом не пропускали даже за деньги. Вот такое было тогда отношение к подрастающему поколению. Хотя фильмы были совершенно невинные, но было достаточно одного того, что они предназначались для  взрослых. И нам оставалось только со стороны сцены залезать в окно, или перед началом сеанса спрятаться под лавками, что, конечно, было сделать так же нелегко, как днём на детском сеансе. Причём мы очень завидовали большим пацанам, потому что их запросто пропускали в кино. И мы были вынуждены просить кого-нибудь из них открыть нам внутренние ставни на окне, где в одной секции рамы стекол уже давно не было. И мы проворно, один за другим, пролезали в него и прятались за кулисами. Если нас не обнаруживали, мы прямо на полу размещались смотреть фильм. Конечно, нам везло так не всегда. Кому-то из помощников Алика стало известно о наших проделках, и тогда он установил за окнами неусыпный контроль. Но мы всё-таки наловчились смотреть кино с улицы, в часть приоткрытого окна. Правда, в лунные вечера свет дорожкой падал прямо на экран, мешавший взрослым смотреть фильм. И тогда завклуб решительно закрывал ставни на крючки, а нам ничего не оставалось, как смириться со своей участью малолеток, или просто-напросто глазеть в узкую щель между ставнями. Хотя это довольно скромное соглядатайство для нас было мучительным наказанием...

      Спустя много лет детская пора вспоминается с грустью, и с сожалением думаешь, что те времена безвозвратно канули в Лету. И даже теперь не верится, что с таким захватывающим  азартом влекли к себе взрослые фильмы, которые открывали для нас совершенно другой мир, нежели детское кино. От этого жизнь наполнялась новым содержанием и смыслом, а мы становились то ли взрослей, то ли искушённей...

      В наши дни старый клуб до того обветшал, что пришёл в полное запустение, и стоит полуразрушенным. Сначала, когда построили новый, в старом клубе устроили детсад. Но через несколько лет его перевели в специальное построенное для него здание со своей котельной. А клуб приспособили под общежитие для сезонников, прикомандированных на время жатвы и уборки урожая шоферов, студентов, присылаемых в помощь колхозу, даже обитали солдаты. А одно лето в нём жили одни цыгане. И всё это время клуб ни разу не ремонтировали. Поэтому со временем он неотвратимо приходил в запустение, с каждым годом ветшал всё больше и больше. И наконец пришло время, когда он больше ни под какое жильё уже был не пригоден. В нём совершенно отпала всякая нужда. А его вид, конечно, вызывал всемерное сочувствие и сожаление. И вот в нём были выбиты все стекла, варварски изломаны двери, оконные рамы, осыпались обшарпанные стены, кусками отваливалась глинопесчаная штукатурка, прогнулся сильно потолок, из которого вырвана половина досок. И кругом хлам, мусор. Молодёжь пробовала своими силами привести клуб в порядок и оборудовать спортзал, но нашли только один закуток, позанимались всего одно лето… А когда заводилы ушли в армию, там уже некому было тренироваться…

       Вот такая печальная, удручающая сознание картина предстала мне, зрелому человеку, приехавшему погостить на родину. Теперь трудно представить, как некогда в клубе проходили концерты художественной самодеятельности как местных, так и заезжих артистов из соседних хуторов. Когда-то крутили здесь кино, устраивали новогодние вечера школьники и по случаю других праздников давали концерты силами учащихся для земляков. Даже проходили колхозные собрания и массовые гулянья на день урожая. Одним словом, плохо ли, хорошо ли, тем не менее клуб добросовестно исполнял отведённую ему роль поддержания на селе культуры…

      Очень жаль, что история клуба, похоже, уже навсегда забыта. И недалеко то время, когда обвалится крыша, разрушатся стены, и останки безжалостно сметут в овраг. И ничто больше не напомнит грядущим поколениям, что на этом месте некогда был сельский очаг культуры...

       А пока вокруг клуба шумят высокие пирамидальные тополя, им ещё здесь долго стоять – этой весёлой леваде, как бессменным стражникам и свидетелям нашего отшумевшего в Лету детства... И ещё через несколько лет то, что осталось от клуба было снесено, впрочем, нынче нет и самого колхозного двора, так как фермы, кузня, сараи и другие постройки были варварски снесены, а кирпич разобран и увезён. Стоит лишь кирпичный молочно-товарный комплекс, под плоской бетонной крышей, его никто не рискнёт без автокрана разобрать по кирпичику. Вот он пока единственный и стоит, как символ ушедшей советской эпохи…

       А что новый клуб? Он, разумеется, довольно крепок, выложен из шлакоблока и его тоже обрамляют тополя, но они чуть моложе. Однако в клубе в годы перестройки изредка, раз в неделю, крутили фильмы, но только вечером. Много киномехаников познал он, Алик давно прочно осел в городе, а жив ли он нынче, кто теперь скажет? В последние годы кинофильмы возили из Аксая, когда тот в 1965 году стал нашим райцентром. Моя юность и молодость проходила в новом клубе. Давно ушли в прошлое танцы, да и молодёжи осталось очень мало. В наше время тут было весело и шумно, на танцы съезжались даже из соседних посёлков, станиц и хуторов, устраивали концерты, собрания, новогодние ёлки, а от библиотеки, что находилась под одной крышей с клубом, уже ничего  не осталось, книги растащили ретивые читатели. Правда, уже в новое время, один студенческий кооператив из города, всего сезон показывал видеофильмы из запретного когда-то репертуара. И на эти сеансы сбегалась молодёжь со всей прилегающей к нашему посёлку округи. Как бы то ни было, однако, это уже далеко не то старое время, время моего детства, когда мы ждали кино поистине, как праздника для души. Ведь тогда ещё так не было в каждом доме распространено телевидение, как теперь и мы только-только открывали для себя окно в большой мир, приобщаясь к настоящей культуре.

     Нынче клуб отремонтирован и, говорят, сдан в аренду для занятий восточными единоборствами, приезжающей из города молодёжи. Но что это за люди на иномарках, никто не знает, или только догадываются… И слава богу хоть в таком качестве кому-то приносит пользу клуб, превращённый в спортзал….

                     

                                                                           5

                                                   ОТЦА УВЛЕКАЛО РАДИО

 

      Мой отец, Платон Нестерович, в молодые годы увлекался прослушиванием радиоголосов. Ему было крайне интересно знать, что говорит о нашей стране радиостанции «Голос Америки» и «Свобода». Хотя у него никогда не было антисоветских настроений, от отца я не слышал отрицательных высказываний о советской власти. Одно время он был даже членом партии, но за неуплату членских взносов, как он объяснял, его исключили из рядов коммунистов, о чём нисколько не жалел. Я полагаю, он нарочно так поступил, так как партия ему ничего не давала, которая была хорошей лазейкой во власть для карьеристов и проходимцев. Тогда как отец был всего-навсего рабочим. Причём зарплату он получал небольшую, поэтому решил вернуть деньги в семью, которые уходили на уплату членских взносов. О коммунистах отец отзывался по-разному, но высокого мнения о них у него не было. Он любил слушать новости, следил за событиями как в стране, так и за рубежом. Тем не менее в политике почти не разбирался. Зато был он, как сейчас говорят, фанатом радио. Поэтому подключал, выведенный на улицу, к радиоприёмнику громкоговоритель, установленный на карнизе причёлка хаты под самой крышей. И таким образом, этот динамик прямо-таки выкрикивал на всю нашу улицу, что происходило в столице на октябрьских и первомайских праздниках. Особое впечатление производил диктор Левитан, рассказывавший о военных парадах и демонстрациях, после которых передавали праздничные концерты.

      Радио, включенное почти на весь день и на второй тоже, как бы олицетворяло народное гулянье, окрашивая его весельем и радостью, и когда отец на какой-то час-другой выключал радиоприёмник, на это время праздничное настроение несколько спадало. И как будто вся окружающая действительность, расцвеченная праздником, принимала самый заурядный и будничный вид. Однако стоило отцу вновь включить динамик, как всё буквально на глазах преображалось: и деревья, и дома, и улица, и люди. Я любил нарядных людей и сравнивал с ними себя. И ходил аккуратно, чтобы не запачкать новые брюки, рубашку и туфли, стряхивая с одежды то пыль, то соринки. Притом оберегая блестящую поверхность туфель от неосторожного движения при соприкосновении с дорожными неровностями и колдобинами. Мне почему-то очень хоте-лось, чтобы взрослые, мальчишки и девчонки, тоже  были по праздничному одеты для усиления своих ощущений народного гулянья. Поэтому, если вдруг встречался человек не в новом или хотя бы приличном костюме, тогда мной это  воспринималось как элементарное проявление бескультурья. В детстве я ощущал неповторимость времени, а неудержимый бег дней очень хотелось удержать, что больше всего испытывал на праздники. Я бесконечно сожалел, что они так быстротечно проходили, оставляя после себя одни воспоминания. Я тщился усилием воли остановить мгновение, запечатлеть в душе каждую прожитую секунду. Но это – я понимал – невозможно было сделать, и уходивший первый день праздника становился источником переживаний только потому, что он больше не повторится. И второй день, разумеется, уже не будет походить на первый. Словом, даже по такому ничтожному поводу, как смена одного дня другим, ничем уже не похожим на первый, поскольку события пойдут совершенно новые, одно это было вполне способно испортить тебе настроение. И это надо было признать без обиняков, не выдумывая никаких иллюзий. Но детское сердце почему-то не собиралось мириться с этим удручающим фактом, что в том виде каким был вчерашний день, он уже никогда-никогда не повторится, таков уж ход необратимого времени, неумолимо меняющим всё и вся. И только в памяти сохранялись тоскливые ощущения пережитого накануне, будто я терял и расставался навсегда с нечто дорогим и несказанно любимым существом. И мне лишь оставалось вспоминать нарядных, возбуждённых гулянками, людей, сельскую нашу улицу, преображённую своим убранством, подбеленными деревьями, выметенными дворами и вывешенными флагами на домах местной «знати». И всё это вкупе создавало праздничное настроение.

       Хотя красные флаги на домах порой рассматривались людьми в стремлении наших держиморд показать свою верность советской власти. А вслед за «знатью» это делали её приближённые. Ведь почему-то ни один рядовой колхозник не водружал на свою хату флаг, и для них ничего не менялось. Они также работали с ощущением, что никакого равенства не может быть, вместо чего продолжалось расслоение людей на богатых и бедных, которое у нас всегда  замалчивалось. Сознавая, что расслоение общества двигалось по эволюционному пути, что социального равенства быть не может, я приходил к выводу, что идея социализма, по своей сущности не уловима, что коллективная собственность условна. Единственно, что умели делать устроители рая на земле, это устраивать праздники под надутые бравурные марши, которыми прикрывали всю срамоту тщетных усилий построения коммунизма. Пустые лозунги и призывы, разбавленные весёлыми маршами, лившиеся по праздникам из динамиков на затурканные головы людей, зомбированных господствующей идеологией, властвовали над сознанием слепо поверивших простых миллионов людей...                    

      Наш отец, подключавший на улицу динамик, словно был олицетворением власти, чтобы народ знал о проходивших в стране праздниках. И чересчур горластый динамик предавал нашему двору некое официальное значение. Видимо отец это сознавал, что его несколько  возвышало над остальными посельчанами, а на его фоне, мы, его сыновья, тоже приобретали в глазах земляков значительный вес. Хотя по своей натуре отец ни перед кем никогда не возносил себя, ему глубоко было чуждо чувство зазнайства. С людьми он как-то сходился легко и со всеми ладил. Правда, за свою простоту и доступность, из-за неумения, где надо схитрить, над ним норовили подшучивать и посмеиваться только потому, что отец никому не давал отпора. Хотя в крутом подпитии, он, бывало, неожиданно взрывался на своих обидчиков, как это однажды произошло на день Победа. Отец всегда на праздник надевал костюм с боевыми фронтовыми наградами и наградами ветерана войны. И как-то его завистливые сверстники, бесстыдным образом стали не по существу придираться, что якобы награды отец не заслужил на ратном поле, а снял с убитых в боях товарищей. Этот наглый, бесцеремонный и оскорбляющий достоинство наговор недругов сильно задел отца-фронтовика за живое, отчего он стал неистово доказывать  обидчикам, как и где он заслужил медали и ордена. А что касалось нас, его детей, то мы никогда не сомневались, что он действительно честно заслужил боевые награды, исполнив с честью воинский  долг. Причём я неоднократно слышал от отца, сколько лиха он хватанул на войне, в каких участвовал боевых операциях, служа в разведке, одна из которых завершилась захватом немецкого штаба со всеми секретными бумагами, а также пленением немецкого генерала, за что отец был награждён орденом Славы. Только жаль, что в этом повествовании, я не ставил цель рассказать обо всех боях и операциях, в каких довелось ему участвовать, но о чём идёт речь в моём большом романе «Страшные дни войны», который завершает цикл книг хроники народной жизни…

      Ещё с военной поры отец привык носить гимнастёрку, он годами мог не расставаться со старыми вещами. У него был личный металлический шкаф для хранения всевозможного инструмента и электроматериалов. Никто посторонний в него не мог проникнуть, так как шкаф находился под неусыпной охраной замка. При всей своей рачительности, отец отличался педантичной аккуратностью, и где попало не оставлял свой инструмент. Все его вещи находились на отведенном им месте, и в шкафу всегда был идеальный порядок.

       Свой велосипед, на котором он много лет ездил на работу до поздней осени, содержал в идеальной чистоте, а весь его механизм был отлажен, как часики. Нам было бесполезно просить покататься, так как отец боялся, чтобы мы его не сломали. Впрочем, на его милость в трезвом виде мы никогда не рассчитывали. Но совсем другое дело, когда он приезжал с работы выпившим, тогда отец становился безгранично добрым, и этим мы всегда пользовались, охваченные безудержной радостью, что теперь мы можем весь вечер кататься на велосипеде по очереди. Хотя плохо ещё держали равновесие, еле доставая до педалей, ерзая по раме, как альпинисты по скале. Но мы знали, что нам нельзя с него па-дать, так как могли согнуть руль или педаль; и когда это происходило, отец выходил из себя. В следующий раз можно было уже не просить велосипед, так как следовал категорический отказ...

       Помню, был у нас старый механический патефон, заводившийся блестящей никелированной ручкой, с такими же металлическими застежками на футляре. Бывало, заведешь его, как шарманку, и в трепетном ожидании поставишь головку звукоснимателя, похожую своей формой на крупную луковицу, на черный диск пластмассовой пластинки, и под баян или народные инструменты запоёт женский и мужской хор. Или под заливистую гармонику выкрикивала частушки звонкоголосая Мария Мордасова, и были пластинки с песнями Клавдии Шульженко, Леонида Утёсова. И опять-таки, без разрешения отца мы не могли притронуться к патефону, чтобы послушать музыку и песни, тогда ничего нам не говоривших певцов; в такой вечер я мог подолгу торчать возле патефона, не уступая его братьям под убедительным доводом отца, что я бережливей, чем они, что кто-то из них может его ненароком повредить и тогда нам его больше не видать, как собственных ушей. И они начинали верить, что лучше меня никто из них не может обращаться с патефоном. Мне нравилось сменять иголки в головке звукоснимателя, хранившиеся в округлой выдвижной коробочке, встроенной на закругленной поверхности патефона в специальной ячейке, из которой она выходила лёгким нажатием пальца, напоминавшая собой раскрытый веер.

       К моему безраздельному лидерству братья уже настолько привыкли, что нисколько, как попервости, на это не роптали. Но иногда вспыхивали ссоры из-за пластинок, которых у нас было довольно много – десятка три. И каждый норовил послушать ту, которая нравилась больше всего. В наш шумный, неуступчивый спор всегда вмешивалась мама, устанавливала очередность в прослушивании пластинок, чтобы мы придерживались справедливости.

       Был у нас проигрыватель электрический, подключавшийся к сети через радиоприёмник, которым мы стали пользоваться только значительно позже. Вся эта, теперь допотопная аппаратура, стояла в святом углу на тумбочке, где под самым потолком всё ещё висели иконы, которые мы позже с ними и отправим пылиться на чердак, как пережиток прошлого, под давлением господствующего тогда атеизма. Итак, эту драгоценную для той поры аппаратуру, отец привёз в один прекрасный день из города, где её вместе с пластинками кто-то ему продал вполне по сносной цене. А до этого долгое время до начала «электрической эры» слушали колхозное радио из чёрной тарелки, висевшей на стене. И вот с появлением радиоприёмника, подключавшегося к электросети, оно тотчас утратило своё былое значение и мы его сняли, во многих местах продырявленное нашими любопытствующими пальцами, которые мы совали всюду, куда не просят, за что и получали от дедушки и родителей многочисленные взбучки. Но в этом больше отличались мы с Никиткой, тогда как Глебка никогда с нами в шкоде не участвовал, и вовсе не потому, что был неизменным любимцем дедушки, просто он вёл себя как умудрённый жизнью старичок. Глебушка помогал дедушке сворачивать самокрутки, сохранять свежие газеты от нашего варварского уничтожения на пилотки, самолёты и корабли, зашнуровывал ему туфли или парусиновые чувяки, облегчая однорукому человеку повседневные заботы, в то время как мы могли стащить у него табак по просьбе больших пацанов, за что нам тоже влетало.

       К нашим проделкам, конечно, неумышленно, подсоединялся отец, когда включал громко радиоприёмник и не слышал, как дедушка выходил из себя из-за того, что отец не проявлял элементарного уважения к близким. А маме приходилось приструнивать своего невежественного мужа, проявлявшего невозмутимое спокойствие, когда дедушка просил отца убавить звук. А тот знай себе полеживал на кровати, положив ноги на спинку, словно его ничто не касалось.

      Но когда дедушка пребывал в добродушном настроении, он тоже был не прочь послушать новости, чтобы при этом не столь громко звучал радиоприёмник, чем отец совершенно пренебрегал, не уважая тестя, который просил дочь, чтобы зять немедленно убавил звук. Маме тоже надоедал горластый радиоприёмник, и она без предупреждения сама убавляла громкость. Но стоило любимцу отца умолкнуть, как он, словно ужаленный, вскакивал с кровати и с бранью набрасывался на маму, посмевшую сунуться в его владения. И тогда между родителями вспыхивала душераздирающая перебранка. Я всегда поражался невежеству отца, напрочь лишённого чувства такта и уважения других членов семьи. Я целиком разделял стремление мамы образумить отца. Разве могут дети стать воспитанными, если в семье между родителями нет взаимопонимания. Ведь неэтичное поведение отца могло передаваться детям. И она разъясняла нам, как лучше всего вести себя, если рядом находятся другие люди, чтобы им не был причинён ни моральный, ни материальный, ни физический урон, в силу каких-то необдуманных действий. Но кто мог заранее предугадать, к чему может привести дурной поступок. Ведь мы сперва делаем, а потом только спохватываемся, что поступили  скверно. Вот поэтому безалаберные поступки отца в какой-то мере влияли на наше воспитание отрицательно. Мы, как губка, впитывали его привычки и пристрастия, даже сами того не подозревая. И, как ржавчиной, попавшей на металл, разъедал наши ещё не окрепшие души. Хотя я был не склонен подражать отцу, так как его манеры во мне всегда вызывали стойкое отвращение, и потому в своих поступках я руководствовался действиями мамы, потому как она была для меня непререкаемым авторитетом. Если она бранилась с отцом, я понимал, что он заслуживал справедливого порицания, а значит, ни в коем случае мне нельзя ему подражать. Поэтому на меня и старшего брата отец влиял своим поведением во многом лишь косвенно, чего, собственно, не скажешь о Никитке, которого притягивало к отцу, как металл к магниту. Он чаще, чем я, просил у него денег на школьные обеды. Впрочем, отец в свой черёд как бы потворствовал Никитке, потакая его страстям, он находил в нём как бы своё зеркальное отражение, что облегчало им понимать друг друга ...

      Одним словом, привязанность отца к радио сохранилась на протяжении всей его жизни. Он любил слушать новости, постановки, концерты, никогда не читавший ни книг, ни газет, и радио для него было единственным источником информации. И в значительной мере сокращало время для ознакомления с текущими событиями как в стране, так и за рубежом, для чего не обязательно было затрачивать энергию на чтение газет, не напрягать своё зрение, которое, кстати, у него было слабым с молодости. В последние годы жизни, отец не расставался с телефонным наушником, которым пользовался как минирадиом. После ночного дежурства в хозяйстве соседнего посёлка Верхний, приходя домой, он укладывался на диване, подкладывал под ухо наушник и слушал пока не засыпал.

       Когда отца дома не было, наушник лежал на подоконнике, от которого тянулись два проводка. Один служил антенным контуром, крепившимся к оконному карнизу, державшему штору и гардину защипками. Второй тянулся к розетке, одно гнездо которой служило наушнику источником питания. И вот наушник остался лежать безмолвно на своем обычном месте после того, как отец скоропостижно умер, опившись, видно, некачественным самогоном. Но свою версию я изложил в романе «Чужой». Тогда, только погостив у родителей со своей женой, после Нового года я был вызван телеграммой на похороны отца и видел, оставленный им на подоконнике наушник, который как бы говорил, что он по-прежнему жив, только уехал по своим неотложным делам в город, куда раз в неделю ездил за пайковыми продуктами в магазин, который обслуживал ветеранов войны. И вот скоро он должен вернуться, впрочем, после обеда, и потом как обычно займёт своё прежнее место на диване.

       Казалось, и впрямь наушник ожидал своего хозяина, и я со щемящей болью в сердце, с застывшими на глазах слезами, держал этот наушник в руках, не прикладывая к уху, точно опасался нарушить нечто священное, только по праву относящееся к отцу и наушнику...

      Я не стал убирать его с подоконника, не захотел прерывать привычный ход вещей, как он сложился при хозяине. Тем более, в тот момент мне всё время казалось, вот сейчас распахнётся из коридора в хату дверь, щёлкнет знакомый с детства замочный ролик о металлическую планку створа, войдёт несколько валким шагом отец, поставит около печи свои туфли, как это он всегда проделывал, и с кружкой горячего чая в руке, только что пришедший из кухни, пройдёт не спеша к дивану, постоит, задумчиво отхлебнёт из неё горячей пахучей жидкости с блаженным удовлетворением, облегчённо вздохнёт, затем поставит кружку на окно, а следом возьмёт с него наушник, и удобно уляжется на старый диван-кровать, поскрипывающий пружинами и подъёмным механизмом, как расстроенное пианино…

       Однако, зная теперь твёрдо, что отныне он этих, привычных движений уже больше никогда не проделает, не будет слушать по наушнику любимые новости и другие передачи, на душе у меня становилось неизбывно больно и печально, что скорбь моя по нём продлится, наверное, вечно. И стоя в тупой неподвижности, сознавая это, я спрашивал: зачем смерть посмела прийти так непрошено рано? Ведь отец ещё хотел и надеялся жить до отведённого ему срока… Но, оказалось, он проморгал нелепую смерть, последовавшую, быть может, от плохого самогона, не рассчитавший свои возможности в преклонном возрасте. Жаль, он не задался вовремя вопросом, а стоит ли, не пора ли остановиться и оглядеться, что там было позади и что ожидает впереди после лишнего стакана? Нет, увы, этого не произошло, и беды нельзя было миновать, ведь русскому человеку всегда кажется, что ещё не всё выпил, ещё есть время в запасе. Но стрелки часов кто-то незримо перевёл…

       И ещё какое-то время держал на ладони наушник, я снова погружался мысленно туда, где было наше детство, и был отец.

             

                                                  

 

 

 

                                                                                  6

                                                          ПЕРВЫЙ ПОРОГ ЗНАНИЙ

 

       В шестилетнем возрасте я уже сознавал, что существую, и тогда это переживалось мною по-своему таинственно и неповторимо. Я думал: где же я был до того, как обрёл физическую оболочку? И как бы я ни спрашивал у себя, никак не мог постичь: где же я обитал, прежде чем прийти в этот загадочный мир? Иногда мне казалось, что я существовал всегда, но только не знал, что действительно существую… Но в точности это было известно только Богу… И всё равно хотелось верить своим представлениям о себе, что ты как будто бы не единожды был на этом свете и с этим ощущением я жил дальше. Наибольше это проявлялось, когда что-то в моей жизни происходило и мне казалось, что когда-то это же самое со мной уже случалось, но никак не мог вспомнить когда именно. И ещё острей представлялось, что с тобой рядом есть нечто такое, что тебе не дано постичь и оно напоминает о себе как бы дразнит, дескать, только попробуй узнать и тебе станет не интересно жить…

       В те дни жаркого и сухого лета, когда мама водила Глебку в город проходить медкомиссию, в связи с этим он поневоле становился центром родительского внимания. А мы были как бы оставлены на второй план, словно на время всеми брошены на произвол судьбы, о чём мы с Никиткой, однако, вовсе не кручинились, не высказывали своих кровных обид. Да и были ли они, когда нам по-своему тоже было интересно взирать со стороны на Глебушку, особенно в тот день, когда мама купила ему новую форму, от которой исходил восхитительный запах фабричного сукна. До этого, наверное, кряду несколько дней мама уходила с ним в город, а мы, предоставленные сами себе, безмерно радовались свободе, убегали с друзьями в дальнюю лесополосу Соколовку разорять сорочиные гнёзда…

       Помню, однажды брат нёс в руке кожаный портфель со всеми для него принадлежностями: пеналом, ручками, карандашами, букварем, помню, так же, как брат в первый раз надел школьную форму, сшитую из тёмно-синего сукна, состоявшую в то время из гимнастёрки с металлическими пуговицами и прямых широких брюк. Само собой разумеется, гимнастёрка подпоясывалась кожаным ремнём с никелированной бляхой. Венчала форму фуражка с кокардой и чёрные блестящие ботинки шли как бы дополнением. Словом, сама  форма сидела на брате мешковато, поскольку мама покупала её с расчётом на вырост. Поэтому брюки ею были заведомо подшиты, правда, рукава гимнастёрки лишь подворачивались аккуратно. И брат в ней выглядел нескладным увальнем, что объяснялось материально стеснённым положением семьи. Не могли же нам родители каждый год покупать новую форму. Впрочем, так поступали все родители, и сверстники брата, которые с ним в тот год пошли в школу, тоже выглядели не лучше, то есть форма хоть сама по себе была новая, однако, сидела на первоклашках совершенно не подогнанной, как на огородном пугале…

        Зато запах сукна во всех отношениях был очень приятен, он вызывал собой какую-то неизъяснимую до головокружения радость, а её нежный, бархатный ворс, как шерстка мышки вызывал созерцательное удовольствие.

       Я гордился, что брат скоро пойдёт в школу, и оттого представлялся, чуть ли не взрослым, ставшим как будто на голову выше, и заметно отдалился от меня, хотя он был напрочь лишён какого-либо зазнайства, поскольку по-прежнему оставался застенчивым и тихим. Когда мама откровенно начинала им любоваться, одетым в новую форму, Глебушка как-то смущённо, одними уголками губ улыбался, и то сужал их, то несколько расширял, как будто что-то нашептывал ими. Ему, очевидно, тоже нравилось быть облачённым в школьную форму, но вслух это боялся высказать. Конечно, мы тогда не могли осознавать, каких усилий стоило маме скопить денег на форму, портфель и учебники старшему сыну. Конечно, без помощи дедушки Петра Тимофеевича тут не обошлось, он всегда вносил свои сбережения в общий семейный бюджет. Да и как тут не помочь, ведь старший внук был его любимцем. И поддержка дедушки постоянно выручала из нужды...

      Наша обстановка тогда ещё в новой хате была весьма и весьма скромной. Железные с мягкими сетками кровати, на фигурных спинках которых висели белые с выбитыми узорами занавески, большой чёрный сундук, в будни покрытый вишнёвой бархатной скатертью, а по праздникам – голубой, расписанной причудливыми рисунками и с длинной бахромой. У нас тогда пока ещё не было шифоньера, на который, однако, дедушка откладывал с пенсии деньги. В простенке между окон, выходившими на улицу, стоял квадратной формы стол, на святой угол расположилась тумбочка, содержавшая в себе личные принадлежности отца: документы, батарейки для карманного фонарика, в стеклянном пузырьке резиновый клей, бритвенные лезвия, прибор для бритья, отвёртки, пассатижи, напильник, молоток, железные коробочки из-под чая, в которых хранились мелкие сапожные гвоздики, шурупчики, гаечки, шайбочки, граверы. И даже маленькая иконка, разные лекарства. Словом, тумбочка для нас была недоступна, потому что закрывалась врезным замочком.

      На подоконниках стояли горшочки с цветами, на тумбочке в большом горшке росла с крупными листьями роза. Но мама очень любила цветы, придававшие зимой горницам летний вид. В этой главе я вернулся в доэлектрическую пору, когда в посёлке только-только начали поговаривать об этом,  и только весной приступили к делу.

      В то время наша хата, как у многих, была покрыта чаканом, а старая, служившая сараем – соломой. За редким исключением по улице встречались добротные кирпичные дома, крытые железом или шифером. И другие хозяева уже начинали запасаться кирпичом, чтобы впоследствии построить большие с четырёхскатными крышами дома. Посёлок рос за счёт отделявшихся от родственников молодых семей. К таким отделенцам принадлежали и наши дядья Влас и Митяй, которые каждый в своё время построили по хате на краю улицы. Дядя Влас совсем недавно вернулся из хутора Выселки, где прожил всего год у родственников жены. Теперь он жил на противоположной стороне улицы, тогда как дядя Митяй обосновался через три подворья от нашего двора пятью годами раньше своего брата.

       Нам же пока о строительстве большого дома ещё нечего было и думать, поскольку надлежало построить летнюю  кухню, что отец и предпринял, разломав часть старой хаты, саман которой был использован для кухни. Саман он клал на глиняном с добавкой песка растворе, окна и двери из-за нехватки материала получились маленькими. К кухне, стоявшей вдоль двора, чуть позже приделал курник из привезённых за бесценок половинок кирпича. Крыл он кухню сперва жердями, затем прибивал к ним доски, которые собирал где попало, потом обмазывал потолок глиной, а сверху накрыл толью и рубероем. Я хорошо помню, как по жаре мы с отцом ходили в лесополосу нарубить жердей, дух тонкоствольных свежесрубленных деревцев с запахами зелёных трав приятно возбуждал сознание и навсегда сохранился в моей памяти.

      Я полюбил лето, как стал помнить себя, настолько сильно, что с болью и сожалением в душе расставался с каждый уходящим днём, не ожидая прихода зимы. Разве что, когда осень взяла  разбег, и брат уже ходил в школу, тогда было так отрадно думать, что скоро придёт Новый год, самый лучший  из всех праздников для детворы. Поэтому зима уже накрепко была связана в сознании с ёлкой, а значит, отец принесёт нам из города от Деда Мороза подарки, выдававшиеся ему на заводе специально для нас, его детей...

       Брат уже мог довольно уверенно  выводить в тетрадке буквы, складывать их в какие-то слова, и по слогам мог уже читать букварь. Только одно это обстоятельство возвышало его надо мной, и в моём представлении он казался для меня почти недоступным. Между нами исчезло равенство, он постигал грамоту, а я хотел понять: как ему она давалась? Когда он выполнял домашнее задание с помощью мамы, я старался быть рядом. И мне казалось, что эти принудительные занятия для брата были самым обременительными, которые  отнимали у него свободу, и я безмерно ему сочувствовал. Ведь став учеником первого класса, Глебушка был уже полностью подчинен установленному мамой распорядку занятий и отдыха. Он стал зависим от букваря, а не от улицы, как раньше. И навсегда расстался с дошкольной свободой, когда что хотел, то и делал, а теперь был неволен  распоряжаться собой, как беззаботно могли делать мы с Никитой. И что такое школа, постигали на опыте брата, которому вместе с тем по-своему завидовали...

       И вот после Нового года со своими снежными заносами зима уже катилась под гору, почему-то метели чаще всего случались по ночам. Бывало утром выйдешь на двор, а кругом глубокий снег и сугробы. И с каждым днём всё чаще и чаще уже думалось о приближении весны, а лето казалось таким далёким, что оно наступит ещё не скоро. Ведь мама однажды мне напомнила, что как только придёт лето, она начнёт водить меня в город для прохождения в поликлинике медкомиссии, ведь в этом году мне предстояло расстаться с младенчеством и тем самым вступить в новую пору детства и начать постигать грамоту. И таким образом я скоро стану в семье субъектом номер один, и всё своё внимание мама переключит только на меня. Естественно, это было весьма приятно сознавать...

       Как известно, жизнь любой семьи состоит из разных мелочей быта, а также из привычек всех домочадцев. Но как раз это, из чего что складывалось наше тогдашнее бытие, я не могу восстановить в точности. Впрочем, моя главная цель состоит в отображении того, что тогда происходило в моей жизни и какие чувства отложилось в сознании о том или ином событии.

       В тот год, когда мне предстояло пойти в школу, мы с мамой ходили в соседний хутор Левадский за направлением для прохождения в городе Новочеркасске медкомиссии. Побывав на приёме у участкового врача, получив от него нужную бумажку, мы пошли к книжному киоску, который стоял как раз напротив клуба, чтобы купить мне и брату нужные учебники. Впрочем, для начала, чтобы сильно не тратиться, мама хотела ограничиться покупкой пока одного портфеля, поскольку считала, что учебники мне перейдут от старшего брата, закончившего уже первый класс, его книги были ещё в приличном состоянии. Он вообще бережно относился ко всему, и Глебушку мама порой приводила мне в пример, чему я внимал ей беспрекословно. Но у брата учебники были новые далеко не все, поскольку в те годы так же, как и теперь дела с ними обстояли туго, и не всегда удавалось обеспечить ими учеников. И потому учебники приобретали то у кого-то с рук, то на толкучке. Так что у Глебушки была новой лишь арифметика, тогда как букварь и родная речь взяты у тех, кто уже отучился. Поэтому как бы он их не берёг, некоторые страницы уже вылетали, что казалось, тряхни учебником – и он рассыплется. Вот поэтому, увидев в киоске портфель и новенькие учебники, я упросил маму купить хотя бы букварь. Брату же снова нашлась только арифметика, и нам на двоих взяли полсотни тетрадей в клетку. Всё это, не считая мелочевки, я нёс в портфеле сам, от которого исходили восхитительные запахи свежей бумаги, кожи, типографской краски, как-то сладостно пленявшие разум.

       Лето у нас на юге, как всегда, стояло знойным, нещадно палило солнце, мы возвращались домой по пыльному просёлку, где-то на середине нашего пути мы повстречались с учительницей, которой предстояло меня учить. Она шла домой из нашего посёлка Киров в хутор Левадский. Учительницу звали Варварой Васильевной, о которой я уже был немало наслышан от мамы, как о душевном, замечательном человеке. Она была достаточно высокая, симпатичная, поджарая женщина, с несколько суровыми чертами лица. Мне запомнились её внимательные проницательные карие глаза под прямым лбом, с гладко зачёсанными к затылку светло-русыми с проседью волосами. От ярко бьющих лучей полуденного солнца, она щурила глаза и, чуть поставив набок голову, с интересом рассматривала меня, как своего будущего ученика.

       С учительницей мы с мамой поздоровались первые, она ответила вежливым тоном.      

      – Значит, ты уже готов идти в школу? – спросила она и украдкой посмотрела на мой портфель.

       – Да, – робко ответил я, стесняясь смотреть на Варвару Васильевну.

       – А читать умеешь?

       Я грустно опустил голову и с удручённым видом покачал отрицательно головой, я боялся, что узнав это, учительница во мне разочаруется. Но вопреки моему опасению, она вдруг улыбнулась, лицо её тепло просияло, глаза враз как-то оживились оттого, что я не умею читать, и ей вот выпадала возможность выучить меня изначальной грамоте.

       – А учебники у тебя уже есть? – продолжала расспрашивать меня Варвара Васильевна.

       И тут я быстро закивал, и в подтверждение этому, приподнял новенький портфель, горевший в лучах солнца пупырышками черной искусственной кожи.

        – Ой, как же я его не заметила! – она как бы в досаде покачала головой и тепло улыбнулась, тут же переведя взгляд на маму, которая в свой черёд несколько смущённо улыбалась учительнице и посматривала на меня, со светящимся в её тёмных глазах умилением. К тому же мне казалось, что она хорошо знала учительницу, которая относилась к ней с уважением, и оттого я  испытывал чувство гордости.

       Что-то ещё расспросив и пожелав мне всего самого хорошего, мы вскоре расстались с моей будущей учительницей. Я обернулся ей вслед, она шла степенно, слегка наклонив вперёд голову, словно думала, каким я буду учеником. У меня навсегда осталось такое чувство, что в тот день я встретил свою родственницу, которая до этого жила где-то далеко и скоро примет участие в моей судьбе.

        Когда мы пришли домой, я рассказал старшему братом о встрече с Варварой Васильевной. Глебушка тоже, как и мама отзывался о ней довольно хорошо. Зато о своей учительнице Розе Спиридоновне он был далеко не лестного мнения, хотя сама мама называла её требовательной и неравнодушной к тому, чему учила детей в школе. Но о ней подробней расскажется ниже, а пока, прежде чем пойти в школу, надо было в городе пройти медкомиссию. 

        И когда этот день настал, не успела мама объявить, что завтра идём в город, как по её оживленному лицу я уже определил, что отныне меня ждали новые испытания.

       Пройти в поликлинике медкомиссию за один день было невозможно, чего стоило одно долгое выстаивание в очереди к врачам, к которым на прием ждали своего череда в основном такие же, как и я, будущие первоклассники из числа девочек и мальчиков. Врач выписывал направление на сдачу анализов, потом их надо было привозить, а потом ещё и ждать результата. Наверное, не одному дошкольнику прописывали лечение от глистов, а потом и повторно сдавать анализы, причём не только по части кишечных паразитов, но и мочу, кровь. И дня через два опять ехать за результатами анализов, которые просматривал врач. Слава Богу, мне не назначали никакого лечения, помню, маме давали какие-то капсулы, которые принимал, кажется, до еды. На всю жизнь запомнил противный их привкус. Так что первая медкомиссия запомнилась навсегда ещё и тем, что специфический запах хлороформа, витавший в поликлинике, у меня вызывал тошнотворное чувство. Но я не помню, чтобы боялся врачей, которые проделывали со мной разные штуки: прослушивали, простукивали, заглядывали то в рот, то в уши, то в глаза.

       Лишь хорошо запомнил одно, бывало, вот так простоишь к одному из врачей кряду несколько часов, и так устанешь, что уже ничему не рад, а тут ещё подводило желудок. И после постылой поликлиники первым долгом мы шли в столовую. Это было одним из самых приятных событий в городе тех памятных дней – прохождения медкомиссии, несмотря даже на то, что в столовой надо было тоже выстоять в очереди прежде, чем заполучить обед. А в зале столовой витали запахи вкусных яств, которые ещё сильней обостряли чувство голода, и тем самым нагоняли аппетит...

       После столовой, насытившись обедом из трёх блюд, почему-то клонило в сон. Но стоило выпить стакан или даже два холодной газировки, подкрашенной сладковатым сиропом, как сон и усталость враз снимало рукой. И потом мы заходили в промтоварные магазины, подбирали мне форму, и не проходили мимо книжного.

        Хождение в город на медкомиссию заняло, наверное, больше недели. И в один из таких дней мама купила мне новенькую форму. А став её обладателем, я испытывал  с восхищением несказанную гордость, что у меня появилась такая дорогая обнова. И отныне я не чаял, чтобы быстрей кончалось лето, и вот наступил тот самый день, когда дети идут в школу с букетами ярких цветов…

        Словом, не передать тех чувств, испытанных мною в период подготовки к школе. И на задний план отступило то, как еще совсем недавно моё воображение занимала годовалая сестра, которая к тому времени уже уверенно ступала по земле и радовала нас, поскольку теперь я жаждал дождаться, когда стану школьником, и этим важным событием для меня освещалась вся тогдашняя жизнь...

      Я уже упоминал о том, как брата сковали домашние задания, которые ограничили ему время для игр. И потому, когда он стал школьником, я иногда ему сочувствовал, что теперь  он не мог свободно гулять, как мы с Никиткой.  Однако в полной мере я еще не задумывался над тем, что это же самое скоро ожидало и меня, как только переступлю школьный порог. Но это событие меня окрыляло и радовало, я искренно лелеял мысль об учебе, так как Глебушка уже свободно читал книги русских народных сказок, а я еще нет. С одной стороны только одно это желание неудержимо меня подстегивало овладеть грамотой, а с другой несколько обескураживало, что став учеником, на мои плечи тотчас лягут принудительные обязательства, навязываемые диктатом учительницы, которая станет проверять те знания, которые будет передавать мне. И я уже не буду как прежде так вольно  распоряжаться своим  времени, словом, не буду, как раньше, свободен и беспечен...

       И всё-таки как бы там ни было, я с воодушевлением пошёл в школу на вторую уже встречу с моей первой учительницей Варварой Васильевной Лахно. Да и Глеба, перешедшего во второй класс, поджидало знакомство с новой учительницей. За неделю до начала занятий в школе, жившая в нашем посёлке его учительница Роза Спиридоновна, вдруг уехала со всей семьёй. А на её место была направлена новая Галина Акимовна. Если Роза Спиридоновна была женственна и красива, строга и изящна, то Галина Акимовна никогда не была замужем, так как природа обделила её женственностью. Во-первых, она говорила почти басом, во-вторых, грубые черты лица вполне соответствовали её голосу с северным говорком на «о». И сама её фигура, очень нескладная, только усугубляла общее впечатление. И, однако, несмотря на это, Галина Акимовна обладала воистину железной логикой убеждений, твёрдой волей. Хотя была нервной и вспыльчивой, может быть оттого, что её личная жизнь не сложилась.

      По словам брата, она учила их хорошо, рассказывала материал доходчиво. Если бы природа не наделила её такой нескладной внешностью, она бы пользовалась среди учеников непререкаемым авторитетом.  Но из-за того, что в ней было что-то мужское, некоторые её побаивались, а те, что были пошустрей, относились к ней неуважительно, что пагубно сказывалось на её настроении, и она часто срывалась, налетая с бранью на озорующего ученика, и с губ с продыхом слетали слова: «Так возьму голову и скручу!» Этой не совсем грамотной фразой (последнее слово «скручу» произносила с ударением на последнем слоге) она вызывала смех  учеников…

      Зато Варвара Васильевна была совершенной противоположностью Галине Акимовне, которой можно было только посочувствовать. Собственно, она была лет на пятнадцать моложе Варвары Васильевны, которой кажется, шёл тогда уже седьмой десяток. И, видимо, уже подумывала уходить из школы на отдых, её лицо было чуть вытянутое, миловидное, с прямым небольшим заострённым носом, спокойными и выразительными чертами, с пристальными круглыми умными глазами, с набрякшими веками, которые придавали ей усталость, и что говорило о вступлении в преклонный возраст.

       Новую тему она всегда объясняла весьма спокойно и при этом редко повышала тон. Правда, это случалось лишь в тех ситуациях, когда ученики переставали её слушать. Тогда её лицо приобретало достаточно суровый вид. Вот это её умение, в нужный момент сделаться строгой, придавало её миловидному, обаятельному лицу своеобразную суровость, которая как бы стала основной чертой.

      Мои первые уроки в классе и саму учительницу я воспринимал благоговейно, очень старался выводить первые крючочки и палочки по образцам, написанным в тетрадях рукой Варвары Васильевны. Между прочим, в этом я пробовал подражать Глебушке, когда ровно год назад он пошёл в школу. Сперва эти упражнения мне несравненно нравились, хотя мои тогдашние первые опыты научиться самому писать желаемого результата не дали, что вскоре мне наскучили, и я без сожаления забросил их.

       И вот теперь я был обязан каждый день снова упражняться, чтобы как можно старательней выводить в тетрадях палочки и крючочки. На первый взгляд, казалось бы, это делать было не столь трудно. Но рука быстро уставала нажимать карандаш, который, к несчастью, от чрезмерного нажима часто ломался, и надо было его суметь тонко заточить, в чём пока ещё мной не было приобретено необходимого навыка.

       Нас, первоклашек, всего насчитывалось человек восемь, впрочем, в других старших классах было тоже не больше. Варвара Васильевна одновременно вела сразу два класса: первый и третий, а Галина Акимовна  – второй и четвёртый. В каждом из четырёх классов начальной школы было по горстке учащихся.

      В нашей небольшой школе, даже для учителей не было свободной комнаты, не говоря уже о хорошо оснащённых учебными пособиями классах, обставленных по углам застеклёнными громоздкими шкафами. B одном шкафу хранились какие-то приборы, географические карты, плакаты, копии картин русских художников. И разных величин и размеров колбы, пробирки, спиртовые горелки, компасы для проведения практических опытов, а сверху шкафа стоял большой глобус. В другом самом широком и объёмном шкафу вмещалась вся книжная наличность школьной библиотеки, на которую с первого класса я смотрел завистливо, когда старшие товарищи уже могли запросто читать, а значит, полноправно пользоваться книгами из этого заветного шкафа. Вот поэтому я горел неистребимым желанием, – как можно быстрей научиться читать, именно читать, поскольку об умении писать я думал тогда пока меньше.

      Благо, алфавит я уже знал давно назубок, хотя на письме ещё неуверенно различал ту или иную букву. В семилетнем возрасте, наверное, как и каждому мальчишке, с первых дней занятий в школе ещё не столь легко втягиваться в распорядок уроков по отведённым для них предметам. Однако со временем я уже меньше переживал об утере личной свободы и всё больше набирался терпения, чтобы с восьми утра отсидеть все уроки. И как только они заканчивались, нас охватывала безудержная радость, отчего из школы мы вылетали подобно пробки из бутылки шампанского.

       Конечно, эти чувства по-своему пережиты каждым человеком, но мало кто задумывается о начальной школе, которая знакомит со страной знаний. И последующее их усвоение зависит оттого, как ты глубоко постиг начальную программу обучения.

       Помню, бывало, поглядываешь на ряды парт третьеклассников, и почему-то им завидуешь, что они уже хорошо умели читать и писать, да так быстро, что порой, наблюдая за проворным бегом их перьев по страницам тетрадей, я с тоской для себя отмечал, что мне, наверное, так никогда не освоить скорочтение и скоропись. Мне очень жаль, что не удаётся передать полно все те волнения той поры, которые подчас доводили до отчаяния, а иногда и до слёз…

       Но не менее любопытны были также мои первые ощущения восприятия девчонок. К примеру, третьеклассницы мне представлялись почти взрослыми. Я втайне ими любовался, так как вызывали неподдельное очарование одним тем, что в своих форменных платьицах, с белыми фартуками, и с завязанными в волосах белыми бантами они были похожи на порхающих по классу во время перемен, бабочек, дивных, чарующих глаз, окрасок. Хотя далеко не каждую девчонку я обожал одинаково. Может быть, одну-две или три, которые были вдобавок прилежны в учёбе и приличны в общении с такими субъектами, как я. Мне вообще не нравились плохие манеры ребят и взрослых, но когда неприлично вели себя некоторые девчонки, я испытывал в них разочарование только оттого, что даже сами того не подозревали, они рождали о себе дурные толки…

        Но на своих одноклассниц я ещё не смотрел с таким любованием, как на тех,  что были постарше, и потому они казались умней и красивей. И может, поэтому я их сторонился, впрочем, даже сверстниц, с которыми долго не мог установить приятельские отношения. В классе со мной училась моя двоюродная сестра Вероника, (дочь моего дяди Митяя, среднего брата мамы), а также дальняя родственница по отцу Лида и её двоюродный брат Миша Волошин, отцы которых были родными братьями, а мой доводился им двоюродным. И все мы носили одну и ту же фамилию – Волошины.

        Я отличался некоторой робостью и неуверенностью в свои возможности учиться лучше того, чем я учился. И ко всему прочему мне не нравилось выходить к доске, так как не хотел быть во внимании всего класса. И вместе с тем я обладал огромным упорством и трудолюбием в том деле, которое отвечало моим душевным склонностям и моим интересам. Но все мои тогдашние увлечения были не постоянными,  а преходящими,  временными, которые чередовались от частой смены настроений под влиянием среды и окружения. К этому я вернусь ниже, а пока все мои школьные и домашние занятия часто резко колебались в зависимости оттого, какое у меня было настроение. Попросту говоря, я не знал такое дело, которое бы у меня вызывало чувство поклонения, и я бы помимо воли к нему стремился. Как и каждый мальчишка, я находился в подсознательном поиске своих духовных запросов, которые станут проявляться, думал я, как только выучусь читать. Хотя постоянно об этом не думал, так как застенчивость объясняла мою скованность на уроках. При ответах у доски или с места я вовремя не мог собраться с мыслями, и от этого ещё больше терялся. Проклятая не уверенность мешала мне прочитать наизусть выученное стихотворение, правило по русскому языку, объяснить решение задачи по математике. И стоило мне открыть рот, как я чувствовал, что на меня уставились все одноклассники, словно в ожидании какого-то дива и мой язык деревенел. Правда, не только от этого, но ещё и оттого, что я боялся услышать свой писклявый негромкий голос, который мог просто всем не понравиться и вызывать робкой интонацией смех одноклассников. Особенно я боялся поддаться растерянности, смех девчонок действовал на меня убийственным образом, что только усиливало и укрепляло мои недостатки.

       Но в таких случаях мне на помощь всегда приходила Варвара Васильевна, которая ко всем моим нюансам переживаний относилась с исключительным вниманием. Её спокойный, полный мудрости взгляд и приятный голос меня неизменно подбадривал, вселял уверенность и помогал собраться с мыслями, как умелый психолог. И тогда я вёл себя несколько смелей, доставляя учительнице удовольствие от того, что она умела своевременно подобрать ключ к учащемуся. Особенно наглядно это проявлялось в тех случаях, когда чутье ей подсказывало, что я знаю материал, но скованный робостью, был не в силах проронить ни слова...    

                               

                                                                        7

                                                   МГНОВЕНИЯ ДЕТСТВА

 

       Для меня сплошным мучением являлось пробуждение по утрам, чтобы позавтракав, отправиться на занятия в школу.

      Почему-то в нашей семье было не принято ложиться рано спать. Если родители ещё не шли ко сну, то и мы, их дети, играли допоздна в свои бесконечные игры. Обыкновенно отец, полёживая с вечера на кровати, слушал радиоприёмник, в то время как мама была ещё занята какой-нибудь домашней работой. Она то ли стирала, то ли гладила свежее высушенное бельё или к нашей школьной форме подшивала воротнички, то ли замешивала на выпечку хлеба тесто в квашне. Правда, сестрица Надя была ещё очень маленькая, поэтому её мама укладывала спать раньше всех, и предупреждала нас, чтобы мы не шумели.

       Дедушка уходил в ночное дежурство охранять колхозные объекты и часто приносил нам оттуда пустые спичечные коробки. Из них мы делали поезда, железную дорогу и представляли, что едем в какой-нибудь город или страну...

       Мы с братом Глебушкой взяли за правило учить уроки с вечера, а рано утром мама заставляла повторить задание на свежую голову. Однако утреннее пробуждение мне давалось с большим трудом, я еле-еле разлеплял глаза, которые тут же непроизвольно закрывались, и я чувствовал себя донельзя не выспавшимся и усталым, словно накануне днём хорошо физически поработал. Поэтому повтор уроков на свежую голову вызывал у меня недоумение, так как хоть я и пробудился, но моя голова ещё спала.

       Разумеется, когда мама будила меня и старшего брата в школу, всякий раз она безудержно нервничала и с болью в сердце выговаривала нам, чтобы вечером допоздна мы больше не заигрывались. И давала себе зарок загонять нас домой с улицы  как можно раньше, что, впрочем, неукоснительно не исполняла, занятая по горло домашней работой. Но когда ей это удавалось, мы придумывали в хате  для себя какие-нибудь ещё забавы, поскольку на ночь глядя у нас почему-то разыгрывались буйные фантазии. Время за играми пролетало незаметно, мы снова ложились поздно, отчего утром нас опять не добудишься. Помню, после мучительных побудок я обещал маме, что скоро придумаю себе распорядок дня и буду ему неукоснительно придерживаться. Но это было трудно сделать, и вовсе не потому, что в то время в обиходе не сложилось понятия биологических часов, которыми наделён каждый человек. Поэтому к чему себя приучил, к чему ты от рождения склонен, то это и образует твой характер и потому трудно поддаётся подчинению тому, что чуждо его природе и несвойственно ему.

       Собираясь утром в школу, я всегда завидовал Никитке, которому не надо было ещё никуда спешить. И он безмятежно спал в тёплой постели, в то время как нам с Глебушкой скоро идти через всю улицу в школу, стоявшую по соседству с клубом на обширной поляне, обсаженных тополями.

       С первого дня мама приучила меня по приходу из школы переодеваться в домашнюю одежду и аккуратно развешивать на спинке стула форму. Эта привычка скоро вошла в мою плоть и кровь, став второй натурой. Я раздевался с педантичной последовательностью. Сначала тщательно расправлял брючки, складывая их стрелка к стрелке, потом руками разглаживал гимнастёрку по спинке стула, чтобы не было складок, пыли и соринок. И, разумеется, вовремя заботился о том, чтобы все мои школьные вещи были хорошо отутюжены. К аккуратности и чистоте меня приучала,  конечно, мама. Но я и сам был противником неряшливости, так как природа заложила к ней отвращение. Хотя к чужой неряшливости я относился вполне терпимо и деликатно, но если это касалось брата Никитки, то я старался разъяснить ему, что перед тем, как пойти в школу, ему надо бы избавиться от дурных привычек.

       Физически я рос весьма слабым и болезненным, часто поддавался душевным переживаниям, связанным в основном не успехами в учёбе, ссорами родителей, оскорблениями недругов. Бывали моменты, когда нападали хандра, неудовлетворённость, как неожиданная простуда, что явно свидетельствовало о нарушенной гармонии души и тела. Я полагаю, что если бы я был непременно физически крепок и вынослив, то несомненно обладал бы здоровым духом. Однако вопреки этим существенным недостаткам мне было не занимать силу воли и терпения для достижения поставленной цели. Если чем я начинал увлекаться, то всерьёз и надолго. Так, поставив себе цель  выучиться читать, я налегал на букварь самостоятельно, и уже складывал первые слова, чтобы непременно заполучить книжку из школьной библиотеки, в чём мне хотелось соревноваться с одноклассниками, и ни в чём не отставать от старших товарищем и приблизиться к брату. Впрочем, в ту пору я был ещё весьма далёк от таких высоких понятий, как честолюбие. Зато во мне преобладало желание, замешанное на банальной зависти, толкавшее меня к выводу: почему другие берут читать книги из библиотек (хоть они старше меня), тогда как я – нет?

       К моему огорчению или несчастью, природой во мне был заложен большой недостаток: я не умел ещё заводить себе друзей. Хотя во многом это объяснялось тем, что я сам ни к кому не тянулся, считая себя скучным и неинтересным субъектом, недостойным ничьей дружбы. Особенно я не мог навязываться к тем ребятам, который уже считались закадычными друзьями, которые сблизились на обоюдовыгодном интересе. Один при письме не допускал грамматических ошибок, другой хорошо считал арифметические примеры. Так в моём классе такую дружбу водили мои тёзки,  их так же, как меня звали Мишками. Между прочим, один был по отцу моим дальним родственником, и относился ко мне соответственно дальнему родству. Но я ревновал его к другу Мишке Самоедову. Они жили почти по соседству –– черед два двора и, разумеется, с первого дня сидели за одной партой, в то время как я –– с противным Борькой Рыковым впереди них, который ненавидел меня как своего напарника по парте. Надо сказать, в классе я был неприглядным, самым маленьким, наверное,  поэтому надо мной норовили посмеяться как сидевшие позади меня два неразлучных друга, так и мой сосед Рыков, он душой тянулся к ним, отличаясь, впрочем, нравом подлизы, холуя и задиры, когда заручался от кого-либо физической поддержкой. Однако мои тёзки не уважали его не только за это, но и за то, что он был сыном не из переселенцев, каких в посёлке было большинство, а казака из станицы, многие жители которой в войну служили у немцев и с ними же ушли при отступлении. О себе же мои тёзки были самого высокого мнения. Хотя учились неравноценно, например, мой родственник значительно опережал в учёбе по всем предметам своего друга Самоедова. Я же в свой черёд далеко опережал своего соседа по парте, который во всём был неряшлив; все его тетрадки и учебники и он сам были вечно перепачканы чернилами. И вместе с тем я и мой родственник М.В. учились почти на равных. Разве что, может быть, он посильней меня разбирался в арифметике. Зато я опережал его заметно по скорочтению. В погоне за знаниями (позволю себе так выразиться) между нами шло этакое негласное соревнование.

       На отлично и хорошо из пяти наших девчонок училось только три. Это была моя двоюродная сестра Вероника, которая отличалась достаточно самолюбивым и гордым характером; она во всём показывала себя с самой лучшей стороны, впрочем, также не лишённая честолюбия и Лида Волошина, с которой за одной партой сидела моя двоюродная сестра, к ним можно отнести ещё и Любку Крунову, весьма вредную, капризную, тяготевшую к заносчивости, девчонку. О двух других, которые, по сути, ничем примечательным не отличались, мне, по существу, сказать нечего, поскольку и та и другая учились посредственно. И чисто внешне, одного роста, они тоже почти ничем не выделялись, лишь исключительно поведением. Если Верка Клинова могла вспылить и зашибить любого, кто из мальчишек, заигрывая, больно её задевал, то Верка Стёкина тихонравная, вся погружённая в себя, несмелая, когда объясняла у доски домашние задания или отвечала на дополнительные вопросы учительницы, в её серых глазах поблескивала какая-то лихорадочная настороженность: «Зачем вы меня это спрашиваете?» – читалось в её взгляде, что казалось, она сейчас от обиды и досады расплачется. Впрочем, она стеснялась, что у неё под глазами вечно выскакивало много веснушек, которые, казалось, и были единственным источником её частых огорчений, впрочем, не только во время стояния у доски.

       Разделение на отличников, хорошистов и неуспевающих начиналось с первого класса, и вследствие этого они начинают проявлять такие черты, как спесь, чванство, зазнайство, тщеславие. Правда, не в равной степени, а в зависимости от природных задатков каждого. Кому-то свойственно быть более тщеславным, но менее чванливым, кому-то более спесивым, но менее зазнающимся, и чем больше в человеке гордости, тем он непомерно  высокомерен и, пожалуй, так до бесконечности...

       Одним словом, уже с первого класса формируются межличностные и коллективистские отношения, что закладывает основу какими стать им в будущем. Что же касается меня, то в равной мере я тяготел и не тяготел к коллективу. Это объяснялось тем, что больше всего я хотел быть независимым, жить как бы сам по себе. Однако я ещё не знал классического постулата, что находиться в коллективе и быть от него свободным, в сущности, никак нельзя. К тому же в каждом коллективе существуют негласные или обговоренные правила поведения или неписаные законы, выработанные всей историей человека.

        Я же в какой-то степени начал ими пренебрегать с первого класса. Конечно, не думаю, что в этом отклонении сказывалось моё неполное домашнее воспитание. Просто я был донельзя робким и стеснительным, а это мешало проявлять себя среди одноклассников с лучшей стороны. Однако заботливо поддерживаемый Варварой Васильевной я мало-помалу преодолевал свои недостатки и стал даже участвовать в школьном новогоднем представлении, поскольку в моей жизни оно было первым, которое мне очень понравилось…

       В ту пору в нашем посёлке телевидение ещё не было распространено так широко, как это начнётся значительно позже. А тогда два-три, от силы четыре двора, могли похвастаться вознесёнными над крышами домов телевизионными антеннами. И к обладателям телевизоров ходили их родственники. Но даже и они бывали на детских воскресных киносеансах, на которые по-прежнему собиралась вся ребятня, и ждала кино, как настоящего праздника, о чём раньше я уже рассказывал.

       Ещё до школы я серьёзно полагал, что кино –– это вовсе не слепок с жизни, но есть вполне реальная жизнь, перенесенная на экран, что это вовсе не артисты играют роли тех или иных существовавших людей в действительности, а они сами плоть от плоти являют перед нами в развитии свои судьбы. Пожалуй, точно так же я безоговорочно верил и в то, как на новогоднем представлении под дружные единые возгласы ребятни, появлялся с некоторой задержкой Дед Мороз, что он тоже настоящий, его вовсе никто не играет, он взаправду приехал из северной сказочной страны, причём где-то истинно существовавшей, чтобы раздать ребятам подарки и поздравить с Новым годом.

       И чтобы досконально убедиться в этом чудесном самообмане, я со скрупулёзной придирчивостью рассматривал его белоснежную длинную бороду, вившуюся пышной куделью, удостоверяясь в её бутафорском или подлинном происхождении. Но мне почему-то хотелось пребывать в самообмане, признать её подлинность, а также сказочно расшитый, подвязанный красным кушаком, кафтан, увесистый, солидный посох с большим набалдашником, и самые что ни наесть настоящие валенки, с закрученными кверху носками, в общем, как будто всё говорило о Деде Морозе, что он якобы в самом деле приехал из далёкого-далека специально к нам, ребятне, на ёлку.

       Помню, как был я поражён разочарованием, когда всё-таки распознал, что Дед Мороз телесно похож на людей, так как разглядел, что-то подозрительно свежо выглядела кожа его лица, которую искусно скрывала молодая щетинистая поросль, и мелькала гладкая без морщинок шея под длинной пышной белой бородой. А ведь должна быть старческая и дряблая.

      Но удивительно, что это разоблачение фальшивого Деда Мороза отнюдь не вносило в сознание сумятицу на тот счёт, что Дед Мороз всего-навсего не Дед Мороз, а обыкновенный, только наряженный под такового, человек. И всё равно хотелось верить в сказку, о чём полное понимание придёт в старших начальных классах. А пока я  верил в придуманную для нас учительницей новогоднюю сказку в настоящего Деда Мороза...

        Я уходил в школу чуть позже брата, хотя чаще всего мы шли в школу вместе. Зима в тот год выдалась для наших южных краёв необычайно холодной и снежной, под заборами и плетнями дворов возвышались островерхими гребешками, как из белого песка, сугробы. Сильный ветер беспрерывно гнал по снежному насту сухую извилистую, словно крахмальную, позёмку. Тоскливо и одиноко раскачивались сухим морозным шелестением голые ветки деревьев, и на холодном пронизывающем ветру сиротливо колебались былинки сухостоя по буграм балки, занесённой глубокими снегами. На востоке из морозного серо-белого полога с фиолетовым оттенком, вставало ещё сонное, подслеповатое солнце, преодолев мутную, дымовую от мороза пелену небосклона, оно тотчас ярко заиграло на снегу ослепительными искрами снежинок, как мелко нарезанной узорной фольгой.

      Я всегда вышагивал в школу не спеша, вытаскивал обутые в валенки ноги из глубокой, ещё не наезженной снежной целины, стелившейся вдоль всей улицы пушистым высоким покровом; и как всегда любовался покрытыми толстым пушистым снегом нашими сельскими окрестностями. И я желал только одного: чтобы  зима впредь больше не меняла, присущей ей белой окраски, оставаясь на одной поре в своём меховом парчовом убранстве до самого прихода весны, которой я начинал грезить буквально по окончании зимних каникул, проводимых, разумеется, днями напролёт на катке в балке. Правда, в ту пору пруда ещё не было, и мы катались с бугра на самодельных деревянных или с металлическими полозьями санках, на которые могли усаживаться несколько человек. Счастливчиками были лишь те, кто обладал лёгкими, настоящими, купленными в магазинах санками с разноцветными на сиденье планками, причём служившими как бы неким мерилом достатка, и поводом позазнаться ими перед теми, у кого были самодельные и намного тяжелей и грубей магазинных.

       Противоположный бугор балки намного круче и разгонистей нашей стороны, и часто кишел звонкоголосой детворой, особенно перед сумерками, когда солнце только что село, по небосводу разлились лиловые, розово-алые отблески морозного заката. А снег неотвратимо начинает синеть, кругом стоит безветрие, плавными столбами из труб хат вверх поднимаются дымы то там, то тут раздаётся лай собак. В морозном ядреном воздухе хорошо слышны переговаривающиеся голоса мужиков и баб. А бугор, отполированный детворой тем часом знай себе неумолчно звенит голосами ребятни. Правда, с безудержным наплывом сумерек, кто-то уже подумывал уходить с катка домой. И вот отдельные крошечные фигурки наших товарищей отделяются в усталых позах от ватаги детей и удаляются восвояси...

      Я и братья приходили домой почти всегда уже затемно, в задубелых от лютого мороза валенках и рукавицах, с красными, как спелая мякоть арбуза, щеками. И еле таща за собой тяжёлые, сваренные отцом на заводе из тонких железных трубок, санки.

       В такие минуты, оставив все силы на катке, ни о чём неохота было думать, только бы скорее поесть и спать, спать. Однако, мысль о том, что завтра после каникул идти уже в школу, наводило уныние и тоску. Зато будет приятно вспоминать проведённые на катке каникулы, с которыми так не хотелось расставаться, что никогда не возникало мысли подгонять их бег, напротив, было одно заветное желание, чтобы эти дни продолжались бесконечно…  Или  просто оставалось запастись терпением и ждать весенних каникул.

 

                                                                           8

                                                          СЕЛЬСКИЕ БУДНИ

 

       Наверное, ближе к весне, когда морозы стали отпускать, по нашей улице ездил колхозный трактор с прицепленным к нему лафетом, и, снаряжённые для этого мужики, собирали по дворам мешки с зерном, у всех желающих, чтобы его отвезти на мельницу на помол.

       В наших краях к концу февраля зима уже заметно сдаёт свои позиции, а в тот год она продержалась на редкость устойчиво, с высокими сугробами и морозами. Однако на подступах к весне в солнечную погоду снег подтаивал, и даже было слышно, как под настом и ледком журчали ручейки талых вод; и отнюдь не сильный морозец на солнечном пригреве в безветрие уже почти не ощущался. Порой катаешься в такой день с бугра на санках и так распаришься в стареньком для улицы пальто, что уже не хочется быть на катке долго, так как под лучами яркого солнца, душа начинает петь, предчувствуя наступающее весеннее тепло. И довольно весёлый весенний напев резвой капели с крыш надворных строений, напоминал как бы о смене времён года. Вот поэтому трактор тащил отнюдь не сани, на каких подвозили по глубокому снегу от дальних скирд сено или солому, а лафет, поскольку к тому времени разъезженная дорога за день на солнце оттаивала до самой земли и чернела глубокими колеями.

       Итак, собранное в мешках зерно с дворов, увозилось для помола на муку, которая к концу зимы у многих хозяев уже кончалась. А потом, примерно через неделю, убелённые мучной пылью, мужики, развозили по дворам мешки с мукой и отрубями, запах которой вперемешку с запахом солярки, вызывали в душе какое-то странное таинственное волнение. А сами мужики в фуфайках, в шапках-ушанках, в кирзовых сапогах или валенках с галошами, хоть были хорошо нам знакомы, и вместе с тем представлялись некими загадочными существами…

       Помню, как они вносили на плечах мешки с мукой в коридор, где тогда стоял наш мучной ларь, закрываемый плотной крышкой на петлях. Пока мука определялась к месту, тем временем мама выставляла на стол в спешке закуску, соленья, жареную на ужин картошку с бараниной.

        Дедушка, Пётр Тимофеевич, со степенной деловитостью выставлял на стол бутылку водки, заготовленную им для такого случая заранее, чтобы угостить ею, сделавших такое большое для семьи дело, мужиков, согласившихся на это подношение с превеликим удовольствием. За всю свою сознательную жизнь, я ни разу не был свидетелем, чтобы он напился до потери сознания. Но зато в таком виде часто видывал отца, пристрастившегося к спиртному довольно рано, по его же свидетельству, где он родился и вырос в уральской  деревне, уже начинали пить с раннего возраста...

        Дедушка же выпивал одну, от силы две стопки водки, да и то лишь в необходимых для этого случаях по праздникам или когда приходили гости, его же сыновья с жёнами. А в основном только знал дела семьи, посильные о ней свои заботы, работавшего в последние годы в колхозе сторожем. Хотя до войны и после пас коров, а когда завели овец, он угонял их в займище. Иной другой работы он не мог выполнять, так как был однорук, став инвалидом в годы войны, он работал на одной из шахт в Кемеровской области, при обвале горной породы ему перебило чёрной глыбой руку, которую пришлось отнять. По тому времени дедушка получал мизерную пенсию инвалида и одновременно по старости. И по своей хозяйской рачительности, для непредвиденных случаев, он норовил откладывать деньги на чёрный день.

        Иногда дедушка брал нас, своих внуков, с собой в ночь на дежурство не потому, что ему одному было боязливо находиться на охраняемом объекте, а исключительно по той причине, что мы напрашивались сами. Особенно с субботы на воскресенье, когда не надо идти в школу. О пребывании с дедушкой на дежурстве, в сознание запало смутное впечатление, будто за тёмным окном, полным загадок и звуков, шорохов и теней, кто-то притаился и ждёт дедушку, но я был уверен, что он справится даже с одной рукой. И вот ночью, проводимой, по детским меркам, достаточно далеко от дома, сидя в дежурной комнате на жесткой металлической кровати, застланной овчинной дерюжкой, я робко глядел в тёмное окно, на очертания длинных сараев свинарника, сложенных из жёлтого пиленого ракушечника. Мне казалось, что дедушка исполнял важное задание по охране колхозных свиней и я тоже причастен к этому.  Свинарник стоял в степи, среди полей, которые окаймляли лесополосы, одна из которых подходила к сараям почти вплотную, тем самым, ограждая их от северного ветра. Зато другая, основная их часть стояла на окраине глубокой, зиявшей, как пропасть, балки, увитой по дну и склонам плотными зарослями терновника, шиповника и боярышника. И до посёлка отсюда было километра два, правда, если идти напрямую через поле и того меньше. Однако хорошо смотреть на окрестности близ свинарника белым днём, тогда как ночью как бы там себя не уговаривал и не внушал, что ты смел, и никого не боишься, тем не менее кроме этих заверений, находясь в кромешной темноте, к сердцу подступал страх жуткими щупальцами и держал меня всего какое-то время в своих цепких объятиях. Но вот дедушка в дежурке зажёг керосиновую лампу, и её причудливый отблеск выхватывал воронёную сталь, висевшего на стене двуствольного ружья, один вид которого несколько отгонял страх, отчего душа наполнялась уверенностью в то, что всё будет хорошо. А степенная сосредоточенная возня дедушки у печи-буржуйки, разогревавшего на ней чайник, пламя из которой какими-то чарующими силами тоже в свой черёд успокаивали, что в тёплом помещении тебе ничего не может угрожать. А чёрная за окном темень, продолжая толпиться и колыхаться, была совершено побоку. Да и страха, испытанного с первых минут наступления темноты, я больше не ощущал, ещё, наверное, по той причине, что тогда я уже точно знал – в наших краях волки не водились, которыми иногда нас попугивали родители, упреждая, чтобы не отлучались далеко от посёлка.

       Даже вообразив какую-то мнимую опасность, при этом глядя на висевшее на стене без надобности ружьё, я знал, что дедушка им всё равно не воспользуется, поскольку не мог представить его охотником, убивающим зверя, в силу прочно сложившегося о нём мнения, как неспособном причинить зла как природе, так и человеку. Причём я сам побаивался брать ружьё в руки. Хотя у меня даже не возникло такого острого желания. Просто я уже тогда понимал, что ружьё – это вовсе не забава для детей, при неосторожном с ним обращении оно поражает насмерть.

       Когда подходил час обхода охраняемых объектов, дедушка закрывал меня в дежурке на замок и уходил совершать вменённые ему обязанности сторожа, причём без ружья. И тогда ко мне на время возвращался прежний страх, но теперь лишь с той разницей, что я опасался не за себя, а за дедушку. Трудно передать те давно пережитые ощущения, как за время ожидания дедушки я беспокоился за его жизнь, чтобы никто на него не напал. За долгий осенний вечер на такие обходы дедушка уходил не раз, а потом я уже ничего не помнил, так как засыпал. А пробуждался от света ясного раннего утра. Солнце вставало как-то не спеша, окрашивая багрянцем весь небосвод. Перед тем как идти домой, дедушка повёл меня через лесополосу, по уже убранному полю кукурузы, на бахчу, где ещё ранней осенью продолжали убирать арбузы, дыни, от которых исходил медоточивый аромат.

      Мы вполне по-свойски подошли к большому, как шатёр, соломенному шалашу, возле которого на деревянном ящике восседал малорослый, кряжистого телосложения, ряболицый, с круглыми малоподвижными тёмными глазами дядька Паня – наш поселковый сторож бахчи. Дедушка добродушно, скромно улыбаясь, поздоровался с мужиком, покуривавшим папиросу. На торчавшей, при входе в шалаш, рогатине, висело его одноствольное ружьё, а неподалёку от шалаша, поскольку в сентябре ночи выдавались прохладными, догорал, вернее, уже дотлевал костерок и от него исходило запахом тёплой золы. Утром стылая свежесть воздуха даже вышибала дрожь, и потому невольно я приблизился к остро пахнущей горячей золе. Пахло спелыми арбузами и медовыми дынями. Сторож весьма почтительно откликнулся на просьбу дедушки, которого, видимо, уважал, угостить его внука арбузом, таким красным и сладким, зато очень холодным после ночи. Добрый сторож подал мне большую скибку, еле умещавшуюся в моих руках, и я принялся есть так, словно сроду никогда не едал арбуз, с желанием утолить жажду, потому что очень хотел пить. Однако было прохладно, я ёжился, а когда поел арбуз, то от него меня  подавно начала колошматить дрожь, как тропическая лихорадка.

      На дорожку добрый дядька Паня дал нам два крупных арбуза, поэтому дедушке пришлось нести увесистые кавуны в сумке через плечо, придерживая её одной рукой...

     

                                                                           * * *

       ...После уроков в школе, переодевшись в домашнее, я любил заглядывать в сарай  понаблюдать за коровой и овцами. Хотя это непростое любопытство было связано с тем, что в конце февраля, по подсчётам мамы, должна была отелиться корова, о чём она поговаривала последние дни, дескать, пора ей починать, подошёл уже срок отёла, а корова почему-то признаков никак не подаёт. Вот поэтому, заглядывая в сарай, где клубился пар от дыхания животных, и пахло навозом и сеном, мне чрезвычайно хотелось первым обнаружить, как корова будет начинать телиться. И затем с победным возгласом известить об этом маму.

       Мне также очень нравилось стоять возле база с овцами, трогать их за длинную шерсть, а заодно подразнить как бы ненароком матёрого барана с закрученными спиралью ребристыми рогами. Однако это удовольствие выводило барана из себя и тогда он со всего разгона бил рогами в перегородку база, словно намеревался снести её, чтобы отплатить своему обидчику. После нескольких яростных ударов, баран вскидывал голову на меня и смотрел так, будто говорил: «Ну что, сопляк, видал, на что я в гневе способен, будешь ещё дразнить меня? Мало или ещё хочешь?» И баран тут же наклонив голову, мотал ею, демонстрируя силу своих закрученных рогов, а овцы тем временем перестали жевать сено и уставились на своего рассерженного предводителя, иные даже попятились и сбились в угол, точно давали барану место для  состязания, смотрели на него в оторопи, мол, не пора ли остыть, неужели не видит, отрок решил просто подразнить его…

       С приходом весны, а то и раньше, овцам тоже предстояло дать хозяевам потомство. Бывало, придёшь из школы в самом хорошем настроения оттого, что ярко светит солнце, нагоняя своим неудержимым теплом весенние ощущения, а дома застанешь бегающего по горнице белого крошечного ягненка. А на следующий день уже скачет коричневый наперегонки с белым. Однако в руки нам они не давались, неистово норовисто вырывались,  взбрыкивали с подскоками, ударяя еще молочными копытцами об пол,  и ретиво убегали в какой-нибудь недосягаемый для нас укромный уголок, например под  низкую кровать, куда можно было только заползти на животе, и оттуда потешно выглядывали, словно играли в прятки.

      Черный кот, увидев диковинное, доселе невиданное для него существо, вздымал на загривке шерсть, как ёж иголки, при этом свирепо тараща огненные глаза, шипел, оскаливая красную пасть. Правда, вскоре он привыкал к новым постояльцам, которые на время потревожили его покой, и больше не обращал на них внимания, так как эти глупые существа никакой опасности для него не представляли. А на следующий день ягнят уносили к яркам, ставшим впервые матерями.

      А бывало, что через несколько дней в хате вновь появлялась пара окатившихся ягнят. А такие столь важные события в канун тёплых весенних дней у меня вызывали почему-то поток безудержной радости. Появление молодых существ в преддверии обновления природы, было как бы знамением новых счастливых ожиданий. И наконец-то в начале марта отелилась корова, телок которой кряду несколько дней тоже находился в хате, пока совсем не окреп и потом его также уносили в сооружённый для него в сарае закуток.

       Разумеется, с приходом весны буквально на глазах всё преображалось: земля покрывалась нежным зелёным пушком травы, на полях с нарастающей силой, после зимней спячки под снегом, оживали озимые, люди, животные и птицы неизменно радовались наступлению живительного, благодатного  тепла.

      Во дворах люди скалывали, сдалбливали, счищали остатки обледеневшего снега, куры вовсю гребли за сараем оттаявшую кучу навоза, от которой на солнце вился прозрачный дымок пара. Над бархатно вспаханной чернотой огородов посельчан колыхался нагретый солнцем воздух, точно вода в аквариуме, и от влажной земли  белесыми, прозрачно-мутноватым дымком поднимался кверху парок.

      Просыхали и укатывались машинами грунтовые дороги и просёлки. Ясным, солнечным утром я шагал в школу как-то нехотя, лениво, без настроения. Хотя весна вливала в молодой организм свежие живительные силы, пьяня своим пробуждением детское сознание; а так как я отличался особой впечатлительностью, на всё окружающее меня, я тотчас реагировал с неослабным вниманием. Меня интересовало буквально все: звонко чирикавшие воробьи, рядом со скворечником, зазеленевшая травка среди бурьяна, обросший мхом камень, из-под которого выползали насекомые, облепив его, греясь на тёплом благодатном солнышке, что невольно я задавался вопросом: как же эти красноватые с чёрными точками, козявки прозимовали холодную зиму под камнем? И трава каждой своей былинкой, проросшая из земли, и деревья с вздувшимися почками, а также моё воображение занимало солнце: отчего оно зимой греет значительно слабее, в то время как с приходом весны начинает припекать с каждым днем всё больше и больше, неужто некто там, на небе зимой спит и не подсыпает угля в жерло солнечной топки, а весной пробуждается и начинает что есть мочи кочегарить, подсыпать уголь. И вот оно воспламеняется, раскаляясь до безудержного состояния, обливает землю  активной разогретой энергией, вследствие чего всё на ней пробуждается к жизни вновь.

    Одним словом, с приходом весны уроки в школе и задания на дом, уже совершенно не шли на ум. Но я охотно заучивал стихотворения, посвященные весне... На переменах, на школьном дворе мы играли в догонялки, в третьего лишнего, во флажки... Бывало, прозвенит звонок на урок, а мы убегали со двора тотчас в класс, разгоряченные, мокрые от пота и возбужденные весенним торжеством солнца.

     Обыкновенно последним был урок по труду и вот мы вскапывали в школьном саду свой участок земли, отведённый нам учительницей. Впрочем, сад делился на две равные части, проходившей посередине к крыльцу школы дорожкой, вымощенной кирпичом и густо обсаженной кустистыми петушками, начинавшими только что расцветать сине-фиолетовыми цветами, похожими своей формой на колокольчики, но больших размеров. И фруктовые деревья, и по краям дорожки кирпичи, поставленными зубчатыми переходами, подбеливались гашёной известью. Одни работали граблями, выгребая из-под деревьев палую листву в кучи, а затем её палили, другие, что постарше, вскапывали следом землю, третьи обрабатывали клумбы.     

       А потом счастливые бежали по домам, взмахивая кверху портфелями, далее подбрасывали их вверх и ловили на бегу. А дома не чаяли  переодеться в домашнее, пообедать наскоро, совершенно не помышляя о приготовлении на завтра уроков, впрочем, перекладывая их  на вечер  и устремлялись на поляну, где собиралась почти со всего посёлка для игр вся разновозрастная детвора.

      Счастливые мальчишки, обладатели велосипедов, катались по улице, где уже дорога выровнена трактором, тащившим за собой тяжеленный длинный швеллер на двух тросах с несколькими боронами, сбивавшими кочки и рытвины, образовавшиеся обыкновенно по весенней распутице и оставшиеся как бы в наследство еще с дождливой грязной осени.

       Помню, где-то я раздобыл старые, без шин велосипедные колеса, а из-за отсутствия рамы, руля и сидения, я, наивная душа, вздумал смастерить велосипед из одних палок, скручивая их проволокой, возясь над своей конструкцией с одержимым упорством и усердием, беззаветно веря, что я должен во что бы то ни стало собрать самодельный велосипед. Не знаю, точно не помню, сколько же дней я был бесплодно занят своей безумной идеей, проистекавшей, конечно, от совершенного неведения того, что она, идея, была заведомо обречена на провал…

 

                                                                             9

        

                                                            КРЫЛО САМОЛЁТА

       

      Пока я «конструировал» во дворе велосипед, дедушка уже пригнал с пастбища овец. Они шумно вбегали в калитку и блеяли, потому что не наелись молодой травой, я посторонился, давая им дорогу, а дедушка остановился надо мной, посмотрел, чем я занимаюсь, как-то задумчиво покачал головой. Наверное, он пожалел меня, что мне всё равно не удастся собрать велосипед. Лучше купить в магазине, чем бесполезно мучиться. Но мы у родителей не просили велосипеды, чтобы не отставать от товарищей. А ведь казалось, что стоило продать одну овцу. Хотя об этом я тогда не думал, поскольку не ведал о том, каким способом можно заработать денег,  этой науке нас никто не учил. Но зато я хорошо помнил, что пасти овец нелёгкое дело, а дедушке это приходилось делать каждый день, да ещё дежурить в колхозе.

      В дошкольном возрасте однажды мне представилась возможность на своей шкуре испытать, что такое пасти скотину в голой, опалённой солнцем степи. В то время  отцу довольно редко выпадал случай примерить роль пастуха. Однако дедушке надо было срочно съездить в район по своим делам, поэтому он попросил отца присмотреть за овцами. Но если дедушка не брал в подпаски нас, своих внуков, то отец это сделал тотчас же, как ему представился такой случай.

       Разумеется, в пять лет отроду я ещё не отлучался так далеко от дома. По крайней мере, этого я не помню. И то был, наверное, такой первый случай, когда я очутился так далеко от дома.

       В пятилетнем возрасте уже приходит постепенное осознание себя и окружающего тебя мира, что ты живёшь с родителями, что ты человек, разумное существо. Но кроме тебя, живущего в семье, в хозяйстве есть низшие существа, за которыми требуется надлежащий уход и присмотр, которыми и были овцы...

       Сначала мы их пасли по зелёным склонам балки сразу за посёлком, а затем пустили на скошенное поле люцерны, где овец долго не держали, поскольку отец опасался встречи с колхозным объездчиком. Поэтому мы погнали их по Вишнёвке (так называлась лесополоса, тянувшаяся вдоль поля), по другую сторону которой тянулась широким распадком балка, а её дно стелилось влажной и топкой долиной, сочившейся там и сям многочисленными холодными  родниками.  И на всём своём протяжении довольно обширная с пологими и крутыми буграми балка то спускалась, то неожиданно расширялась, представляя собой как вначале, нечто долины в большом и глубоком ущелье, складки которого густо поросли кустарниками боярышника и терновника. По самому дну балки тек ручей, в иных местах он растекался, обильно обросшим камышом, образуя по всему руслу зелёные кочки заболоченного местечка...

       Вначале, где балка довольно развалистая с пологими и плавными склонами и ложбинками, наши овцы паслись хорошо. Зато по мере продвижения овец дальше, она значительно сужалась и делалась круче. И тут было больше грубой растительности, перемежающейся колючими кустарниками, поэтому сюда овец мы не допускали, поскольку начиналась опасная, почти отвесная, крутизна, и мы придерживали животных как бы на одном месте.

       С утра погода выдалась солнечной и безветренной. День предвещал быть очень жарким, впрочем, уже с десяти часов в открытой степи невмоготу выдерживать палящие лучи солнца. Но из глубины балки веяла освежающая прохлада. Скоро мне захотелось пить, Никитка считался выносливей меня, несмотря на то, что был на полтора года младше. Однако отец повел обоих в самую глубину  с суглинистыми склонами, где из расщелины бил холодный родник. Сухими обветренными губами я с жадностью припал к струе прозрачной ледяной воды, по вкусу отличавшейся от домашней. Почему-то вода пахла клейкой глиной вперемежку с какой-то травой. Однако от воды нестерпимо больно ломило скулы и зубы. И от этого ее нельзя было много выпить, чтобы утолить до конца жажду. После некоторого перерыва приходилось снова и снова припадать к живительной влаге, заодно наблюдая как в воде изломанно, вспыхивающими яркими бликами отражалось околополуденное солнце.

        А через полчаса, однако, пить захотелось с новой силой, но теперь к кринице надо было бежать на значительное расстояние, так как овцы аккуратно пощипывая траву, незаметно уводили нас все дальше от родника. А набранная в бутылки вода, частично была выпита отцом, остальной же он обливал голову и шею.

        По склонам балки стелилась уже достаточно выгоревшая трава с какими-то упругими, как тонкая проволока, стеблями. Но овцам она отнюдь не нравилась, и они целенаправленно шли по склону к полю противоположной стороны балки, на котором росла кукуруза. И вот когда склон переходил в равнину, на поросшей бурьяном кромке лежало крыло самолёта, со слов отца, ещё со времён войны. Наверно, он привирал, так как в те годы его здесь  в помине не было; отец приехал в наш посёлок вскоре после войны. На мои вопросы, почему оно тут оказалось, он ничего не ответил. Почему-то крыло самолёта обладало поистине какой-то притягательной магической силой, обострявшее воображение, что невольно я представлял, как в далёкие военные годы, тут разгорелся воздушный неравный бой. И наш самолёт, по-видимому, был сбит, а может, вышел подбитым после боя, но до базы не дотянул, спикировал и развалился? Конечно, бой произошёл, но не обязательно над Вишнёвкой, а где-то, к примеру, в займище или над хутором Левадским, и подбитый, на повреждённом двигателе летел в сторону нашего посёлка, а потом вспыхнул, объятый пламенем и дымом. Когда падал, прочертил по небу чёрный шлейф дыма, лётчик катапультировался, а самолёт врезался в землю, разлетевшись от взрыва на куски.

       Потом основной корпус самолёта собрали и увезли, а часть крыла, отброшенного взрывной волной далеко от места падения самолёта, искать не стали. А через много лет оно лежало, как свидетель смертельного боя, да только ничего не скажет. Но значительно позже оно бесследно исчезло. Я вовсе не думаю, чтобы им воспользовались сборщики металлолома. Хотя почему бы и нет, ведь после крушения советской империи, наплодилось много сборщиков цветных металлов, а ценный дюраль был всегда в цене. Но в то время сбором металлолома занимались в основном пионеры, поэтому в степь их руки бы не дотянулись. Зато большие пацаны, которые подчас вели раскопки на месте боёв, могли достать черта из-под земли, а утащись какое-то крыло на перекрытие землянки, могли запросто, что вполне допускаю. Они устраивали в Вишнёвке так называемые партизанские штабы, взятые для подражания из кино о войне.

       Спустя много лет, вспомнив о крыле самолёта, я поинтересовался у мамы боями, проходившими в наших местах в войну, и был ли сбит хоть один самолёт. Конечно, она не припомнила, чтобы в войну над Вишнёвкой был воздушный бой. Возможно и так, ведь надо ещё учесть, что почти всю войну она была дома, если не считать те периоды, когда её часто с другими девушками посылали рыть окопы, а немцы гоняли работать на аэродром. И только после изгнания врага её с другими девушками посылали добывать в Гуково из шахты уголь. А при артобстрелах и бомбёжках жители посёлка прятались в погребах и многих боёв могли просто  не видеть.

       Однако мама припомнила совершенно противоположный случай, когда, после изгнания немцев, они работали на колхозном поле. И вот как гром среди ясного неба, прямо на поле приземлился наш самолёт. Лётчик был ранен и дальше не мог вести боевую машину, в результате был вынужден  совершить посадку на колхозном  поле. А после оказания помощи за лётчиком вскоре приехали на грузовике военные и увезли разобранный по частям самолёт...

       И вот в пятилетнем возрасте, до этого видя самолёт только в кино и на небе, вдруг увидел беспомощно лежащее в траве, обросшее бурьяном, крыло самолёта, один его вид как-то чарующе завороживал детское сознание. Но вместе с тем возникало чувство неловкости за него, оставленного в степи без надобности, принадлежащего исключительному праву парить в просторах неба, но не представлять собой лишь кусок металлолома.

       Между тем овцы уводили нас от крыла дальше, увлекая по склону балки. В степи сильно и нестерпимо пахло разогретой солнцем горькой полынью. И горячие дуновения ветерка то и дело доносили нам  её удушливо терпкий привкус. Вдыхать её дурманящий запах  и другие травы по испепеляющей жаре, вместе с поднятой овцами пылью, было отвратительно, это тошнотворное ощущение сохранялось долго. И ко всему прочему как-то удушающе дурно пахла зелёная, но упругая на вид трава, похожая своим строением на клубок измятой тонкой изжелта-зелёной проволоки. Местами она росла довольно плотно, кустик к кустику, вытеснив собой все другие травы, почти сплошным дёрном, небольшими, впрочем, этакими крохотными кустиками, без листиков, вместо которых на ней росли нечто вроде мелких ворсистых зелёных шариков, отрывавшихся довольно легко.

       Казалось, с каждым часом солнце палило ещё нещадней, и от воздуха исходило беспощадное пекло. От этой жары я не находил себе места, притом мне думалось,  что, наверное, уже целую вечность я нахожусь в безмолвной степи, жившей, между тем, своей особой жизнью. Даже в жару все птицы не поют в кустах боярышника и терновника и в лесополосе, не свистят по буграм суслики, прерывисто трещат цикады и замолкают кузнечики. Только где-то далеко-далеко на поле работают комбайн или трактор. А по просёлочным дорогам едут грузовики с новым урожаем. 

      Бывают моменты, когда тебе представляется, что время остановило свой неодолимый бег, как бы неподвижно застыло, и от нестерпимой усталости тебе больше нет ни до чего дела, так бы упал на землю и долго-долго не вставал. Мне ужасно хотелось домой, который находился настолько далеко, что я даже не ведал, в какой стороне он расположен. А до вечера еще очень не скоро, ибо солнце едва-едва только перевалило за полдень, и уже о крыле самолёта думать забыл, где-то оставшемся лежать на бровке поля. При этом я уже не чаял попасть, как можно быстрей, домой и упрашивал отца повернуть овец домой. А он на это лишь махал рукой, мол, успеется, ещё не вечер, а то дед будет ругаться. И заставлял набраться терпения. Ведь ему тоже было несладко, и он без конца вздыхал, отдувался, фыркал, смахивал с лица пот ладонью.

       Мой младший брат оказался выносливей и терпеливей меня. Он совсем не стенал, как я. И отец бравурным тоном ставил его мне в пример. Однако вопреки увещеваниям отца, мне ничуть не было стыдно оттого, что не выдержал первое серьёзное испытание на самостоятельность. Но какой мог быть спрос с пятилетнего ребёнка, для которого понятие нравственного долга ещё отсутствует и он пока не в состоянии блюсти честь и достоинство и руководить собой. Хотя в то время я не помню, чтобы с усталостью я испытывал нечто подобие страха. Собственно, страх тут ни при чём, ведь над головой полыхало знойное августовское солнце, превратившее степь почти в безжизненную, окутанную, как коконом, безмолвной тишиной, которая собой нагоняла какую-то гнетущую скуку. А от неодолимой усталости наступало ощущение крайней безысходности. Вдобавок ещё захотелось есть, тогда отец раскричался, однако, дав мне помидор и кусок хлеба. Но утоление голода вовсе не остановило мальца, загрезившего домом, и вот решительно завернув овец, отец быстро погнал их на противоположную сторону балки, по склону, затем к лесополосе как раз на дорогу, выводившую к посёлку. И тотчас велел мне идти, но никуда не сворачивать, не то собьюсь с пути и сгину в степи, что конечно, он преувеличивал, ведь вдали хорошо был виден посёлок.

       Стоило мне остаться одному на пыльной дороге, как я испытал жуткое чувство брошенного на произвол судьбы. И споро шлепал сандалиями по бархатистой дорожной пыли, от которой прямо-таки исходил раскалённый жар, как от затухающего костра. Почему-то я  уже больше не испытывал усталости, какая меня одолевала совсем недавно, поскольку были уже видны крайние хаты и это вселяло ощущение ложной гордости, что я иду домой из неведомой степной дали...

        Разумеется, тогда у меня такого чувства не возникало, что я предал безвозвратно отца и брата, оставив их в степи с овцами. И у себя вовсе не спрашивал: а каково теперь им там вдвоём? Хотя от меня там польза была отнюдь не велика. Единственно, я почувствовал себя счастливым, освобождённым от непосильной обязанности быть овцам верным стражем.

       Тем временем дорога пошла немного на подъём и меня опять неотступно преследовал неприятный сильный запах этой странной на вид кустистой травы, казавшейся как бы вовсе не живой, по сути, даже не нужной животным, как теперь и то крыло, превратившееся в металлолом…

       Наконец с приятной усталостью я вошёл в посёлок. Самая крайняя хата моего дяди Власа. В калитке двора стояла тётка Клава. Она снисходительным, чуть насмешливым тоном поинтересовалась, откуда это я топаю один? И не дождавшись ответа, зазвала меня в гости. Я тотчас попросил напиться воды. Однако вместо неё, тётя спустилась в погреб и принесла мне кружку прохладного молока. А через балку хорошо был виден наш дом в окружении акаций, высаженных некогда вдоль забора за его чертой. При виде дома, родного подворья, у меня радостно забилось сердце, удовлетворённого столь  долгим отсутствием вне дома...

 

                                           

                                                              ЧАСТЬ  ВТОРАЯ

          

                                                                             1

            

                                                         ВКУС ДЕТСКОЙ ЖИЗНИ

    

      Если бы человеческая жизнь не уходила так быстро, если бы годы не утекали так стремительно, словно песок сквозь пальцы, если бы в своей неизменности всё оставалось навсегда на одной поре, как оно есть, тогда бы, наверное, не нужна была человеку память. И всё-таки как донельзя грустно и прискорбно порой думалось, что всё не вечно, на что бы не упал глаз. И сама человеческая жизнь в сравнении с безграничным океаном Вселенной, как песчинка, гонимая в пустоту ветром времени.

       И как бы не стенал о бренности и не вечности всего сущего и живого, тем не менее сама жизнь человека рано или поздно подводит его к последней черте и это происходит так неумолимо быстро, что даже на прожитое не успеешь оглянуться, а горизонт заката уже неотвратимо близок...

      Десять лет назад я ещё очень редко заглядывал в детство, а теперь меня тянет туда с ярым упорством, точно первопроходца заманчивых новых необжитых земель.

       Как я уже упоминал, первая моя школьная весна выдалась на редкость солнечной и тёплой, правда, иногда на один-два дня наступала пасмурная и дождливая погода. А  потом снова безудержно сияло яркое молодое солнце. После уроков, как я говорил, возвращаться домой из школы было бесконечно радостно. Причём заданные учительницей на дом, не в полном объёме, уроки (понимавшей наше весеннее  настроение), можно было перенести на вечер. А пока светлый день был ещё в полном разгаре, мы были одержимы единственным желанием: как бы быстрей смыться из дому, минуя домашнюю работу и устремиться на поляну –– место наших детских игр...

       Любили до азарта игру в ножичек: очерчивали круг на хорошо утоптанной влажной земле, делили его на две равные части. Каждый игрок стоял на своём клочке, жребием определяли, кому первому вонзать нож в землю и победитель жребия, нападал на территорию противника, вонзая в землю нож, отрезая её по куску после каждого попадания. Если нож не вонзался – падал, тогда наступала очередь противнику переходить в наступление, освобождая свою занятую территорию и потом посягая на его половину. Победителем считался тот, кто сумеет захватить всю землю противника.

       Бывало, если у кого-либо не было самого простого складного ножичка или сделанного из куска пилки по металлу, тогда любой из нас обходился большим гвоздём. Словом, эта игра наряду с картёжной, настолько увлекала своим азартом, что порой казалось время пролетало незаметно, как одна секунда, игра во флажки была также не менее интересна, но здесь не стоишь на месте, а бегаешь за флажком на половину противника, а чтобы быть неуловимым, надо много бегать. Как и футбол, эта игра требовала подвижности, выносливости и тренировала бегунов. Девочки играли обычно в классики или прыгали на скакалках. Почти каждый день выбирали игры по настроению. Хотя любую игру начинали спонтанно, непроизвольно, всё складывалось как-то само по себе. И потом уже не могли остановиться. В наши дни эти игры ушли в небытие. Нынешние подростки рано обзаводятся пороками, хотя в городе для них открыты разные спортивные секции. Так что и впрямь всё течёт, всё меняется…

       За постройками колхозного двора, далеко за посёлком, в светлом вечернем мареве тонуло солнце, раскрашивая собой в алый цвет самый окоём небосклона. А дневное тепло, хотя и уходило тем временем, однако, было ещё довольно хорошо ощутимо в преддверии наплывающих сумерек. И вот в тёмно-синем небе жемчужно блеснули первые звёзды. Причём самая яркая стояла довольно низко, почти на краю небосвода. И тотчас же дохнуло освежающей прохладой, остро запахло молоденькой травкой и пряной землёй; из глубины балки веяло стылой свежестью и пресной водой. Совершенно померкла наша поляна, ещё недавно купавшаяся в багряных отблесках заката, а теперь как-то контур¬но печально тускнела в последних сполохах догоравшей и скоро по¬гасшей зари. Однако даже в сумерках не хотелось покидать её, так бы и стоял, вслушивался в вечернюю песню звёзд и жизнь улицы, с разных концов которой доносились призывы и кличи матерей или бабушек, звавших по домам своих загулявших отпрысков…

      Всякий раз я донельзя омрачался, когда на смену чудесным солнечным дням, вдруг приходила влажная пасмурная погода с моросящим сырой пыльцой или обложным, затянувшимся дождем, длившемся кряду несколько часов. И было вдвойне обидно, если непогода выпадала как раз на весенние каникулы, поскольку нам мамой строго запрещалось выходить на улицу. И тогда сидеть тебе, сколько будет продолжаться ненастье, дома, подобно затворнику в  тюрьме и тоскуешь по улице, как по лучшему времени. Помню, как с неистощимой грустью я выглядывал в окно, из которого превосходно просматривалась большая часть посёлка по обе стороны балки и особенно та, вымокшая под дождём, где была наша любимая поляна. В ненастье на ней, однако, можно было увидеть всего два, от силы три пацана.

       А мне уже неимоверно хотелось находиться вместе с храбрецами, поскольку они сумели освободиться от чрезмерной опеки своих родителей. Или, может быть, таковая мне только казалась по отношении к себе. Когда мы просились у мамы погулять на улице, она очень сердилась, что даже и слушать нас не хотела, совершенно не проявляя к нашим стенаниям и увещеваниям, истинного милосердия. Однако её неуступчивость, объяснялась лишь одним существенным для неё аргументом: только стоит нам выйти на улицу, как мы вернемся домой после игр запачканными грязью. А ведь ей приходилось стирать на всю семью из семи человек. Поэтому, её запрет проистекал исключительно из одного: поберечь свой труд, который мы не всегда ценили должным образом, и потому, не идя у нас на поводу, делалась даже жестокосердной: «Вам один раз разреши, –– говорила она, – тогда от вас не будет отбою. Хоть бы раз узнали, что такое стирка!» После таких слов, мы больше её не уговаривали, и пока длилась непогода, не выпускала нас из дому.  

        Но вот дождь наконец прекратился, вот подул ветер и земля понемногу обтряхла, исчезли лужи, поднялись выше сплошные облака, а кое-где проредились, что одним краешком показалось солнце, блеснувшее пока что несколькими лучиками. Однако было ещё грязно, по крайней мере, ещё прилипала к ногам земля. Тем не менее, несмотря на это, мама сжалилась над нами, разрешила одеваться и тем самым многодневное домашнее заточение наше закончилось, после которого на улице всё приобретало какую-то необъяснимую новизну, словно мы впервые очутились в незнакомом доселе месте.

       Когда же в дождливую погоду мы ходили в школу, а возвращались домой изрядно заболтанными в грязь, мама как следует нас отчитывала. И после просушки брюк над плитой, заставляла их обминать и очищать засохшую грязь щёткой. И тогда о гулянье после школы не могло идти речи.

      Однако ближе к лету, если было дождливо, мы уже больше взаперти не сидели дома, ибо не успеет между туч в прогалину выглянуть горячее солнце, как земля почти тут же как бы сама по себе начинала быстро просыхать и следов от дождя как не бывало. И после ливня мы носимся по улице...

       Помню, в теплые ясные майские дни я выкатывал за двор, сидевшую в расписанной под хохлому разноцветными узорами деревянной коляске годовалую сестру Надю. Впрочем, мы с братьями любили ее катать по очереди, а мама тем временем полола на огороде картошку. И вот когда сестре что-то не нравилось, она подымала безудержный плач. Тогда либо я, либо Никитка стремительно бежали на огород, причем кричали вовсю глотку отчаянно на бегу: «Мама, мама, девочка плачет»! –– разумеется, громче звучал сильный голос брата, да ещё вместо правильного «плачет» у него выходило картаво «пьячит», а мой тонкий и писклявый тонул, забиваемый истошным братниным криком.

       Это была, пожалуй, лучшая пора нашей сплоченной дружбы, когда мы редко оставляли друг друга, всегда держались вместе. Правда, иногда Никитка порой изменял братской дружбе, куда-то убегал подчас с соседским пацаном Лёней Рекуновым, росшим в семье один у своих родителей с бабкой Пелагеей.

                  

                                                                           2

               

                                                           СРОДСТВО ТРЁХ ДУШ

 

    Нам, троим братьям Волошиным, имевшим вдобавок ещё и сестру, никогда не приходилось скучать. Ведь детское коллективное воображение всегда богато на различные выдумки игр и забав. В этом отношении только плохо было Лёньке Рекунову, однако, мы по-своему ему покровительствовали, приглашая участвовать в наших играх...

      Надо заметить, в мальчишеской среде той поры, под влиянием детских военных фильмов было модным умение делать деревянные ружья, пистолеты, автоматы, к чему я довольно быстро приохотился, как истинный мастер-оружейник.

      В ту, послевоенную пору, игры в войну являлись самыми излюбленными для всех мальчишек. К детским военным баталиям нас неизменно подвигали кинофильмы о войне, которые детвора любила смотреть в нашем клубе, чему мной посвящён отдельный рассказ «Забавы ради».

       Общеизвестно, как это повелось исстари, мальчишки делились на два условных, воющих между собой отряда, каждый со своим личным командиром, из числа наиболее шустрых пацанов, возрастом постарше нас, которых мы называли большими  ребятами...

       Однако мы, трое братьев, и соседский Лёнька, порой в воину играли отдельно от уличных ребят, прямо в нашем дворе. Кстати, мама часто нас отчитывала только за одно то, что мы устраивали в своём дворе игры с чужими ребятами, к которым, в свой черед, мы ходили довольно редко. А ведь и правда, почему-то все: и соседские, и совсем посторонние пацаны днями околачивались у нас, тот же Димка Метлов, гораздый на разные шкодливые выдумки, поэтому мама считала нас совершенно бесхарактерными, бесконечно уступающими воле посторонних ребят, которые, как полагала она, оказывались намного хитрее и умнее нас, потому что они никого к себе домой не приводили, в отличие от нас, её простофиль.

       Возможно, так оно и было, и всё-таки с утверждением мамы теперь я полностью не согласен. Пусть даже мы действительно были не настолько хитры и ловки, как наши друзья по совместным играм, но то, что мы были намного добрей и справедливей своих сверстников, это было воистину так. Ведь наша мама была щедрей многих женщин, никому ни в чём никогда не отказывала, поэтому мы, её дети, не могли быть скроены иначе, чем она, наша мать…

      Далее по ходу своего повествования я ещё коснусь взаимоотношений между группами ребят, а пока я должен ввести в рассказ своих двоюродных братьев и сестёр по линии мамы, так как по отцовской, я никогда воочию их не видел. Они жили где-то очень далеко, а в то время я даже не знал, где именно. Впрочем, об этом даже  нисколько не задумывался.

      Итак, мне теперь довольно трудно установить в точности: с какого времени я стал осознавать, что у меня, кроме родных, есть двоюродные братья и сёстры? Может быть, даже это не столь важно, но зато я хорошо сохранил впечатление о тех отношениях, какие зародились между нами, двоюродными братьями, правда, ещё не настолько прочными, чтобы о них говорить уважительно. Может потому, что один был на два, другой на четыре года моложе меня, причём между собой оба тёзки – Вячеславы. В общем, в то время, как видно, они были ещё  мало заметны в играх поселковой ребятни. Если первому было шесть лет, он был сыном дядя Митяя, то второму – четыре, он был сыном дяди Власа, из чего вытекает, что они пока не могли собой распоряжаться самостоятельно. А позже считались домашними детьми, так как без родительского благословения никуда далеко от дома  не отлучались.

       Если о Веронике Снегирёвой я уже кое-что замолвил,  то о дочери дяди Власа Галине, пока ещё нечего говорить, поскольку она была на полгода старше нашей Нади и качалась в колыбели.

      Вообще-то, в нашем посёлке очень многие были переплетены между собой тесными родственными узами. В далёкие годы коллективизации, основатели посёлка Киров, гонимые голодом переселенцы, которые имели помногу детей, снимались с насиженных предками мест малой родины в поисках лучшей доли. Одним из них был наш дедушка Пётр Тимофеевич Снегирёв. Об этом периоде обстоятельно рассказывается в авторском цикле романов о народной жизни, который начинается «Разорёнными». И вот взрослые дети переселенцев обзаводились своими семьями, отделялись от родителей, строили хаты, тем самым составив, выражаясь современным языком, родовые кланы.  Поэтому все посельчане тем или иным образом между собой переплетены родственными узами.

      Вот и наши дядья, мамины родные братья, некогда жили вместе, но стоило им жениться, как они оставили родной очаг, построили хаты, и стали жить отдельно. Средний брат дядя Митяй женился ещё до того, как его сестра Зина вышла замуж, хотя можно сказать, что брат и сестра обзавелись семьями в один год, если не считать разницы в несколько месяцев. В то время как младший брат мамы Влас проходил службу в армии на Дальнем Востоке. Стоит упомянуть и о старшем дяде Сергее, погибшем на войне под Смоленском в 1943 году. О нём мне было известно от мамы лишь одно, что он отличался живым весёлым, находчивым умом, плотничал, столярничал. Так сделанный его руками скворечник просуществовал у нас, на одной из акаций, до моих зрелых лет. Правда, мы его не раз ремонтировали. Дядя Сергей, кроме столярничания, ещё умел неплохо рисовать, так что из него мог вполне получиться токовый художник.

      И вот мои дядья, отделившись от родителей, построили хаты, став самостоятельными и в какой-то мере даже чужими. Словом, посёлок разрастался за счёт своей же молодёжи, отделявшейся от родителей, чтобы создать свои семейные гнезда…

      Особенно большие родовые ветви из братьев и сестёр составляли: Косолаповы, Москалёвы, Находкины, Козловы, Серковы, Куравины, Дёмины, Волошины, Овечкины, Тереховы, но всех не перечислишь, поскольку сёстры меняли девичьи фамилии на мужние, как наша мама. В девичестве была Снегирёва, а стала Волошина, и таких фамилий в посёлке было несколько, считая родственников отца Глеба и Никифора, у которых в свой черёд было у одного – трое, у другого пятеро детей. Между прочим, в то время иметь много детей считалось вполне закономерным явлением, несмотря на постоянную нужду почти в каждой семье. Вот поэтому в небольшом посёлке насчитывалось много детей, подростков, составивших потом нашу молодёжь, когда на танцы в шестидесятые годы в клубе собиралось до полсотни человек. Хотя нельзя забывать и то, что послевоенный всплеск рождаемости объясняется не только тем, что наша страна в войну потеряла почти тридцать миллионов человек, а ещё и тем, что «отец народов» запретил аборты…

 

                                                                               3

    

                                                             НА БОЛЬШОЙ ВОДЕ

 

      В конце пятидесятых годов ХХ столетия, в нашей балке пруда ещё не было, и по дну её тёк сокрытый в зарослях бурьяна извилистый узкий ручей, который мы много раз перепруживали, вооружаясь, принесёнными из домов лопатами, чтобы образовался хоть какой водоём, где в знойные летние дни обыкновенно купались, спасаясь от нещадной жары. Правда, вода собиралась грязная и мутная, она даже как надо не успевала отстояться, как мы на радостях, гордые от своего творения, начинали в ней бултыхаться. А по подбородку и груди стекали чёрные разводы грязи. Наш прудик долго не держался, его жиденькую плотину постепенно размывало переливавшейся через верх водой. И тогда мы начинали с прежним рвением забрасывать землей, образовавшуюся  в плотине брешь...

       В ту пору я ещё не бывал далеко от посёлка, и в своей жизни пока не видел  настоящей реки, настоящего озера или пруда, хотя был уже немало наслышан о существовании последнего, находившегося примерно в трёх километрах от посёлка. Наверное, в то, первое лето, моих школьных каникул, впрочем, может быть, даже годом раньше, когда я ещё в школу не ходил, и точно не помню, когда это произошло, что мой отец вместе с соседом дядькой Веней возили нас, своих отпрысков, на пруд на велосипедах, которые тогда являлись для многих людей самым доступным видом транспорта, таковым он, пожалуй,  останется на все времена. Разве что в техническом отношении будут усовершенствованы.

       Итак, при виде большого изгибающегося широкого пруда, кое-где к зелёным берегам подступали заросли кустов, у меня навсегда осталось сильное, неизгладимое впечатление, впечатление оторопи, растерянности и даже страха, только от одного того, что я лицезрел перед собой серебристую, колыхающуюся иссиня-зеленоватыми гребешками кудреватых волн огромную водную поверхность, обильно поросшую у берегов высоким зелёным чаканом и камышом, в зарослях которых шумел как-то таинственно ветер. И от самой живой плоти воды, для моего ещё не окрепшего сознания, исходила некая опасность. Я инстинктивно чувствовал, как от воды веяло настороженной, подстерегавшей свою жертву, угрозой, и одновременно доверчиво влекшей к себе. Но приходила догадливая мысль: вот стоит мне окунуться в её леденящую пучину, как она тут же поглотит меня. И, предостерегаемый инстинктом самосохранения, я держался от крутого берега подальше, боясь ненароком свалиться в воду, в то время как отец и сосед, будучи оба навеселе, разделись, побросав одежду на шелковистую зелёную траву, и что-то суматошно крича, прыгнули в воду, подымая блестящие тучи  брызг. А мы с Лёней сидели на берегу, подминая собой свежую, прохладную траву, наблюдая с гордостью и страхом, как наши отчаянные папаши резво поплыли на перегонки к противоположному берегу. И чем дальше они уплывали, тем я отчётливей испытывал жутковатое чувство, оставленного отцом на произвол судьбы.

      Видимо, они вспомнили о нас и тотчас повернули назад, к нашему берету, словно вспугнутые вдруг неким подводным чудовищем, причём я очень боялся, как бы отец не утонул. Хотя эта мысль ко мне пришла мимолётно, поскольку я был почти уверен, что с отцом, сильным, отважным, ничто не случится; он всё может, и при случае непредвиденной опасности, легко преодолеет возникшую угрозу его жизни. Ведь недаром он был на фронте...

       Моё первая поездка на пруд состоялась не в самом разгаре дня, а уже ближе к вечеру, когда солнце, ярко сияя своим ликом, стояло довольно высоко, и ещё ощутимо пригревало. А потом оно неожиданно спряталось за тучей, и как-то резко потянуло прохладой, но вскоре стало тихо, и солнце долго не показывалось, и с неба на землю цедилась мерная серо-матовая прозрачность. И вот когда наши отцы вылезли из воды, в мокрых чёрных трусах, и с них стекала прозрачными каплями вода на зелёный берег, они тотчас живо приказали нам раздеться, решив нас искупать. В частности, я тогда не мог себе представить, как отец это осмелиться сделать на глубине, так как возле самого берега ему было выше, чем по пояс, а мне тем более будет с головой. Однако несмотря на свои несказанные недоумения, я всецело положился на отца, доверившись его благоразумию, что он сделает всё толково, чтобы я не испытал страха перед ужасающей мое воображение глубиной пруда.

       И впрямь отец довольно легко поднял меня на руки, как младенца, велев руками держаться за его крепкую шею. При этом видимо переусердствовал, поскольку отец гортанно громозвучно и сердито выкрикнул, с оттенком паники и отчаяния, что, дескать,  я так могу ненароком его задушить, инстинктивно сжав свои руки на его шее мёртвой хваткой. И тогда я, убоявшись худшего, невольно расслабился и немного отстранился от ещё мокрого, и вместе с тем горячего тела отца, при его медленном вхождении в воду, избрав для этого более пологое место, где вода доходила уровня берега. И глубина была не так опасна.

     И вот с ощущением жуткой оторопи, вдруг вновь овладевшей мной с нарастающей силой, я почувствовал прикосновение к своему телу прохладной воды, отчего непроизвольно вздрогнул, инстинктивно прижавшись к отцу так сильно, словно взаправду  сросся с ним, точно сиамские близнецы, в одно целое. На этот раз он почему-то не убоялся, что я его придушу, напротив, довольно весело рассмеялся, ободряя меня так, точно ему доставлял неимоверное удовольствие мой панический страх. Хотя тон отца был вовсе не лишён этакого озорного любования моим трепетным испугом, что только ему придавало дополнительной смелости в принятом им неожиданном решении приучить меня к глубине, чтобы на большой воде я обрёл уверенность и выносливость. Однако до этого было ещё очень далеко, перед лицом вполне реальной опасности, когда мы погрузились в воду настолько, что над её блескучей, колыхающейся поверхностью, уже торчала одна моя голова, и я неистово, поддавшись безумной панике, заголосил. И мгновение спустя, совершенно напрочь лишился самообладания, когда отец вдруг окунул меня с головой в воду, как при крещении в купели, и тут же, правда, извлёк из погибельной пучины, поглощённой мраком, что я поднял истошный вопль. Меня стала трясти дрожь с ощущением ледяного холода. Ведь дело было, как я говорил, перед вечером, солнце уже едва светило из-за наплывших неплотных облаков.

      Между тем соседский пацан вёл себя на руках своего отца спокойней и уверенней меня, однако, тоже выказывал немалый страх, что-то быстро бормоча ему, когда очутился в моем положении, то есть в воде. Видимо, первое время он хотел передо мной выказать себя, намного храбрей меня, правда, его отец входил в воду не столь решительно и каверзно, как это с ходу сделал мой. Дядька Веня окунался достаточно неспешно, выжидательно осторожно при этом что-то наговаривая своему отпрыску успокаивающим тоном, как бы уговаривал сына не бояться. И такое обращение на Лёньку подействовало благотворно.

       Не помню, сколько времени мы пробыли на пруду, но это первое своё крещение на  «большой воде», оставившее неизгладимый след, я потом часто вспоминал. На этот пруд, который называли большим, я попал, когда стал постарше. Помню, мой тёзка Миша Волошин со своим старшим братом Алексеем позвали меня, и мы пришли сюда рыбачить. Примостились среди камышей, закинули удочки, но ловились одни окуни, редко попадались сазаны или лещи. А потом уже в отрочестве на велосипедах регулярно прикатывали купаться, куда съезжалась отдыхать вся молодёжь из соседнего посёлка Верхний. Но эти воспоминания приберегу для другого раза, так как на том пруду у некоторых больших  ребят начинались романы с девушками, на которых потом они женились. Одна пара так и проситься в отдельную повесть, а потому ей тут не место…

       Итак, этот пруд, который позже стали называть озером Рица (не только за размер, но и чистую воду), для нас стал постоянным местом отдыха на многие годы, пока его не использовали для орошения колхозных полей. Не знаю, подняли ли урожайность, а вот пруд, из которого каждое лето двумя мощными дизельными насосами выкачивали до дна воду, совсем обмелел, и его затянуло илом. И он утратил свою величавую прежнюю красоту, превратившись в подобие болота: берега обвалились, камыши засохли. Потом его чистили, углубляли, тем самым изменили русло, два знаменитых полуострова, на которых были пляжи, исчезли, камыши росли плохо, и от былой красоты ничего не осталось…

       Однако плавать мы, вся поселковая детвора, выучились в основном в запруде, где всего-то нам было по пояс. И, наверное, илу, грязи тоже там было не меньше, правда, от которого мы как могли, очищали дно до самого твёрдого клейкого основания, чего, конечно, досконально сделать нам не удавалось.

       После такого купания родители нас называли не иначе, как лягушатниками. И впрямь, глядя друг на друга, вылезая из чёрного водоёма, мы злорадно смеялись, тыча пальцами в товарищей, видя как на подбородках оставались грязные плохо смываемые разводы, не говоря уже о волосах и теле. Обмываться приходилось только дома в наполненном заранее водой корыте, выставленном специально на солнце для нагрева. И по очереди ополаскивались, причём на перебой друг другу делились перед мамой своими новыми успехами в овладении искусством пловцов...                                                                                               

                                                                             4

   

                                            ВОЗВРАЩЕНИЕ И СМЕРТЬ БЕГЛЕЦА

 

      Соседи Рекуновы второе лето строили дом, собственно, к тому времени он уже давно стоял с двускатной шиферной крышей, и уже изнутри полным ходом шла его отделка, для чего приглашались, как их родственники, так  и чужие люди.

       Нашего отца, Платона Нестеровича, дядька Веня позвал в дом провести электропроводку под штукатурку. И пока он это делал, мы на дворе  Рекуновых, как бы ради такого случая, играли в жмурки. Помню, я легко обхитрил Лёню, прячась от него, забежал в сумрачный дом, где уже были вставлены в рамах стекла и где так остро пахло пресным глиняным замесом с добавкой в него мелкой соломы, а также свежеструганными сосновыми досками, только что настеленными на полы.

      Именно дядька Веня и каменщик, и плотник, и жестянщик на бравурной весёлой ноте, своего грубого хрипловатого голоса, решительно зазвал меня схорониться за печкой, которую недавно он сам сложил из красного кирпича, и она ещё даже не была оштукатурена. Ободренный его дружеским содействием, я быстро шмыгнул в расщелину, за припечек, где обыкновенно производится сушка дров и сырой одежды.

      Лёнька вбежал в переднюю комнату и тотчас быстро спросил у своего отца, не забегал ли сюда Мишка, на что родитель ему живо предложил поискать, явно посулив сыну намек на везение, если проявит в поиске смекалку. И тот моментально воспользовался прозрачным намёком своего отца. Однако, учуяв подвох, как бы нарочно заманутого в подстроенную ловушку, я загодя, чтобы только опередить его приближение, неожиданно выскочил из своего убежища, чего тот конечно не ожидал, и тотчас на время растерялся. А я же, воспользовавшись его замешательством, что есть духу стремительно, полный рвения победить, выбежал на двор из дома. И за собой услышал, как отец Лёньки раскатисто-громко рассмеялся, видно, глядя на оплошность сыночка, снисходительно веселясь над  впавшим в конфуз Лёнькой.

      Надо сказать, он рос довольно послушным; и будучи у своих родителей единственным, видимо, из-за этого донельзя страдал, испытывая определенные затруднения при общении с нами, казавшимися в его воображении счастливчиками оттого, что нас было трое. Бывало, зимними вечерами баба Пелагея брала за руку внука Лёньку  и приходила к нам скоротать время, и всякий раз объясняла маме причину визита тем, что Лёне, дескать, одному довольно скучно высиживать вечера до сна, и ему хотелось поиграть с нами. Разумеется, бабкин довод был для нас вполне убедителен, мы его принимали, и он вступал в наши игры как-то несколько стеснительно. Самой же бабке Пелагее тоже хотелось почесать языком, она слыла большой любительнице перетолковывать уличные сплетни и просто вести досужие разговоры.

      Наша мама никогда не сидевшая без работы, этим временем перебирала шерсть. И за таким не хитрым занятием она слушала бабу Пелагею, рассказывавшую ей какие-нибудь поселковые новости или сплетни: кто-то жене изменил, кто-то подрался, кто-то проворовался. Сама же мама говорила мало, лишь в тех случаях, когда ей крайне не нравилось то, о чём с таким интересом трезвонила ей старая соседка, с несколько рябоватым лицом. И тогда мама подвергала резкой критике услышанное от неё, потому как нередко баба Пелагея перевирала на свой лад различные слухи для пущей убедительности, чтобы поразить маму тем или иным искаженным ею событием. Мама уже достаточно изучила уловки бабы Пелагеи и поэтому выслушивала ту недоверчиво, причём с неохотой, изредка со скрываемой неприязнью посматривая на соседку, чинно лузгавшей жаренные подсолнечные семечки, от которых в натопленной горнице стоял запах перекипевшего подсолнечного масла.

      Между прочим, неприязнь мамы к бабе Пелагее была давней, застарелой, собственно, относившейся ещё к той поре, когда была жива наша бабушка Маша, которая отличалась тихонравным, покладистым, рассудительным характером. Она также была принципиально честная, не любила всех тех, кто, злостно приспособлялся, кто двоедушничал, праздно болтал и распространял лживые слухи. В общем, между двумя соседками время от времени вспыхивали ссоры в основном после услышанного бабой Машей от нагловатой бабы Пелагеи оговора, что её родной брат Егор был кулак, и они, Снегирёвы, убежали от раскулачивания…

      Однако сварливая соседка очень рано стала страдать болезнью ног, на которых у неё вечно не заживали какие-то раны, покрытые струпьями. Ходила она, насколько я помню, всегда с деревянной клюкой, немного прихрамывая. Своего мужа она потеряла на войне, впрочем, как и другая соседка баба Натаха Волоскова. От их же дочерей вскоре уйдут мужья, о чём я обстоятельней упомяну ниже.

      В отличие от своих соседок наша мама жила с мужем, каким бы он ни был. Правда, один раз, о чём в своём месте говорилось, он тоже уезжал, но это было первое и последнее бегство отца от нас. Мама никогда не обзывала обеих соседок брошенками, это было не в её природе. Баба Пелагея продолжала приводить к нам внука. Этот соседский паренёк, проводивший с нами зимние вечера в присутствии своей бабули, в нашу жизнь вносил некоторую новизну. Когда баба Пелагея, которая считала, что уже изрядно засиделась, оповещала внука, что им пора уже топать домой, мы, и её внук Лёня тут же жалобно просили, чтобы они побыли у нас ещё немного. Однако в своём решении его бабуля была непреклонна, одевала внука в пальтишко и уводила, держа того за руку, при этом сердито ему наговаривала: «И что же ты такив нудный, вони же ночь могут сидэть, а ты у нас ни такив, шукай всё, что б им не досталось». С одной  стороны ей было вроде бы жалко внука, что ему дома не с кем играть, и от этого, приводя его к нам, она шла ему на уступки, а с другой – она не желала, чтобы их единственное чадо как бы чего плохого не нахватался от нас, отчаянных шалунов. И впрямь, иной раз соседи о нас отзывались отнюдь не лестно, хотя мы, в полном смысле, сорванцами и хулиганами не слыли. Тем не менее это опасение соседей говорило о том, что по своему крестьянскому происхождению они ставили себя  значительно выше нас.   В первую очередь это относилось к нашим родителям, которые для Рекуновых ничего из себя не представляли. Для них, чем важней была особа, тем почётней с ней знаться. Однако наши родители заслуживали почтительного к себе отношения одним тем, что слыли добрыми и отзывчивыми, с которыми такие отношения только и можно было поддерживать, а для своей выгоды стремились к сближению с бригадиром и учётчиком и т.д.

      А нам, да и людям было отчего недоумевать, когда дядька Веня собственноручно  выстроил на высоком фундаменте дом с верандой, а потом через год неожиданно оставил семью и отбыл в неизвестном направлении. По крайней мере, так нам казалось, хотя на самой деле мне помнится, как родители Лёньки между собой скверно ладили, постоянно скандалили. Его отец слыл настоящим буяном, постоянно гонял жену, тёщу и сына, и бедолагам приходилось скрываться бегством, находя у нас приют на время  разъярённого хозяина.

       Что заставило дядьку Веню вдруг бросить жену и сына, я не знаю и по сей день. Хорошо помню то воскресенье, когда дядька Веня зачем-то поехал в город, а домой не вернулся. Его, конечно, ждали, видимо, не один день, и даже подавали в розыск, о его нахождении ходили разноречивые слухи, что-де он проворовался и потому был вынужден скрываться. Даже говорили, что он примкнул к преступной шайке, которую переловили и потом осудили.

       Помню, на мой вопрос, почему дядька Beня бросил семью, мама отвечала: «Ему очень не нравилась баба Пелагея. А кому она нравится у нас, она же самая первая сплетница, я бы с такой под одной крышей тоже не жила. А тётка Валя всегда заступалась за мать, вот и получился разлад. Дядьку Веню я не защищаю, он был хороший хозяин, дом какой построил, но отъявленный задира. А наш отец не задира, и по хозяйству плохо помогает...»

        И чтобы о дядьке Вене довести рассказ до конца, следует сказать, что некогда сгинувший без следа, он вдруг объявился точно так же, как и исчез на долгие годы. Когда Лёнька, его сын, отслужил армию, он заявил своё право на жительство. Но Лёнька, выросший без отца, воспротивился его желанию, поскольку не мог простить ему предательства, из-за чего много перестрадал. И после длительных переговоров с Лёнькой дядька Веня, с трудом получил разрешение сына и был принят в семью. Хотя до конца так и не был прощён.

      В колхозе дядька Веня работал на скотне, говорили, что где-то у него была ещё одна семья, что несколько лет он провёл в тюрьме. На свободу вышел с изрядно подорванным здоровьем, и пожив с семьей женившегося сына года два, он прямо на ферме умер, к его смерти многие отнеслись спокойно, словно тот заслужил такую кару…

      Заодно расскажу о других соседях, Волосковых, у которых произошла почти сходная история. Правда, у тётки Марфы, дородной, чересчур толстой женщины, было две дочери и она тоже жила с матерью. Кстати, обе её дочери были такой же комплекции, росли этакими пампушками толстощёкими и толстоногими, отец которых в поведении почти ничем не отличался от первого соседа; он тоже был неисправимый пьяница и буян, гнал самогон; от их двора постоянно несло сивушным запахом. На этой почве два соседа были дружны. Вот только хорошо не помню, участвовал ли наш отец в их пьяных оргиях, продолжавшихся даже ночью. Если и бывал когда в их компании, то, наверное, не столь часто, так как наш отец, будучи не буян, таких людей, какими слыли оба наших соседа, всячески сторонился. И вот Волосков тоже уехал, правда, основательно, с вещами, не посмотрев даже на то, что обрекал на полусиротскую участь своих двух дочерей…

      Я уже тогда начинал понимать, что через несколько лет после заключения брака жёны часто вполне обоснованно остаются недовольны своими мужьями, и выясняется, что не разглядели в своих суженых таких, каких им бы хотелось иметь. Это относилось не только к неудачливым соседкам, которые вышли замуж за бывших солдат, проходивших службу в армии в наших краях, а также и к нашей маме, терпеливо сносившей бремя с постылым мужем. Но эта проблема не относится к теме данных записок, для меня важно передать саму атмосферу моего детства, воспоминания о котором, однако, не так-то легко извлечь из памяти, звучащих в душе приятной любимой мелодией, вызывающей тоску по той поре, что детство никогда не повторится...

         

                                                                           5     

      

                                                         КРЕСТИНЫ СЕСТРЫ

 

      Взрослая жизнь, о которой я тогда мечтал, как о заоблачной выси, протекала с нами рядом как в лице дедушки, так и в образе родителей и других родственников, а также соседей. Для нас, пацанов, она была чем-то недосягаемой и таинственной, и тем самым привлекала своим обманчивым очарованием, подчас влекшим к себе неодолимо одним тем, что взрослым можно было делать абсолютно всё, в то время как нас без конца одёргивали и предупреждали: этого нельзя, того нельзя. И поневоле задаёшься далеко не праздным для себя вопросом: когда же ты вырастешь и станешь делать всё то, что не запрещается законом?

      На праздники мама и отец одевались подобающим образом, что были совершенно не похожи на самих себя будничных; платье, сшитое своими руками из цветного крепдешина, преображало её почти в городскую женщину. А отец в тёмно-синем костюме казался чужим дядей, обыкновенно он совал в карман пиджака припасённую для такого случая бутылку водки, стоившую тогда по нынешним ценам невероятно дешево –– около трёх рублей. И вот родители отправлялись в гости к родственникам отца. Мы же, их дети, зачастую оставались одни, а когда дедушка уходил на дежурство, родителям ничего другого не оставалось, как доверить всё хозяйство нам...

      Хотя перед уходом мама заранее задавала корове корма, доила, потом кормила всю другую живность. Нам же только оставалось за всем этим приглядывать, в том числе за маленькой сестрой. Наказ о попечительстве, как самый старший, получал Глебушка, а посему мы должны были беспрекословно подчиняться ему.

       Единственно, я не помню, чтобы дедушка по праздникам ходил к кому-то в гости, хотя исключением составляли его сыновья, да и то, если и навещал, то в основном по какому-либо делу. Например, в будни просил их помочь перевезти из степи накошенное им самим сено, несмотря на то что был одноруким.

       И вот дома мы оставались за хозяев, играли в войну или жмурки; может быть, разве что не так беззаботно, как при родителях, отсутствие которых, наверное, заметно сказывалось на нашем настроении, почувствовавших себя на время беззащитными сиротами. И всё-таки мало-помалу мы разыгрывались, и до возвращения из гостей родителей время проходило  незаметно. Но бывало, мама приходила одна, без отца, тогда как он ещё гостил. Находясь в компании, она не забывала думать о нас. И,  не  дождавшись окончания торжества, мама уходила домой сама, оставив отца догуливать. Мы, конечно, спрашивали, почему она пришла одна, и мама объясняла, что его не дозвалась и потому ушла сама. С её слов выходило, что он ещё не всё выпил и не пошёл с ней. В отношениях родителей отсутствовало чувство взаимопонимания, они довольно редко достигали лада и согласия. И не потому, что кто-то из них этого не хотел, просто это происходило в силу разных мировоззрений. Если мама всемерно заботилась о семье, то отец знал одно –– работу на заводе, при этом непосредственно не участвуя в целенаправленном воспитании детей. Об этических отношениях родителей не могло идти речи, как правило, они складывались обычно, как это свойственно большинству людям села. И тем не менее их отношения зависели от их культурного уровня, а поскольку он был не равный, то нельзя было ждать полного взаимопонимания.

       После размолвок матери и отца обычно наступала мирная пора, и они вместе ходили в город за покупками, вместе возвращались домой из гостей, и вечер проходил без шума и крика, и было любо-дорого смотреть на них, что невольно нас переполняла радость. Однако, к сожалению, таких дней было не так уж много...

       Помню, как у нас в доме по случаю крестин сестры Нади собралось много гостей. До этого события за печкой недели три, в большой молочной фляге, обёрнутой старой одежиной, стояла брага, от которой исходил хмельной кисло-сладкий запах, вызывавший неприятное головокружение. Наш чёрный кот любил спать за печкой. Как-то он подошёл к тому месту, втянул носом запах, и, фыркая, убежал в другую горницу, больше не подходя к печке, а то и вообще пропадал на дворе.

       Потом из этой браги дедушка с помощью дяди Власа выгнал самогон. Отцу он не доверил ответственное дело, который хоть и пил, но самогоноварением не занимался. Ему только было поручено пригласить гостей. Пришли кумовья и кумы, некогда крестившие нас, а также назначенные дли крестин отец и мать, совсем чужие нам люди, родственники со стороны отца и матери, сваты и свахи. С утра и до вечера продолжалось гульбище по случаю крестин сестры, играла гармошка, мужики и бабы пели, плясали. И так перепились, что некоторые из них почти валились замертво. Именно тогда впервые я увидел маму сильно пьяной до бесчувствия, впрочем, то был единственный такой случай, когда она после ухода гостей лежала на кровати как будто бездыханная, чем меня донельзя напугала. Я не ожидал от неё нечто подобное, и боялся, чтобы с нею ничего плохого не случилось, и всерьёз опасался за неё. Хотя я знал, что её безжиненное состояние, полная утрата сознания, связана единственно с выпитым самогоном. И от неё разило сивушным кисловатым запахом, что и выдавало причину случившегося. И напрасно жены моих дядьёв пытались мне втолковать, что мать сильно переутомилась,  мол, полежит часок-другой и встанет, как миленькая.

      Я любил праздники, к таким дням мама покупала нам новые рубашки и брюки,  туфли. Это было ещё до того как мне пойти в школу. Правда, об этом я уже упоминал выше. Да только упустил их виду народные гулянья, какие тогда проходили  с гармошкой и песнями в разных концах улицы. Тогда ещё не были распространены магнитофоны и телевизоры, как теперь, которые вытеснили гармошку, являвшуюся царицей праздников, свадеб и крестин. И потому в то время звонкоголосые женщины любили петь, и были слышны больше мужских...

                           

                                                                         6       

                       

                                                        ПРОТИВ ВРЕДИТЕЛЕЙ

 

     В детских играх то в войну, то в жмурки, то в беготне по балкам и лесополосам, в отыскивании птичьих гнёзд, проходили летние каникулы. В мальчишеской среде особый авторитет приобретали только те пацаны, которые ловчее и быстрее лазили по деревьям, а также могли находить в степи по особым приметам перепелиные гнёзда среди высокой травы, а то и просто на поле яровой или озимой пшеницы. Так что из всех уличных мальчишек, таким умением выделялся наш брат Никитка, который, бывало, в паре с Лёнькой Рекуновым или Васькой Метловым по нашей округе обегали почти все лесополосы, безжалостно разоряя сорочиные гнёзда, переполоша и самих сорок, поднимавших неумолчный стрёкот. Причём эта троица повадилась ходить на колхозный двор, где лазали по чердакам ферм и сараев, крытых в то время в основном чаканом и соломой, разоряя также гнёзда воробьёв, которых почему-то в народе окрестили «жидами», а раз они пожирали много зерна – их надо было истреблять. В детское сознание даже учителями вдалбливалось, я полагаю, заведомо ложное понятие о воробье, как злостном вредителе. Раз поедает зерно, то значит, злейший враг, что тогда сравнивалось, чуть ли ни с острой классовой борьбой. И мы, пацаны, вооружённые истребительной идеологией, нещадно изводили воробья, разоряли его гнёзда, уничтожали птенцов, при этом к беспомощным пташкам нисколько не испытывая ни жалости, ни сострадания. Ведь для этого мы были уже подготовлены суждениями взрослых, что воробей вредитель, а значит, подлежал истреблению, и самое страшное, что хоть нас к этому взрослые не призывали, но и не порицали. И выходило, что все молчаливо одобряли жестокость по отношению птиц и диких зверей...

      Теперь к этому изуверскому акту я отношусь со стыдом и раскаянием, испытывая свою вину перед самой матерью-природой, которой мы наносили невосполнимый урон. Однако вопреки нашему варварству, слава богу, воробей живёт и поныне.

    А вот суслик, так же, как и воробей, объявленный вредителем, совсем исчез. Теперь как, бывало, он уже не оглашает степь своим пронзительным свистом. И в это мы, наверное, тоже внесли свой вклад вместе с теми, кто опылял поля ядохимикатами с помощью авиации, а ветер уносил ядовитые облака в степь.

       Пацаны же сусликов вылавливали двумя способами: если поблизости тёк ручей, заливали норы водой, если воды не было, ставили железные капканы. Но последним промыслом занимались больше охотники из города от заготконторы; обычно они ходили по степи с целой связкой капканов, висевших на широком поясе; они ставили их перед сусляными норами, а мы, детвора, следом их снимали, приносили домой, где их использовали для уничтожения крыс и мышей. Нам же капканы были не нужны, достаточно было залить норку ведром воды, и суслик вылезал из норы мокрый, испуганный и жалкий. Однако при виде своего ловца, он мог на время затаиться или юркнуть назад, в залитое водой, убежище, но вторая порция воды выгоняла бедного грызуна, и он попадал в руки пацанов.

       В человеке издревле заложен инстинкт охотника, ему ничего не стоило убить любого зверя, но мне жалко было убивать даже суслика, обсохнув на солнышке, он казался хорошеньким и забавным зверьком. Глазки его, как две чёрные смородинки, посверкивали, а серо-рыжая шерстка гладко лоснилась и поблескивала на солнце. Правда, он мог прокусить своими острыми зубками палец до крови. И вот тогда бедолаге наступал конец, два удара о землю и он готов, чтобы потом с помощью лезвия содрать с него шкурку, а потом их высушивали и сдавали в городе на приёмном пункте заготпушнины.

        Иные пацаны постарше для сдачи шкурок затевали серьёзную ловлю грызунов, чтобы заработать денег. Помню, как они подсчитывали, сколько нужно поймать сусликов, чтобы получить сто рублей? И выходило – не меньше тысячи, так как одна шкурка суслика стоила какие-то копейки и большого барыша на этом промысле не поимеешь. И чтобы получить хотя бы пятёрку, необходимо было сдать сотню шкурок или около того, словом овчинка выделки не стоила. Поэтому мы скоро оставили это занятие. Если договорить эту тему до конца, то надо забежать на несколько лет вперёд, когда я окончил восемь классов и поступил учиться в профтехучилище. Тогда с большим успехом прошёл исторический фильм о предводителе рабов Спартаке, поднявшем восстание. А когда оно было жестоко подавлено, Спартака и его сподвижников римляне распяли вдоль дороги. И вот однажды прошёл сильный ливневый дождь, по балке нёсся мутный паводок, который затопил суслиные норы, и несчастные грызуны ещё плавали, а некоторые уже захлебнулись и были еле живые, а мы с моим родственником тёзкой Мишкой Волошиным, вылавливали их прямо из  ручья и выбрасывали на траву. Так мы поймали десятка полтора сусликов, одних что были ещё живые не тронули, а некоторых жестоко распяли в лесополосе, приколов за лапки длинными иголками акации. И как можно не говорить, что иное кино служит дурным примером для подражания подросткам. Вспоминая те годы, мне становится не по себе оттого, что до сих пор не могу простить себе тот жестокий поступок, который был вызван кинофильмом. А ведь на тот поступок оказало своё воздействие также и школьные уроки по зоологии о грызунах-вредителях, и подсчёт того, сколько в год один суслик уносит с поля зерна в свою нору на зимний прокорм. Уничтожая сусликов, мы верили, что совершаем благой поступок на пользу людям…

       Но был у нас и другой, более приятный промысел. Помню, незадолго до троицы в конце мая, находчивые пацаны по балкам собирали чабрец, от которого даже на расстоянии исходил душистый аромат. И вот рано утром эту пахучую траву отвозили продавать в город на рынке, пучок чабреца стоил тогда копеек десять –– пятнадцать. Так что расторопным пацанам плотно набитый чабрецом мешок приносил неплохую выручку и прибыль.

       Я любил троицу за то, что в этот день хату украшали кленовыми или вербными ветками, а пол посыпали для такого случая чабрецом или мятой, которые, считалось ещё с языческих времён изгоняли нечистую силу. И тогда сама обстановка приобретала некую таинственность, что казалось, от исполнения этого обряда, должно обязательно произойти нечто хорошее и светлое. Но так как всё оставалось по-прежнему неизменным, ветки и трава скоро неизбежно увядали и теряли свою первозданную пышность, с утратой которой пропадали свежие ароматы. И я испытывал разочарование, что сама троица меня в чём-то обманула, посулив и не исполнив того, что так ожидалось, собственно, неопределённое, неуловимое, существовавшее лишь в иллюзиях, придуманных воображением.

      Между тем в играх незаметно шло лето и даже в августе чувствовалось приближение осени, уже значительно позже рассветало, и каждое утро, выдававшееся ясным и росным, дольше обычного держалась ночная прохлада. Хотя встававшее из густого тумана солнце, ещё достаточно горячо прогревало воздух, и слизывало росную влагу с трав и деревьев. На полях сжаты и обмолочены хлеба, часть жнивья вспахивалось под зябь и посев озимых. Днём и  ночью в степи гулко стрекотали трактора...

       На провода электролинии, недавно проведённой по улице, уселась бойкая стайка ласточек, и о чём-то своём неумолчно щебетала, оглядывая друг друга, словно вела утреннюю перекличку перед тем, как устроить учебные полёты, посвящённые предстоявшему отлёту из родных мест на далёкий юг...

      А сколько птиц было уничтожено той же опыляющей ядами растения авиацией. К примеру, не стало жаворонка, перепёлки. А из насекомых так была почти истреблена саранча, а в 90-е и 2000 годы, когда удобрять поля и травить вредителей авиацией перестали, саранча стала стремительно размножаться. И там, где не было никогда змей, они появились. В моём родном посёлке, в разделявшей  надвое улицу балке стали водится лисы, змеи, ужи, а на пруд садились даже дикие утки. Некогда степь да степь стала превращаться в лесостепную зону. Так что человек и есть самый злостный губитель растительной и живой  природы…

 

                                                                           7

               

                                                                 СЕНОСБОР

 

     В памяти с достоверной точностью, неверное, невозможно восстановить  все детские годы так, как они протекали и какие тогда происходили события. Хотя вполне доступно выстроить картину детства по основным вехам.

      Однако из тогдашней, теперь неправдоподобно далёкой жизни, запали в сознание всего лишь отдельные эпизоды, и вовсе не потому, что они были наиболее интересными, а лишь по той причине, что оставили сильное, неизгладимое впечатление.

      Наш дедушка Пётр Тимофеевич, отличавшийся крайне вспыльчивым характером (но довольно отходчивым), выполнял всю крестьянскую работу. Он, повторяю, содержал гурт овец, корову, и для этой оравы требовалось вдосталь заготовлять корма, что в ту пору это было довольно нелёгким делом, так как колхоз не выделял для этого луговых угодий. И потому приходилось самим выкручиваться. Но в этом деле наш отец, Платон Нестерович, был ему неважным помощником, поскольку в то время ещё не умел косить, а если брался, то после его косьбы в лесополосе приходилось часто отбивать и точить косу. Но вот дедушка, окашивая внутри лесополосы полянки, не задевал торчавших из земли пеньков и росших деревьев. Причём дедушка косил траву одной рукой, потеряв вторую ещё в годы войны... Так что одной рукой  с помощью культи второй он как-то ловко справлялся с косой. У отца же коса часто вонзалась в дерево. Видя такое дело, дедушка просил зятя собрать сено в стожки и потом привезти его на возилке, запряжённой парой быков. Дедушке даже приходилось косить в удалённых от дороги балках и логах...

      Как я упоминал, он сторожил колхозные объекты. В то лето он дежурил на току, вокруг которого простирались исключительно одни поля, опоясанные густыми лесополосами. И вот по окончании дежурства ему приходилось уходить туда на покос, а нам с братом Никиткой мама велела отнести ему завтрак, и для этого надо было преодолеть по бездорожью в жару  несколько километров.

      В тех местах, удалённых далеко от нашего посёлка, травостой был неплохой. Однако для покосов и в тех местах селянам колхоз никогда не выделял специальных  делянок. А ведь люди постоянно нуждались в кормах для своей скотины. И потому от колхозных властей приходилось косить траву тайком, что собственно наш дедушка и делал. Хотя в этом он был отнюдь не одинок. Кроме травы, заготовляемой скотине на зиму, дедушка и мама также получали в колхозе заработанное сено и солому. Но до начала весеннего выпаса этих кормов всё равно не хватало. И потому о них нужно было заботиться самим...       

      И вот запомнилось как раз такое лето, когда мы, всей семьёй, выехали в отъезжее поле рвать руками траву по делянке плохо убранного лука, где довольно густо росла трава пырей, этакими стеблистыми пучками. Причём пырей, чрезвычайно жёсткий, вырывался из задубелой ссохшейся земли весьма с большим трудом. Среди высокой ветвистой лебеды и щетиннка, приземистый пырей  напоминал осоку  своим длинным и плоским, как лезвие ножа, листом. Правда, полусухой, порыжелый, он скользил из рук, как тонкая медная полоска. И тогда его ни за что не выдернешь из сухой, задубелой земли. Зато есть все опасения порезать им пальцы.

       Рвать траву мы выезжали в поле в воскресенье рано утром, когда солнце ещё сильно не палило. Помню, стоял жаркий август, с утра и до вечера ясная солнечная погода без единой на бледно-голубом небе тучки. И ты, совершенно не разгибая спины, рвешь что есть мочи траву; а она, проклятая, не всегда тебе поддаётся: силишься, напрягаешься до звона в ушах; и пока с корнем не вырвешь, ни за что от неё не отступишься, одержимый настырным упорством.

       В поле так тихо, что даже еле слышно, как лёгкий ветерок пробегает над землёй и колышет плавными волнами травы. Из-под ног без конца выпрыгивают спугнутые нами кузнечики. Вдруг выметывается с поля серый зайчишка и во весь опор задаёт стрекача в сторону лесополосы, легко перемахивая через высокую траву, мячеобразными подскоками то в одну сторону, то в другую. А птиц между тем совсем не слышно, правда, жаворонок, когда ещё ехали на быках рано утром, позвенел серебряными колокольчиками в небе, а теперь и он умолк. А день уже в самом разгаре, нещадно печёт солнце, пот течёт по лицу и капает с подбородка и скул на землю или за пазуху оттопырившейся рубахи.

       Однако до вечера ещё очень и очень далеко. В отдалении пасутся быки или полеживают в задумчивой дреме, обмахиваясь хвостами от слепня и овода.  Отец вилами стаскивает копёнки в одну большую копну. А мы этим временем продолжаем с мамой и дедушкой рвать полусухую траву. Уже не терпится попасть домой, искупаться под душем. В то лето отец и сосед на меже соорудили на два двора один душ, против чего мама возражала, так как и без того соседи ссорились с нами по каждому пустяку, а теперь будут претендовать на душ, так оно и получилось. Но мы им не уступали –– купались без спроса и слышали ворчание бабки Пелагеи... Помню, отец привёз от магазина Угрюмовых за два раза на тачке тарные ящики для обивки стенок душа, заплатив за них три рубля. И он существовал долго…

       Итак, рвать траву уже изрядно опостылело, устаёшь неимоверно, однако, всё равно упорно рвёшь, терпишь это непосильное для мальца дело. И видишь как усердно, до самозабвения это делают старшие, все в заботе о скотине впрок, поскольку помнятся лютые зимы, когда корму хватало животине с натяжкой, или вообще с трудом дотягивали остатки сенца или соломы до начала попаса. Вот и старались сверх мочи, как бы предвидя нелёгкое, суровое будущее для своего немалого хозяйства...

       Наконец наступил долгожданный короткий отдых, чтобы перекусить взятыми из дому харчами: яйцами, варёной картошкой с малосольными огурцами и сметаной. А рядом растут на колхозном поле помидоры, как раз-то они, нам, мальцам, представляются самой лучшей, лакомой едой. С солью и хлебом уминаешь сочную, жирную сладковатую мякоть за обе щёки. Помидоры с кулак и больше, на уборку которых к нам присылали всегда из города студентов. Впрочем, и мы, ученики, прерывая в школе занятия, тоже выезжали не раз. (От одной такой поездки долго хранилась фотография, на которой мы, шестиклассники, с вёдрами собрались вместе, и кто-то нас сфотографировал...)

        А потом, насытившись, полеживая на куче пахучей и пыльной травы, блаженно отдыхаешь, которая под тобой сухо шелестит, закрываешь в отдохновении глаза, предаваясь дремотной неге, чувствуя ещё оставшуюся саднящую резь в кончиках пальцев после травы. Лично мне хотелось быть наедине со своими детскими наивными полусознательными грёзами. И мне до странности нет никакого дела до того, что зимой скотине обязательно необходим корм. Я ещё это, впрочем, в полной мере по-настоящему, не осознал, зато всегда с упоением пил парное из-под коровы молоко. А сейчас всего-навсего я исполнитель воли дедушки, он  глава семьи, ему подчиняется, с  ним советуется во всём по хозяйству мама, тем самым игнорируя пассивного до всего отца, так как он не чувствует себя хозяином. А я, как и братья, ещё мало что значим, мы пока просто наследники...

        Пока мы безмятежно наслаждаемся послеобеденным отдыхом, мама, перекусив наспех вместе с нами, снова жадно, сноровисто рвёт траву, перегнутая в пояснице пополам, на что мы взираем почти с безразличием. И вот перекурив, встал дедушка, за ним с неохотой поднялся отец и громко окликает нас, своих отпрысков. И мы один за другим, вздыхая, уже стоим на ногах. Однако не тотчас приступаем к работе, с раскачкой, поскольку после обеда нами овладевает вездесущая лень. Лично на меня, снова упавшего на траву, мама взирала терпеливо, наверное, понимая, что я неженка, и быстро устаю, в то время как отец начинал шуметь. Я смотрел, как старший брат не спеша рвал траву, а младший – заворожёно уставился в небо, где в блёклой голубой выси, подёрнутой белесой дымкой, плавно кружил ястреб, зорко выискивая свою добычу. Отец тоже остановился, держась одной рукой за поясницу, состроив болезненно-страдальческое лицо. Я знаю: такая работа ему не по душе, он другой рукой вытирает со лба пот, и всё чего-то болезненно охает, покряхтывает от усталости,  он никогда не скрывал своих эмоций. Дома отец на огороде не полол картошку, это делала только мама. Ему и мёда не надо, а дай покопаться в велосипеде или починить какую-нибудь бытовую технику, и сходить на шабашку. Это его стихия!

      Однако дедушка, погружённый в свои мысли, сидя на перевёрнутом кверху дном ведре, уже через час работы снова перекуривает. Конечно, тяжело ему одной рукой рвать траву. И после перекура он орудует граблями или вилами, поддерживая черенок обрубком второй руки, отнятой чуть повыше локтя...

        Вот и близился незаметно вечер, крался стороной поля, в сизой дымке багряным шаром садилось солнце за лесополосой и его кровяные отблески окрашивали поле и кучи травы.

        Быки, запряжённые отцом в широкую повозку с перилами, стоят в ожидании, пережевывая траву, смирно, томно прикрыв свои выпуклые большие лиловые глаза, помахивая почти без конца хвостами. И пахнет их тёплым, несколько приторным, утробным дыханием.

        И вот взрослые начали грузить сено на эту самую повозку, которую называли не повозкой и даже не телегой, а возилкой, которая и была предназначена для перевозки сена или соломы. Мама стояла посередине воза, а отец с нашей помощью подавал траву вилами на край, а мама раскладывала её по всему возу. И постепенно, словно на дрожжах, воз неуклонно вспухает рыже-зелёной пахучей травой. А дедушка тем временем подгребал граблями траву прямо в изножье воза, чтобы отцу было сподручней подавать её маме.

      Мы, карапузы, однако, неумело подаём сено, оно рассыпается, пока несёшь охапку к возу. Отец то и дело на нас покрикивал, дескать, только путаемся у него под ногами. Вот с другой стороны подключился подавать сено дедушка, несмотря на то, что он с одной рукой, однако, с вилами управляется проворней отца...

       И через час скирда на возилке вся завершена, приведена в надлежащий порядок, причёсанная со всех сторон вилами, обобрано лишнее, что могло свалиться по дороге, и напоследок воз сильно перетянут канатом.

       Мы, по наущению отца, по веревке, которой крепко увязан воз, по очереди взбираемся на самую головокружительную верхотуру. Наконец уселись в середине, образовав в траве глубокие вмятины, сидим, как наседки в своих гнездах и обозреваем вечерние окрестности. И вот тронулись в путь, полные восторга и радости по укатанной грунтовой дороге, по которой нам ехать домой на не спешащих быках четыре километра. Мама и отец, чуть приотстав, топают скорым шагом вслед за возом, а дедушка в качестве возницы восседает на передке воза, где под самым стогом нам его не видно.

       Гулко подрагивают деревянные колёса, обитые толстым металлическим обручами. Сено беспрерывно шелестит, словно с кем-то неумолчно перешептывается. Борта воза потрескивают от натуги, воз грузно переваливается с одной  стороны на другую, того и гляди, на самом малом склоне дороги, перевернётся взмётанная зелёная махина. А быки идут, переступая с ноги на ногу, этаким размеренным валким шагом, и нам кажется, что они не допустят аварии, уж так спокойно топают, чем вселяют уверенность. Как привольно и умиротворенно дышится тёплым вечерним воздухом, напоенным ароматом степных перестоявших трав, а с полей пахнет хлебом и жнивьём.  Руки и лицо горят от дневного солнцепёка, мы изрядно загорели, усталые, уморенные, откинулись на спину и взираем в темнеющее синевой сумерек небо. С востока всё наплывали, ширились по всему светло-лиловому небу тёмные подсинённые сумерки, и словно волнами лились на ещё тёплую землю, покрывая её непроглядным мраком. А между тем запад неумолимо угасает, истлевают последние отблески пышного ещё недавно заката, и замерцали из недосягаемых глубин, полных загадок Вселенной там и сям первые звёзды,  засверкали ярко жемчужными кораллами. А над самым окоёмом вечерней земли, потонувшей во мраке, показался молодой тонкий, остроконечный месяц, сверкающий отточенным лезвием клинка.

      И вот через полтора часа мы уже дома, отец торопливо развязал воз, стал скидывать сено перед самым двором. А дедушка и мама пока временно кучкуют на случай не предвиденного дождя. Завтра же, как только убедятся, что к этому вполне располагает погода, его раскидают, чтобы до скирдования оно хорошо просушилась, так как сырое в скирде начнёт преть...   

      Сколько было таких поездок в степь за сеном, я точно не помню. Знаю лишь одно, что в тот раз мы не успели перевезти домой всю траву. Да ещё было вдобавок накошенное дедушкой по логам и лесополосам. За ним родители ездили среди недели вместе с дядей Власом. И вот почему-то их долго не было. Вместе с ними были и мои братья. Я же присматривал за сестрой в ожидании родных. На дворе уже сгустились непроницаемые сумерки. Лишь в небе помигивали звёзды да звенели цикады. Я зажёг уличный фонарь на столбе, чтобы не так было нам с сестрой страшно. Корова между тем давно была пригнана с попаса, мне помогла её загнать в стайку соседка тетка Валя Рекунова, довольно крикливая, звонкоголосая и насмешливая женщина.

       А родителей, дедушки, дяди Власа, братьев, всё нет и нет с поля. Меня стал охватывать какой-то жуткий страх. Сестра Надя не дождалась мамки – заснула на кровати, теперь ей во сне хорошо, а мне одному майся в ожидании. И вдруг мне начало казаться, что они больше никогда не приедут, наверное, их поглотила какая-то злая сила. Меня охватило отчаяние, я неожиданно разрыдался. На мой плач пришла соседка тетка Валя, она выяснила причину моих слёз, издала этакое со смешком удивлённое разочарование и стала говорить, что никуда они не денутся, скоро приедут...

       И вот через несколько минут после её прихода, точно по предсказанию соседки, в свете уличного фонаря, горевшего напротив нашего двора, от дороги сперва показались утомлённые морды быков, бредущие как будто через силу, таща за собой приличный воз сена. Разумеется, я тотчас воспрянул духом, глядя заворожено на колыхающийся в свете фонаря воз сена. И характерное поскрипывание, и потрескивание воза радовало слух. Наконец быки остановились, я выбежал из двора им навстречу, тут ко мне кинулась мама, увидев мои заплаканные глаза, стала успокаивать. А соседка своим смеющимся звоном, начала расписывать, как я плакал, и она была вынуждена оставить свои дела, чтобы принять участие в моей судьбе; мне донельзя было стыдно выслушивать её восхваления себя,  узнавшей все мои сокровенные чувства, и теперь своим высмеиванием уличала меня в малодушии. И от постыдного разоблачения меня в глазах родителей, дедушки, дядьки Власа, братьев, тётка Валя стала мне до омерзения противной. Впрочем, обида распространялась одновременно почти на всех сразу, что взрослые подвергли меня поистине жестокому испытанию, которое не выдержал, от сознания чего мне стало стыдно. Этот взгляд на самого себя со стороны помогал увидеть свои недостатки. Но если разобраться, я переживал не за одного себя, но и за родителей, братьев, дедушку, дядю, из-за того, что их так долго не было.

                                                                  

                                                                             8

 

                                                                В БОЛЬНИЦЕ

 

     Для  второго класса у меня уже были собраны все учебники,  которые достались мне частично от Глебушки, и частично куплены в книжной лавке хутора Левадский. За лето я успел довольно хорошо ознакомиться с ними, в частности, не раз перелистывал и читал «Родную речь».

      Как ни жалко было прощаться с уходящим летом, о чём порой я переживал глубоко, тем не менее изнутри меня омывала радость, что я стал уже старше и буду учиться во втором классе. И несколько высокомерно, с сочувствием взирал на первоклашек, некоторые из которых  были одногодками, пошедшие в школу с восьми лет. Это были Вовка Косолапов и Витька Козлов, а вместе с ними учились и те, что остались на второй год. 

      Теперь я полагал, что в учёбе уже приобрёл должный опыт, и во втором класс мои дела  пойдут успешней, не надо будет учиться писать палочки и крючочки. Я обрёл нужный навык и могу из букв слагать слова и предложения.

      Первое сентября всеми воспринималось как настоящий праздник. За лето я соскучился по своей форме, она идеально выглажена мамой, на брючках – острые стрелки,  ботинки начищены до блеска. И форма стала почти в аккурат. За лето я подрос, И мне тогда наивно казалось, что я буду вровень со своими рослыми одноклассниками, по моим представлениям я должен был догнать их ростом. Но я ошибся, так как с досадой обнаружил, что они по-прежнему были выше меня, чем был безмерно огорчён. И довольствовался лишь тем, что был не столь робким, как прежде…

       Конечно, за лето я встречался с одноклассниками, когда на большой поляне, в окрестностях школы и клуба, стоявших почти рядом, играли в футбол, где было футбольное поле с воротами, правда, лишь без сетки. Но откуда им взяться в небольшом посёлке? Чтобы купить настоящий кожаный, мяч мы скидывались по полтиннику. На этом поле большие ребята, учившиеся в школе хутора Левадского, играли в футбол край на край. Эту игру я полюбил довольно рано. И мы, однолетки, уже вовсю гоняли по полю мяч, подражая большим ребятам, которые, впрочем, принимали нас в свои команды вратарями или защитниками, стоящими на подступах к воротам. В играх мне всегда не хватало не только силы и ловкости, но и смелости; при отборе мяча, когда на меня летел со всех ног какой-нибудь верзила, я испытывал робость, что было и нужно противнику: видя замешательство защитника, он умелым финтом обводил меня и забивал гол.

      Мои досадные промашки служили поводом для нападок со стороны старших товарищей по команде. А иногда надо мной просто подшучивали, правда, лишь в тех случаях, если нам не забивали гол. Малышню большие ребята ставили и на ворота. После нескольких пропущенных мячей вратарь становился защитником, а тот в свой черёд – вратарём. Я же уходил сам, избегая оскорблений и криков больших ребят. Мои тёзки Волошин и Самоедов играли лучше, так как были физически крепче.

       Когда меня обвиняли за плохую игру, я не мог этого сносить спокойно, ведь любая критика не прибавляла мастерства, а наоборот –– игра не получалась. Я часто терялся и продолжал ошибаться и вконец лишался веры в свои силы.  Конечно, мне было стыдно перед сверстниками, у которых игра получалась, и я уходил с поля сам, начиная убеждаться, что из меня не получится футболист.  А ведь нас никто не учили стоять на воротах, отбору мяча, обводке противника и т.д. Мы должны были сами схватывать всё на лету, как это делали большие ребята, которые говорили, что нужно смотреть настоящий футбол по телевизору. Но в то время телевизоры были далеко не в каждом дворе, поэтому учиться нам было не у кого.

     Вот так за лето я несколько раз видел в играх в футбол своих рослых одноклассников, моих тёзок, а третьим был Борька Рыков, слывший не меньше моего неудачником в футболе. Хотя в учёбе он тоже отставал ото всех, причём не перегнал меня ростом. Однако в дальнейшем игра в футбол всё больше увлекала меня, я упорно учился играть дома, учился технике обводки, ударам по воротам. И со временем мои футбольные дела пошли значительно успешней, о чём будет сказано в другом месте.

     Ушло лето, начались занятия в школе, погода стояла весь сентябрь сухая, в огородах люди копали картошку. И мы тоже помогали маме и дедушке собирать в ведерко клубни. Огороды оголялись, и лишь в заду стояла ещё не убранная кукуруза. А потом подул ветер, пошёл косой осенний дождь. Ласточки недели две назад улетели, в посёлке стало скучно, все люди и детвора были заняты на огородах. Опустела наша поляна, в футбол тоже играть не стали. Рано начали пригонять с попаса коров, которые шли и мычали, полуголодные. Мама рвала корове на огороде щетинник, паутель, пырей, выкапывала свеклу, чтобы дать корове перед дойкой.

      Наверное, примерно в середине сентября прямо на уроке я неожиданно заболел. Варвара Васильевна послала уборщицу, чтобы моя мама срочно пришла в школу. Пока она искала её на колхозном поле, меня стал бить холодный озноб, затошнило, и поднялся сильный жар.

      Но вот пришла мама, после она мне рассказывала, когда ей сообщили о моей болезни, у неё суматошно запрыгало сердце, по лицу пошли бледные и розовые пятна. И она тотчас вспомнила, как утром перед школой я жаловался на боли в животе, которым не придала  особого значения. Впрочем, она тогда сочла, что я не желал идти в школу, решил схитрить, выдумав эти боли...

      И по дороге в школу мама бессмысленно и запоздало порицала себя, как это так она  усомнилась в моей искренности, приняв её за преднамеренную уловку. И вот каким непредвиденным несчастьем для неё обернулось подозрение меня в лукавстве. Ей стало невыразимо жалко меня, на её глазах, исполненных раскаянного сострадания, появились слёзы, как поутру роса на траве.

      У меня вконец побледнело лицо, она взяла мой портфель, заранее собранный учительницей, а другой рукой повела меня из школы в медпункт. В то время фельдшером в посёлке была молодая девушка, жившая на квартире в самом крайнем доме. Но в медпункте её почему-то не оказалось, наверное, навещала больных на дому. Видимо, поэтому учительница и послала за мамой, чтобы она сама предприняла срочные меры по доставлению меня в больницу, так как у неё были основания подозревать, что у меня начался острый приступ аппендицита. И тогда ничего не оставалось, как идти к фельдшеру на квартиру, что тотчас и было сделано.

      Имени фельдшера я не помню, они у нас менялись почти каждый год. Но девушка была симпатичная, она уложила меня на кровать. И начала осторожно обследовать мой живот своими прохладными пальцами, который казалось, пылал огнём; нажимая в бок, она коротко опрашивала:

        – Не болит, а так не болит, а так не болит?

      Я стеснялся что-либо говорить и только не столь уверенно кивал, хотя по моему бледному лицу можно было безошибочно заключить, что я сильно болен. Но девушке-фельдшеру, видно, хотелось поупражняться в установлении диагноза. Потом она поднялась, отошла с мамой в сторону, и я услышал, как фельдшер несколько неуверенно изрекла:

       – Есть все основания полагать, у вашего сына острый приступ аппендицита, поэтому его тошнит и одолевает слабость, жар...

       Бедная мама вся замерла, широко раскрыла глаза, прикрыла ладошкой рот, выразив на лице полное смятение. Хотя уже слышала от Варвары Васильевны возможную причину моей болезни.

       Было решено везти меня немедленно в городскую больницу, куда надо было ехать семь километров. Услышав о неминуемом приговоре фельдшера, я чуть не заплакал, стал просить, чтобы меня никуда не отправляли, я хочу остаться дома. Однако мои стенания никто не стал слушать, притом боли в животе нарастали. И мои жалобы на них придавали маме решимости действовать проворней. По виду опечаленной матери я понимал, что дело и впрямь серьёзно, надо набраться терпения и осилить дальнюю дорогу. Причем я уже довольно хорошо себе представлял, что такое аппендицит и что с ним шутки плохи. Прошлым летом его вырезали у отца, которому тоже пришлось добираться в больницу на машине в сопровождении мамы. И вот настал теперь мой черед, от сознания этого я успокоился.

      На моё счастье хозяин дома, в котором жила фельдшер, был колхозным шофёром, приехавшим как раз домой на обед. Это был плотный и высокий мужчина, молчаливый, но покладистый, он без промедления отозвался доставить меня в больницу. Таким образом, в сопровождении мамы, посадившей меня себе на колени в кабине грузовика, мы тронулись в путь. Стояла ещё ранняя осень; был серый и пасмурный день; степь, по которой проезжала машина, выглядела тоже пожухлой, и выгоревшей за долгое южное лето. Мне было донельзя  грустно  взирать в окно кабины на печальные и голые поля, а также с редкими кустиками или деревцами, балки. Глядя невольно на родные места, мне казалось, вот уеду я в город, и больше никогда ничего этого не увижу. Правда, иногда боли в животе заставляли уходить в себя, тогда всё перед глазами исчезало, лишь только в сознании отдавался саднящий непрерывный гул машины, подрагивание и покачивание на неровностях грунтовой дороги, причиняло определённые неудобства.

       ...В больнице окружали жуткие и чуждые детскому обонянию запахи. Мимо сновали в белых халатах чужие тётки-врачи. В какой-то стерильно белой комнате, уставленной стеклянными шкафами, меня уложили на холодную кушетку, обитую дерматином, и велели оголить живот. Я стеснительно расстегнул брюки, вытащил из-за пояса рубашку. Полнотелая женщина в белом халате со строгим лицом стала ощупывать удивительно тёплыми, мягкими пальцами самый низ живота. И мне было несказанно приятно испытывать её ласковые, осторожные прикосновения с нежными надавливаниями через какие-то промежутки.

       Сначала я смотрел на врача боязливым взором, затем стыдливым, особенно когда женщина стала говорить со мной о посторонних вещах, не касающихся непосредственно моего осмотра. Сделав все, что от неё требовалось, женщина-врач деловито встала и обратилась к маме, теребившей от волнения свои руки, пока длился осмотр моего живота.

       – Не беспокойтесь, у него не аппендицит...

       – Но что тогда? – удивлённо опросила мама, с некоторым в душе облегчением, прервав врача.

       – Скорее всего, это похоже на острое вирусное заболевание. Придётся вам его оставить у нас, – вздохнув, ответила врач, осторожно покосясь на меня.

      Так в восьмилетнем возрасте я впервые оказался совершенно один, без братьев, без родителей, без любимой сестрицы, так далеко от дома в больничной палате.

      Мама, сдерживая слёзы, подошла ко мне, лежавшему на кушетке в жару, погладила по головке. Конечно, я понимал, что ей на время надлежит меня покинуть, о чём она и говорила мне. Но так как температура к этому времени поднялась ещё выше, у меня не было сил разговаривать, а главное выразить протест по поводу того, что я не хочу оставаться на лечение в больнице среди совершенно чужих людей. И тем не менее к тому вынуждали серьёзные обстоятельства, поскольку мне стало так худо, что я даже не помнил, как ушла мама,  её отсутствие заменили врачи и медсёстры.

      Первый свой день нахождения в больничной  палате, спустя время, я припоминал смутно, это был как раз разгар болезни, и потому сознание расплывалось, погружаясь в какое-то сумеречное состояние. И дневной свет, лившийся в большие окна палаты, представлялся совсем тусклым. Ко мне почти беспрестанно подходили нянечки и медсёстры и что-то всё около меня делали. Я даже не помнил, когда меня успели облачить в больничную одежду, так чужеродно и отвратительно пахнувшую карболкой. И потом она стала меня тяготить, что непроизвольно усиливала сосущую тоску по дому. Причём это ощущение обостряла белая палата, воспринимавшаяся мной холодной, а лежавшие на соседних кроватях больные, вызывали неодолимое чувство страха. И я никого не хотел видеть и замечать, тоскуя по дому, а когда приходили врач и медсестра, своим ласковым обращением  ко мне, они несколько развеивали мою грусть. Но стоило остаться в одиночестве, как тут же тоска возвращалась, и мне хотелось плакать…

      Днём температура почти спадала, а когда наступал вечер, вновь подскакивала, и сознание моё снова расплывалось, все окружающие предметы теряли свои ясные очертания. Ночью время от времени ко мне подходили то нянечка, то медсестра, дававшие выпить какие-то горькие, отвратительные порошки, которые запивались чаем.     

       Почти каждый день к вечеру, отработав на заводе смену, меня навещал отец, передававший конфеты и яблоки. Первые дни его самого я не видел, так как был довольно слаб...

       И как ни приятно было слышать, что ко мне пришёл отец, я ждал прихода матери. Однако дни проходили в безнадёжных ожиданиях, а её всё не было и не было; и с каждым разом у меня падало настроение, пропадал аппетит, и ничто не радовало. А когда мне объявляли, что пришёл отец, по-прежнему, один, без матери, у меня на глазах показывались слёзы. Казалось, жизнь во мне замирала, для меня больше ничто не существовало. Мне даже начинало мерещиться, что теперь никогда не увижу маму, будто её кто-то злой держит взаперти, не давая повидаться ей со мной.

       Впоследствии я приставал к нянечкам с одним и тем же вопросом, почему до сих пор ко мне не приходит мать, что могло с ней случиться? Поначалу мне разъясняли, что она скоро придёт, так как слишком загружена дома работой, надо дождаться воскресенья. Однако проходили дни, и вместо матери меня навещал отец, впрочем, которого тоже ждал, хотя он в моей жизни занимал несравненно меньше места, нежели мать, которая для меня была вместилищем всего мира.

       И как мне ни объясняли причину задержки матери, я всё равно продолжал задавать всё тот же вопрос, почему её всё нет и нет?  Чтобы отвлечь от невесёлых дум, мне придумывали игры, познакомили с одним мальчиком, давали нам игрушки, кубики. И за этими развлечениями первое время я стал отвлекаться от того, что так меня неизбывно мучило. Особенно запомнился лакированный светлый паркет, на котором можно было кататься, как по льду, что с мальчиком и делали. Правда, через день моего друга увели, играть было не с кем и я заскучал, долго смотрел в окно, из которого была видна не только ближняя улица, но и прекрасный вид городской окраины, где на кирпичном заводе как раз работал отец…

      Я с вожделением смотрел на подход к больнице со стороны проулка, высматривал среди прохожих родную фигуру матери. Порой я так напряжённо и внимательно следил за каждым идущим оттуда человеком, боясь пропустить мать, что даже начинало рябить в глазах или просто пока не истекало терпение. Я спрыгивал с подоконника и бежал к нянечке, исступленно прося её отвезти меня домой. Мне казалось, что я потерял счёт дням, проведённым в стенах больницы.

       Однажды дверь,  которая выводила на просторную застеклённую веранду, была отворена настежь, и с неё на больничный двор сбегала широкая с перилами деревянная лестница. Я выскочил на неё, но перед спуском задержался, боясь решиться на побег в больничной одежде. Но нянечка засекла меня и тотчас водворила в палату. От неудавшегося побега я расплакался, что потом ей  долго пришлось  успокаивать меня.

       С того момента, как мне не удалось сбежать из больницы, время для меня потекло совсем медленно, что не мог дождаться, когда придёт отец. Хотя по-прежнему мне не позволяли с ним видаться под предлогом карантина. И лишь по переданным им гостинцам, я узнавал о его пребывании в больнице. А со следующего дня для меня опять всё повторялось заново.

     Окно в просторном коридоре больницы, к которому я припадал, было достаточно высоким с белым широким подоконником. Вид городской окраины с разбросанными кирпичными заводами и жилыми кварталами, пленил меня настолько, что я подолгу не мог от него оторваться. На самом заднем плане высилось огромное здание старой тюрьмы, которая как-то неприятно холодила душу от одного того, что там, за толстыми стенами и полуовальными окнами, забранными решётками, томились в камерах преступники…

      Этот заводской район мне был уже знаком, так как отец прошедшим летом брал меня с собой на работу. И ещё вспоминались запахи магазинов и ларьков, вкус холодной газированной  воды, которая казалась самой лучшей на свете… И помнились тротуары и мостовые, покрытые глиняной пылью, и кое-где разбитые тяжёлыми самосвалами, возившие глину и кирпич. Летом я свободно гулял по городу, а осенью томлюсь в больнице, как узник старой тюрьмы. Я даже не имел возможности повидаться с родными, и оставалось только ждать часа выздоровления…

      В то время я не знал, что из-за того, что неспокойно переносил разлуку с матерью, мне было запрещено видаться с ней. И врач якобы передал отцу, что матери не обязательно навещать меня в больнице, что может отразиться на моём здоровье. Да, именно в таком жестком толковании она услышала от него слова лечащего врача. Конечно, мама была в недоумении, и не верила, чтобы врач мог такое сказать. Но зная меня, она была готова  поверить, может, действительно я увижу её и запрошусь домой? Навещать меня она не могла и по другой причине, то есть из-за  осенней страды в колхозе и дома, ведь со мной пришлось бы сидеть вместо няньки. Но этого я тогда не учитывал и не мог ничего знать, поскольку моими чувствами владел детский эгоизм, вытеснял всё прочее. У окна я мог стоять часами напролёт и смотрел, смотрел туда, где простирались кварталы городской окраины, кирпичные заводы, ставшие для меня бесконечно дорогими, которые накрепко связывались в памяти с отцом.

      Наконец я устал ждать мать и теперь реже о ней думал, и отныне для меня ближе стал отец. Только гляну в окно на заводы, как я представлял отца, отчего он да¬же казался дороже матери, и которая будто бы напрочь перестала для меня существовать и память отказывалась представлять её образ, потому что время проходило в ожиданиях отца, как Бога.

       Между тем к больничной жизни, к её холодной белой палате, к  совершенно чужим людям я по-настоящему так и не сумел привыкнуть. Ведь для меня милей родной обстановки дома и близких ничего не было. Однако спустя время в палату, где я лежал, поместили мальчика примерно моего возраста. Он был несколько шустрее и подвижней меня, довольно хорошо воспринимал больничную среду, приспособившись к ней так, что вёл себя достаточно раскованно и ни о ком не унывал, как я. Это сразу мне бросилось в глаза, и я сам стал сдерживать свои чувства, чтобы не было стыдно перед новым моим приятелем. 3а играми, как известно, дети сходятся довольно быстро и знакомство вскоре принимает приятельский характер, если даже раньше друг друга никогда не знали.

       А прежнего своего партнера по играм я больше не видел, наверно, его выписали домой. С появлением нового соседа по палате больничный уклад, ещё недавно меня тяготивший, теперь не замечался, так как на паркетном полу мы устраивали газетными кораблями и самолётами, морские и воздушные баталии, которые так увлекли нас, что мы забыли обо всём на свете. Самолёты летали по палате и сталкивалась, вызывая у нас несказанный восторг. А корабли скользили по паркету, как по настоящей водной глади, мы обстреливали друг друга из бумажных жерл пушек катушками хлеба, представлявшиеся ядрами корабельной артиллерии. Эти игры с мальчиком отвлекали меня от мыслей по дому и уводили в  полный фантазий  детский мир…

        Но выписали и этого мальчика, и я тотчас потерял живой интерес к нашим играм. И  снова занял место у окна. Однажды вот так стоял я и ко мне подошел в больничной пижаме молодой мужчина. Его внимание привлек мой грустный вид, устремленный не по-детски куда-то в оконную даль. И он стал у меня расспрашивать, кто мои родители, сколько мне лет и где я живу. Преодолевая робость, я отвечал коротко на все задаваемые мне вопросы. Я стал понимать, что передо мной вполне добрый и отзывчивый мужчина, который назвался дядей Сашей. У него был несколько впалый, прогибавшийся седловиной подбородок и такой же нос. Гладкие короткие русые волосы открывали прямой волевой лоб, с решительно смотрящими под ним серыми глазами.

       Оказалось, дядя Саша работал на том же заводе, и хорошо знал моего отца. И я испытывал к нему почти родственный чувства, по крайней мере, так мне казалось. Как-то раз я задумался о матери, которой я стал больше не нужен, поскольку она так и не пришла проведать меня. Я так расчувствовался, что от обиды даже расплакался, дядя Саша подошёл ко мне, тронул осторожно за плечо и стал мягко порицать, что, мол, плакать настоящим мужчинам не пристало, это унижает их достоинство, что растрачивать здоровье на слёзы вредно, и от этого я сильным не стану.

      От его слов мне стало стыдно, я тотчас оборвал плач, но вместо того, чтобы что-то ответить дяде Саше, я обиделся на него, что вместо выяснения причины моих слез, он только отчитал меня. А это всегда намного проще, чем докопаться до истины случившегося. К тому же я не выносил нотаций, так как уже немного понимал, что когда их произносят взрослые, они сами их нарушают, даже вразрез своим убеждениям. При всём при том я полагал, что сейчас ничего постыдного не сделал, чтобы быть отчитанным, как баловник-школьник. Если даже всплакнул, то в этом нет никакой беды, причём я не мог понять, как это могло повлиять на какое-то достоинство, о котором у меня не было никакого понятия. Конечно, я не догадывался, что проявил малодушие, ещё напрочь лишённый мужества. Наоборот, мне казалось, что дядя Саша осудил меня несправедливо, призывая быть более взрослым, когда я совершенно не имел возможности повидаться с отцом, в то время как он встречался с навещавшей его женой. Но я не посмел его укорить, ведь дядя Саша разговаривал со мной не на равных, и все его слова пустой звук…

      Но моё к нему отношение совершенно не изменилось. И вовсе не потому, что угощал меня конфетами и яблоками, которые ему приносила заботливая жена, а потому, что знал моего отца.

      За неделю пребывания в больнице в моей тумбочке накопилось столько конфет, что хоть самому раздавай налево и направо, так как я не успевал поедать все сладости. В тягостные часы от тоски по дому и матери у меня совсем пропал аппетит, и оттого в больничной столовой ел почти насильно. И только, чтобы яблоки не пропали, я угощал ими нянечек. В больнице у меня вдруг обнаружилась страсть к коллекционированию конфетных обёрток, которые мне казались, необычайно красивыми, с изображениями то животных, то растений. Я собирал фантики только из-под шоколадных конфет, отличавшихся своей затейливой выразительностью рисунка со сказочными  персонажами. Что меня к этому повлекло, я точно не знаю. Может, преобладавший белый больничный цвет обострил восприятие других цветов, так как обнаруживалась для зрения их острая нехватка, и они восполнялись видом ярких фантиков?

      Дядю Сашу тоже выписали раньше меня, а я удерживался, как неисправимого узник.  Я стоял у окна и видел, как он уходил с больничного двора на улицу в сопровождении жены, которой он улыбался и даже забыл думать обо мне. А ведь совсем недавно дядя Саша высказал мне в напутствие самые добрые пожелания. И от сознания, что я вновь остался один, ко мне с новой силой  вернулась тоска.

      Сколько прошло таких дней, я точно не помню, хотя мне казалось, в больнице я находился целую вечность. И я уже твёрдо уверился, что моё пребывание в больнице закончится ещё не скоро и отныне никогда-никогда не увижу ни маму, ни сестру, ни братьев, ни своих одноклассников, от которых по школьным предметам я безнадёжно отстал!  И мне почему-то казалось, что меня произвели в вечные узники больничной палаты...

       Но вот мои мучения кончились. Однажды пришёл отец и вдруг меня повели переодеваться в мои домашние вещи, на которые я взирал, как на нечто невиданное и диковинное. И я с упоением вдыхал до боли знакомый запах моей школьной формы, как будто излучавшей добрый и ласковый свет. Несказанная радость переполняла изрядно истосковавшееся сердце по свободе передвижения, что я был готов даже прыгать до потолка.

       И вот я переодет в форму, хотя какое-то время всё ещё не верил, что мои больничные мучения кончились. Я ощутил свободу, она разливалось по всему телу приятной истомой. Наконец-то я увижу отца, как любимого сказочного героя, выручившего меня из заточения. И вот с ним мы пошагали через двор на улицу, чтобы больше никогда не увидеть больницу, донельзя опостылевшую за бесконечные дни лечения.

       Был ветреный серенький осенний день, хотя в моей душе вопреки реальности сияло ликующее солнце, победившее мрак ненасытной тоски. Я так истосковался по свободе передвижения, и на чтобы ни бросал жадный взгляд: на старые дома, деревья, тротуар, булыжную дорогу, точно всё мне было незнакомо. От больницы до рынка мы прошли по мощённому каменными плитами тротуару квартала два, дождались шедшего до кирпичного завода автобуса. И как раз в этот момент неожиданно я вспомнил, что забыл извлечь из тумбочки свою драгоценную коллекцию фантиков, тщательно разглаженных и аккуратно сложенных в стопку. Теперь, наверное, нянечка их выгребла и безжалостно выбросила в мусорный ящик, а может быть, посмотрев, вспомнила на миг маленького беспокойного пациента, покачала при этом жалостно головой и легко рассталась с моей реликвией, сохранявшейся бережно на память о больничных днях...

       Домой отец вёз меня на велосипеде, при этом моё сердце радостно билось. И какой-то весёлый восторг подмывал изнутри душу, что вот совсем скоро я увижу родных, для которых встреча со мной станет неожиданным сюрпризом! И я нетерпеливо ёрзал на велосипедной раме, что хотелось тотчас спрыгнуть с неё и бежать во весь опор домой, поскольку отец с величайшим трудом давил на педали на самом малом подъёме по грунтовой дороге и тяжело дышал мне в затылок. Наконец выехали на большак, и отцу стало легче, так как дорога пошла под уклон.

       Когда миновали дачный посёлок, тянувшийся на приличное расстояние и в ширину, и в длину, за лесополосой, обрамлявшей дачи, тотчас распахнулась неоглядная степь, изрядно изрезанная среди полей ветвистой сетью балок и оврагов. В сизой дымке вдали виднелся наш посёлок Киров. Теперь уклон дороги увеличился, и отцу больше не приходилось со всей мочи налегать на педали. Он сидел прямо, спокойно, так как велосипед развил скорость по гладко укатанному тракту.

      Не доезжая бетонного моста, перекинутого через глубокую балку, свернули резко вправо на узкую двухколейную дорогу, ведшую непосредственно в посёлок. Потом она спустилась в балку и тянулась по сплошным неровностям и рытвинам серой лентой. И вот уже была видна каменка, и на подъёме при въезде в посёлок отцу пришлось слезть с велосипеда. Но я тоже соскочил с рамы, и мы пошли в гору пешком по каменистой дороге, сбоку которой в стороне высились отлогие ракушечные образования, где наши пацаны устраивали игры в войну, прячась в утробах пещер. Я тоже бывал тут не раз, однако, в пещеры я не пробовал спускаться, на которые взирал с долей опаски, таившие своим загадочным происхождением некую скрытую угрозу...

      В хате и в кухне я мамы не нашёл. Во дворе, под присмотром братьев, игралась сестра. Бросив им приветствие, не медля ни секунды, побежал через калитку в сад и на огород, где уже давно была выкопана картошка и убраны другие овощи. И только одна кукуруза ещё стояла не срезанной, по рядам которой ходила мама и выламывала початки кукурузы. Я побежал, мама оторвалась от работы. Она вышла из рядка, её лицо осветилось улыбкой. И с ходу была сражена моим плаксивым тоном, от прорывающейся обиды.

       – Почему ты ко мне не приехала, я тебя так ждал, так ждал?! – запальчиво, пресекая дыхание, с трудом воскликнул я.

       Мама была готова услышать что угодно, но ни эти, полные укора слова, повергшие её в смятение и растерянность.

       – Да? Но отец мне говорил, что врачи запретили видаться с тобой, потому что…

       – Нет-нет, это неправда, наоборот, – кричал громко я от переполнявшей всё моё существо обиды на маму, – они говорили, что ты придёшь в воскресенье, а ты не пришла!

       – Да? Тогда я не знаю, кого слушать?! Неужели ты думаешь, что я бросила тебя на произвол судьбы? – старалась доказать своё мама, взяв меня за руку и мы пошли с огорода во двор. – Другое дело, как я могла поверить отцу? Ты же знаешь, какая у него привычка искажать смысл сказанного ему людьми?

       – А зачем тогда ему ты поверила? – опять с обидой прорвалось у меня.

       – Вот поверила, что сама не знаю, как это случилось?

       – Не надо к отцу идти, – я остановился, потянул руку из загрубевшей от работы материнской ладони. Она изумлённо смотрела на меня. – Мама, давай лучше я помогу ломать кукурузу.

       – Хорошо, а то мне никто не помогает. Видишь, ещё сколько работы. Я одна не успеваю, а соседи всё уже почти собрали. Какой ты заботливый у меня помощник, – говорила она, поглаживая меня по тёмным волосам. – Да, как ты похудел, Миша, понимаю, скучал, а я сама не чаяла тебя увидеть, а от работы разве оторвёшься. Но отца всё равно отчитаю!

       Я почти безоговорочно принял оправдания мамы. Да при всём при том, с какой непритворной болью и неподдельным изумлением на лице она выслушала меня о пережитых  страданиях в больнице. И вот она была мной расстроена из-за того, что стала причиной моих неистребимых переживаний. И я даже пожалел её, успокаивал, говоря, что мне не всегда было скучно в больнице, это только поначалу я тосковал, а потом увлёкся играми, и мне лишь во сне снился дом, и как приеду, буду маме помогать по хозяйству...

     

      

                                                                      9

                               

                                                   ВОСПИТАНИЕ КНИГОЙ

 

       После выписки из больницы, в свой класс пришёл я совершенным чужаком. Хотя всего-то пропустил каких-то полторы недели, но по пережитым ощущениям те мучительные дни приравнивались к году. Однако этого срока вполне было  достаточно, чтобы я безвозвратно отстал по школьной программе. Варвара Васильевна хоть и взяла это во внимание, но отдельно со мной не занималась, и спрашивала на уроках новый материал почти наравне со всеми. Одним словом, я должен был сам всемерно позаботиться о своей дальнейшей успеваемости, чтобы по всем предметам выглядеть ничем не хуже других, чего собственно, в одиночку я достигнуть не сумел. Впрочем, мне помогала мама и старший брат, поэтому таблицу умножения я усваивал неплохо, и обладал устойчивой и цепкой памятью, а также мне давались правила правописания, правда, гораздо хуже у меня обстояли дела с практическими  заданиями по арифметике. Надо прямо сказать, что с самого начала и впоследствии я не проявил каких-либо способностей по математике. Значительно лучше я писал диктанты и изложения. Однако упражнения по чистописанию мне никогда в совершенстве не давались. Успехи в учёбе перемежались со спадами. Так я не научился правильно, с нажимом выводить буквы, и Варвара Васильевна оставляла меня после уроков для дополнительных занятий. Но как я ни старался моя рука всё равно упорно не хотела прописывать буквы по всем правилам чистописания. Одним словом, этот серьёзный изъян был изначально заложен в меня природой, что никакими  мерами он никак не мог  выправиться.

       Очень хорошо писали девчонки, и в этом отношении я считал себя несколько ущербным, с не теми задатками ума, чтобы развить в себе каллиграфический почерк. Вот и получалось, как будто по своему развитию я стоял гораздо ниже их. Наверное, самокритичное отношение к себе в какой-то мере тоже способствовало укоренению во мне робости и стеснительности. И чтобы я ни делал: лепил ли из пластилина предметы быта, читал ли, писал ли, словом, мне казалось, что у меня всё выходило гораздо хуже, чем у других. И вообще, раз я ко всему такой малоспособный, ни на что непригодный, в моем положении самым лучшим будет не вступать ни с кем в соперничество по всем предметам. В результате такого убийственного бичевания себя, я крепко вбил себе в голову о самом себе всякий вздор, и это в значительной мере сыграло подрывную роль в саморазвитии характера. Короче говоря, самовнушением я заглушил в себе стремление к полезной деятельности, если даже совсем не уничтожил в себе всякую способность к самораскрытию интересов, что потом и впрямь мне  казалось, чтобы я ни говорил и не делал, всё это со стороны будет выглядеть дурно. И гораздо лучше для меня сидеть и не высовываться. А на деле это проявлялось в том, что я отказывался участвовать в художественной самодеятельности. Хотя в первом классе этот барьер с помощью учительницы я ещё как-то переступил...

       И Варваре Васильевне не удалось уловить особенности моей психики, чтобы успешно  усваивал учебный процесс, и в дальнейшем не развился опасный комплекс... Конечно, в классе я был не один, и поэтому учительница не могла заниматься только со мной. И вместе с тем нас было не тридцать человек, но даже и десятка не набиралось, так что можно было вполне уделить внимание каждому. Хотя проблема воспитания упирается всегда в несовершенную систему. Теперь можно уверенно заключить, что во всём виноваты не издержки воспитания, а природные задатки и ни при чём тут ни школа, ни семья. Кому охота дотошно вникать в особенности характера ученика, если он эти особенности сам не раскрывает и ждёт, чтобы за него кто-то это делал и успешно на него оказывал полноценное влияние?

      Самым близким и дорогим человеком для меня всегда была мама, она одна терпеливо занималась со мной, как могла всемерно помогала в приготовлении домашних заданий, она направляла меня в выборе книг для чтения, хотя своих книг у нас тогда почти и не было.

      Дедушка, Пётр Тимофеевич, читал исключительно только газеты, и напрочь отвергал какую-либо литературу, полагавший совершенно серьёзно, что в книгах всё насквозь выдумано, в то время как в газетах жизнь освещается совершенно без прикрас. Словом, его ни под каким предлогом невозможно было заставить взять в руки книгу, думаю, поэтому у нас даже с десяток книг не набиралось. Да и то они были заёмные, взятые для прочтения на время у соседей или родственников. Впрочем, приобретать книги в нашей семье, почему-то было не принято, к сожалению, это не считалось первой необходимостью. Да и отец их тоже никогда не читал, имея за душой всего три класса. Впрочем, если он и выписывал газеты, то они также оставались не прочитанными, и складывалось впечатление, выписывая газеты, он хотел, хоть как-то угодить своенравному тестю. А с другой стороны на всякие хитрости он был не способен, и тем более не слыл прожжённым льстецом.

       У мамы было за плечами чуть больше – четыре класса и неоконченный пятый. Между прочим, в школе она училась хорошо и любила читать книги, очень грамотно писала. Однако трудная, наполненная невзгодами жизнь, пережитое военное лихолетье, не позволило нормально закончить школу. И стремилась пополнять знания хотя бы за счёт чтения книг, а намного позже выписывала журналы «Крестьянка», «Работница», «Здоровье», и прочитывала их от корки до корки. Словом, именно мама была моим духовным наставником.

      Я брал книги в школьной библиотеке, о войне читал, разумеется, охотней всего. «Батальон четверых» Л.Соболева, помню, мне как-то попалась «Девочка из города» Л.Воронковой, привлекшая моё внимание не только названием, но и картинками, которые изображали толпы бредущих по дорогам войны беженцев, разрушенные и сожжённые дома, разбитые вражеские танки и пушки. Однако в самой книге о войне в прямом смысле речь не шла, а в основном рассказывалась судьба девочки из города, оставшейся без родителей, и как потом в её судьбе приняли участие посторонние люди. И вот дальше двух или трёх странниц я больше не стал её читать, поскольку о войне в ней говорилось лишь косвенно.

       Между тем мама, видя с какой прохладой и разочарованием на лице я отложил эту книжку,  взяла её с тумбочки и стала читать сама. Причём так увлеклась, что прочитала  её всю, правда, не за один присест, а за два или три вечера, поскольку была ограничена во времени, занятая по горло хозяйством и ведением дома. И потом мне начала доходчиво объяснять, что я напрасно не стал читать хорошую книжку. Словом, мама пересказала все её содержание, да так подробно, словно заучила наизусть. И только тогда я принялся читать её сам. На меня дохнуло суровой жизнью военных лет,  как наяву я увидел девочку по имени Валентинка и её добрых опекунов. Я понял, что книга, может быть, непосредственно вовсе и не о войне, но тоже очень интересная, в которой показаны сильные, прекрасные чувства людей, и  видишь их, как живых.

       Второй книгой, какую я точно так же отложил, называлась –– «В дальний путь». И эту мама прочитала сама, после чего поведала живо мне её содержание. Она умела рассказывать довольно красочно со всеми вытекающими из сюжета подробностями, что мне вполне можно было довольствоваться одним её пересказом, а самому не обязательно читать. И всё-таки мама убедила меня, что я обязательно должен прочесть книгу, и тогда я принялся её осиливать сам. Я уже испытывал эстетическую потребность в книгах, которые открывали другую жизнь, других людей. И вот во многом благодаря маме, я расширял круг своего чтения и так к этому приохотился, что мне улица была не нужна. А глядя на дедушку, почитывавшего регулярно газеты, я тоже их просматривал, представляя себя взрослым.

     Сухая и тёплая в основном осень перемежалась дождливыми и холодными днями, изредка перепадавшими первыми заморозками. В молодых ещё тогда садах, с яблонь, груш, вишен, почти зелёными обильно осыпались листья, лишь только абрикосы стояли в пурпуре и золоте, устилая своими жёлтыми и багряными листьями землю. А во дворах желтели акации, с которых  от малейшего дуновения ветерка, листья слетали целыми жёлтыми стайками, как синицы.

      На огороде давно выкопана  картошка, нас, мальцов тоже привлекали к собору клубней. Я не терпел, когда под ногти пальцев рук набивался чернозём. Это его свойство, вызывало во мне  ощущение острой оскомины. Мама тоном досады называла меня неженкой, а я глядел на отца, который работал в хлопчатобумажных рукавицах, и думал: почему она не корит его, ведь он как раз этого заслуживал? Но вслух так не сказал, ведь взрослым все можно.

      И вот уже огород был убран, спалили последнюю сорную траву. Однажды под вечер началась вспашка приглашенным трактористом, и скоро угрюмые сумерки как-то быстро наползали со всех сторон, и крадутся тоскливо в уголки моей души, и только отвлекает от них трактор, надрывно рыча, с включёнными фарами, пробивает яркими лучами сумеречную наволочь, зависшую над бархатисто чернеющей пахотой огородного клина.

      К концу осени вовсю заненастило, дожди, подхлёстнутые ветром, идут почти каждый день и в округе поля, балки, лесополосы, выглядят всё мрачней и угрюмей, вороны, галки стаями перелетают в сером низком небе или кружат высоко над пустыми полями.  

      Вот совсем оголились деревья, сбросив окончательно всю листву, а теперь мокнут под нудным дождём их голые блестящие ветки. И совершенно потускнела под деревьями палая, недавно ещё золотая, багряная листва, которая лежала пышными намётами, нагоняя мрачные думы о конце всего живого и неживого...

      С великой радостью я встречал первый снег, грязную после обильных холодных дождей исковерканную колёсами транспорта землю, сперва схватывал неожиданный мороз, державшийся кряду два или три дня. Но вот западный ветер сменился северным, и тут же из серого небесного марева полетели первые снежинки белой, жемчужной россыпью, ложась на морозную землю. К вечеру земля совершенно побелела. Мы, братья, и соседский пацан Лёнька Рекунов носимся по двору и своим безудержным весельем приветствуем наступление долгожданной зимы. Как свежо пахло снегом и холодом, исходящим от заснеженной земли!                

      Утром просыпался с радостной мыслью, что на дворе лежит снежок, который за ночь выпал по колено, и своей первозданной, девственной белизной, он вызывал  чувство захватывающей дух оторопи, страха. Как можно идти по глубокому снегу в школу, где начинались приготовления к Новому году, для чего Варвара Васильевна объяснила нам, своим ученикам, иметь при себе для новогоднего утренника деревянный топорик, для исполнения хороводом известной песенки  «В лесу родилась ёлочка» и т.д. Дома я сказал о просьбе учительницы маме, чтобы она попросила дядю Митяя смастерить мне этот самый топорик, на что тот, собственно, охотно откликнулся, поскольку был к тому же моим крёстным.

       В посёлке, и далеко за его пределами, дядя Митяй считался неплохим столяром-плотником, умевшим делать кроме резьбы и кружев по дереву – также ещё и мебель. Я любил находиться у него в домашней мастерской, где всегда пахло сосновой стружкой, пленительный запах которой, меня всегда приводил в пьянящее восхищение. А её неизменно золотисто-стерильная белизна порождала, как ни странно, честолюбивые мечтания: непременно самому стать таким же искусным мастером, каким несомненно являлся дядя Митяй, который исполнил всё-таки своё обещание, сделал мне чудесный, любовно отделанный топорик, который недели через две он  занёс сам…

 

 

         

 

 

                                                            ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ

   

                                                                           1

 

                       МАГАЗИН БИРЮКОВЫХ И ОЖИДАНИЕ НОВОГО ГОДА

 

       Время от времени приходится нарушать последовательность изложения рассказа, чтобы описать то, что не входило в замысел этих  записок, однако без чего невозможно изобразить полно картину той поры.

       Итак, в нашем посёлке в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов специального здания под магазин не было. Поэтому на первых порах  магазин ютился в хате Бирюковых, живших от нас через балку на другой стороне улицы. Борис Константинович в посёлке был местным фотографом, жившим вдвоём с матерью, которая была ему, впрочем, неродной, принявшей его на воспитание когда ему было отроду лет десять.

       В посёлке баба Фаня, так звали эту женщину с манерами аристократки, несколько утончённую, образованную, появилась вскоре после воины, став в колхозе работать бухгалтером. А Борис ходил в школу, потом доучивался в соседнем хуторе Левадский, тогдашней школе-семилетке, окончил её успешно. Однако, чтобы продолжать образование дальше, об этом речи идти не могло, поскольку он был инвалидом, став им после того, как его родная мать, говорят, повесилась, когда она узнала, что у мужа была любовница, между прочим, эта самая Фаина. Узнав о постигшей мальчика трагедии, она взяла сироту на воспитание, которого парализовало, как только увидел удавившуюся мать. А когда началась война, Бориного отца призвали в армию, на которого потом пришла похоронка...

       Насколько помню, Борис Константинович всегда производил впечатление мудрого, образованного человека, и только по причине болезни он не мог проявить свои интеллектуальные задатки на каком-нибудь поприще. Поэтому немудрено, что некогда в школе он учился хорошо, а потому слыл в посёлке достаточно грамотным и культурным. Его образование также пополнила и приёмная мать, которая была из рода благородных девиц, поскольку в её манерах поведения и умении грамотно говорить просматривалась приобретённая культура и врождённый аристократизм.

       Бирюковы выписывали много газет и журналов и одними из первых в посёлке поимели телевизор, считавшийся тогда у нас сущей диковинкой. Их положение и образованность, позволила содержать при своей аккуратно обустроенной хатке магазинчик, в котором, кроме одного хлеба, можно было найти всё необходимое  как  из  продуктов, так и промтоваров.

      Помню, как тёплыми летними днями мы с мамой по тропинке переходили балку, мимо нашего колодца круглой формы, от которого всегда как-то таинственно пахло родниковой водой и металлом, а из самой балки тянуло запахами ила, репейника, и какой-то ещё терпкой зеленью, и взбирались по косогору, вдыхая нагретые на солнце запахи  полыни и череды.

        Дворик у Бирюковых по сравнению с другими был небольшой, но привлекал к себе внимание обустроенным уютом. Саманная хатка, обшитая снаружи тесовыми досками, покрытыми желтоватым лаком с черепичной кровлей, застеклённой деревянной верандой, казавшейся издали теремком, как на картинке из детской книжки. А в палисаднике ближе к забору, сделанному из штакетника, стоял цементированный квадратной формы небольшой колодец с деревянной крышкой, в прорезь которой с крыши жерлом опускалась водосточная оцинкованная труба. Этот колодец служил исключительно для сбора дождевой воды.

       Напротив аккуратной хатки стояла с плоской крышей летняя глинобитная кухонька, стены которой были всегда свежевыбелены, окошки со ставенками выкрашены. Вокруг неё росли несколько развесистых вишен и кудрявая шелковица. В глубине двора, чуть в стороне от хаты, стоял сарай, крытый чаканом, там был огорожен сеткой вольер для кур, а в самом сарае похрюкивал кабан.

       Во второй комнате в хате и был оборудован магазин, с прилавком, весами, в деревянных ларях хранились разные крупы, макароны и сахар. На полках постава в виде витрин, аккуратно и затейливо были сложены пачки чая, печенья, в ящиках горки россыпью конфет, пряников, блоки халвы, от всего этого лакомства отдельно лежали промтовары, рулоны толстых тканей, детская одежда, обувка. Помню, как в пяти-шестилетнем возрасте я рассматривал на прилавке нитки, пуговицы, отрезы тонких тканей разных сортов, тарелки, вилки, даже детские игрушки, настенные часы-ходики и многое другое, с удовольствием вдыхая все эти запахи и ароматы, которые создавали особое праздничное настроение. В детском сознании всё это богатство представлялось невиданным изобилием, что при виде всего я почему-то цепенел. Да ещё стояли такие зазывные, необыкновенные запахи, словно мы тотчас оказывались в заморской стране. И сам Борис Константинович, несмотря на то что одна рука его болталась плетью, а одну ногу он как-то подволакивал, он казался во всём недоступным, не поселковым мужичком, а заезжим коробейником, вызывавшим к себе, ни с чем несоизмеримый интерес. Хотя у нас про меж собой его величали просто – Боря Фанин.

       Да и сама тётка Фаня всегда ладная, чистенькая, носившая вместо очков почему-то пенсне, как старая деревенская барыня, тоже представлялась нам очень непростой, не чета нашим бабам. Впрочем, тогда мне до таких оценок было ещё далеко, тем не менее не отдавая себе отчёта в этом, я всё равно улавливал её абсолютную несхожесть с коренными женщинами, считавшимися обыкновенными крестьянками...

        Между прочим, тётка Фаня, отпуская маме товар, о чём-то весело заговорила со мной, причем с ласковыми в голосе нотками и потом что-то для себя уяснив из моих недомолвок, вежливо угостила меня конфетками. Помню, её необычайно общительной, любившей вспоминать старое время, и чувствовалось, что она сожалела об ушедшем навсегда прошлом. Глаза её серые лучились мечтательно, взор яснел, щёки разглаживались в умильной улыбке, на них показывались ямочки. Иногда казалось, что она тронулась умом. Позже я помню её парализованной, но ходившей на костылях, сидевшей на веранде и смотревшей на улицу. Причём она осталась доброй, отзывчивой женщиной, всегда чём-то угощавшей, если случалось оказаться около двора Бирюковых…

      А иногда в ожидании привозимого в магазин товара, мы сидели в их садике под фруктовыми деревьями, и тётка Фаня угощала нас, детвору, спелой черешней или вишней.

      Не знаю точно, по какой такой причине и через сколько времени магазин от Бирюковых перекочевал уже на нашу сторону улицы в дом колхозного ветеринара Ерофея Кузьмича Угрюмова. Правда, торговлю открыл он не сам, а его жена Ульяна, весьма дородная и сварливая баба. Эта супружеская чета поражала своей неприветливостью, как Ерофей, так и Ульяна были вечно чем-то недовольны, что ясно прочитывалось на их хмурых, а подчас и сердитых лицах, чем они полностью  соответствовали своей фамилии. Однако это им вовсе  не мешало иметь пять душ детей и слыть в посёлке довольно зажиточной семейкой, приобретшей вслед за Бирюковыми телевизор, что тогда увеличивало престиж и авторитетность среди посельчан. Кстати, Ерофея в посёлке многие негласно побаивались, я пространно ничего не слышал о его происхождении, и каким ветром его занесло в посёлок в годы коллективизации. Однако было и без того видно, что он умел жить и, наверное, каким-то путём отвоевал у Бирюковых магазин в свою пользу и расширил торговлю, отведя под магазин полностью флигель своей летней кухни, даже по карнизу причёлка красовалась вывеска извещавшая принадлежность  магазина к районному сельпо.

      Ко двору Угрюмовых постоянно в течение дня тянулись люди, товар, естественно, у них был разнообразней, чем у Бирюковых, и привлекал к себе внимание широким ассортиментом, от перечисления которого я пока воздержусь, только лишь скажу, что наряду с продуктами и промтоварами был, по сути, неплохой выбор детских игрушек. Однако нам их покупали довольно редко, так как лишних денег у родителей никогда не было, с чем мы давно смирились и не роптали, что друзьям что-то покупают, а нам –– нет. Правда, иногда мне удавалось купить резиновый мяч, разделённый посередине разноцветной полоской, или губную гармошку, музыкальный барабанчик в цветной рас-краске. И это уже не говоря о крошечных автомобилях, которые являлись для меня, сколько помню, верхом мечтания. Не имея возможности приобрести в магазине детский автомобильчик, на все мои надоедливые просьбы: «Купи да купи!» – отец взялся своими руками смастерить, на что ушло, наверное, кряду несколько вечеров. И пока отец был занят работой, все это время я не отходил от него ни на шаг, пристально наблюдая, как он тщательно вымеривал и выпиливал из фанеры составные части, сперва для кабины, потом из гладких досточек сбивал кузов, и обивал по всей окружности деревянные колеса тонкой блестящей жестью. И когда автомобиль практически был собран, отец выкрасил его быстро высыхающей зелёной краской, после чего он выставил машину для просушки на табурете во дворе. Я несказанно им любовался, как самой дорогой диковинкой, и прямо-таки не чаял овладеть автомобилем, дабы показать его уличным приятелям, у которых, впрочем,  были покупные, всамделишные машины. И несмотря на это, я своей чрезвычайно дорожил, что всякий раз, кончив ею играть на песочке, я нес её прятать даже от своих братьев. И ни где-нибудь, а в самом погребе, но со временем автомобиль мне, наверное, прискучил, что я взялся за его разборку или просто хотел разобрать, а потом заново собрать. И так увлёкся, что разобрав его по частям, не смог его собрать в прежнем порядке. Зная насколько отец бывал криклив, если что-то было не по нём, я побоялся попросить у него помощи, и автомобиль таким образом прекратил своё существование. Впоследствии я безмерно сожалел, что так неосторожно обошелся с любимой игрушкой.

       В детстве, к сожалению, совершенно не запоминаются ни числа, ни дни недели, ни месяцы, не говоря о годах. Впрочем, обо всём этом даже не думаешь, просто живёшь себе и живёшь. Лично для меня казалось, что время текло сплошной рекой, лишь, правда, разграничивалось на день и ночь, да, и то представлялось, что они повторялись в своей неизменности с наличием света и тьмы, только и всего. Но само время якобы вперёд не двигалось, как бы пребывая на одной поре. Я недопонимал, что смена дня и ночи и времен года, это, в сущности, и есть само движение времени, его сменяемость. И уже одно то, что мы неизменно становились взрослей, говорило о том, что в мире все движется, все изменяется, и в конечном счете, ничто не вечно. Не мог же я оставаться в первом классе навсегда, я тогда ещё не задумывался о смысле бытия и не сожалел, что каникулы так быстро проходили, но что стану делать позже, и то, что с каждым днем жизнь уходит навсегда, будет доставлять неисчислимые огорчения.

       Новый год был поистине самым ожидаемым праздником, а когда он проходил, оставляя о себе светлую, озаренную счастьем память, нагонял на меня печаль. В ту пору жилось в каком-то постоянном ожидании чего-то хорошего, которое вселяло некую уверенность, что будем жить ещё лучше…

      Лютая зима со снегом и метелями, с наступлением Нового года, а следовательно, со школьной ёлкой, была ещё в самом разгаре. И новогодние подарки, выданные нам с Глебушкой на ёлке добродушным Дедом Морозом, являлся как наградой за твои ожидания праздника. Мы с братом угостили Никитку и Надю лакомствами. Младший ещё просил, но мы ему не давали. Тогда я наивно полагал, что чем дольше у меня будет не съеден подарок, тем ощущение праздника как бы продолжится, оно останется со мной и ещё долго никуда не исчезнет. Новогодние подарки мы получали от школы, по кульку с работы приносил отец, и в том числе перепадали от наших крёстных. И вот Никитка, прикончив свой кулёк, тайком повадился шнырять в мою заначку. К моему горькому сожалению, я обнаруживал, как она на глазах неуклонно таяла. Мне стало обидно, всполошился, поднял крик возмущения, уличая брата в воровстве, на что тот даже не думал отпираться, лишь этак нагло в лицо мне ухмылялся как некий шут. К этому времени Никита был уже переросток, в школу со своим годом не пошёл, поскольку до семилетнего возраста не хватали всего недели. Ему уже шёл восьмой год, в то время как мне ещё не было и девяти лет.

      Поскольку Никитка в школу не ходил, подарков у него на кулёк было меньше. И мы с Глебушкой его угощали всегда, выделяя ему лакомств из школьных подарков. Но ему этого было мало, и тогда он не чурался стащить у нас по конфете. И мы ничего не могли поделать с шкодливой натурой младшего брата. Но мама отнюдь не одобряла нашу с Глебушкой привычку растягивать свои подарки на все каникулы, а чтобы мы долго их не берегли, она даже грозилась разделить наши остатки всем поровну.     

      Однако дольше обычного подарки оставались у сестры, она была ещё маленькая и за два дня не могла всё съесть. Конечно, мы её всемерно старались не обижать, в частности я не помню, чтобы съел хотя бы одну её конфету. Правда, мы могли с ней обменяться по её желанию. И мама тоже приучала нас к тому, чтобы мы угощали Надю, так как она была маленькая. Но вездесущий Никитка совершенно без зазрения совести мог запустить руку даже в её подарки…

       Почти месяц, можно сказать, из хаты не выветривались чудесные запахи яблок, апельсин, мандарин, печений, вафель и конфет. Поэтому Новый год для меня остался в памяти навсегда, как самый лучший из праздников. О том, что он меня радовал, веселил и питал живительной энергией, я думал чаще всего...

       Помню, как мы поставили табурет на табурет, представив, что это наша ёлка. А из бумаги, раскрашенной цветными карандашами, делали всевозможные украшения, игрушки.

      Наши родители почему-то ни разу не поставили нам настоящую ёлку. И тогда я наивно думал, что дома ёлки якобы ставить не принято, мне казалось, что им место только в школе или клубе. Между прочим, в то время далеко не каждая семья могла раскошелиться на покупку ёлки для своих чадушек. Хотя у того же дяди Митяя ёлку ставили чуть ли не каждый год, а его жена Мария Егоровна наряжалась Дедом Морозом, устраивая для своих и приглашенных детей родственников и соседей, новогоднее представление, которое, к сожалению, из года в год не повторялось, но тем не менее всякий раз было весело. И от этого Дядя Митяй и тётя Маруся как-то стояли выше наших родителей, делаясь в глазах своих племянников почётней и знатней. Чтобы рассказать о дяде Митяе всё, надо отвести для не¬го отдельную часть, а это не входит в замысел данной книги...

      Конечно, о нас, своих детях, отец должной заботы не проявлял; он не утруждал себя доставанием из города ёлки, что требовало, безусловно, дополнительных денежных растрат, а так как он получал, как нам внушала мама, небольшую зарплату, поэтому приходилось поступаться ёлкой для детей, и тем самым бесповоротно лишал нас окрыляющей радости иметь свою ёлку. Однако отец никогда себя не обделял, тратя подчас деньги на складчину с товарищами по работе в дни получек и авансов, а то и просто в будни. К тому же часто он подрабатывал ремонтом бытовой техники, проводил электропроводку тем, кто построил новые кирпичные дома. Поэтому, думаю, выкроить денег на ёлку можно было свободно, другое дело, что отец, да и мама, просто недооценивали значение новогодней ёлки в жизни своих детей. Провинциальное бескультурье, вечная нужда как-то отодвигали заботы о Новом годе. И к этому мне больше нечего прибавить.

      Когда проходили зимние каникулы, я с сожалением отмечал, что они миновали чересчур быстро, несмотря на то, что я мысленно пытался задерживать стремительный бег времени. Но это было равносильно тому, как если бы я вздумал остановить мчащийся на всех парах паровоз. И с неизбывной печалью в сердце отмечал каждый пройденный день, вот он закончился, а завтра придёт следующий. И с не меньшей грустью подсчитывал, сколько же дней осталось до начала занятий в школе. Но почему-то так не хотелось идти туда, где ждало нудное высиживание на уроках, не шедшее ни в какое сравнение с проводимыми днями на катке или где-либо ещё помимо дома и школы. Хотя, повторяю, такое настроение было мне присуще в период зимних каникул, после которых отвыкал от школы. А стоило пойти после каникул, как снова втягивался в занятия. Ведь время бежало неудержимо, оно никак не подчинялось моим призывам замедлить свой неукротимый бег. Я даже уповал на то, что хотя бы так слегка приболеть, чтобы только не ходить в школу. Почему-то вскоре я понял, что те знания, впрочем, достаточно скудные, которые давала школа с какой-то менторской заданностью, меня уже так не радовали, как это было поначалу, и следовательно, не будили во мне дальнейшей любознательности. Речь тут даже не обо мне одном, а в первую очередь о тех, кто считался у нас в классе отличниками или хорошистами, вместе с тем учившиеся с прилежанием по той уясненной учительницей схеме, что лишь тот заслуживает почёта и уважения, кто всемерно старателен. Наши отличники вовсе не отличались блистательным любомудрием, следуя всего лишь в пределах ограниченных методикой рамок. А как известно, знания, всемерная тяга к ним, вытекала из всепроникающей любознательности, которую программа обучения вовсе не пробуждала, а наоборот как-то ловко затушёвывала. Или так убого и серо она подавалась учительницей, что не затрагивала, не будила воображения учеников, не разжигала пытливости ума. Может, не доставало творческой живости преподавания во время объяснения нового материала, что порой делалось шаблонно по косно разработанной методике?.. Но наша учительница не всегда строго ей придерживалась, и  потому мы были весьма довольны Варварой Васильевной и оттого с нетерпением ждали с ней встречи…

                

                                                                           2

                  

                                                    БЕДА БРАТА ГЛЕБУШКИ

      

        К праздникам мама готовила, как правило, много разнообразной вкусной снеди. Она пекла ватрушки, калачи, бублики, печенья, пирожки с капустой и картошкой, с повидлом и мясом, варила холодное, делала винегрет, словом, парила, жарила...

      Однако гостей мы редко принимали, потому как мама не любила застольные пьянки, отец ей часто досаждал своими чрезмерными выпивками и похмельями в будни. И тем не менее без застолий не обходился ни один праздник. В один день могли гулять у дядьёв, в другой у нас. Собственно, мама была совсем не против культурно посидеть за праздничным столом и слегка выпить. Но всякий раз вместо благих намерений, спиртное лилось безмерно и все мужики, кроме дедушки, перепивались...

      Впрочем, иногда даже в будни мама что-нибудь пекла исключительно ради нас, своих детей. В основном сдобные булочки, ватрушки, или просто пышки, которые уплетались непременно с молоком.

      Зимой по вечерам мы любили жарить кукурузу, издававшую какой-то свой особенный душистый аромат, словно некое заморское лакомство. Однако она, как и семечки подсолнечника, через несколько дней приедалась...

      Ко дню защитника Отечества мы делали на уроках по труду какие-нибудь подарки для своих отцов, а к восьмому марта – матерям, когда дух весны бродил в нас, как молодое вино…

      Именно в конце февраля, почти в сумерках, со старшим братом на катке произошло, несчастье. Глебушка один с длинного бугра поехал на больших санках, на которые иногда усаживалось по три человека. Естественно, тот обрыв, в который врезались санки, был занесён глубоким снегом. Легко перемахнув неглубокий буерак, санки с братом очутились в канаве замёрзшего льдом ручья и притрушенного снегом, и со всего размаха врезались в обледенение противоположной крутой стенки. Ноги Глебушки были выставлены вперёд, видно, он хотел смягчить удар, поскольку понял, что надо тормозить. Впрочем, мы делали так все, нам это всегда удавалось, да и брату тоже. Но на этот раз он не успел вовремя выставить ноги вперёд, чтобы затормозить, и почти перед злополучным  спуском в кювет ручья (куда санки стремительно влетели), его нога вдруг подвернулась, от удара и его сбросило в снег. Он пронзительно закричал. Мы все тотчас сбежали к нему с бугра, испуганные случившимся. Со слов брата, стало ясно, что он не может пошевелить ногой, и не в состоянии самостоятельно встать, а наша помощь только вызывала  нестерпимую, острую боль в ноге.

       Ребята постарше на руках внесли Глебушку на бугор, потом усадили на санки, когда мы привезли его домой, мама всполошились. До отца же не тут же дошло, что произошло. Никитка по настоянию матери опрометью побежал звать фельдшера, отцу же велела искать машину для отправки пострадавшего в больницу.

       Не помню, кто позвал на помощь дядю Митяя, он вскоре принёс две ровные рейки для накладывания шин на место перелома бедра. Всё получилось достаточно слаженно, принятые меры облегчили мучения Глебушки. И уже в полных сумерках ко двору подъехала машина, из кабины выпрыгнул отец, и почти в это же время к нам пришла фельдшерица со своим медицинским саквояжем, та самая, установившая осенью мне неверный диагноз.

       Молодая фельдшер нашла у брата закрытый перелом бедра, она довольно умело наложила шины, после чего дядя Митяй и отец отнесли Глебушку в машину, чтобы везти его в городскую больницу, где он пролежал почти месяц. А за это время зима отступила далеко и на дворе вовсю хозяйничала весна. На этот раз мама раза два навещала Глебушку, помня, как я ждал её, но брат оказался выдержанней меня и не очень рвался домой…

       Выписка брата из больницы как раз совпала с примечательным для семьи событием, когда отец доставил на грузовике из города шифоньер, диван, стол и книжную этажерку. Помню, я пришёл из школы солнечным весенним днём, когда бурно таяли по балкам снега, и сияло яркое солнце и кругом от него всё сверкало. Я увидел загадочно улыбающуюся маму, она молча пропустила меня мимо себя, я вошёл из коридора в переднюю, заглянул в зал и совершенно не узнал нашей хаты, в которой от новой обстановки так всё преобразилось, что моей радости не было конца.  При всём при том на новеньком диване, с высокой спинкой и с полочками по бокам, полеживал Глебушка. В тот момент я подумал, что диван был доставлен исключительно для брата, чтобы ему лежалось на нём со сросшейся ногой весьма удобно. Конечно, я помнил разговор отца и матери, и они давно хотели приобрести удобную мебель.     

       В этот день у нас был настоящий праздник, который принёс столько счастливых перемен. И главное, из больницы наконец выписали брата, по которому я очень соскучился. Пока Глебушка лежал в больнице, дядя Митяй сделал ему костыли, которые стояли за круглой спинкой дивана. И брату было суждено передвигаться при помощи костылей. Впрочем, гипс пока тоже не сняли, что должно было произойти только через неделю.

       С улицы в окна проникали яркие лучи весеннего солнца; они зайчиками играли на диване, который занял место сундука, падали на пол и достигали глухой стены, где над кроватей родителей висел ковёр. И колеблясь игриво по потолку, скользили дальше и отражались зеркалом, висевшим наклонно на стене в простенке между окон. Это озорное сплетение солнечных бликов, увеличенных сияющим зеркалом, придавало залу весёлый, торжественный вид.

        Несколько сумрачней по отношению к залу было в передней комнате, размерами поменьше, куда лишь в единственное тогда окно, проникал со двора дневной свет, наполненный солнечным сиянием весеннего дня. Хотя здесь таких бликов вовсе не было...

        В конце марта, когда уже снег весь сошёл, и начинало по настоящему пригревать мартовское солнце, я неожиданно заболел доселе неизвестной мне болезнью, называвшейся корью. Впрочем, это произошло в один из пасмурных дней, как всегда после школы, мы проводили время на улице, на поляне из сухого бурьяна палили костёр и пекли картошку. Пахло дымком и печёной картошкой, а мы все были перепачканы золой; наша одежда пропиталась костром и холодным воздухом. Причём до самых сумерек, с приходом которых я почувствовал вдруг какое-то недомогание и слабость. Придя домой, мама обнаружила у меня температуру, а по телу какую-то мелкую розовую сыпь, причём я ощущал в глазах резь при зажжённом электрическом свете, и тогда мама безошибочно определила, что у меня началась корь. Однако эта болезнь оказалась пострашней простуды или даже гриппа, поскольку болели глаза, нельзя было смотреть на свет, так как можно было даже ослепнуть, для чего мама закрывала окно одеялом и на спинки кровати натягивала полог из байкового одеяла. По телу всё больше распространялась сыпь, которую почему-то было необходимо протирать раствором марганцовки. И такие процедуры продолжались с принятием лекарств кряду несколько дней, пока не миновал кризис и болезнь неуклонно пошла на убыль...

      Вслед за мной заболел старший брат Глебушка, уже к тому времени, в начале апреля, ходил без костылей. Однако корь вынудила его вновь слечь в постель, причём он бранил меня, ставшего переносчиком злополучной инфекции. А мне, заболевшему, как раз во время весенних каникул, в свой черёд, было тоже обидно, что только я один заболел, тогда как Глебушка и Никитка вполне здоровы и они наслаждаются играми на поляне. Но мама меня успокаивала, говоря, что теперь, к сожалению, братья скоро тоже заболеют и я не должен им завидовать, это зловредная черта. И действительно, когда я почти поправился, корь немилосердно свалила младшего Никитку, обладавшего в отличие от нас крепким здоровьем. Мама при этом всемерно тщательно ограждала от нас сестру, и её усилия, однако, были не напрасны,  так как ей не удалось уберечь дочь от той участи, что настигла поочерёдно всех её сыновей.

      А весна тем временем вовсю уже хозяйничала, на дворе сияло яркое тёплое солнце, земля уже достаточно хорошо обсохла. По двору и за его пределами вальяжно разгуливали и гребли подсушенную землю петухи и куры. В сарае, почувствовав тепло, мычала корова, нетерпеливо сучили ногами в своём загоне овцы, быстро и жадно выхватывая из ясель пахучее сено и потом жуя, стреляли тёмными глазами во все стороны, и вдруг начинали жалобно и призывно блеять, потягивая носами сытный, тёплый воздух хлева.

      Во время болезни мне ничего не оставалось, как только налечь на чтение, когда это можно было делать, для меня стали наслаждением принесённые от родственников мамой книги народных сказок, в которых были героями в основном то Змей Горыныч,  то Баба Яка, то Кощей Бессмертный, то Иванушка Дурачок, то Елена Прекрасная и Василиса Премудрая, да ещё про разных царей, цариц и принцесс и всё того же вездесущего Иванушку.

      Одним словом, читая эти сказки в прекрасно иллюстрированной только почему-то в чёрном переплёте, книге, расписанной золотыми виньетками вокруг названия сказок, я донельзя ими упивался. А вслед за мной её перечитывал Глебушка, так как эту книгу ему мама приносила в больницу. Впрочем, брат сохранил неизменную любовь к сказкам на всю жизнь, помню, он перечитывал их уже будучи вполне зрелым человеком, имея своих взрослых детей... Но это я уже забежал вперёд, а пока ещё было детство, когда мы сильно занедуживали, мама обыкновенно, переживая за каждого из нас, своих сыновей или дочь, удручённо говаривала: «Лучше бы я сама заболела, а вы бы всегда были здоровы». А я полёживая в кровати, прикованный температурой, думал иначе: «Чего же хорошего, лучше никому не надо болеть». Я уже тогда боялся потерять маму, поэтому всякое её недомогание принимал очень близко к сердцу, будучи чересчур впечатлительным, чем разительно отличался от братьев.

        После долгих дней болезни, показавшейся целой вечностью, как хорошо, как радостно было выйти на двор как бы обновлённым и увидеть всё как будто совершенно в первый раз, вкушая с упоением, как целебный источник, весенний животворящий воздух. И взирать на прорастающую из ещё влажной, недостаточно прогретой солнцем земли, траву, как на невероятное чудо. А смотреть на ясную чистоту лазурного весеннего неба, и услышать на поляне звонкие верещащие голоса детворы, при этом испытывая тоскливо-радостное возбуждение, и сознание, что ты безнадёжно отстал, и теперь не скоро наверстаешь новые игры, затеваемые сверстниками, куда рвёшься с одержимым упорством, почувствовавшим, яростный напор всепобеждающей жизни, пробуждённой весенним теплом.

     Однако тогда я ещё не задумывался над тем, как меня встретят, как воспримут после столь длительного отсутствия товарищи. И это, несмотря на то, что среди мальчишек у меня объявлялись недруги, которым, собственно, я ничего плохого не сделал, чтобы могло их настроить ко мне враждебно. Хотя известно, мотивы вражды возникали часто стихийно, исподволь в основном по признаку испытываемой к человеку антипатии. И удивляло то, что вчерашний твой недруг завтра уже мог вполне превратиться в близкого товарища, а то и чуть ли не закадычного друга. И всё-таки дружба могла почти беспричинно угаснуть и вновь перейти в затяжную вражду. В мальчишеской среде довольно редко наблюдаются устоявшиеся, незабываемые отношения, которые лишь впоследствии способны перейти в дружбу.

       Однако я не любил менять друзей и тем более их предавать, в отличие от некоторых моих сверстников, способных достаточно легко переходить из одного лагеря в другой и обратно. Хотя, вернувшиеся назад всегда расценивались с недоверием, а то и просто их встречали с презрением. Чтобы досконально разобраться во взаимоотношениях пацанов, необходимо посвятить целую книгу, и потому эту тему пока не буду развивать дальше.

        Как-то всуе выше уже упоминал, что у меня ещё не было особых привязанностей к кому бы то ни было из товарищей, которые расценивались и назывались бы друзьями, способными на настоящую дружбу, во многом всё это можно объяснить одним тем, что я и сам определённо ещё не ведал, кого бы с полной уверенностью мог бы назвать своим другом. И повторяю, слишком зыбки и неустойчивы были отношения среди мальчишек, которые под категорию приятелей подходили весьма условно. Словом, как таковыми могли быть чуть ли не все сверстники, и они же при конкретных стечениях обстоятельств были способны превратиться в отъявленных недругов. Таков, по сути, был неписаный закон улицы, подвергавшей каждодневным испытаниям наши формирующиеся характеры, о чём я, наверное, в своём месте ещё упомяну…   

 

                                                                           3

    

                                                        КОЛХОЗНАЯ БАРЩИНА

 

     Помню жаркий июньский день. Перед нашим двором, обнесённым забором из штакетника, на свежем травянистом ковре двое соседских и двое нас, Волошиных, мальчишек, гоняли ногами резиновый мяч, в то время как Глебушка во дворе катал в деревянной колясочке двухлетнюю сестрицу Надю и смотрел на играющих в футбол. Я занял его место, потому что он только что играл, но ему пришло время присматривать за сестрой, так как наша мама с утра в огороде, не разгибая спины, полола картошку. Отец на велосипеде укатил в город, где работал на заводе. Утренняя смена у него с восьми часов. А дедушка, после ночного дежурства на колхозном току, ушёл на покос травы...

      В это самое предполуденное время по пыльной дороге ехала двуколка и вдруг завернула к нашему подворью. Наши товарищи Васька Метлов и Ленька Рекунов, как перед оказией, враз застыли на месте, взирая в лёгкой оторопи на важного седока в соломенной шляпе, коим был колхозный бригадир Харлампий. Он не спеша слез с двуколки, обернулся на пацанов, как бы желая их предупредить, чтобы не подходили к лошади. А потом, вытерев рукавом сатиновой рубахи потное разгоряченное на солнце загоревшее лицо, держал в руках кожаную папку и осанисто пошагал к калитке.

       Увидев во дворе старшего  Глебушку, Харлампий остановился и, не открывая калитки, обратился этак барственно:

       – Позови мать, живо!

       – А что такое? – протарахтели, подбежавшие почти одновременно к колхозному начальнику, я и Никитка.

       – Да ничего страшного, мать  для дела нужна, ступайте себе.

      Пока я соображал, зачем к нам пожаловал Харлампий, при этом пытливо уставясь на бригадира, даже не заметил, как Никитка опрометью кинулся в калитку, через двор на огород и на бегу чуть не сшиб, опешившего Глебушку, укачивавшего сестру, и только собравшегося идти за матерью.

       Через минуты две усталой походкой, распаренная работой на солнцепеке пришла мама, круглолицая, по-женски коренастая, с озабоченным взором в карих и добрых глазах.

      – Петровна, здравствуй, – начал с ходу бригадир. – Вот какое дело, – принимай повестку и распишись! Условие там обговорено. И мне не откладывать на потом, проверю самолично, тогда не обижайся!

      – Мама, озадаченная, взяла из рук бригадира гладкую полоску бумаги, прочитала, потом расписалась за неё в поданном Харлампием книге.

      – Ну, бывай здорова, – и более ни слова не говоря, с папкой под мышкой, довольный собой, пошёл от забора к двуколке, лишь бегло зыркнул на прощанье по нашим насупленным лицам.

       По растерянному виду мамы, я тотчас определил, что бригадир принёс в наш дом неприятность. И впрямь, весть ничего весёлого нам не сулила, в повестке обговаривался срок прополки делянки свеклы, выделенной сельсоветом на подворье производственников Волошиных. А в посёлке мы были тогда уже не одни. И мама от досады качала головой, и было отчего, так как огород ещё стоял не прополотый, а тут приспело выходить на колхозный надел, что вменялось властями каждое лето производственникам, домохозяйкам и пенсионерам.

      И само собой разумеется, люди исправно выходили как кому было удобно: одни с утра, другие с обеда. И каждый работал ровно столько, сколько на это хватало сил и времени. А чтобы быстрее справиться с нормой, равной двадцати и более рядкам, от одного двора могли выходить на означенный участок два-три человека, для чего, разумеется, мы, детвора, тоже привлекались взрослыми.

      Только два дня назад миновала в колхозе школьная практика. И я, так ожидавший летних каникул, теперь после недельной работы на кукурузном поле, казалось, мог свободно играть во что пожелает душа и никаких тебе забот и печалей. Единственно, нам по очереди выпадало присматривать за сестрой, если мама была по горло занята работой в огороде и по двору.

       В прошлом году нашей семье достался клин подсолнечника, нынче, вот свекла. Хотя бы мы с братьями менялись, а то мне, привязанному к матери, доставалось работать в поле больше, нежели Глебушке, наловчившемуся смотреть за сестрой и домашним хозяйством, пока взрослые были заняты делами. А Никитке – тому было всё не указ, пользовавшемуся лукаво нашей слабостью, увиливая от всего: и от помощи матери, и от домашних дел, днями пропадая неизвестно где. Правда, первые дни мы с мамой привлекали на прополку Никитку. Так он вместо того, чтобы добросовестно выпалывать сорняки, почти начисто порубил всю свеклу.

        Мама со слезами на глазах прогнала его прочь и всю загубленную им полевую культуру, тщетно пыталась привести в приемлемый вид. А я только, чтобы успокоить маму, уверял, что Никитка этого не хотел, просто он не сумел отличить свеклу от сорняка.

       И для меня без брата стало в поле как-то скучно, начались новые мучения, разрывавшие меня между желанием погулять и помощью маме. Но кроме меня ей теперь никто не поможет, а одна она разве осилит целую прорву рядков. И одно лишь успокаивало, что на соседних делянках были слышны голоса женщин,  девчонок и старух. Их неспешный труд как-то малость подкреплял дух, поскольку иногда я почти раскисал от нудной работы и жары. Отставал от мамы, и она начинала мне усиленно помогать. Но мне будто того и надо было, так как помощь матери меня ещё больше расхолаживала, нагоняя невольно апатию и лень.

       Но вот мой каприз выводил маму из себя, что она чуть-чуть не заплакала, прикрикнув на меня. И этого вполне было достаточно, чтобы мне стало донельзя стыдно перед девчонками с соседних делянок. Я увидел, как кто-то из них поднимал в нашу сторону головы. И тогда я приналегал на тяпку с глубоким чувством раскаяния, что так опрометчиво рассердил маму, которая могла меня опозорить, сама того не желая, на виду у девчонок.

       Мне даже приходилось елозить на коленях вдоль рядка, которому, казалось, сегодня не будет конца. Ведь за один час удавалось осилить всего каких-то сто или более шагов, в то время как самого края поля ещё не видно из-за холмистого возвышения. И от сознания этого поневоле меня временами охватывало бессилие и отчаяние, отчего хотелось замертво упасть на пересушенную солнечным зноем землю...

       Один прополотый рядок свеклы стоил что-то около рубля или чуть того больше. А если учитывать, что за день проходили с натяжкой один рядок, то даже нам на двоих с мамой заработок выходил ничтожно мал.

      Ручейки нежной, шелковистой молоденькой свеклы всего неделю назад еле-еле вылупились на божий свет из затвердевшей от засухи земли. И теперь дружным порядком рядки бежали от кромки поля сперва плавно на подъёмом, затем пропадали за холмистым окоёмом. Если встать на тот холм, то увидишь раскинувшийся по низине одноуличный посёлок Киров, где посередине балки хорошо был виден пруд, который призывно дразня, поблескивал среди прогалин зелени садов. Там сейчас в воде плескалась ребятня, тогда как я всё елозил на коленях, прореживая через каждые десять, пятнадцать сантиметров густо засеянную по рядку свеклу и удалял сорняки...

        Она бы, конечно, росла значительно живей, если бы ей в достатке хватало влаги. Не лучшим образом также обстояли дела на личных наделах. И люди поневоле обращали безрадостные взоры к почти безоблачному небу, вот где-то промелькнёт клочок белесой тучки и растает в жарком мареве. А посельчане все ждали примет к дождю, однако, кругом по-прежнему устоялась жестокая сушь. И лишь редкими порывами восточный ветер несколько сбивал страшную жару.

      А свекла тем временем изо всех сил тщетно тянула уже из глубин земли благодатную питательную влагу, которой в ней оставалось всё меньше и меньше. За неделю работы на колхозной делянке, свекла заметно подросла, и рядки стали густей и лопушистей. Но потом она стала понемногу привядать...

      И вот однажды всё-таки мольбы людей небо услышало, откуда-то неожиданно налетел шквальной силы холодный ветер. До этого в совершенно чистом голубом небе, разве что подернутом слегка белесой дымкой, в считанные минуты образовались иссиня-чёрные тучи, которые с каждой секундой приобрели словно облик горной гряды, угрожающе отвесно вздымавшейся в небо. 

       Неподалёку тянулась вдаль лесополоса, деревья под неистовым напором ветра начиналась круговерть, как вращение жернов мельницы, причём ветки сгибались так угрожающе низко, точно норовили присесть, и так яростно шумя, что казалось, вот-вот от шквальных порывов ветра обломятся и от них останутся одни стволы, а ветки и сучья  за собой унесёт ураган.

       Но вот сила ветра заметно ослабла, стала устойчивей, и теперь ветер  принялся причёсывать деревья в направлении  полей, на которых работали люди, которые были охвачены страхом, и казалось, таким своим отчаянным порывом ветви изо всех сил тянулись к ним и хотели их упредить об угрожавшей им опасности.

       Солнце, где-то ещё блестевшее среди скопища чёрных туч, наконец совсем погасло, на землю словно враз опустился сумеречный вечер. А тучи между тем, продолжали громоздиться, наползать друг на друга, перекатываться, как горные глыбы, всё дальше расползались вширь небесную, охватывая всё пространство синюшными большими вздутыми лохматыми буграми, обложив со всех сторон всё окрест непроницаемым мраком.

       Сначала отдалённо, затем ближе и ближе загрохотал то робкими, то уверенными раскатами гром. И вот над самой землёй мощным сквозняком промчалась леденящая душу прохлада. И в это самое время яркими изломами блеснула молния, а вслед за ней с оглушительным треском что-то развалилось пополам над самой головой, повергая своей страшной силой  удара всё живое в сущий трепет. И в одно мгновение, словно в небе выдернули огромную заслонку, водопадом сорвался ливень, нещадно, в безудержном азарте строча крупными струями землю, которая с радостью, жадно вбирала в себя первые потоки долгожданной живительной влаги.

        В чёрном небе извивалась, корчилась в ярких судорогах оскалов молния, как, некое чудовище, щёлкая огненной пастью, сопровождаемая то трескучими взрывами шрапнели, то бомбовыми ударами грома. Плотная стена воды лавиной падала с неба с обвальной силой, и в одночасье от её переизбытка земля буквально захлебнулась, как будто став отрыгивать из утробы обратно. И с поля хлынули обильные её излишки, смывая бурным паводком на своём пути жалкие рядки свеклы, потонувшие в её бурливой мути.

       Ещё до начала дождя, видя такой стремительный оборот стихии, мама быстро подхватила тяпки, ухватила меня за руку – и домой подальше от беды. Однако сумасшедший дождь всё-таки настиг нас в самом начале бегства. Причём небо, точно в припадках некоей мстительной злобы, обрушивало на нас стальные раскаты артиллерии. От каждого такого её удара, беглецы инстинктивно пригибались, задерживая свой панический бег, как при разрывах неподалёку снаряда врага. И вновь пускались наутёк под лавинными холодными потоками, лившейся с неба воды; на нас уже не было сухой нитки; ноги погружались по щиколотку в жидкую грязь.

      Но вот, слава Богу, мы миновали огород соседей, пересекли уже свой и скрылись среди деревьев мокрого сада. Перед калиткой, ведшей во двор, мама на ходу бросила в траву тяпки. И уже не так был страшен этот грозовой ливневый дождь, поскольку мы были дома.

       Грозное, набухшее тучами небо, всё ещё продолжало сотрясаться яростной огненной усмешкой. С промежутками искрило и, словно кем-то пущенные с крутой горы шишкообразные чугунные болванки по разостланному листу железа, оглушали землю. На лоне стихии хата выглядела донельзя потерянной и жалкой, однако это вовсе не означало, что она не устоит перед натиском ураганного ливня, и спасёт доверившихся ей хозяев...

       В горницах скопился жуткий мрак и от этого казалось, очень неуютно, даже ещё хуже, чем в открытом поле застигнутые на колхозной барщине грозой. Я сидел на кровати подле мамы, к её тёплой спине притулилась напуганная грозой сестра, а за столом посреди горницы восседали братья.

       Гроза долго не унималась. Один раз, точно собрав все силы, прямо над хатой с такой оглушительной мощью бабахнул гром, отчето вздрогнули стены и в окнах трепещущим звоном отозвались стёкла. И сгорбленный ужас большой чёрной птицей заметался по сумраку горницы, касаясь наших голов и плеч холодными и влажными щупальцами, вгоняя нас в оторопь и оцепенение, что мы даже боялись после пошевелиться. И вдобавок слова мамы: «Никак конец света идет», – её  неподдельный страх, тоже передавались нам, что мне и впрямь казалось, грозе не будет конца, видимо, надвигается что-то невероятное…

       Но вот шум воды и ветра за окном стал постепенно замирать и гроза неотвратимо начала отступать, наверное, уходила туда, где ещё не была. Теперь гром гремел раскитисто отдалённо и намного реже прежнего, хотя мягкие всполохи молний ещё вспарывали небесный мрак. И вскоре дождь совсем прекратился, улёгся ветер, так неистово недавно трепавший деревья, и теперь они стояли в безводном покое, усеивая каплями землю. А через двор и по улице ещё во весь опор мчались прямо в балку бурливые потоки дождевой воды, наполняя там пруд мутным пенистым розливом. Я и братья в это время прильнули сперва к окнам, выходившим в сад, где почти по пояс стояли в воде деревья, убывавшей с каждой секундой. А затем, осмелевшие, мы метнулись к окнам, выходившим на улицу, и там дорога текла рекой.

       Ещё долго убывала вода и было слышно, как она где-то бурлила, шумела, бурчала с крыши тонкими струйками, переходившими в торопкое и замирающее капание. Стёкла в окнах постепенно прояснились, посветлело серое небо, выше поднялись неплотные облака, деревья стояли умиротворённо с вымытыми до блеска листочками, И наконец в щель между облаков блеснуло сперва несколько озорных солнечных лучей и этого вполне было достаточно, чтобы ими раздвинулись вширь облака и солнце завладело своим исконным пространством голубых небес, заиграло радостными яркими бликами на похолодевшей земле. И стали нелепыми недавние страхи и предположение мамы о конце света, когда яркие лучи солнца ударили напористо и молодо в окна хаты, наполняя её всю враз изнутри своим золотым весёлым сиянием. И мне вовсе не думалось о том, что ещё предстоит выходить полоть свеклу на своей делянке, если, правда, от неё что-то на поле осталось. Словом, барщина ещё о себе напомнит сама, причём незамедлительно скоро. А пока я резво носился с братьями и соседскими пацанами по ещё довольно мокрой и грязной дороге, тёплой, сырой земле, безумно радуясь летнему вымытому исстрадавшемуся солнечному дню. Но потом вспомнил отца, смена его закончилась, и устремил свой взор на просёлок, идущий балкой и по её склону на город, откуда и должен был показаться отец…

 

                                                                        4

 

                                                    ПОСТИЖЕНИЕ СМЕРТИ

 

       То, о чём здесь пойдёт речь, выше уже говорилось совсем по другому случаю, а так как мы взрослели, то возникали неудобные для взрослых вопросы. Я уже точно знал, что нас, своих детей, мать родила по очереди, а последней – сестру. Но у мамы я стеснялся спрашивать, правда ли то, что она нас родила, и почему мне врала, что якобы меня нашла в капусте, в то время как сестру «купила» в магазине? Однако я ещё не догадывался, что о таких деликатных вещах, как рождение детей, в семье до определённого срока говорить было не принято. Наверное, в чём-то это ошибочное мнение, так как наступает момент, когда дети начинают  друг у друга  узнавать о тайне появления человека на свет. А иные пацаны стремились нарочно прихвастнуть своими ложными познаниями интимных отношений мужчины и женщины, в результате чего, собственно, и появляются на свет отпрыски вроде нас. Помню, как меня просвещали по этой части более знающие сверстники, а иные ребята постарше даже бесстыдно показывали искусственное извержение мужского семени. И вот уяснив для себя это, я уже иными глазами смотрел на девочек, и мне хотелось знать, как они сами относятся к интимным отношениям, собственно, известно ли им как раз то, откуда берутся дети? И причём тут сказки об аистах да капусте?

       Но этот вопрос вопросов в то время всё-таки для меня остался до конца так и невыясненным, наверно, потому, что о таких вещах ни у кого не спрашивают, что о многих понятиях, включающих в себя деликатную сферу взаимоотношений мужчины и женщины, просто вслух не говорят. И всеми взрослыми только лишь, наверное, подразумевается. Да как могло быть иначе, когда мы узнали, что в нашей стране не было секса...

      Но больше всего тогда меня стал волновать вопрос смерти. Хотя в полном объёме его я ещё не осознавал, и вместе с тем, я не раз видел, как умерших людей возили для погребения на кладбище. Однако я был весьма далёк от мысли, что в свой срок тоже уйду неизбежно. В детских иллюзиях я представлял себя бессмертным, ведь не для того я рождён, чтобы бесславно умереть. И вот однажды крепко задумавшись над тем, отчего люди умирают, разве им так это самим хочется, я подошёл к маме и некоторое время просто смотрел, как она тщательно обмазывала глиной только что выстроенной отцом стены летней кухни с двухскатной крышей. Видя, что я хочу у неё что-то спросить, она посмотрела на меня, и тогда я, словно поддержанный её тёплым взглядом, спросил о волновавшем меня вопросе, если люди смертны, то неужели и она, мама, тоже?

       – Да, Миша, конечно, все смертны, придёт время и я умру, – рассудительно, вполне спокойно ответила она, чем меня совершенно оглушила, с каким она бесстрастием ответила, повергнув меня в смятение и страх, о чём даже не подозревала, что причинила мне неодолимую боль. Но от мамы хотел услышать совсем обратное. И чрезвычайно потрясённый, в запальчивости, отчаянно я снова спросил, словно ожидая приговора палача:

       – Значит, я тоже, мама? – в ожидании её ответа, я оцепенел до такой степени, что у меня дух замер, я не сводил с неё взволнованного взора.

       – Да, к сожалению, но это, к счастью, произойдёт ещё очень не скоро, – как бы успокаивая, ответила она как само собой разумеющееся. – Ты только об этом больше никогда долго не думай, – прибавила мама, заглядывая в мои опущенные глаза.

       – А врачи тогда для чего? – немного заикаясь, растерянно, не тотчас спросил я, когда мамины слова осыпались на меня, как некие острые камешки, доставившие нестерпимую боль. – Разве они не могут спасать людей?

       – Почему? Конечно, они всегда этим занимаются, ты же в больнице лежал, если бы не они, то я не знаю, как бы все обошлось. Но сама по себе приходит старость, а с нею – болезни, и тогда врачи остаются пока бессильными предотвратить неизбежное.

       – Тогда им надо учиться, чтобы уметь лечить хорошо от всех болезней, – проговорил, я, смекнув, что врачи, оказывается, не всесильны.

       – Да, да, – вздохнув, рассеянно произнесла она, видно, сейчас её что-то занимало своё, или не знала, как отвлечь меня от грустных мыслей. И на этом наш разговор исчерпался. Однако для меня мысли о смерти стали жить вместе со мной, превратясь в знание, и часто портили мне настроение. И что любопытно, даже когда болел корью, я нисколько не помышлял о смерти, впрочем, в мыслях я был весьма далёк оттого, что это могло со мной произойти. И хотя отныне я уже понимал, что я тоже смертен, тем не менее, мне казалось, я бессмертен и совсем нелепо было думать, что когда-нибудь уйду из жизни. В ту пору я наивно считал, что люди умирали только на войне, а так как сейчас мирное время, нам ничто не угрожает жить в своё удовольствие. И всё, что относилось к понятию смерти, для меня во многом раньше существовало лишь отвлечённо и не касалось самой жизни, что смерть сама по себе относительна, носящая временный, преходящий характер...

       Но с того времени, как от мамы я узнал, что я тоже смертен, для меня всё мгновенно изменилось, и после найденного ответа на волновавший меня вопрос, я быстро осознал всю тщетность и бессмысленность своей жизни, которая, казалось, отделилась от меня и потеряла всю былую привлекательность, и несмотря на начало лета, я даже стал меньше играть, и больше уединялся...

     Так однажды тёплым вечером, когда сгущались поздние летние сумерки, мама сидела на скамеечке перед входом в летнюю кухню и ножом чистила на ужин картошку, а я лежал в глубоком оцинкованном корыте, куда настелил – чтобы было лежать мягко – старой зимней одежды. Надо мной нависали густые ветки высокой старой вишни, под сенью которой даже днём застаивался сумрак, а под вечер совсем делалось мрачно, хотя где-то за двором по плетущейся траве спорыш ещё скользили золотистые предзакатные лучи тёплого июньского солнца. И вот я лежал в корыте, и ко мне вдруг пришла мысль, а что если я сейчас умру, и как тут без меня будет идти жизнь? Внушая себе это, я представил, как если бы и впрямь уже умер, и тотчас сомкнув глаза, погрузился во мглу исчезновения и мысленно отделял себя от плоти, что впрочем, в полной мере так и не удалось сделать. Но наваждение смерти, внушенное себе, неожиданно пришло ко мне, что я отчётливо почувствовал всю нематериальность окружающего мира; и мне ясно почудилось, как в яростном водовороте несусь в некие чуждые пределы. Мне действительно казалось, что я оторвался от земли и заглянул в тёмную бездну, зияющую чёрным, холодным провалом внеземного притяжения. И на меня напал такой страх, что ледяной ужас сковал меня всего, точно я очутился завёрнутый в плотный кокон, и от этого не мог ни двигать ногой, ни пошевелить рукой, ощущая всё явственнее прикосновение к лику холодного небытия. Тогда я попытался открыть глаза, но не тут-то было, их будто затянуло смертной пеленой, и  волнообразными потоками на меня  хлынул жуткий страх. Я приложил немало усилий, чтобы открыть глаза, при этом весь конвульсивно встрепенулся и сел в корыте с бьющимся сильно в груди сердцем, оглядывая вокруг себя скопившийся вечерний сумрак, зацепившись взором на кроне вишни, сквозь листву которой сияла звезда. Сбоку меня мирно покачивалась ветка вишни, точно хотела успокоить, однако, пережитый ужас недавней смерти, так напугал меня, что я как ошпаренный кипятком, выскочил из корыта и поспешил к матери. Я так неожиданно предстал пред её изумлёнными очами, словно только что кто-то за мной гнался, и в некотором недоумении она смотрела на меня,  а потом спокойно спросила:

      – Что случилось, Миша? – нож застыл в её руках, картофельная кожура свисала с почти очищенной картофелины.

      Я уже было собрался ей рассказать, что мне пришлось сейчас пережить, но,  увидев маму в полном здравии, совершенно далёкую оттого наваждения, какое себе недавно внушал, я тотчас передумал открыть ей свои чувства. Вдобавок ощущение смерти мне показалась нереальным, и усомнился, что она вообще когда-либо возможна. В моём сознании она выглядела абсурдной и пустой только потому, что мама чистила картошку, и от неё исходило такое ласковое тепло, которое окончательно привела меня к пониманию нелепости моих заблуждений, относительно существования смерти.

      – Ничего мама, просто одному надоело быть! – ответил я на её вопрос, в котором слышалось её внутренняя тревога..

      Вскоре я успокоился, и решил больше не повторять, что недавно так глубоко пережил. Рядом с мамой верилось в надёжность жизни. И вместе с тем мне было обидно, что она совсем не догадывалась, что дав мне понять что я смертен, тем самым причинит мне неисчислимые страдания, способные так круто перевернуть мою душу. Теперь я стал задумываться о тех причинах, которые приводили людей к печальным исходам, что в этом они виноваты сами, так как неправильно поступали. Хотя было ещё сложно разобраться во всех переплетениях человеческих отношений, которые приводят к трагедиям. Все это ещё в полной мере было от меня сокрыто и ограниченно детством, которое неуклонно брало верх над развивавшимся рассудком, отгоняло прочь зачатки размышлений, разбуженных не по возрасту рано. Так что детство само по себе требовало игр и развлечений. Но как бы потом я не увлекался разными играми и забавами, в глубине сознания я уже знал, что отныне я смертен; это даже может произойти мгновенно каким-то нерасчетливым ударом недруга в межличностных или уличных потасовках, толчком к которым могло послужить кем-то преднамеренно обронённое оскорбление, подстрекающее на кулачное столкновение…

       Бывало, идёшь домой после просмотренного в клубе детского фильмы о войне, и обмениваясь с приятелями мнениями о нём, высказываешь своё суждение, что тот или иной герой поступил опрометчиво, не рассчитал силы противника, а если бы он это сделал, то остался бы жив. А потом как-то незаметно разговор о фильме переключался на волновавший меня вопрос смерти. Оказалось, он волновал всех, и мы, пацаны, приходили к тому выводу, что никто из нас не застрахован от сиюминутной угрозы смерти, что вот идёшь и вдруг бац  – упал и умер. И кто-то приводил случаи, когда люди умирали на ходу или во сне. Но есть и внешние причины, когда складываются роковые  обстоятельства. Для подтверждения этого, забегу вперёд и поведаю то, как это произошло много лет спустя, когда, мой вечный оппонент Иван Косолапов, придя из армии, отправился со своим двоюродным братом Сергеем Снегирёвым (однофамильцем наших двоюродных братьев), с проводов в армию Кольки Зуева в соседний хутор Выселки к своим девушкам. И вот по дороге они попали в аварию на мотоцикле, на ко¬тором они ехали без освещения и столкнулись с трактором, также ехавшим без света. Иван погибнет на месте, тогда как Серёга остался чудом жив. Кто предполагал, что так могло непоправимо случиться?

 

                                                                            5

       

                                                       ЛЕСТНИЦЕЙ ПО ГОЛОВЕ

 

     Мы, трое братьев погодков, были напрочь лишены наклонности задир и забияк, как этим подчас славились наши некоторые товарищи, то бишь неприятели. Даже когда неизвестно за что на нас обрушивали свой агрессивный гнев некто из недругов, мы и тогда своим обидчикам, состоявшим по сговору в одной «шайке», должного отпора не давали. Притом старались всячески избегать прямых столкновений, и не потому, что чувствовали их перевес в силе, а себя значительно слабей и от этого их боялись, просто сами по себе мы никогда не слыли драчунами. Впрочем, откуда быть нам отъявленными задирами, у кого могли мы почерпнуть опыт кулачного боя, когда наш отец с кем бы то ни было совершенно не умел драться. При всём при том мы ни разу не видели, чтобы он хотя бы раз тронул пальцем маму. Поэтому мы были сторонниками постоянно добрых, приятельских отношений. А если таковым чинили препятствия предумышленно иные пацаны, которые стремились подчинять всех своей повелевающей воле, навязывая и диктуя свои условия и правила игры, при этом ущемляя интересы товарищей, например, я не молчал, не давал согласие участвовать, поскольку предчувствовал себя ущемлённым в их запланированной несправедливой игре в войну. И моего одного протеста было вполне достаточно, чтобы учинить надо мной самочинную расправу, а заодно подвергнуть избиению и моих братьев, считавшихся в глазах ярых заводил мальчишеских драк лёгкими противниками. И тогда нам ничего другого не оставалось, как пускаться наутёк, чем, правда, только подхлестывали своих обидчиков, придавая им безудержной, бесшабашной смелости, к пустой их отваге, повергнувших своего малочисленного противника бегству. Мы укрывались в своем дворе, думая, что сюда уж они наверняка не сунутся. Однако вместе с их словесной бранью в нас через забор летели глотки земли, палки, камни, от попадания которых, мы легко уворачивались. Впрочем, мы тоже бросались в недругов в ответ теми же камнями, которые летели в нас, в чём особенно рьяно усердствовал я и Никитка. Примерно в радиусе двора рассыпались братья Косолаповы, которых было в два раза больше нас. Да ещё с ними за компанию вдобавок их друзья-приятели, так что за двором нас осаждали всей нахрапистой злорадствующей кодлой.

      Надо при этом заметить, мы не жаловались родителям, что время от времени нас подвергали подобным избиениям. Услышав крики возле нашего двора, маме не составляло труда выглянуть в окно. И уяснив для себя картину происходящего, она в негодовании вылетала из хаты, подхватывала на ходу первую, попавшуюся ей на глаза палку, опрометью выбегала из двора и кидалась в атаку на обидчиков своих детей. И наши враги в од¬но мгновение были ею рассеянны…

       Раздоры и кулачные потасовки между группами пацанов нередко вспыхивали ещё и потому, что в одну группу могли входить в основном только те, кто был сынками состоятельных родителей.. Основной костяк такой группы состоял из двух-трёх пацанов,  но подчинял себе остальных, кто из тщеславных и честолюбивых, а зачастую трусливых или холуйских соображений, примыкали к нашей «знати», составлявшим наступательную мощь, чтобы держать верх над противоположной стороной, которая была разобщена и не представляла для них грозную силу.

       Это уже наглядно видно из того, каким нападкам подвергались мы, три 6paтa, ещё в то время не входившие ни в одну из враждующих групп мальчишеских «кланов». А пока я прерву нить повествования и, быть может, мне удастся рассказать об этом ниже, более подробней обрисовать характеры заводил и кто к ним подбивался, при этом не брезгуя предательством...

       Помню, в одно из летних воскресений мы сидели в клубном дворе в ожидании детского киносеанса. Собралось много пацанов разных возрастов и в том числе большие, которые учились в восьмилетней школе хутора Левадского, куда начинали ходить с пятого класса.

      И вот один из братьев Косолаповых Пашка стал от нечего делать поднимать лежавшую тут же без дела, длинную металлическую лестницу, видно, оставленную после внешнего ремонта клуба по чьей-то преступной халатности. Когда он её поднял и держал над своей головой на вытянутых руках, его двоюродный брат Кирилл с другого конца, лежащего на земле, начал взбираться по лестнице на четвереньках, как обезьяна. На своё несчастье я сидел чуть в стороне от Пашки, державшего лестницу. И вот по перекладине за перекладиной карабкался Кирилл и уже был на середине лестницы, когда та под его весом стала вдруг колебаться. Все пацаны, и в том числе я, напряженно наблюдали за восхождением Кирилла. Между тем у Пашки от напряжения стали дрожать руки, и он истошно закричал, полный отчаяния, чтобы тот немедленно спрыгивал, не то он его уронит вместе со злополучной лестницей. Однако Кирилл, как будто и не слышал крика Пашки, выскалил зубы в ехидно-злорадной усмешке (а Косолаповы были все пересмешники), продолжал своё лихое восхождение по лестнице.

     И тут произошло непредвиденное: все как завороженные наблюдали за состязанием братьев Косолаповых. А ведь рядом были физически крепкие ребята, которые могли бы вполне быстро прийти на помощь тщедушному, низкорослому Пашке, который, совершенно не рассчитав своих сил, не успев вторично предупредить брата. Впрочем, тот в мгновение ока сообразил, что пора от беды подальше катапультироваться и спрыгнул с лестницы в то самое время, когда Пашка, отступив на шаг назад, бросил лестницу как раз в то место, где сидел я, и почему-то не подумал смекнуть, что лестница может упасть на меня, что впрочем, и произошло. Своим металлическим концом, падая, она задела макушку моей головы, пронзая острой обжигающей болью.

      В это время все ребята тотчас обратили опешившие немые взоры на меня, охваченного от страха внутренним оцепенением, мол, как при этом я себя поведу дальше. Однако в состоянии шока я пребывал совсем недолго, так как острая боль от скользящего удара лестницы по голове быстротечно миновала. Правда, затем с нарастающей силой, стала прямо-таки впиваться неким режущим острием вместо травмы, пришедшейся как раз сбоку макушки. Пульсирующие токи боли заставили меня инстинктивно взяться рукой за место травмы и мои пальцы увязли во что-то липкое и мягкое, как кисель. Когда же я с догадкой отдернул от раны руку, моим испуганным глазам предстали красные, как в вишнёвом соке, мокрые от крови, пальцы. Причём она медленно растекалась по макушке в волосах и одна струйка её неудержимо потекла по виску. Словом, при виде крови, я панически страшно заплакал. В это критическое мгновение, я напрочь забыл о своих недавних размышлениях о смерти. В общем, я был теперь совершенно далёк от того, что меня совсем не так давно занимало. Я не думал, что моя рана в силу определённых причин может оказаться смертельной. Хотя бы исключительно по тому, что я могу у всех на глазах просто-напросто истечь кровью, если мне вовремя не окажут соответствующую медицинскую помощь…

       Точно не помню, кто из ребят подбежал ко мне первым, чтобы прийти на выручку, тогда как другие устремились к медпункту, благо, располагавшемуся при клубе с другой стороны. Правда, в воскресный день самой фельдшерицы на своем месте не оказалось. И тогда за ней пришлось бежать домой, жившей на краю улицы, где она снимала квартиру. Конечно, это безусловно потребовало много времени на то, чтобы сбегать за ней домой, собраться и прийти по срочному вызову в медпункт. Между прочим, за фельдшером был откомандирован большими ребятами, кажется, Никитка.

       Между тем я продолжал истекать кровью, вид которой меня повергал в сильную панику. Я безудержно плакал, несмотря на то, что меня старались успокоить большие ребята, говоря будто рана совсем ничтожная, нечего реветь, как белуга.

      Короче говоря, по приходу фельдшера, молодой, обаятельной женщины в больших роговых очках, я стал плакать меньше, ощутив надлежащую помощь. Меня подняли и повели в медпункт, где в белоснежном кабинете первым делом мою рану промыли, а потом прежде, чем приступить непосредственно к её обработке, фельдшерица выстригла вокруг раны волосы. И затем снова её очищала, прикосновения к которой доставляли мне новые боли.

      Из медпункта я вышел на улицу с перевязанной головой, как боец после тяжёлого ранения, только что закончившегося боя. В голове стоял невообразимый шум, рана не унимаясь, продолжала саднить. На том самом месте, где произошло со мной несчастье, уже никого не было, так как все уже сидели в клубе и с наслаждением смотрели кино. При виде пустого клубного двора, мне стало грустно, но со мной, кроме брата Глебушки, никого не было, сохранившего мне братскую верность. Однако он торопил меня  поспешить занять место в кинозале.

       Ещё вовсю светило летнее солнце, шёл всего лишь шестой час пополудни. Было очень тепло. В стороне колхозного двора, куда мимо клуба уходила накатанная грунтовая дорога, в воздухе, освещённом брызгающим золотоносным солнцем, стояла колыхающаяся, как кисея, желтоватая пыль.

      Фильм был военный, названия не помню, что-то вроде «Крепости на колёсах». Мне было обидно, что мы с братом пропустили начало…

      После кино я возвращался домой со старшим братом, он делился со мной своими впечатлениями о просмотренном кинофильме, а я обдумывал, как смягчить маме удар того, что со мной приключилось перед началом  детского киносеанса. И не мог ничего придумать.

      При виде белоснежной бинтовой повязки у меня на голове, мама тотчас ахнула, взялась рукой за грудь ближе к шее, не спуская с меня расширенных глаз, в которых застыл ужас изумления. Пришлось ей всё, как есть рассказать, при этом я старался быть непринуждённо весёлым.

       – А если бы они тебя убили? – вдруг надрывно, с болью в голосе с нотками неподдельного испуга изрекла она, выслушав мой не совсем складный монолог.

       И только теперь, после взволнованного возгласа мамы, я и сам задумался над тем, что и впрямь, был в мгновении, от опасного для моей жизни исхода. И спустя десятилетия, я полагаю, что тогда судьба уберегла меня почти от неминуемой гибели. Мамины слова меня не застали врасплох, хотя и прозвучали предельно тревожно, направленные как бы в будущее, где, возможно, тоже меня подстерегали опасности, которые  должен предвидеть на суетной и непростой дороге жизни.

       Помню, недели две я ходил в медпункт на перевязки, и тогда я  думал, что  моя рана, наверное, уже никогда не затянется. Так неимоверно долго, казалось, протекало её заживление. Я всерьёз опасался, чтобы в ней не завелись из-за жары черви, как у  злого соседского пса Рекса, получившего на шее глубокую рану, которая разбухла, и в ней копошились паразиты...

       А у меня подчас напрочь пропадало терпение, и я поддавался безудержной панике отчаявшегося человека на быстрое выздоровление, которое вскоре, однако, произошло.   

 

                                                                             

 

 

 

                                                                              6

          

                                                   ОБНОВЛЕНИЕ ЖИЛИЩА

 

      Я несколько забежал вперёд, опередив события, и не рассказал, что в тот год началась космическая эра. Сколько было ликования во всём мире по случаю запуска в космос первого человека, которым стал наш космонавт Юрий Гагарин. Помню, как спустя месяц нам специально показывали документальный фильм о его полёте в космос. Это случилось в апреле. И в тот же год произошла вторая после войны денежная реформа, старые деньги заменили на новые, но это к слову…              

       А на нашем подворье скапливались стройматериалы, песок, белый силикатный кирпич, известь, брёвна, доски. Благодаря неустанным заботам дедушки, всё это приобреталось на его сбережения, впрочем, как и шифоньер, диван, стол и этажерка. Разумеется, по тому времени, обстановка в нашей хате была довольно простой, можно сказать, бедной. Я уже упоминал, что у нас было два сундука, привезённые ещё в период коллективизации из калужской деревни. Один был поменьше с округлой крышкой, стоявший в коридоре, приспособленный под мучной ларь, потому его днище за долгие годы было изрядно источено, изгрызено мышами. Второй сундук был большой, широкий и вместительный, он стоял в первой горнице, где теперь размещался диван, в углу – тумбочка, на ней радиоприёмник, вдоль глухой стены стояла кровать родителей. За ней – шифоньер, посреди зала занимал место квадратный стол, детскую люльку убрали и сестра теперь спала на диване. Так что в зале, когда новая мебель заняла свои места, не стало прежнего простора. Причём здесь прошлым летом были настелены деревянные полы, в то время как в передней комнате и коридоре пока оставались земляные, которые мама еженедельно смазывала глинистым раствором, и от этого ухода пол выглядел относительно гладким и ровным, застеленный рукодельными ковриками и дорожками. На окнах висели белые выбитые занавески и тюлевые шторы. На спинках кроватей тоже белые вы¬битые занавески, что придавало горницам домашний уют.

      Теперь сундук из зала перекочевал в первую горницу, где на обе стороны стояли две кровати. На одной спали мы с Никиткой, на другой – дедушка со старшим внуком. Слева от окна поместился кухонный стол.

      Наверное, с конца мая мы приступили к капитальному ремонту своего жилья. Причём совсем разломали саманный коридор, чтобы сложить его заново из шлакоблока, кладку которого начал отец. Однако дедушка скоро убедился, что из зятя хороший каменщик не получится, поскольку стену клал он отнюдь не ровно. Вот поэтому обкладывать кирпичом хату дедушка пригласил дядю Власа, владевшего ремеслами каменщика и плотника. По мнению дедушки дядя Влас обладал более светлым умом, нежели его зять.

       Крышу коридора решили не разбирать, укрепив её на подпорках, пока отец клал стену. Зато на штык сняли слой почвы, чтобы можно было потом настилать полы. Я крутился около отца, наблюдал, как он орудовал, впрочем, не очень умело, мастерком. К тому же  находясь под навесом крыши, подпёртой столбиками на время кладки стен, она мне казалась поднятой довольно высоко над землёй. Здесь же стоял керогаз, на котором мама варила красный борщ.

        Когда коридор был выложен, отец с дядей Власом приступили вырубывать в передней горнице второе окно, где было только одно. Потом дядя Влас начал срубывать топором часть самана, чтобы можно было класть кирпич от самого цоколя и завести под самый причёлок. После обрубки самана хата, до этого побелённая, стала похожа на общипанную курицу, точно её раздели.

      В палисаднике задолго до этого отец вырыл глубокую яму для гашения в ней извести, лопатой скинул туда иссиня-сероватую известковую породу, залил водой и закрыл её досками и толем. А потом время от времени помешивал длинной палкой. Вода в яме стала белая, как молоко, она пузырилась, булькала, из ямы исходил удушливый запах и вился слабый дымок.

       Класть кирпич дядя Влас приступил с фасада, сбил деревянный помост, причём было решено построить веранду, которая примыкала бы к коридору с двумя большими окнами. Поэтому вырыли траншею под закладку фундамента, и фасадную  часть стены дядя Влас начал класть от будущего угла веранды, и до глухой стены хаты. Короче говоря, то чудесное лето отметилось для нас значительными преобразованиями, продолжавшимися буквально всё лето. Ведь обложить кирпичом хату, построить заново коридор и веранду, накрыть её, со всем этим можно было справиться за один месяц, если бы у дяди Власа была такая возможность работать у нас каждый день. А так как тогда он ещё работал в колхозе, возводя для колхозников сборные финские домики, то у нас он вёл строительство в основном после работы и по выходным дням. В ту пору отдыхали всего один день – воскресенье. Поэтому наша стройка оправданно растянулась почти на всё лето. Когда построили веранду, и обложили хату кирпичом, дядя Митяй приступил к настилу полов в передней горнице, в коридоре и веранде.

       Не успели мы закончить одну стройку, как в начале августа, отец приступил к завозу белого силикатного кирпича на строительство в будущем году новой кухни с подвалом, которая будет стоять на месте нынешнего погреба параллельно хате, под развесистыми высокими акациями, росшими вдоль забора.

      Надо отметить, в начале шестидесятых годов в нашем посёлке многие строили новые дома, кухонные флигеля, сараи и прочие строения. Именно с этого лета дядя Митяй стал заготавливать для строительства большого дома кирпич, который ему выписывал наш отец на кирпичном заводе. А всю зиму он делал окна, рамы, двери, наличники, ставни и другие украшения из дерева для фасада.

       Между прочим, наш отец помогал выписывать кирпич не только своим родственникам,  к нему приходили совсем чужие люди. Почему-то все думали, будто отец на кирпичном заводе имел контакт с начальством и это обстоятельство облегчит им получить кирпич, который в ту пору не так просто было выписать, так как тогда повсюду люди строились в хуторах и станицах, в городах и посёлках. Начался этакий строительный бум, в городах быстро росли новые микрорайоны, посёлки.

      И что же, действительно отцу удавалось людям выписывать кирпич. То и дело по просёлку сновали гружённые красным кирпичом самосвалы. Поэтому, наверное, можно смело утверждать, что в нашем посёлке нет такого двора, хозяевам которого отец не посодействовал в выбивании для их строек кирпича. А в награду отца поили водкой, что, разумеется, маме крайне не нравилось. Постепенно отец в посёлке вырос в необходимую для всех фигуру.

      Забегу вперёд и скажу, что на следующий год он помог завести кирпич на подворье дяди Власу для обложения хаты и постройки веранды. И он с ходу, без раскачки приступил к делу, обретя уже должный навык по каменному делу при обкладывании нашей хаты, поскольку теперь у него кладка по саману выходила лучше, швы чистые, да и кирпич был качественней.

       Мне казалось, с особой завистью люди смотрели на то, с каким размахом приступили к возведению своих кирпичных хором бригадир Харлампий, заведующий молочно-товарной фермой Иван Козлов, учётчица, сестра Козлова Чернявина, ветеринар Ерофей Угрюмов, кладовщик Рыков и прочие другие, кто примыкали к местной знати. А простые люди почему-то хотели равняться на них, служивших им неким ориентиром в наращивании достатка и в стремлении жить с начальством в ладу.

      

              

 

 

 

                                                                        7

        

                                                      ПЕСНЬ О КОЛОДЦАХ

 

    И в то же лето по той стороне улицы канаворойная машина прорыла глубокую траншею под укладку водопроводных труб, тогда как по нашей стороне это произойдёт чуть позже. Мы, мальчишки, вообразив эту траншею окопом, избегали из конца в конец, гоняясь друг за другом. Иногда представляли траншею подземным ходом, связанным с пещерами в каменке.

      С прокладкой стальных труб у нас начиналась эпоха водопровода, под колонки которого самими посельчанами выкапывались ямы для кладки из кирпича колодцев, на что с каждого двора собирали по три рубля новыми деньгами. И таким образом с момента введения в строй долгожданного водопровода, заканчивалась эпоха колодцев. Это было радостное и вместе с тем грустное событие, так как несмотря на преимущества водопровода, который облегчал людям жизнь и создавал необходимые удобства, однако, от существования колодцев совсем не отказывались. Их по-прежнему требовалось всемерно оберегать и содержать в чистоте, так как в любой момент водопровод мог выйти из строя по вине какой-нибудь аварии на линии. И вообще колодезная вода была вскоре признана намного вкусней водопроводной, отдававшей хлорным привкусом, поскольку воду качали не из артезианских скважин, а из обыкновенной реки, в которой уже тогда вода не отличалась высокой экологической чистотой.

      Да, сколько о колодце сложено стихов и по праву он называется венцом поэзии. У меня о наших колодцах остались особые, я бы даже сказал, трогательные воспоминания, правда, я совершенно не помню, в каком именно возрасте увидел колодец впервые. Но однозначно, это случилось ещё до школы. По всей нашей балке было всего четыре колодца, к которым за десятилетия были наторены тропинки и сделаны пологие специальные спуски в последние годы бульдозерами.

      Я полагаю, что наш колодец в техническом оснащении был самым удобным. Если три колодца были сделаны из дерева от начала до конца, тогда как наш от самого ключа родника на трехметровой глубине, был заключён в широкую чугунную трубу. К тому же эта толстенная труба выходила из земли примерно на метр с этаким прямоугольным утолщённым бортиком, отполированным за многие годы своего существования до блеска десятками тысяч рук. От колодца исходил пленительный запах металла, который постоянно соприкасался с холодной водой и обладал удивительным пресным вкусом, он вызывал во мне почему-то приступы необъяснимой тоски. При этом мне всегда казалось, что колодец хранил в своей круглой линзе чистой и прозрачной воды некую неведомую тайну. А скорбно склоненный над чащей колодца журавль своим длинным хоботом как бы прислушивался к ней, чтобы распознать её секрет. А когда он стоял, гордо задрав к небу хобот, точно отрешенный от него, поджидал того человека, которому он мог доверить всю тайну жизни источника питья....

       Но вот подходило время очистки дна колодца от собиравшегося там маслянистого ила, засорявшего родники, и вода из колодца быстро убывала, отбираемая людьми на свои хозяйственные нужды. И тогда мужики нашего края по очереди приступали к делу. Они привязывали к веревке ведро и начинали вычерпывать из колодца воду, на что могло уйти кряду несколько часов. Вода убывала очень медленно, а когда её оставалось немного, кто-то из мужиков спускался на самое дно по веревке, привязанной к выступу колодца. Потом с ведром ему опускали чашку или совок, чтобы он вычерпывал остатки воды. Эта работа тоже занимала больше часа, наступал черед илу, маслянистому, как кисель. И вот заструились из гладкого суглинистого клейкого дна пульсирующими змейками родники, устремляясь со всех сторон в вырытую яму посередине колодезного дна. А сверху это видно замечательно, к тому же в серебристых блестках воды отражаются кусочки раздробленного голубого неба, реющего над головой стремительными полетами стрижей и ласточек.

      Таким образом, вычищенный колодец вновь наполнялся свежей живительной влагой. И пока вода набиралась в своей прежнем объёме, на это уходило много времени. А я убеждался к своему разочарованию, что на дне колодца никакой, завораживающей сознание, тайны мне так и не удалось обнаружить. А впрочем, она заключалась исключительно в том, как проворно били ключи, из артерии земли выгоняли на поверхность воду, даря её щедро людям. И эта тайна была сокрыта от глаз моих, неподвластной детскому сознанию глубиной колодца, под толщей воды...

       Три из четырех колодцев были с журавлями, один был с вертушкой, ведро опускалось с помощью валика, на который наматывалась цепь с помощь ручки. Причем у каждого колодца, казалось, была своя сокровенная тайна, и только люди, ходившие к ним за водой, знали их, но никому о них не рассказывали. У каждого колодца был свой запах, но у всех была целительная вода. Наш пах как будто холодным металлом, отдававшим сладковатым привкусом в соединении с пресным запахом воды. Сколько бы ни стоял около колодца, облокотясь на его края, и ни заглядывал в его глубину, этот запах пленял, вызывая какое-то приятное томление. Да притом над колодцем, наполненном ключевой водой, со всех сторон плыли смешанные травяные запахи, нагретые за день солнцем, которое только усиливало их струящийся поток, создавая в балке ароматизированные волны тёплого воздуха, беспрерывно сменяемые прохладными ветровыми потоками, исходящими от внешних родников, а также из глубины холодного колодца.

       Я не мог себе тогда объяснить, что влияние природы я испытывал в тончайших ощущениях, которые улавливал почти безотчётно, будучи сам неотъемлемой частью природы, однако, наделённый способностью осмысливать и воспринимать в образах все её непередаваемые проявления. Но пока человек воспроизводит сознанием окружающую его действительность, фиксирует в памяти положения отношений между людьми, накапливает информацию, жизнь продолжается. Чем лучше память, тем устойчивей его жизнь, но когда с годами он начинает забывать те или иные события, ставшие прошлым, наверное, это уже начальный процесс медленного умирания человека, поскольку без памяти он живёт неосмысленно. Поэтому вглядываясь в далёкие годы детства, многих подробностей той поры, видимо, я уже не вспомню, и не значит ли это, что часть меня уже умерла, я ушёл в небытие при жизни, а кто забывает прошлое, тот полноценно не живёт в настоящем. Тщетны мои усилия воспроизвести в точности ход той жизни, события, людей, ведь многое уже навсегда размылось и улетело вместе с теми людьми в вечную пустоту. Но я усиленно ловлю её, оживляю воображением, наполняя своей памятью.

       Я любил ходить к колодцу по воду с мамой и заглядывать в него, вода в котором была прозрачной как слеза, не потревоженная, устоявшаяся, круглая, напоминавшая собой большую линзу телескопа, вбиравшего в себя весь отражённый ею мир. Перегнувшись, почти свесившись через металлический отполированный раструб колодца, выходившего из земли больше, чем на метр, я заглядывал в его таинственную и опасную глубину и что-нибудь неизменно кричал, а эхо мне вторило несколькими неузнаваемыми детскими голосами, некогда прожитых несколько жизней. Казалось, там, внизу колодца, вмещался целый мир, как в некоей стране чудес, где всё устроено не так, как на земле, которую населяют невероятные живые существа. И мелькает на поверхности воды моё лицо, как мой двойник, но вот ведро опускается и вода, как зеркало разбивается на тысячи мелких осколков, а моё лицо точно расплющилось...

       Когда в нашу жизнь вступил водопровод и прочно в ней обосновался, люди забывали, наторенные к колодцам тропки, которые со временем стали неизбежно зарастать полынью и бурьяном. И о колодцах уже никто не думал, потому что водопровод их полностью вытеснил. Ведь каждодневное хождение в балку по воду к колодцу, естественно, отнимало много времени и сил. Так что думаю, люди быстро забывали к нему тропку, несмотря на сделанное им добро, служившие народу несколько десятилетий кряду верой и правдой со дня основания посёлка.

       И всё-таки колодцы отошли из жизни людей не сразу, нет-нет, они ещё обращали к ним свои взоры и кто-то по давней своей привычке спускался по заросшей тропинке к роднику. Хотя иные люди ходили по воду в колодец для питья, считая родниковую воду по праву самой чистой и вкусной, которая несравнима с водопроводной, отдававшей то ржавчиной, то хлоркой...

       Однако со временем люди напрочь забыли к ним дорожки, или совершенно обленились, разбалованные удобством водопровода, которые даже стали проводить во дворы, ставили колонки, а колодцы совсем превращались в пережиток старины. И год от года они поневоле хирели, засорялись кем попало, будучи напрочь позабытые людьми. Ведь недаром гласит пословица: «Не плюй в колодец, из которого ещё пригодится напиться». Да, жалкая участь постигла все колодцы, хотя первое время по мере вступления в действие водопровода, колхозное начальство распорядилось смастерить деревянные крышки для закрывания колодцев от посягающей на них неразумной детворы. Но эти меры и запоры с замками не уберегли от разрушения и запустения родников, которые обрастали лопухами, лебедой, чередой, и вода от водорослей и мха зеленела, покрывалась ряской, в ней заводились лягушки, водяные пауки, потом наши местные варвары сорвали крышки, выломали замки, и со временем колодцы приходили ещё в большее запустение и неотвратимо ветшали, чем тогда, когда ими пользовались. Таким образом, время и люди ускорили их гибель, так как ими уже никто не пользовался и никакого присмотра за ними уже не было, и  от этого они неотвратимо ветшали. Власти не искали виновных во вредительстве и уничтожении источников жизни, хранилищ влаги. Так что печальная история гибели колодцев говорит сама за себя, насколько народ не бережлив и не дорожит святынями, своей памятью. Три деревянных колодца сгнили, развалились, затянулись илом, на их месте остались жалкие напоминания о том, что здесь когда-то были источники жизни. А вот наш металлический круглый стоял бы дольше всех, если бы по весне плотину пруда не разорвало, дно которого заиливалось. И год от года колодец неизбежно врастал в землю. И наконец его полностью затянуло илом, и ещё какой-то год или два торчал один столб от журавля… Но и он тоже  от времени упал.

        Как бы ни развивалась цивилизация, но то, что составляет святыню, что когда-то служило человеку на протяжении десятилетий, должно было сохраниться. Но этого не произошло, и отсюда вытекает грустное заключение: одно –– это когда человек возводит всем на благо, и совсем другое, когда беспощадно разрушает, невзирая на всю насущную ценность тех же колодцев, в которых наряду с их жизненным назначением, присутствует элемент поэзии, уходящей своими корнями в древнюю историю народа.

       А колодцы мне и поныне жалко. Люди не сумели их сберечь, а то бы хранился уклад старой жизни народа, собравшегося в этом месте несколько десятилетий назад, но вовсе не от хорошей жизни, чтобы выжить сообща в крутую бесхлебицу...

       И всё от того, что нравственность, генетическая память начала распадаться быстрыми темпами в последние годы советской власти. Но это уже другая тема…

               

                                                                           7

  

                                                                    ЭЛЕГИЯ

 

      Помню, тёплые летние вечера, во дворах зазывно пахло парным молоком. А над головой в узорах созвездий раскинулось огромным куполом тёмно-синее небо. Мягкое и доверительное их свечение, исходящее из космической бездны подсинённого мрака, неуловимо устанавливает с душой незримую связь исповедного толка. И звенящие всю ночь напролёт сверчки, и пронизанные трассирующими звуками цикад ночные сферы. Медовый залах цветущей белой акации, стоящими купами в ночной тиши во дворе, запах влажного укропа и молодой ботвы помидоров, первый вкус свежих огурцов со своей или чужой грядки, бдение ночью под звёздами во дворе на устроенном для сна лежбище. Давно стоит в стайке подоенная мамой корова и, какое-то время в памяти ещё продолжают звенеть о подойник серебряные струи молока в вечерней застывшей тиши двора, а тем временем в курнике на насесте усаживались на ночлег куры с недовольно ворчавшими о чём-то петухами.

      В ту пору перед нашим двором на столбе висел, наверное, единственный на всю улицу,  горевший все ночи напролёт электрическим фонарь. Причём сам по себе столб был удивительно смешной формы, а именно примерно посередине, вернее, ближе к самому фонарю, у него выпирался живот, как у беременной бабы.

      В уютные летние вечера под эмалированный широкий абажур фонаря, походившего на сомбреро, на яркий электрическим свет, слетались, со всей прилегающей округи всевозможные жуки и ночные бабочки да и по земле, особенно там, где вытоптана трава спорыш, вблизи столба, тоже ползало множество всевозможных насекомых и букашек.

       Из своих дневных укрытий под манящий свет фонаря припрыгивали на охоту земные жабы. На какое-то время неподвижно застывали на месте, будто оценивали обстановку, направляя свой тягучий, намагниченный взор, в сторону избранной им жертвы. И затем поразительно чётким, выверенным шагом передних лап, подавшись чуть вперёд, молниеносно слизывали дугообразным движением языка букашек, с точностью до микрона.

        Мы, пацаны, с чрезвычайным интересом наблюдали со стороны за охотой жаб, а точнее за всем этим удивительным многообразным летающим и ползающим живым миром. В свой черёд мы ловили больших тёмно-коричневых рогатых жуков, казавшихся на вид как будто слюдяными; и скрупулёзно изучали их на свету, а потом, вдоволь ими натешившись, отпускали восвояси; жуки, побыв в неволе, взлетая, издавали довольно громкое и злое жужжание. Поднявшись под самый абажур фонаря, яростно вращались вокруг столба, как спутники вокруг планеты,  совершая суматошные виражи, и заканчивая свой полёт, однако, плачевно. Поскольку нечаянно задев столб, они со всего маху ударялись о фонарь и рикошетом падали на землю, словно сбитые метким попаданием, как самолёты врага, зенитной установкой. После чего долго не могли прийти в себя, еле шевеля мохнатыми конечностями, при этом полеживая кверху на спине. А потом, маленько оклемавшись, перевёрнутые нами в нужное им положение, уползали в тень травы. И мы тоже расходились к себе, поскольку тёмные окна во многих домах говорили, что уже довольно поздно. Кто-нибудь из близких нам друзей оставался разделить наш бивачный ночлег под открытым небом во дворе, что мы любили делать летом часто. И подолгу не засыпая, мы рассматривали знакомые созвездия, отыскивали незнакомые среди мириады звёзд, при этом мечтательно уносясь в космические дали, манившие к себе неодолимо своей таинственной неразгаданностью…

       У каждого из нас была излюбленная звезда или даже целое созвездие. Я неизменно любил шесть звёзд Плеяд, на которых игрой воображения, рисовались жизни инопланетных цивилизаций. Разумеется, значительно упрощённые наивным детским мировоззрением. Да и у пацанов оно, в сущности, было таким же. И тем не менее в своих причудливых фантазиях мы мысленно устанавливали с ними условные контакты. Например, я, почти всерьёз полагал, что и на моих Плеядах есть такая же, как и на земле, сходная с нашей, увлекательная жизнь. И быть может по своему инопланетному развитию во много раз превышающая земную, и что там живёт такой же импульсивный субъект, во многом похожий на меня. А после своей земной смерти, я буду пребывать где-то  в инопланетном облике, поскольку он так же мыслит и чувствует, как и я, вполне реально продолжая своё внеземное бытие, в точности повторяющим мою плоть и кровь. И тогда с моим инопланетным двойником я настолько сольюсь в одно неразрывное целое, что моё земное существование будет продолжаться уже невероятно далеко, вне земном бытии. И в качественно новом временном измерении, что я навсегда позабуду о себе земном, и лишь что-то инстинктивно, в импульсах мне будет напоминать о былой жизни на грешной земле.

      Одним словом, я стану жить на самой совершенной планете, так что во всех отношениях буду превышать духовно и физически себя прежнего, землянина, но с теми же параметрами ощущений и чувствований, а также умением любить и сострадать по-земному,  дабы окончательно не утратить своё земное бытие. И в свойственном мне облике соответствовать тому социальному миру, в котором будет длиться моё новое бесконечное бытие.

      После такого фантастического наваждения мне действительно иногда начинало казаться что может, и в самом деле, где-то далеко-далеко в неведомом мне мире, живёт человек, исключительно во всём похожий на меня. Он повторяет в своём неповторимом для высших разумов бытии, буквально всё то, что делаю и чувствую, всё, о чём мечтал на этой грешной земле как будто ничего не имеющей общего с космосом…

      В этих наивных нескончаемых иллюзиях, как ни странно, я находил почти реальный смысл своего физического спасения после грядущего ухода туда, откуда, к сожалению больше, наверное, никогда не возвращаются. Несмотря ни на что мне всё равно хотелось верить в новое своё пришествие в этот, так и оставшимся полным загадок мир, сколько бы ты ни старался их постичь своим беспомощным интеллектом, бьющимся над разгадками тайн земного бытия, как бы по-прежнему остающимися за семью печатями. Поскольку, овладевая знанием, ты видишь новые горизонты для  познаний. И так, пожалуй, до бесконечности...

      Собственно, это ещё только ожидало в будущем, неослабно манившем взоры юнцов, рассматривавших ночное звёздное небо, и как бы тщившихся заглянуть в свои грядущие судьбы с надеждой и верой во всё чистое, светлое, ещё напрямую не столкнувшихся с тем, что этот мир далеко не идеален, отнюдь не спокоен, а безмятежное и во многом беспечное детство тоже не вечно, с его фантастическими путешествиями в иные миры, сулящими как бы прекрасные превращения из одного бытия в другое, совершенней земного…

        

                                                                          9

         

                                                          ЗИМНИЕ ВЕЧЕРА

 

      Когда я смотрю на красную ягоду вишни, плавающую в компоте, приготовленном на зиму, мне тотчас вспоминается из далёкого теперь детства летнее раннее утро в саду, который пронизан тысячью лучами тёплого июньского солнца. И лучи его озорно играют на зелёной листве и ягодах, только ещё созревающих яркими лупоглазыми бликами, вспыхивающими отражениями в капельках утренней росы как бриллианты с рубиновой подкраской изнутри.

      Я приходил в сад каждое утро в надежде увидеть долгожданные спелые вишни. Казалось, они созревали настолько медленно, что я от нетерпения срывал их слегка покрасневшими, да и то с одного бока...

       И вот наступал благословенный день, когда войдя в сад, ощущая его чистую от росы свежесть, я, к своему великому изумлению, обнаруживал на одной из веток солнечной стороны целую веточку совершенно спелых вишен, рдеющих и очаровывавших взор, светящихся сквозь нежную кожицу рубиновой мякотью, омываемой изнутри соком. И на их глянцевитых, и тугих пурпурных боках отражались тончайшими иголками искромётные лучи солнца.

       И на миг мне представлялось, то висят на подвесках вовсе не спелые красные вишни, а запекшиеся круглые капли крови...

       Первое время я любовался спелой вишней, медля расставаться с чарующей глаз красотой, не желая лишать себя созерцательного удовольствия. Однако, к сожалению, вскоре поэт во мне нещадно угасал, а на его место приходил алчным до всего съедобного маленький субъект с фонетическими наклонностями к сочинительству, почувствовавший отделение обильной слюны при виде спелых соблазнительных вишенок. И руки с непроизвольной поспешностью взлетали к висевшим на зелёных ветках ягодам в проворных пальцах, как от знойного ветерка, зашуршала листва, отрывавшие сразу по нескольку вишен. И следом, отправляемые в рот, тотчас наполняли его кисло-сладкой мякотью, сдобренной соком, жадно сглатываемой, и одновременно отделённые языком от мякоти косточки, были решительно выплюнуты, вкусившим с азартом, наконец, долгожданной ягоды.

       Наверное, спустя неделю к той первой вожделённой ветке, прибавились все остальные. И теперь вишня, ещё отнюдь не старое дерево, как бы всем своим нарядным обликом рдеющих вишен целыми гроздями, торжественно извещало, что она, обременённая ягодами, готова к их сбору.

       Мы залезали на деревья с бидончиками, с кастрюльками, подвешенными на верёвочках, закинутыми за шею так, что посудины болтались на груди наперегонки обрывали в них вишни горстями, выполняя материн наказ. Нарвать по ведру вишен было делом вовсе не простым, поскольку по веткам ползали лохматые гусеницы, с которыми стоило невзначай соприкоснуться, как тело в этом месте начинало нестерпимо зудеть, саднить и чесаться, вызывая подчас истерические вопли у ещё неокрепших духом мальцов. Или они сами на тебя соскакивали… Словом, эта была сущая пытка, продолжавшаяся, причём не один час, а кряду несколько. Приходилось, однако, тотчас слезать с дерева, чтобы обмыть водой то место, где проползла гусеница, оставлявшая красный след на теле, а если вдобавок ещё расчешешь, тогда совсем спасу нет, тело горит, как огнём.

      Иногда мы решительно прерывали эту нудную, изматывающую на терпение работу, слезали с деревьев и украдкой от мамы, сматывались купаться на пруд в балку. Правда, нам совсем недолго доводилось наслаждаться водой, поскольку приходила мама и вы-гоняла, чуть ли не насильно на берег, так как следовало идти продолжать сбор вишен, из которых она собиралась варить варение. А после приготовления, мы становились первыми дегустаторами, с благословения мамы намазывали вареньем пахучие ломти домашней выпечки, хлеба, не менее вкусного, ароматного, чем само вишнёвое лакомство, воистину дарованное нам за наш самоотверженный труд.

       Намаявшимся мальцам в саду в неутомимом лазании по деревьям, изодравшим   свои тела о ветки, сельская улица после казалась самым желанным облегчающим душу, простором, где можно было вольготно, без этих нудных одёргиваний взрослых поиграть во что угодно.

       На дороге бархатный слой серой, как зола, пыли, нещадно раскалённой на дневном солнцепёке, и лишь к вечеру она остывала до ласкового, участливого тепла, поднимавшей в себя погружаемые босые ступни мальчишеских ног. Из озорства и шалости, мы черпали пыль ладошками и залихватски подбрасывали её высоко вверх. Мельчайшие пылинки, рассеиваясь, превращались в серую кисейную завесу, подсвеченную ещё достаточно горячими лучами, ставшего на закат оранжевого солнца.  Золоченная невесомая пыль плавно оседала снова на дорогу неровным, измятым, иссеченным молью тонким покрывалом, усыпая ею наши лихие головы.

      Потом это неуёмное поначалу озорство, однако, изрядно надоедало. И вот кто-то из собравшихся в кучу пацанов предлагал играть под деньги в стуканчик. Эта игра всех так неизменно захватывала безудержным азартом выигрыша, что порой она затягивалась до самого темна, домой возвращались с донельзя вытертыми и выпачканными в пыль коленками брюк, что подчас влетало дома от матерей нагоняй.

      И в другой раз, уже наученные плачевным опытом, чтобы только предотвратить домашний разгон, сразу после игры, мчались в балку к пруду, раздеваясь прямо на бегу, прыгали резво с крутого берега в воду, взбаламучивая отстоявшуюся её поверхность. Купались подчас до тех пор, пока вконец не изматывались, играя в воде в догонялки, что потом с трудом, пошатываясь, выходили на влажный травянистым берег, пахнущий терпкой и горьковатой полынью…

      А зимой пруд замерзал до весны и служил для фигуристов катком, и хоккейной площадкой, где также допоздна не умолкали шумные детские голоса. И домой всегда возвращались чрезвычайно уставшими, невероятно обессиленными, что приходя домой хотелось тотчас бухнуться на кровать и заснуть, не ужиная мертвецким сном. Хотя каток тем временем ещё продолжал кишеть, как муравейник, неумолчной детворой, оглашаемый её звенящими голосами и внахлёст им глухими ударами клюшек и свирепым скрежетом коньков по шероховатой поверхности льда...

     Не успевали мы раздеться, снять мокрую одежду с себя, как мама оповещала, что после ужина сядем все вместе перебирать мешок шерсти, собранной ещё по весне со стрижки домашних овец, хранившейся до этих пор на чердаке.

      Отец включил радиоприёмник, настроил нужную ему волну, лёг на кровать положил на спинку вытянутые ноги для вечернего отдыха, это была его излюбленная поза, блаженно полеживать на постели в солдатских брюках, служивших ему исподним. Он слушает как всегда  вечерние новости, и последующие радиопередачи.

      Команда мамы, касающаяся переборки шерсти, к отцу не относилась, который находился  на этаком привилегированном положении, к чему мы уже давно привыкли и считали, что его барственная неприкосновенность нас не должна огорчать. А мама уж подавно с этим смирилась…

      Одним словом, после сытного ужина, мы гурьбой принуждённо окружали мешок с шерстью, неторопливо усаживались на низкие скамейки, около пылающей вовсю на мороз печки, и нехотя приступали очищать неприятно удушливо пахнувшую шерсть, от различного мусора травинок, листьев колючек репейника, катышек овечьего помёта, отчего руки тотчас становились от жирной грязи, залоснившимися до мазутной черноты. Как ни нравилась нам эта донельзя утомительная и монотонная работа, однако, мы терпеливо её  продолжали, хоть порой приходилось брезгливо морщиться, воротить в сторону носы, от дурно пахнущей шерсти.

      Мама глядела на своих помощников сначала любовно, и лишь шутливо над нами подтрунивала, но когда кто-либо из нас терял самообладание, она тоже не выдерживала и сердито покрикивала на развесивших нюни.

      В таком однообразном занятии проходило кряду несколько вечеров. И зная о том, что нас ждало после катка дома, просто хотелось туда не спешить, однако, волей-неволей, надвигавшаяся неотвратимо темень нас гнала домой. При всём при том помнился ещё суровый наказ мамы – быть вовремя, а сознание того, что очищенная от грязи мусора шерсть, после переработки на пряжу, пойдёт нам для вязания носок и рукавичек, смиряло нас с этой тяжкой долей. Конечно, значительная часть шерсти отвозилась дедушкой на валяльню, где катали валенки, откуда недели через две-три, привозились новые, пахнувшие почему-то керосином валенки. Дедушка степенно вынимал из мешка (при этом лукаво прищуривал глаза), одну за другой четыре пары, предназначенные исключительно нам, его внукам и внучке.

     За время, пока катались валенки, мама вязала из пряжи нам носки. И теперь на катке был нестрашен даже самый лютый мороз в новых валенках, носках и рукавицах...

     Спустя много лет, те вечера отзываются из памяти тихой и щемящей до боли и грусти элегической мелодией. И сколько бы составов с грузом прожитых лет не промчалось сквозь меня, свет от тех невозвратных вечеров, будет мне всегда озарять и дальнейший мой путь. И вижу я их так удивительно явственно, точно они были ни когда-нибудь в улетевшем прошлом, а только вчера...

                      

                                                                                      

 

 

                                                                             10

                        

                                                                   ОЖИДАНИЕ

 

      Сколько помню себя, я неспокойно переносил отлучки мамы из дому. Когда она уходила на колхозные наряды, я знал, что ещё солнце не сядет, как мама будет уже дома. Но поездки в город за покупками или на рынок для продажи молока и сметаны, почему-то всегда меня беспокоили больше всего. А всё потому, что они вызывали во мне опасение за её благополучие в пути и на улицах города, где сновало столько много машин, которые могли её сбить. Ведь она была неторопливая и медлительная. А ещё из дачного посёлка в город плохо ходил автобус, часто ломался и задерживался. Да мало ли какие возникали причины, которые мама порой забывала учитывать. А вот другие женщины, сделав все дела в городе, возвращались домой завидно, тогда как мама только после захода солнца. Многие женщины толкучку не посещали, обходясь одними магазинами, а мама никак не могла обойтись без толкучки, где искала поддержанную одежду и обувь для нас, своих детей, так как зарплаты отца для магазинных вещей не хватало. Вот поэтому стоило ей уйти в город, как я начинал думать о ней, чтобы с ней ничего там плохого не приключилось, и ни в какую беду не попала. Разумеется, свои переживания я глубоко таил в себе, не поверяя их ни братьям, ни тем более отцу.

      Правда, беспричинные тревоги за детскими играми вскоре незаметно вытеснялись. И за день так остро больше не досаждали, как было это с утра. Однако ближе к вечеру, видя, что мама ещё не пришла из города, я вновь начинал думать о ней...

      Вот уже предосенние вечерние сумерки осторожно входили в родную улицу, вот уже в сарае стояла на привязи корова и подходил момент её дойки, вот и братья прибежали с улицы домой, И в ожидании ужина, как бы между делом, затевали какую-нибудь игру, вот и отец вернулся из гостей от родственника, и от отца чуждо и удушающе сильно попахивало спиртным, а матери всё не было. Отец тоже, как и братья, спрашивал у меня, где мать, на что я сдержанно отвечал, что она ещё не пришла из города. Услышав мой ответ, отец возмутился, пересыпая свою грубую речь матюгами, потом, что-то сердито проворчав, улёгся на кровать, поставив ноги широко на её спинку, приняв беспечный вид,

      Видя, что отца  столь долгое отсутствие матери ровным счётом больше не волнует, в отчаянии я выбежал из хаты на двор, потом стремительно метнулся на улицу. И, замерев посреди пыльной дороги, выглядывал её сквозь пелену сумерек вдаль улицы. Между тем в домах уже уютно светились окна, в вечернем воздухе пахло парным молоком и вкусной жареной картошкой, а от балки веяло прогорклым запахом репейника, и ароматами череды и полыни.

      На краю посёлка, с одним светившимся фонарём, улица по-прежнему была сумрачна и пустынна, там не видать ни тени человека, ни машины, кругом тихо, лишь во дворах то тут, то там слышны отдалённые голоса. И от этого, что все хозяева дома, справляя свои житейские обязанности, а матери до сих пор нет, на душе становилось завистливо и жутко.

      А тем временем братия, кое-как поужинав, выйдя во двор на горку привезённого отцом песка, продолжали свою игру. И я, испытывая на них безотчётную обиду, с неприязнью слышал их  голоса.

      На столбе, почти перед двором, вспыхнул фонарь, видно, отец включил, поскольку это делал только он. И в подтверждение моей догадки, послышался приглушённый кашель отца, потом он громко высморкался. Сейчас я чувствовал себя самым одиноким человеком на свете, несмотря на доносившийся говор братьев и ворчание на них отца, чтобы не растаскивали  по двору песок. И мне казалось, что дороже и родней матери для меня нет человека. Я больше её никогда не увижу, а минуты ожидания тянулись так медленно, что в этот момент меня ничто уже не могло рассмешить и освободить из когтей страха за жизнь матери. Все окружающее меня: улица, хата, деревья были настолько постылые, что теряли всякий смысл, вызывая тоску по маме, без которой усиливалось ощущение никчемного существования. И загустевшая уличная темень, отгоняемая электрическим светом, падавшим от фонаря со столба, мерцание зыбких звёзд в аспидном небе, не касалось моего сознания, вытесненное неодолимыми переживаниями о маме, которую в пути могла настигнуть беда. И от этой, холодившей душу панической догадки, по спине бежали мурашки, что ещё мгновение и терпение лопнет, я зарыдаю...

      Наверное, моя тревога каким-то образом передалась братьям, потому что они тотчас бросили игру и молча подошли ко мне, точно по кем-то обусловленной свыше команде. И буквально в этот момент из непроницаемого уличного мрака на свет фонаря входила небольшая фигурка матери, неся в руке переполненную сумку

      И вот уже  радость переполняла всё моё существо, что я во весь опор кинулся навстречу матери, даже не заметив, как следом за мной припустились братья. И вот мы трое окружили маму со всех сторон, тянули из её рук сумку, кто же из нас быстрей ею овладеет. Проворней нас с Глебушкой, конечно, оказался Никитка. А мне было слегка обидно, что я столько выстрадал за день, как бы остался ни с чем. И они, проведшие время беспечно, теперь наравне со мной радовались встречи с матерью.

       Пока шагали ко двору, я беспрестанно задавал маме один и тот же вопрос, почему она так долго была в городе? При этом в моём голосе слышалась такая обида, что мама поневоле растерялась. Она была ни в чём не виновата, но  всё равно передо мной испытывала свою вину и только за столь позднее возвращение из города. И с чувством досады и недовольства в голосе, стала объяснять, как опоздала на автобус, а следующий поломался, и она прождала два часа. И потом заговорила всё ещё, пребывая в печали и досаде о том, как ей нелегко достаётся только одно хождение по толкучке в поисках вещей нам, её детям, чтобы найти доступные по нашим деньгам, которые тогда зарабатывал один отец.

      Выслушав маму, мне стало её очень жалко, и  вскоре у меня прошла обида. И я совсем успокоился. А когда пришли в хату, мама стала выкладывать из сумки на стол свои покупки. Но руки Никитки опережали мамины, он быстро вытаскивал свёртки, в одном из которых брат обнаружил пирожки с повидлом. И тогда принялся их уплетать за обе щёки.     

      Меня же больше привлекали новые вещи, так как появлялся вкус к одежде. И я сразу присвоил себе самые лучшие брюки и рубашку, полагая, что на это имею все права, так как я ждал маму больше братьев. Я видел, как она улыбалась, поощряла мой поступок, и ей было хорошо только оттого, что вещи мне понравились, она сумела угодить мне, значит, она не зря задержалась. Причем братья тоже примеряли рубашки, брюки и обувь, отчего все были безмерно счастливы.

      А сестре Наде, которая спала и проснулась от наших возбуждённых голосов, мама подала большую красивую куклу, у которой закрывались глаза, но уже побывавшей в детских руках. И я обрадовался, что сестра тоже осталась довольна, и её карие большие глаза сияли детским восторгом, разглядывавшие куклу...

       И только отцу кроме пары носков больше ничего не перепало, впрочем, как и самой маме, потратившей все деньги исключительно на нас, своих детей.

      После того, как все покупки были распределены между нами, мама с облегчением вздохнула, медленно опустилась на табурет возле стола, облокотилась о столешницу, смежила утомленно веки, провела рукой по липу и на секунду задумалась. И вспомнила, что корова-то ещё не доена, и снова поднялась.

      В этот момент отец продолжая полеживать на кровати, резко, отчётливо выкрикнул:

      – Все деньги истратила?

      – Да, да, – утвердительно ответила мама с оттенком обиды, сурово посмотрев в сторону отца, – зато в дело произвела, чтобы твои дети были одеты и обуты, а ты этого никак не ценишь!

      Я посмотрел на маму с понимающим, исполненным благодарности, взглядом, и недоумевал, почему отец так несправедливо упрекнул её. Хотя я уже достаточно привык к сложившимся между родителями неуступчивым отношениям. Тем не менее я не хотел, чтобы они затевали бестолковые ссоры и дрязги. И каждый раз я заступался за маму, подвергавшуюся без конца нападкам отца, часто необоснованным и нелепым...

      Однако на этот раз, стоило отцу выразить своё недовольство, что мама растратила все деньги, да ещё из города поздно возвратилась домой, я промолчал, точно этим самым его поддерживал. Хотя потом запоздало упрекнул себя, что не оборвал вовремя отца, не пресёк его нервный выпад, основанный на супружеской ревности, чтобы не позволить разгореться склоке родителей, поскольку мама перед отцом ни в чём себя ни разу не запятнала. Конечно, за явной скупостью отца, просматривалась глупая ревность, и дальше начинался поистине настоящий допрос, где она так долго пропадала? Такое начало ссоры меня повергало в растерянность, и я тупо помалкивал, так как ещё не ведал, как надо реагировать на ревнивые подозрения отца, заключавшиеся в том, будто бы мама вовсе не ходила по магазинам и толкучке, а все ею принесённые из города вещи кто-то ей дал, чего нелепей нельзя было придумать. Конечно, прямо он это не высказывал, но смысл подразумевался тот же. А ведь самого в выходной день в город не вытащишь, как порой говаривала мама…

       И помню, как однажды стужной зимой она также  долго задерживалась в городе, а меня всего пронизывала за неё острое беспокойство. Вот ясный морозный день неудержимо угасал, солнце раскалённым шаром опускалась за дальнее заснеженное поле, которое простиралось чуть в стороне от колхозного двора, и оно окрасило в густой алый цвет полоску синего небосвода, окутанного морозной дымкой. С наступлением сумерек в иссиня-тёмном пространстве неудержимо крепчал сухой ядрёный мороз, отчего потрескивали крыши, заборы, деревья. А подтаявший за день на солнечном пригреве снег, к вечеру превращался в тонкие прозрачные узорные кружева.

      В хате горел электрический свет, почти докрасна натоплена печь. Только что мы, братья, вернулась с улицы, где на санках катались с бугра в балку. Пятилетняя сестра Надя лежала на диване, свернувшись калачиком, как-то трогательно приложив к губам пальчики, вся насторожилась оттого, что нет давно из города мамки.

      Когда стало ясно, отчего такая в доме гнетущая тишина, я тоже поневоле проникся ею, тотчас сник и приуныл, лишь рдеющие щёки от недавнего пребывания на морозе как бы ещё хранили уличный задор и веселье. Однако братья, не в пример мне, вскоре отвлеклись игрой в бумажные кораблики, устроив на полу, устланном дорожками, морские баталии.

      Отец, держа в руке кружку с чаем, расхаживал степенно по комнате от стола к окну, заглядывал в окно инстинктивно, сквозь разукрашенные морозом стёкла, где было совершенно ничего не видно. Потом, отойдя, пил беспечно, неспешными глотками чай, и, покряхтывая от удовольствия, вздыхал и молчал, сумрачно надвинув на глаза тёмные брови. Затем что-то тихо пробормотал, словно кого-то заговаривал, и от его таинственного ворчания становилось безотчётно тревожно. И тут вдобавок с дивана начало раздаваться плаксивое причитание сестры, от которого даже в своём углу затихли братья, оставив игру в кораблики. Они встали с пола за столом во весь рост, настороженно следя за движениями отца, не умевшего поговорить с нами по душам, оставаясь неясным при своих загадочных мысля. Я про себя на него сердился оттого, что он проявлял крайнюю нерешительность. Вместо того, чтобы идти встречать маму, он снова всматривался в замороженное окно, и как будто этим самым невольно принуждал осмелиться нам. И тогда я, отчаянно перехватив озадаченные взоры братьев, тотчас же предложил собраться и выйти  навстречу матери, и они меня незамедлительно поддержали, став быстро одеваться, отец одобрил намерение сыновей, которые отнеслись к односложной реплике отца равнодушно, как будто этим самым, умалив его присутствие. Когда мы уходили, он, допивая свой чай, даже не удосужился что-либо сказать нам в напутствие…

 

                           

 

                                                        ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

 

                                                                            1

                              

                                            КАК Я ПОУЧАЛ БРАТА НИКИТКУ

 

       И вот довольно жаркое лето осталось позади, и снова на пороге стояла тёплая и большей частью сухая осень. Я пошёл уже в третий класс с тем радостным чувством, когда знаешь, что впереди тебя ожидает столь важное и приятное событие как принятие в пионеры, и тем самым закончится период октябрёнка. Впрочем, не без гордости я носил звёздочку с изображением маленького пролетарского вождя, который и для малышни был кумиром всех жизненных начал, вступающей на многотрудную стезю жизни, вот только бы никогда, не подумал, что через несколько десятилетий этого кумира развенчают и признают, как величайшего гения зла. И я сам буду относиться с большим сожалением, что столько лет находился в плену обманчивых иллюзий, словно с завязанными глазами, что революция повернула страну на путь, прервавший естественный ход событий, естественное развитие общества, заставив людей мыслить совсем отвлечённо от нормальных потребностей человека, поработив свободный дух, навязав ему лживые идеи и политические установки, обеднив его знаниями истории и общечеловеческими ценностями, приучив к стандартному мышлению, сделав политически близоруким, идейно запорошенным, внушив презрение к мировой буржуазии, посеяв веру в лжеучение вождей. А сами ничего не сделали, даже свои планы и пятилетки не выполняли, без конца надували народ мифическими обещаниями. Об утопичности коммунистической идеи можно рассуждать бесконечно, находятся её упорные защитники, которым жалко расстаться с ней, как со сказкой. И не хотят знать, что в основу развития общества надо вкладывать не идеи, а закон, создающий объективную реальность, как предпосылку к социальному развитию. А без экономики нет движения вперёд,  которую коммунисты подменяли волюнтаризмом, да и сейчас говорят о регулируемой экономике, относясь с недоверием к рыночным отношениям. Неужели объективные законы, по которым развивается производство, должны подчиняться воле человека? Даже психику людей невозможно заставить жить оторвано от нравственности, поскольку человек входит в систему общественных отношений. А если они связаны с идеями коллективной собственности, то человек заведомо ставится в подневольное подчинение этим идеям, сковывается его природная инициатива, изменяется и его нравственность, психология. Этого коммунисты и добивались, когда хотели воспитать нового человека, выращенного как бы в тепличных условиях своих утопических идей. Этого они добивались, когда повязывали юному человечеству пионерские галстуки, ослепляя их кумачовым цветом борьбы за равноправие. Вступление в полосу пионерии было закономерным велением того времени, заведомо приукрашенной, широко вещательной пропагандой, идейной направленностью искусства на умы людей, такими фильмами как: «Васёк Трубачёв и его товарищи», «Тимур и его команда», и ещё ряд подобных кинолент тех лет, которые заряжали сознание и душу энергией веры в будущее бессмертие идей коммунизма. Поэтому, принятию в пионеры я придавал огромное значение, причём испытывал несказанное чувство полёта души, когда на торжественной линейке после посвящения в пионеры и произнесённой клятвы, будь во всём примером, на груди у тебя заалел красный галстук...

       Помню, придя домой из школы, я его не хотел снимать, так он был мне дорог, что расставание с ним воспринимал, как предательство красному треугольнику.

      Правда, со временем эта эйфория улетучилась, и даже дошло до того, что я уже ленился повязывать красный лоскут шёлка только и всего, что символизировало мою формальную принадлежность к пионерии. А на самом деле, о сути смысла этого движения, я имел достаточно смутное представление. Конечно, то, каким должен быть пионер, знали все, однако, на деле это было далеко не так, поскольку без зазрения совести любой из нас мог весьма легко залезть в чужой сад, а вместо того, чтобы помочь старику, нагрубить ему, а также пробовали приобщаться к вредным привычкам – курить, играть в карты...

       В этот же год пошёл в первый класс мой брат Никитка. Для него это было важное событие, как для меня принятие в пионеры. Теперь мы, третьеклассники, сидели по правую сторону от учительницы, тогда как первоклашки – по левую, заняв наш парты, стоявшие в один ряд.

       С первых дней начала занятий я пояснял Никитке как легко выводить палочки и крючочки, если хочешь выучиться писать, но сколь трудней ему станет учиться дальше, когда пойдут уроки по арифметике и русскому языку. Правда, это я произносил не без гордого преувеличения, что скоро ожидало брату столкнуться с первыми трудностями в учении. Он, естественно, не спешил брать на веру мои предсказания, и внимал моей болтовне несколько рассеянно и с долей иронии. А я, видя, что мои слова его по-настоящему не задевают, стал ещё усердней расписывать какие громоздкие задачи и упражнения предстоит ему решать в недалёком будущем.

      Мои нравоучения, произнесённые с пылом, услышала мама, она зачем-то вошла в переднюю комнату. Но моя речь, наверное, привлекла её внимание, и тогда она решила дослушать её до конца, стоя под дверью. Разумеется, я сообразил это тотчас же, когда она неожиданно вошла в комнату с загадочной улыбкой на круглом лице. Вот она остановилась, почему-то продолжая загадочно улыбаться, а мне от этого вдруг стало донельзя стыдно, что, кажется, я сильно покраснел, так как она меня застала, как будто бы в неприличном виде или уличила в воровстве.

      – Миша, когда хорошо учишься, тогда самая трудная задача покажется пустяковой. Надо только внимательно слушать поясняемый учительницей материал, – назидательно произнесла мать.

      – Я говорю так потому, чтобы он старался учиться, – промолвил в оправдание я, всё ещё испытывая стыд.

      – А разве ты сам всегда старался? – заметила снисходительно мама, при этом глядя на меня с любовью.

      Однако на это я не нашёл что ответить, между тем продолжая снимать школьную форму, развешивая потом по спинке стула.

      Заметив, с каким аккуратным тщанием я это делал, мама перевела взгляд на Никитку, который, снимая с себя новую форму, бросал её кое-как на стул, о чём ему она не преминула заметить тоном укора и поучения.

      – Зачем ты так делаешь, Никитка, на что будет похожа твоя форма после такого обращения? Ты погляди, как аккуратно это делает Миша.

      – А я ещё не умею, – отмахнулся брат, взирая равнодушно на мою аккуратно развешенную на стуле форму.

      – А ты приучи себя к порядку сразу. Это делать нетрудно, – наставительно пояснила мама. Однако брат только ловил слухом назидание, а до конца не проник в то, что от него требовалось. Словом, Никитка с самого начала не приучил себя аккуратности и порядку. И чтобы ему не поручали, он ничего не делал в срок. И это сказалось впоследствии на всём его укладе жизни. За что бы он ни брался, всё у него выходило с бухты-барахты, кое-как и необдуманно. Он куда-то всегда спешил, словно кто его подгонял. И всё-таки положительное начало в нём несомненно преобладало. Он мог навсегда оставаться верным и надёжным другом, вовремя приходящим товарищу на выручку, он поступался своими интересами ради других. Причём он остался таким поныне, вполне смелым, ловким, быстрым, находчивым, а в чём-то даже отчаянным.

     Я уже говорил, что тогда он в основном дружил с соседским пацаном Лёней Рекуновым, которого бабка и мать очень холили и пестовали, чересчур много ему не позволяя болтаться где попало и с кем придется. Но особенно почему-то у них вызывала подозрительное опасение дружба Лёни с Никиткой.

      – До каких пор ты будешь с ним якшаться? – злобно вопрошала мать Лёни, высокая сухожильная баба с сильным голосом, причём для которого казалось, не было рамок стеснения, прослыв донельзя напористой, что никогда своего не упустит.

     И тем не менее вопреки запретам тётки Вали, Лёня не очень-то реагировал на увещевания своей строгой матери и в том числе бабки, продолжал водить дружбу с Никиткой. Причём они в один год пошли в школу и даже сидели за одной партой. Не знаю, почему их прозвали Чуком и Геком. Особенностью в их дружбе было то, что они любили подражать друг другу в нарочито-шутовском поведении, и в этаком дуэтном исполнении виртуозно ломали свои языки на манер Штепселя и Торопуньки, при этом почти в точности копируя их интонации и мимику. Это подражание двум украинским комикам было связано с просмотренным тогда фильмом «Ехали мы ехали», где эти комики сыграли превосходно.

     Друзья даже порой не унимались на уроках, в результате чего им неоднократно делались замечания Варварой Васильевной, которые, собственно, действовали на озорников временно, вызывавшие у всего класса (первого и третьего) своими бесподобными кривляньями, подчас безудержный смех. Но особенно мы покатывались со смеху, когда наши клоуны умудрялись перепачкаться чернилами, которые разрисовывали им лица и руки, тогда ничего другого учительнице не оставалось, как прервать урок, поставить весь класс по стойке смирно, а виновников этого безобразия рассадить по углам, откуда они, глядя друг друга, сами с себя  же и смеялись почти до окончания занятий…

      Возвращаясь домой из школы, они становились на поляне зачинщиками борьбы на сияющей под сентябрьским солнцем зелёной травой. Потом втягивали пацанов не только из своего класса, превосходившего все остальные своим числом, а также из старших.

      Затея рукопашной борьбы нравилась Ивану Косолапову, самому младшему из этого «клана», состоявшего из двух семей, учившемуся с Никиткой. С Иваном поддерживал дружбу Гришка Куравин, тоже из его класса, проявлявший задиристый нрав. Гришка был лупоглазым, с глупым, и вместе с тем, злым выражением лица, нос был утиный, почти как у Буратино. Он любил кого угодно подбивать и провоцировать на такого рода столкновения и потасовки затевавшиеся сперва как бы в шутку, однако, в самом пыле борьбы переходившие в настоящее яростное кулачное побоище, доводившее порой до кровавого мордобоя...

     Почти у всех братьев Косолаповых проявлялось неуёмное стремление к верховодству над всеми пацанами, сманивая под своё начало остальных разными уловками, превращая в своих сторонников. Они умели изготовлять самопалы, владели карманными электрофонариками, которые им привозили в подарок двоюродные братья, проходившие службу в армии в Германии. А в глазах мальчишек это считалось неким приоритетом, а отсюда распространилось влияние, точно попавших под действие гипноза.

       Эта же черта к лидерству также была свойственна Ивану, и вокруг него уже образовалась компания сверстников. Однако Никитка и Лёнька стояли к ним особняком, не примыкали никак, что Ивану, по-видимому, не нравилось, а чтобы их подчинить себе, он провоцировал ссору, за которой следовала драка...

       Надо сказать, Косолаповы в посёлке были далеко не на последнем счету, и жили в приличном достатке. Хотя их отец, дядька Никифор, был всего лишь колхозным  шофёром. Одними из первых они выстроили большой крытый жестью дом, а также приобрели телевизор. Пройдёт ещё года два, и они первыми в посёлке приобретут первую модель автомобиля «Запорожец». А уже для того времени это было немало. Благосостояние, нажитое своим трудом, многого стоит, поэтому родительский авторитет способствовал их отпрыскам завоёвывать уважение и почитание в мальчишеской среде. Это обстоятельство ставило того же Ивана на недосягаемую высоту, и потому как бы давало законное право находиться в числе лидеров и подчинять себе других. И само собой к Ивану тянуло пацанов, как магнитом, притом даже мои сверстники приглашали его в свою компанию, и чуть ли не сами возводили в абсолютные лидеры.

      Я уже рассказывал о своих сверстниках, рождённых осенью, а значит, учившихся классом младше. Один был Вовка Косолапов, приходившийся двоюродным братом Ивану, поскольку их отцы доводились родными братьями. Второй – сын заведующего молочно-товарной фермой Валерка Козлов, отца которого почти все посельчане не любили. Однако впоследствии это не помешает ему стать бригадиром, и он окружит себя всей местной знатью ещё похлеще, чем сам Харлампий...

      И вот эти двое Иван и Вовка  Косолаповы взяли в свою компанию Валерку Козлова, Гришку Куравина, Сергея Находкина, Борьку Рыкова, Петра Брыкина. Все они и составляли долгое время одну компанию вечно заводившие подчас беспричинные потасовки со всеми теми, кто был несколько слабее их и не считались отъявленными задирами. Таким образом, в совместных организованных действиях они представляли собой для разобщенных пацанов несомненную силу, способную угрожать любому, кто не с ними. Правда, они не рисковали нападать на тех, кто мог один на один довольно легко дать им отпор. К ним относились мои одноклассники Самоедов и Волошин, не говоря уже о старших ребятах...

      Короче говоря, борьба на поляне после уроков иногда приобретала массовый характер, когда осенняя погода стояла особенно по-летнему тёплая. И молодая, сочная зелёная трава как бы сама приглашала поваляться по её прелестному изумрудному ковру, где обыкновенно играли в футбол и где рядом было коровье стойло.

      Иван Косолапов имел привычку налетать на противника исподтишка, причём ни с того ни о сего, и этим самым старался тотчас повергнуть недруга на землю, коим, собственно, для него он мог отнюдь не являться. Просто он, выбирая для своей утехи первого подвернувшегося на глаза человека, чтобы показать свою удаль и силу перед девчонками. Так однажды он, с разбегу сзади, повиснув на мне, ловкой подсечкой по ногам довольно легко сбил меня и подмял под себя, как медведь-шатун. Потом кто-то толкнул кого-то  ещё прямо на нас, барахтавшихся на земле, поскольку падая, я всё-таки ухватил Ивана за руку и мы рухнули вместе. Впрочем, никогда я не втягивал себя в борьбу, и отчаянно вырывался из его захвата, при этом Иван без конца смеялся, как полоумный. Хотя он вообще отличался донельзя едким, насмешливым нравом. Между прочим, эта черта в большей или меньшей степени, как я уже упоминал, была присуща всем без исключения Косолаповым, даже старшим.

      И вот стоило завязаться борьбе на земле, как к нам подключились другие, и в мгновение ока образовалась целая свалка. Кто-то резко кричал от боли, а кто-то резво кричал сверку, придавливая нас к самой земле. Причём за время этой кутерьмы, я не издал ни одного звука стона, лишь только кряхтел, сопел, решительно пытаясь выбраться из устроенной Иваном свалки. Иногда мне казалось, что сделать это не удастся, вот ещё один чей-то дерзкий наскок сверху образовавшейся большой кучи и от меня останется пшик. И на мгновение меня одолевал страх, который только  прибавлял мне сил, и я делал одно усилие за другим, чтобы выбраться (подобно угорь гибким и подвижным телом), из переплетённого клубка пацанов, что-то бессвязно галдевших, не жалевших друг друга, каждый выворачивался и спасался из захлестнувшей давки как умел, нисколько не надеясь на помощь со стороны. 

    Когда клубок из живых тел, наконец, распался и все стали с красными лицами разбредаться от места скопления, у каждого был отнюдь неприглядный вид. У кого-то не хватало на форме пуговиц, у кого-то в лепёшку смяли фуражку, набок съехал ремень, у кого-то на лице или руках саднил кровоподтёк, у кого-то брюки были выпачканы в зелёную траву.

                  

             

                                                                          2

   

                                                РИСКОВАННЫЕ СОСТЯЗАНИЯ

 

      В тот год – наверное, с весны – было выбрано место под строительство нового клуба, куда отошла значительная часть большой поляны, тем самым потеснив футбольное поле. Это место, разумеется, обнесли временным забором. И сюда стали завозить кирпич. Но в основном – шлакоблок, доски, известь, песок. Здесь мы, мальчишки, на свой страх и риск играли в войну, делая из шлакоблока тайные ходы в виде лабиринтов, которые нами воображались подземными катакомбами, которые от чей-то малейшей неосторожности в любой момент  могли обрушиться на нас…

     К строительству клуба приступили, если я не ошибаюсь, с осени, потому что в зиму остались стоять так и не завершенные до конца стены. Пока клуб строился, за это время менялись строительные бригады. Помню, начинали наши соседи Рекунов и Волосков, а доделывали уже другие. Причём стройку днём и ночью охранял сторож по фамилии Коломин, приставленный колхозным начальством. Это был крепкий на вид мужчина, лет сорока, но он плохо ходил, так как были больны ноги, но что мы, пацаны, тогда о нём знали. И вот этот сторож  для нас, пацанов, подчас становился объектом забавы, и  доводили его до белого каления, он бросал в нас костыли и всё, что попадалось под руку, а сами бросались в рассыпную. Между прочим, среди нас был и его младший сын Пётр, который с жалким видом, как увалень, стоял в сторонке и даже не посмел заступиться за отца. В семье Коломиных было две дочери и два сына. Старшая была отдана на воспитание бездетным родственникам, которые жили на Дальнем Востоке, где брат отца Петра служил в армии, женился и остался там. Коломины жили бедновато, сам дядька Тимофей получал по инвалидности небольшую пенсию, тётка Маруся работала в полевой бригаде, держали с трудом одну корову, кур – вот и всё их хозяйство. Подробней о своих отношениях с Петром я рассказал в другой повести, а пока продолжу…

     Итак, строительство клуба донельзя растянулось, хоть и были возведены пока одни стены, в оконные проёмы были вставлены колхозными столярами-плотниками остеклённые рамы, вделаны двери, однако внутренняя отделка зала почему-то проводилась не спеша. Столярные и плотницкие работы, между прочим, выполнял мой дядя Митяй с Никифором Волошиным.

     Своим детским умишком я полагал, что такая неторопливость объяснялась исключительно тем, что отделочные работы интерьера требовали сами по себе основательной, скрупулезной точности, что ни в чем нельзя было ошибиться или просчитаться, чтобы отделка зала, внутреннего убранства стен, соответствовала высокому искусству мастеров. В общей сложности на постройку и отделку зала, по меньшей мере, ушло года два. Хотя с полной уверенностью, это утверждать точно я не берусь, поскольку с той поры прошло безвозвратно много времен. Однако знаю одно: пока строился клуб, для нас, пацанов, всё это время он служил местом игры в войну, причём происходили жестокие стычки, когда стихийно делились на две враждующие группы, состав которых я уже достоверно назвать не могу, особенно ту, в которую входил с братом я.  Но уж невозможно  не помнить, что Косолаповы младшие, Вовка и Иван, как всегда были нашими оголтелыми противниками вкупе с другими, уже мною ранее называвшимися.

      И вот одна группа пряталась за одной стеной клуба, тогда как другая – за противоположной. К тому же участники баталии  становились по обе стороны стены, то есть по углам, разделившись поровну на две группки, чтобы противник был хорошо виден, располагавшийся на своей стороне по-нашему образцу. И без устали метали друг в друга камни, летевшие градом с обеих сторон отнюдь не в шутку, а на полном серьёзе. А порой с такой яростью, что это только заряжало противников лютой ненавистью, норовившие метко поразить врага, причём ни капли не ручаясь за исход в том случае, если бы камень вдруг точно угодил любому из нас в голову или ещё куда-нибудь.

     Камни летели из-за дальнего от нас угла вдоль стен клуба, достигая и перелетая, падали вне цели. Наши враги, как и мы, наловчились не подставлять себя под неминуемые удары. Между прочим, иногда даже этак нарочно смело высовывались из  укрытия, чтобы выказать личную храбрость, невзирая на грозившие в тебя попадания камней, летевших словно градом. Впрочем, они не отличали их метателей особой меткостью, что позволяло высовываться из-за угла клуба и выкрикивать в адрес друг друга оскорбления типа: «Эй, мазилы, у вас руки коротки, не оттуда растут, ещё каши мало ели».

      Такие сражения могли длиться час, а может, два, пока азарт единоборства постепенно совсем не угасал. Но в таких схватках побеждённых и победителей не было, все оставались целы и невредимы. А когда обоюдный дух борьбы сходил на нет и вражда как бы сама по себе улетучивалась, мы, недавние смертельные противники, собирались все вместе и заключали перемирие. А потом начинали рьяно, с оставшейся, однако, неприязнью обсуждать итоги нашего сражения. Кто ловчее и бойчее отражал из противников атаки. При этом припоминая самые захватывающие моменты. Особенно в этом усердствовал Иван, несравненный пересмешник и зубоскал, задававший всегда тон в словесных перепалках. К тому же он всегда норовил преувеличивать действия и воинские подвиги своей «шатии», и в то же время приуменьшать бойцовские качества противника. И в итоге получалось, что они выиграли, а мы проиграли битву.

       Конечно, наш спор мог длиться бесконечно, так как Иван выставлял нас в карикатурном виде. В частности, в отчаянных спорах в основном, пожалуй, больше всех участвовали он да я, лишённый напрочь дара насмехаться над противником. Безусловно, на моём месте, наверное, любой другой не потерпел бы несправедливых наскоков на своих товарищей и себя и пошёл бы кулаками восстанавливать царство истины. Однако по своей природе я никогда первый не начинал драк, стремясь всегда переубедить недруга логикой суждений, но он всё равно совершенно незаслуженно приписывал исход всей борьбы в свою пользу. Может быть, в душе Иван признавал ничью, но на словах хотел покуражиться.

      Бывало, с Иваном у меня возникал принципиальный спор, например, о сути кино. Как-то раз идя после детского киносеанса домой из клуба, мы начинали обсуждать только что просмотренный фильм. Причём мне редко удавалось переубедить своего оппонента. Поскольку он считался не по возрасту вполне сведущим во многих вопросах, в чём превосходил меня, по крайней мере, так мне тогда казалось. В частности, он справедливо считал, что фильмы показывают не натуральную жизнь, а сыгранную артистами. Но так неподдельно, что зрители представляют, будто так всё происходило на самом деле или что могло происходить в действительности.

     Узнав от него тайну кино, я был крайне поражён тем, как он мне так убедительно поведал и с чем в душе я безоговорочно согласился. И всё-таки я упорно не желал расставаться со своей наивной иллюзией, что кино снято не по подобию жизни, а это и есть сама жизнь, показанная на экране с её всамделишными героями, без какого-либо участия в нём артистов. Вот поэтому я  не мог расстаться  со своей заведомо ошибочной точкой зрения на искусство кино. И ещё вдобавок пытался доказывать ошибочными аргументами, что по вопросу кино не существует той истины, которая свойственна  исключительно моему наивному представлению о природе кино. И как бы в душе я не сознавал своё заблуждение, я всё равно не хотел мириться с тем, что вовсе не актёры заняты в кино, а кино есть сама жизнь. Ивану же ничего другого не оставалось, как заливаться саркастическим смехом большого знатока. Он вертел пальцем у своего виска. чем меня только смущал и я старался не попадаться ему на глаза.  Мы и позже с ним спорили, но он с чувством победителя заканчивал со мной бесполезный спор, состроив на своём насмешливом лице этакое снисходительное выражение непобедимого мудреца и уходил с чувством своего превосходства. Конечно, в споре я демонстрировал далеко не лучшие свои качества, тем не менее это настаивание на своём того, о чём ещё не имел ясного представления, оправдывалось искренним заблуждением, не желавшего расставаться со своими наивными иллюзиями о природе кино. И я скоро пришёл к выводу, что актёры, занятые в кино, настолько хорошо играли свои роли, что мне очень хотелось принимать за желаемое то, что они исполняли свои жизненные роли с таким блеском...

     Между прочим, из всего своего класса Иван учился лучше всех, впоследствии прослыв эрудитом; хорошо играл в футбол, особенно головой, похожей на дыню, из-за чего его и прозвали Дыней. После школы он успешно окончил техникум, затем отслужил армию. Казалось, до сих пор всё для него складывалось как нельзя лучше, но вскоре после службы в армии фортуна от него отвернулась, явив собой трагический лик, поскольку, как я уже рассказывал выше, со своим двоюродным братом Сергеем он попал в дорожную аварию, которая произошла ночью. Если бы на мотоцикле было исправлено  освещение, разумеется, ничего бы не произошло, они бы могли заметить ехавший навстречу тоже без света трактор с поднятым ковшом. Была ли то судьба или халатное обращение с техникой самих водителей, кто теперь узнает. Но в результате рокового столкновения Иван погиб. А ведь мог чего-то достичь в жизни: стать руководителем, организатором, а может быть, пошёл бы по научной стезе. Но не суждено, кто-то, видно, за нас решает, кому счастье улыбнётся, а кому всю жизнь терпеть нужду...

       Можно было бы значительно глубже рассказать о наших мальчишеских противостояниях, делившихся на враждующие лагеря, как лазили за фруктами в чужие сады, за овощами по огородам, как играли в войну, партизаны, устраивая в лесополосе штабы с землянками, делая самопалы, взрывчатки, лискунчики, как находили вы¬мытые дождями боевые снаряды и мины, оставшиеся со времён войны, как разжигали костёр и бросали в огонь мину, а сами смывались в овраг, как играли под деньги в стуканчика. Но пойдя по этому пути, я бы уклонился далеко от основной темы отображения наиболее характерных эпизодов из того пережитого периода...

                                                                                                       

                                                                            3

   

                                 РАССТАВАНИЕ С ПЕРВОЙ УЧИТЕЛЬНИЦЕЙ

 

     Наступление зимы предвещало неминуемый приход Нового года, однако, несмотря на радость его ожидания, я был далёк оттого, что прожит ещё один год, а значит, мы стали неотвратимо старше. Впрочем, это обстоятельство нами всегда встречалось с поднятием морального духа, поскольку не чаяли выйти из детства, наивно полагая, что расставшись с ним в дальнейшем нас ожидают невиданные доселе блага юношеской жизни. И мы серьёзно мечтали, что каждый Новый год нам принесёт нечто прекрасное...

      В конце осень стояла дождливая и тот промежуток от предзимья и до начала зимы прошёл баз всяких намёков на то, какой будет зима, поскольку кругом стояла непролазная грязь, наводившая на меня беспросветную скуку. Правда, иногда вдруг подмораживало, и всё равно шли обложные дожди, и тогда земля покрывалась глянцем прозрачного льда, начинался сильный гололёд, по которому было опасно ходить...

      Накануне Нового года наша стенная округа, иссечённая балками, мучнисто побелела, что сразу вселило надежду, наконец капризы зимы  миновали и должен лечь снег. И тем не менее погода по-зимнему так и не устоялась, по-прежнему преобладали пасмурные, унылые дни со слабыми морозцами, а бесснежье, кажется, грозило тянуться нескончаемо. От этого Новый год прошёл довольно вяло, как будто всё кругом потухло, изжило себя, выродились зимы, отчего казалось, тянулась бесконечно поздняя осень. Каникулы проходили соответственно невесело, катка не было, болтаться по улице без дела не хотелось. Я безвылазно проводил дни дома, с книгой в руках...  С началом занятий в школе я неожиданно заболел гриппом, и как раз в это время выпал первый снег, оживив всё вокруг, поднял настроение у нас, ребятни. А я всю неделю не ходил в школу. Смотрел в окно на снежную улицу и переживал, что не могу кататься на санках с бугра. Задание на дом я брал у двоюродной сестры Вероники Снегирёвой, которая иногда по пути домой из школы заходила к нам и в двух словах объясняла то, что было на уроках. Или мама сама ходила к ним, жившим от нас всего через три двора.

      Вероника считалась несколько гордой, а иногда даже заносчивой девчонкой, но скрытной. И вместе с тем была скромной, довольно уравновешенной, и весьма симпатичной с толстой русоволосой копной, прямой слегка с горбинкой нос, чёткий вырез губ, круглые щёчки, серые умные глаза. В школу она всегда ходила опрятной, несколько выхоленной, производя впечатление благовоспитанной, однако, слывшей уязвимым самолюбием, не терпевшей в свой адрес какой-либо грубости и пошлости. Хотя при этом могла промолчать, сохраняя достоинство и выдержку. Со всеми учениками она держалась уравновешенно, спокойно, наделённая неподдельным обаянием и от этого к ней само собой тянулись не только одноклассники...

      Словом, сестра мне очень нравилась во всех отношениях, а поскольку она была моей сестрой, я весьма гордился ею, и наряду с этим, наверное, сожалел, что она доводится мне таковою. Но не будь она ею, я даже себе в этом не признавался, что был в неё тайно влюблен, и безмерно сожалел об этом и стыдился, что со мною это происходит. Впрочем, вовсе не предположительно был влюблен, а на самом деле, правда, своими чувствами я ни с кем не делился. Я вообще не умел выражать вслух то, что чувствовал, и подавно не собирался никому объясняться в любви. Поэтому я безжалостно загонял свои чувства глубоко в себя, если даже испытывал симпатию к той или иной девчонке, при этом не отдавая себе никакого отчёта, хорошо ли я поступал, не предоставляя своим чувствам этакого вольного простора, причём боясь их выражать словами, чтобы не казаться при этом донельзя смешным и нелепым. Быть может, всё это происходило потому, что сам о себе я думал чрезвычайно уничижительно, что я отнюдь не могу никому нравиться только лишь по тем причинам, что я безнадёжно мал ростом, очень тщедушен, выглядевший почти беззащитным, поэтому ничем исключительно не способен покорять сердца девчонок. Хотя на лицо был далеко не безобразен. Однако и в этом отношении, разглядывая порой себя внимательно в зеркало,  находил в своём лице массу досадных и обидных недостатков, повергавших меня подчас в непреоборимое отчаяние. И это, безусловно, усиливало о себе мнение, как о невзрачном, никудышном, отвратительном типе. В общем, я буквально ничем не мог привлечь к себе внимание девчонок, которых, между прочим, я в душе стал довольно равно боготворить, любоваться их стройными ножками, грациозными фигурами, правда, ещё утончённо не разбираясь в типах женской красоты. Их лёгкость, нежность меня бессознательно окрыляла, о чём не догадывалась ни одна душа…

      Мне иногда казалось, что Вероника, глядя на меня такого нескладного, несмелого, испытывала себя неловко перед подружками только оттого, что я приходился ей братом. Наверное, пожалуй, одним этим можно было объяснить то, как она меня сторонилась, а когда я получал двойку, этим самым подтачивал её репутацию отличницы, при этом затрагивал её самолюбие в честолюбивых побуждениях, стремившейся к зазнайству из-за того, что водилась с девочками из «знатных семей». И моя двойка её, наверное, безмерно огорчала в связи с тем, что я её брат, позорящий репутацию сестры.

      Уж что греха таить, конечно, в то время, наверное, я ещё в этом сполна не умел давать себе отчёта, и тем не менее инстинктивно, подсознательно мною ощущалось, как распространялся, исходивший от Вероники на меня холодок отчуждения, попросту не желавшей меня признавать в полную меру братом, из-за своего ложного тщеславия и гордости. Не помню, сердился ли я за это на неё? Видимо, нет, ведь она вслух своей неприязни мне не изрекала, будучи не лишённой душевного такта, когда могла поддержать со мной разговор. Ведь бывало, мы часто домой ходили вместе…

      В немалой степени этакое своенравное чванство моей сестры исходило оттого, что её родители, которые работали в колхозе (мать одно время дояркой и птичницей, отец столяром-плотником), в материальном отношении несколько превосходили нашу семью, которая была во многом  проще. И ни мама, ни тем более отец, не умели ни зазнаваться, ни манерничать. Да и кичиться было нечем. К сожалению, когда люди достигают имущественного и материального преимущества даже над своими родственниками, они неизбежно начинают то зазнаваться, то чваниться. И всё это влекло за собой, как снежный ком с горы, отчуждение, не говоря уже о чужих людях, среди которых пролегает подчас немереная межа расслоения между зажиточными и малоимущими. Поэтому никакой речи идти не могло, о каком бы то ни было равноправии. Хотя как раз об этом тогда много говорилось и писалось, а сегодня как никогда явления возрождается частнособственническая психология и буржуазное мышление. Мещанский быт разъедает духовное начало людей, и стало понятным, что равноправие, так тщетно достигаемое для всех в недавнем прошлом коммунистами, есть утопия. Опыт прошлого учит, что частная собственность и стремление человека к обладанию ею – это нормальное состояние. Тогда как коммунисты хотели искоренить в человеке это присущее его природе свойство и потому бесславно проиграли. Но ещё не смирились со своим поражением, полагая, что только они могут создать общество социальной справедливости, к чему, впрочем, человечество когда-нибудь придёт эволюционным путём. Ведь каждый человек должен обладать всеми необходимыми благами, но для этого не обязательно устанавливать коммунистический режим. Необходимо создать все условия для реализации человеком его способностей только и всего.

      Однако я увлёкся и вернусь к сестре, и должен сказать, я отнюдь не осуждал за её склонность к спеси. Но я вполне терпимо относился к её неосознанному желанию стоять от меня подальше. Что же я мог поделать, если она стеснялась нашей бедности и потому  невольно выказывала по отношению ко мне такую не родственную позицию, что ей даже было трудно зайти после уроков ко мне, болеющему брату. Неужели она боялась унизиться, если бы пришла к нам? А может, от своего мнимого превосходства надо мной, уступающему ей во всём брату, она не испытывала желания поделиться со мной заданными на дом уроками? Впрочем, могла бы и не заходить, за это я осуждать её не стал бы. Впрочем, это мама просила Веронику занести мне школьные задания. Я же не только не просил её об оказании такой услуги, просто я стеснялся напоминать о себе, да зачем ей было утруждать себя посещением столь малозначащего для неё субъекта. Мне и впрямь было во сто крат спокойней, когда мною совершенно никто не интересовался, поскольку я не хотел принимать чужие хлопоты о себе, и не желал, чтобы ими кто-то себя обременял.

      И вместе с тем сам я был готов сделать для других что угодно, движимый безраздельным чувством долга, лишь бы моя помощь была бесконечно полезна тому, кто в ней так нуждается.

     И вот под конец зима неожиданно расхрабрилась, заснежила, заморозила всё окрест. И в эту-то пору я по своей неосторожности дома обварил кипятком руку, причем только что отболел гриппом, и вот вновь несколько дней не ходил в школу. Теперь с перевязанной рукой, будучи на ногах налегке я бегал к Веронике узнавать о заданиях на дом каждый день, отчего мне казалось, что я сильно ей надоедал своей чрезмерной назойливостью, особенно когда заставал у неё Любу Куравину, нашу одноклассницу, которая ко мне в то время относилась хорошо, чем находила отклик в моём сердце. Именно ей чаще, чем другим девчонкам на праздники я подписывал поздравительные открытки. Однако эти мои знаки внимания Оля, кажется,  не признавала и передо мной несколько заносилась. Впрочем, иначе не могло быть, так как у неё был чересчур вздорный характер. Она порой вспыхивала по малейшему поводу. Теперь-то я с уверенностью могу сказать, что красавицей она вовсе не слыла. Вернее, была некрасивой, и вместе с тем, она чем-то очаровывала, наверное, своей открытостью в общении, чем разительно отличалась от моей сдержанной и гордой сестры, тем самым неодолимо влекла к себе…

     Я уже точно не помню, о чём мы тогда конкретно с ней разговаривали, скорее всего, наверное, о школьных делах. Если девчонка тебе нравилась, с ней было весьма приятно разговаривать о чём угодно. А тогда перед каникулами у нас ходил слух, якобы Варвара Васильевна с третьей четверти уйдёт из школы насовсем, так как она была уже на пенсии, в связи с чем ей с каждым годом всё трудней было работать в школе соседнего посёлка, удаленного от её дома на четыре километра. И это расстояние она была должна проделать в любую породу ежедневно в течение многих лет.

    Мы были, собственно, очень признательны нашей учительнице за её такой нелёгкий труд, чтобы каждый божий день, невзирая на погоду, поспевать к восьми часам ради одного того, чтобы учить нас уму-разуму. Ведь ока, ходила пешком, никто её не подвозил…

     Однако после зимних каникул, отметившихся оттепельной и слякотной погодой, Варвара Васильевна не посмела нас оставить, чему мы, собственно, были безмерно рады и, кажется, этого от нашей любимой учительницы не скрывали, говоря ей об этом вслух. И впрямь, мы себе без неё не представляли нашу дальнейшую учебу, потому как снова пришлось бы привыкать к новой, незнакомой нам учительнице. Хотя на этот счёт Варвара Васильевна, по-своему понимая нас своим многолетним педагогическим опытом, успокаивала, говоря, что на её место придёт молодая, красивая учительница, а молодые все добрые. И тем не менее мы не принимали её убедительных доводов, несмотря на то, что они вселяли любопытство перед ожидавшими нас переменами в связи с уходом на отдых Варвары Васильевны и с приходом на её место молодой. Видимо, всё-таки Варвара Васильевна, решив нас доучить до окончания учебного года, подготавливала своих учеников к своему уходу из школы, что, впрочем, впоследствии так оно и случилось…

      За несколько дней до роспуска нас на каникулы, нам была представлена новая учительница, вовсе не молодая, как в том поначалу нас уверяла Варвара Васильевна, видимо, она тогда сама точно ещё не ведала, кого ей на смену пришлют. А возможно, молодая отказалась ехать в глухомань...

      В общем, представляя свою преемницу, которая была значительно ниже ростом Варвары Васильевны, оказавшейся перед нами в неловком положении за то, что не обнадёжила своих, теперь уже бывших, питомцев. А мы с большим сожалением расставались с нашей первой учительницей, которая за эти годы как бы стала нам второй матерью и отныне мы больше её никогда не увидим. Это было грустное и печальное мгновение в моей жизни. Даже весна за окном тогда нас не радовала, и что близились летние каникулы.

      Новую учительницу звали Лидией Юрьевной, причём она тоже была пенсионерка. Её лицо, будучи в морщинах, поражало своей пунктуальной строгостью, говорила она как-то отрывисто и как-то даже резковато, с холодными нотками в голосе. И с первого на неё взгляда она нам единодушно всем не понравилась.

      В отличие от Варвары Васильевны, Лидия Юрьевна по своей сущности, коренная горожанка, поселилась на жительство в нашем посёлке, став пока на квартиру к длиннобородому деду Косолапову, жившему в хате в одиночестве, но по соседству со своим младшим сыном Никоном.

      Во главе с Лидией Юрьевной мы отрабатывали неделю на школьном огороде, что нам даже нравилось. За примерное поведение и отличную учебу Вероника в числе с другими девочками из посёлка летом поехала в пионерский лагерь. Таким образом, своим этаким привилегированным положением, она как бы подтвердила своё исконное право –– быть лучшей среди лучших. Вот поэтому я был ей конечно, не чета, смотревшая на меня свысока, и мы по-прежнему оставались друг для друга совершенно чужими. Впрочем, справедливости ради следует заметить, что я и сам не лишённый гордости, не очень тянулся к ней, быть может, для разнополых родственников, какими, по сути, мы являлись, это вполне закономерное явление. И отчуждение наше можно назвать условным, которое объясняется различными интересами, вкусами и привычками. В общем, между нами ничего объединяющего не было...

      Зато с её родным братом Славиком у нас мало-помалу налаживались близкие, родственные отношения, несмотря на то, что он был моложе меня на два года. И следует заметить, что в общих мальчишеских играх, в походах в лесополосу, где мы тем летом устраивали партизанские штабы. Славик не участвовал, по крайней мере даже позже, когда я состоял в этих военных отрядах, имевших своих командиров и рядовых бойцов, в числе которых я его никогда не видел, он почему-то избегал групповые игры.

      А если говорить по существу, то Славик был в основном неисправимый домосед, так как его довольно сложно было уговорить куда-либо пойти за пределы посёлка. И несмотря на это, к нему я, однако, инстинктивно тянулся, что одно время, пока Вероника была в пионерском лагере, я не выходил из их двора. Именно в то лето дядя Митяй приступил к строительству дома. Помню, перед вечером, мы, детвора, когда взрослые ужинали, наработавшись за долгий летний день, сидели на брёвнах  за двором, а со стороны города раздавалась автоматная стрельба. События того грозного лета нас до основания потрясли. Хотя о жертвах среди народа мы узнавали от взрослых, что произошла забастовка рабочих, вылившаяся в трагедию. Однако тогда мы доподлинно ещё не могли разобраться в том, что происходило в городе. Причём взрослые об этом говорили с опасением, не договаривали, а их некий страх невольно передавался нам, детворе.

      В ту пору у нас у всех почти были велосипеды, а Глебушке купил новенький велосипед дедушка, мне достался от отца, тогда как себе он купил веломоторчик, а вскоре и дядя Влас подарил Никитке велосипед, когда обзавёлся мотоциклом. Соседский Лёнька Рекунов ездил попеременно с отцом на одном.

      Я довольно хорошо помню, ещё до этой забастовки рабочих, в сопровождении нашего отца мы с младшим братом объезжали в городе все хлебные магазины в поисках исчезнувшего из свободной торговли хлеба, который можно было застать в продаже с величайшим трудом. За хлебом с раннего утра и до позднего вечера выстраивались длиннющие очереди, с прилавков продмагов буквально в одночасье сметались все привозимые продукты. Люди, подогретые слухами о войне, голоде, расхватывали спички, крупы, соль, консервы, создавая тем самым вокруг всего невероятный ажиотаж...

       Во время уличных беспорядков в городе Новочеркасске были введены специальные воинские подразделения для наведения должного порядка, в результате этой суровой меры (без чего большевики никогда не обходились, и вся страна держалась на их штыках), без жертв и кровопролития не обошлось. В те жаркие дни в город было невозможно проникнуть из-за выставленных на всех въездах плотных воинских заслонов. За одно сказанное невпопад слово в адрес властей могли с ходу арестовать, что, собственно, тогда быстро проводили. Перед решением ввести войска с Кавказа комендант города якобы застрелился, он отказался исполнить антинародный приказ. Очевидцы тех событий рассказывали спустя много лет жуткие вещи, как войска расстреливали мирную демонстрацию рабочих, как их танки давили гусеницами детей и взрослых, как власти творили откровенный произвол против голодного народа. Восстал первым электровозостроительный завод, самый крупный в южном регионе, рабочие которого были доведены нищетой и голодом до отчаяния... 

    Однако последствия вмешательства армии в жизнь мирного города, обращенной штыками против собственного народа, были в срочном порядке ликвидированы, и жизнь города быстро наладилась. В магазинах сразу появился хлеб, мясо, колбасы, соль, сахар и другие продукты. Но никто не знает, какой ценой это далось, что погибших вывозили тайком из города на крытых машинах...

                                                                                             

                                                                              4

         

                                                                  НА ТОЛКУЧКЕ 

 

      Наверное, с этого лета я стал регулярно ходить с мамой в город, на толкучку, чтобы участвовать в покупках вещей как себе, так и братьям, сестре и отцу...

      Поскольку семейный бюджет в полной мере не мог удовлетворять наши материальные потребности, вещи из магазинов нам было просто брать совершенно не по карману, в то время как на толкучке по доступным и приемлемым ценам мама приноровлялась одевать нас даже вполне прилично.

       О толкучке у каждого своё представление, на которую съезжаются и сходятся всем миром со всех округ. Непролазная людская толчея, людской лабиринтный водоворот, скопление всевозможного транспорта – всё это сравнимо разве что с огромным муравейником.

      Самую первую барахолку, её местонахождение, я помню на старом Сенном рынке, к которому прилегала большая площадь, где и собиралась толкучка. Этот рынок находился в центре города, через три квартала от главной улицы Московской. По воскресеньям на толкучку съезжались и стекались все те, кому надо было что-то продать и купить. Бесчисленный люд тянулся в двух направлениях встречным и поступательным движением. Чего только здесь, собственно, не было: и дорогие и поддержанные вещи, и железки, и обувь и ковры, мебель, и книги. В общем, всё перечислить просто невозможно, как говорится, были бы деньги, купить даже можно черта...

     Естественно, прилавков здесь не было, в распоряжении торговцев в основном была большая покрытая асфальтом площадь, обнесённая шлакоблочным забором. Толкучка жила по своим не писаным законам, но власти строго её контролировали. Ряды торговцев, располагавшие свой товар прямо на асфальте под нехитрым приспособлением, тянулись на сотни метров, размещавшиеся друг от друга тесным порядком. От пестрых расцветок разного тряпья, где глаза прямо-таки разбегались от жадности восприятия, кружащего торгового мира было трудно сосредоточиться на чём-то одном. И каждый хозяин своего товара предлагал, советовал, навязывал лишь на миг стоило присмотреться к его вещам, подчас не потому что они нравились нам или просто приглянулись, а ради простого интереса прикинуть и оценить фасон и качество ткани того или иного изделия. Конечно, более всего привлекало внимание только то, что хотелось иметь в своём гардеробе, хотя не меньше и то, что было очень дорогим, но зато бесконечно модным.

      Словом, мир  «барахолки» – это как вселенная со своими неумолимыми правилами, который безоглядно затягивал, увлекал, пленил, можно было за день исходить по всем рядам и не испытать усталости, обладавший неким магическим зарядом телесной энергии, подпитываемый силы чарующими иллюзиями познания того, что в серой повседневной твоей жизни тебе всегда не доставало.

      Я набирался какой-то одержимой и бесшабашной смелости, приценялся к тем или иным товарам, которые бросались мне в глаза оттого, что они мне понравились. Когда на мой бойкий вопрос: «Сколько просите?» – торговец называл высокую цену, я тут же говорил, что мы возьмем вещь, если он уступит товар по сходной цене, соизмеримой с нашей покупательской способностью. Но я понижал её до смехотворного минимума, что неизменно вызывало у торговцев неподдельное изумление моей быстрой сметливости, угадывавшего как бы истинную стоимость предлагаемых хозяином вещей, будь это брюки, рубашка или свитер. А чтобы моя уценка звучала вполне убедительно, я просил дать вещь в мои руки, начиная её деловито вертеть, всесторонне разглядывая, чтобы только выявить хоть один малейший изъян, впрочем, стараясь угадать ещё, стирана или чищена она, и сколько была в носке. В основном я угадывал верно, называл срок носки вещи, что иные торговцы удивлялись моей находчивости.

       – Слушай, какой он ловкий?!

       – А что, ваш товар столько и стоит, больше не дадим, – твердил я.

       – Хороший у  тебя, тётка, хлопец, далеко пойдёт!

       – Миша, будь поскромней, – говорила мама.

       – Так они тоже ведут себя нескромно, заламывают цены!

       – Ох, ты какой, моралист! Хочешь получить вещь? Бери!

       И вот так они всегда шли на вполне оправданные уступки. Короче говоря, некоторые барахольщики почти серьёзно прочили мне завидное будущее с моим практицизмом и экономией, предсказывая мне карьеру ловкача, если уже с этого возраста я имею живую хватку проницательного покупателя, которого довольно непросто обвести вокруг пальца.

      Между прочим, непомерные восхваления моего умения торговаться с представителями торгового мира, меня невольно возносили до небес, что в собственных глазах я вырастал в значительную фигуру. Мой слух ласкали пропетые в мою честь восхваления отъявленных торгашей, и с ними я вёл ещё смелей в навязанном им же стиле общения. Хотя я заведомо ничего не перенимал, всё выходило нарочито импровизированно.

      Само собой разумеется, среди торгашеского сословия люди попадались совершенно  разные: бойкие и крикливые, наглые и спокойные; все они свой товар предлагали напористо и подобострастно, которые мне не нравились, поскольку держали цены твёрдые и тем самым внушали недоверие и намёк на мошенничество как, например, обувщики, вместо кожаной подошвы ставили какой-нибудь плотный картон, что обнаруживалось уже после первой носки, особенно в дождливую погоду не водостойкий клей расползался и подметки отлетали. Или сшитые из старой ткани брюки, но отлично выкрашенные, после нескольких стирок обличали халтурный брак портных…

      Бывали неприметные, державшие свои вещи бережно на руках и стеснительно посматривали на проходивших цепочкой мимо покупателей как бы говоря, дескать, не сами мы тут из алчности и наживы, а нужда заставляет, выросли наши дети, а вещи ещё хорошие, может, кто нуждается. И было видно, что эти люди действительно пришли просто избавиться от лишних вещей, из которых их дети давно выросли. И чтобы они зря не пропадали, хозяева выносили их на продажу, они-то как раз охотно уступали, снижали цену. Конечно, были, наверное, и такие, которым край необходимо продать вещи, чтобы на вырученные деньги купить продуктов, поскольку зарплаты не хватало. У таких мама чаще всего приценялась к их товарам, и сами торговцы тоже вызывали доброе расположение. И даже сами торговые ряды неизменно отличались друг от друга наличием у хозяев их товара по категории спроса. В ряды супермодных вещей, обладатели поддержанных и выходивших из моды вещей, не становились. Словом, на барахолке действовал уставной принцип: «Всякий сверчок знай свой шесток», и он неукоснительно исполнялся, а цены на любой товар диктовались спросом и предложением, как на всяком диком рынке, где господствует конкуренция независимо от установленных государством цен на тот или иной товар.   

       Иногда мы с мамой могли исходить всю толкучку взад-вперёд, а нужных нам вещей так и не найти по умеренным для нас ценам, А бывало, пройдёшь всего один ряд, и удача нас вознаграждала, мы покупали всё необходимое, при этом истратив почти все деньги. И тогда домой мы уезжали значительно раньше, чем всегда, о чём я даже безмерно сожалел, так как ещё хотелось побродить от нечего делать по всей барахолке. Правда, я успокаивался и довольствовался тем, когда мама вела меня в центр и на оставшиеся деньги в книжном магазине мы покупали учебники, а то и просто книгу для чтения. Впрочем, на покупку книг, мама соглашалась довольно редко, поскольку мы никогда лишними деньгами не располагали. Поэтому приобретение книг считалось у нас чрезвычайной роскошью, постоянно еле сводивших концы с концами. И думаю, мама всегда печалилась, если ей не удавалось порадовать меня приглянувшейся мне книгой.

      Напоследок нашего пребывания в городе, мы обедали в столовой, покупали ещё каких-либо гостинцев и только в этом случае, истратившись до основания, отправлялись усталые домой. Однако подолгу ожидали автобус, на что всегда уходило много потраченного впустую времени. В нашу сторону автобус ходил всего один, причём, кажется, тогда он не придерживался точного расписания, а должен, вот эта вечная русская расхлябанность – плохие дороги и дураки. Да и то конечная остановка почему-то ограничивалась Радиостроем – центром дачного посёлка, огороженного деревянным забором, который оплетала колючая проволока, и она нам подсказывала о государственной важности охраняемого объекта. На его обширной территории высились антенные мачты, причём четыре вышки были очень высокие, от них отходили распоры. Эти сооружения всегда привлекали внимание какой-то таинственностью. И вокруг этого загадочного объекта, носившего полувоенный характер, лепились дачные участки с деревянными крошечными домиками, именно те годы возрождалась повсеместная мода на обзаведение дачами.

      Таким образом, от посёлка Радиострой нам надлежало проделать до дому трёхкилометровый путь. Автобус стал сюда ходить по мере разрастания дачного посёлка, что произошло не сразу. А до этого помню, бывало, мы с мамой доезжали от рынка автобусом до конечной остановки тюрьмы, а это как раз окраина города. Потом, минуя всю её, выходили на старый тракт, соединявший Новочеркасск не только с областным центром, а также с Кавказом. И вот по этой укатанной широкой древней дороге проходили мимо дач до своего посёлка ровно семь километров. Именно по ней отец много лет ездил на велосипеде на работу…

      С юго-запада город окружали дачи. Я уже упоминал, что вид Новочеркасска, находившегося на огромном вытянутом холме,  спускавшемся к займищу, производил неизгладимое впечатление. Пока мы шли, и город был на виду, я часто оглядывался на него, словно он хотел догнать нас. Пройти семимильное расстояние из города, до посёлка для меня было в то время утомительным и необычным делом. Помню, я ещё не ходил  в школу и мы с мамой шли по этому тракту, проведя день в больнице и в хождениях по магазинам, я так до изнеможения намаялся, что каждый шаг по тропинке, бежавшей с боку тракта, среди зелёной травы, мне давался с великим трудом. Разумеется, о том, чтобы мама взяла меня на руки, несшей тяжелую сумку, не могло идти речи. И тогда, чтобы я передохнул, она была вынуждена делать недолгий привал, мы съедали по сладкому пирожку и брели дальше…

                                        

                                                                           5

       

                                             КАК ГУСИ УВЕЛИ СЕСТРУ НАДЮ

 

 …Лето того года осталось в памяти не только кровавыми событиями в городе, и не домом, который строил дядя Митяй, и ещё многими приятными и неприятными событиями. Но одно семейное происшествие затмило почти все другие и запомнилось на всю жизнь, виной которого стали мы, детвора. И вот как это случилось...

 Мама была на работе в колхозе, на обед она всегда приходила домой. За трёхлетней сестрой Надюшкой присматривали мы, её братья. И вот однажды, придя на обед, во дворе нас не нашла, хата была заперта. И тогда, не раздумывая, опрометью бросилась на поиски своих детей, чрезвычайно волнуясь о том, куда мы все исчезли, да притом с маленькой сестрой? Ведь в балке тогда ещё пруда не было, плотину начнут насыпать в августе. Но она знала, как в балке ребятня недавно перегородила дамбочкой ручей. Вода наполнила котлован и образовался небольшой омут, в котором мы учились плавать, точнее, обретали навыки в умении держаться в будущем на большой воде...

 И вот мама застала нас с пацанами на бережку нашего рукотворного озерца. Она стояла наверху бугра, и, не видя с нами дочери, крикнула, пронизанная страхом, где Надя. И мы, трое братьев, и чужие пацаны в одно мгновение вскочили и завертели головами туда-сюда, не видя нигде сестры. Нас охватил безумный ужас, до такой степени, что от перепуга мы онемели, чувствуя свою страшную вину.

 Пока мы бултыхались в грязной воде, взбаламученной илом, сестра тем временем с палочкой в руке, в коротком цветастом платьице, находилась на бугре вблизи стайки гусей, которые лежали на зелёной траве. И пока мы увлеклись какой-то игрой (какой именно, точно не помню), нашей сестры вместе с гусями уже и след простыл, и как это случилось, мы даже не могли себе представить...


     Ведь только недавно Надюшка забавлялась с гусями, похаживая вблизи них, которые мирно лежали на измятом, изгаженном помётом, густом, курчавом тёмно-зелёном спорыше и островками сизой полыни, и отрывисто погогатывали, ведя какой-то свой дружный разговор, при этом подымая от земли головы на вытянутых длинных шеях, зорко осматривая девочку с палочкой в руке, которая держалась от них на расстоянии. Гуси настолько привыкли к ней, что уже принимали за свою. И мы были вполне спокойны...
     И если бы не мама, схватились бы мы её? Каково же было наше изумление, когда на том месте, где они полёживали, мы не обнаружили ни гусей, ни сестры. Разумеется, нашему изумлению и страху не было предела. Куда же она пропала вместе с гусями?!
Мама, видя такое дело, что мы не знаем, куда она могла уйти, ещё сильней отчаянно закричала на нас, раззяв, чтобы мы немедленно во весь опор мчались на её поиски.
Мы опрометью разбежались в разные стороны. Не помню, кто нам из людей подсказал, что сестра погнала гусей или пошла за гусями. Впрочем, это была женщина, которая через балку с противоположной стороны улицы нам кричала, что видела, как девочка пошла за посёлок в направлении каменки. И впрямь вскоре вдали мы её, крошечную, заприметили, и с Никиткой радостные побежали со всех ног в ту сторону, куда под уклон вела тропинка, прячась среди зарослей полыни и репейника, череды и лопухов, крапивы и татарника.
     Ручей в том месте несколько расширялся и представлял собой яйцеобразную форму. И по его бережкам стелилась зелёная шелковистая поляна, на которой гуси любили полежать и пастись. Какая сила толкнула Надюшку согнать гусей, ведь они были крупные и не любили, чтобы кто-то тревожил их покой? И вот крохотная девочка шла за ними и шла, словно они нарочно задались целью увести её. И своим монотонным гоготанием гипнотизировали пастушку, которая, видно, чем-то им понравилась, как в той сказке о братце Иванушке и сестрице Алёнушке. 

  Почему же гуси встали и в привычной для себя манере пошли гуськом, что мы даже не заметили когда, в направлении каменки, которая была видна сразу за посёлком, где жители на свои нужды брали песок и ракушечник? Для нас это осталось загадкой. 
Не прошло и пятнадцати минут, как мы привели домой нашу заблудшую овечку, и всё равно боялись от мамы наказания. На этом она не успокоилась, разумеется, отстегала ремнём меня и Глебушку, кому она вменяла в обязанность присматривать за сестрой, тогда как Никитка остался после такого переполоха как бы ни при чём.

             

                                                                    6

       

                               ПРИЕЗД ТРЯПИЧНИКА И НАШИ ШАЛОСТИ

 

      Истинной радостью для нас, мальчишек, являлся ни с чем несравнимый приезд из города старьевщика (по-нашему тряпичника), который за лето мог появляться в посёлке два раза. Его характерную одноконную бричку можно было заприметить ещё задолго до въезда в посёлок. Причём он ехал неторопливо, очень не спеша, как будто поглощённый своими бесконечными думами, точно дремал. Но стоило ему въехать в посёлок по другой стороне улицы, как тотчас раздавался мощный призывный клич: «Тряпки давайте, тряпки давайте!»  – и  таким образом мы узнавали о приезде к нам тряпичника.

      Причём довольно невзрачный вид тряпичника, которого мы даже по имени не знали, восседавшего чинно на передке брички, в наших глазах принимал, однако, экзотическую, незаурядную личность. В сущности, это был старик, одетый в изрядно потёртый хлопчатобумажный костюм; на голове с околышем фуражка дворника, чуть вытянутое серое худощавое лицо с крупным заострённым носом с торчавшими комично вразлёт рыжеватыми усами. Он говорил грубовато и не столь любезно, как нам этого хотелось. Может быть, этим самым он внушал к себе враждебный настрой наших иных пацанов. И он удивительно был похож на известного актёра Сергея Филиппова!

       За его спиной стоял синий сундук как волшебный ларец из сказки, который всегда вызывал у нас магический интерес своим содержимым. В нём, собственно, всего лишь хранился нехитрый набор детского товара, принимавшего, однако, в наших глазах самый живой интерес. А тряпичник представлялся сказочным персонажем…

       Обступая его бричку со всех второй, мы тотчас узнавали, с чем на этот раз к нам пожаловал сборщик ветоши? Правда, во рту он держал как мундштук, разрисованный узорами глиняный свисток, напоминавший своей формой соловья, которым он умело привлекал, точнее, возбуждал в нас чрезвычайный азарт, дабы мы вовсю прыть мчались по домам за тряпками, вытрясли свои кладовки и чуланы от хлама, чтобы только заполучить у старьевщика заветную игрушку (и будет тебе белка и свисток).

      Конечно, его сундучок своими сокровищами пробуждал в нас жадное любопытство, и  тряпичник, видя, как у пацанов ярко горят глаза, старался при этом позабавиться, подогреть ещё пуще прежнего наше любопытство к тому, с чем он к нам пожаловал. И старик, лукаво глядя на нас, то открывал, то закрывал сундук. Самые шустрые пацаны, как мой брат Никитка, Димка Метлов, Иван Косолапов успевали заглянуть под крышку сундука, да ещё что-то хапнуть. Однако за это им порой доставалась от тряпичника затрещина,  или хлыст кнута. Хозяину, видимо, казалось, что ретивые пацаны могут и впрямь ухватить то, что попадётся им под руку, и тогда их поминай, как звали. Вот поэтому, на своём богатом опыте тряпичник уже знал, на что способна шантрапа, и был вынужден пускать в ход свой кнут, если мы его не понимали на словах. А самые оголтелые пацаны, невзирая на его угрозы, смело штурмовали тряпичника, чтобы он открыл свой заветный ларчик настежь, позволив нам наглядно убедиться, что приехал он к нам без обмана, с любопытными для пацанов вещицами…

      Словом, постреляв в воздухе кнутом, чтобы пацаны отхлынули от его брички, и тогда он мог на расстоянии показать своё богатство заезжего коробейника, и запуская в ларь руку, с лукавой усмешкой показывал на весу забавные игрушки для детворы, коими были разноцветные резиновые надувные шары, глиняные свистки, калейдоскопы, пистолеты с пистонами, крючки. Чтобы заполучить эти игрушки, необходимо было притащить ворох тряпья. Например, пистолет тянул до десяти килограммов, свисток поменьше и так  далее…

      И вот только в этом случае мы устремлялись врассыпную по своим домам к своим матерям с просьбами выделить нам не нужные тряпки, чем больше, тем лучше. Правда, у некоторых они были приготовлены заранее, поскольку знали из предыдущего раза, что лучше всего их иметь под рукой, дабы опередить своих товарищей в приобретении самых лучших игрушек.

       Надо сказать, матери наши шли охотно навстречу своим чадушкам, впрочем, им самим было выгодно избавиться от не нужного тряпья, что было нам тоже на руку.  По мере своей изношенности с годами такого хлама накапливалось с избытком: старые рваные фуфайки, пальто, брюки, рубашки, одеяла, словом, всё то, что выходило из употребления от длительной носки.

      Бывало, если тряпичник за лето мог приезжать до пяти раз, то естественно, мы уносили из домов всё тряпьё, что уже нечего было нести в следующий его приезд. В таких случаях мы ходили собирать по свалкам выброшенный людьми хлам. Причём иногда тряпичник принимал косточки из-под абрикос, которыми наши сады были в изобилии, когда мы их кололи то ли на сушку, то ли на варенье, то ли на компот, теперь в любом случае косточки собирали, предварительно хорошо их просушив для долгого хранения на случай сдачи их тряпичнику.

      Словом, прибытие в посёлок старьёвщика, для нас становилось чрезвычайно важным событием, вносившим в нашу сельскую жизнь некоторую новизну. И мы воспринимали его приезд как поставленное кем-то театрализованное представление. Между прочим, тряпичника, за его, как нам казалось скаредность и прижимистость, а потому за обман, мы не любили. А в свою очередь – он нас тоже, что подчас между нами вспыхивала настоящая вражда. Ещё бы не обозлиться, когда из ступицы колеса вытаскивали штырь, и через каких-то десять метров с брички соскакивало колесо. И перегруженная телега валилась на одну сторону, то поневоле будешь не только не любезным после этого эксцесса, но и просто разговаривать нормальным языком отпадёт желание.

       Но далеко не каждый из нас, пацанов, был способен вытащить из ступицы эту самую занозу, державшую колесо на оси. И те, кто это умудрялся проделывать, слыли в наших глазах сущими героями, шедшими, как мы полагали на определённый риск, заполучить от тряпичника если не затрещину, то щедрый удар кнута, поскольку он был особенно начеку после того, как объезжал весь наш посёлок, и направлялся из него восвояси.

     Разумеется, ему в основном досаждали большие ребята. Но однажды колесо у него сняли Никитка и Димка Метлов. Одни отвлекают тряпичника, другие вытаскивают штырь. Словом, ни один приезд старьевщика к нам не обходился для него без неприятных приключений: то снимали колесо, то поджигали на бричке тряпки. И всякий раз мы его провожали до так называемой околицы разухабистыми свистами, улюлюканьем, кривляньями, даже забегали наперёд лошади и велели ей остановиться характерным для неё:  «Тпру», тпру!»  Иногда она и впрямь останавливалась, и тогда какое-то время тряпичник не мог её стронуть с места, в то время как мы покатывались со смеху. И вот в такие моменты, отвлечённый нами тряпичник заупрямившейся лошадью, терял бдительность, кто-то стремительно подлетал, пригибался возле брички, чтобы поджечь тряпки или вытащить из колеса затычку. И когда это было весьма ловко сделано, все начинали дружно погонять, как бы загипнотизированную нами лошадь, понукаемая громкими возгласами со всех сторон, дёргала с места бричку. Однако не пройдя и пяти метров, колесо падало, бричка с грузом резко наклонялась, тряпки сыпались с воза прямо на дорогу.

      Тогда, вконец выведенный из себя тряпичник хватал кнут и разъяренный, как бык, устремлялся вслед за нами, брызнувшими кто куда в рассыпную, что он определённо растерянный не знал за кем ему бежать. И в крайней досаде, разгневанный старик возвращался к своему добру, чтобы надеть колесо на ось брички да собрать тряпки с дороги.

      Порядком натешившись с дедом, мы кричали ему, чтобы непременно приезжал к нам ещё, причём заверяли – больше с ним так шалить не будем. И в ответ нам тряпичник подымал с земли кнут после того, как колесо занимало на оси свое исконное место, махал нам кнутовищем от всей души, переполненный неутолённой яростью...

      Мы стояли и провожали отбытие старика тоскливыми глазами, предоставлявшего нам своим приездом неизъяснимое удовольствие, которое мы будем помнить ещё долго. И  оставались довольными тем, что старик разнообразил наши развлечения, и вряд ли кто в те годы осуждал свои хулиганские действия, и толковал их правильно, то есть как опасные шалости.  А солнце тем временем ещё светило ярко и горячо, правда, уже стоя низко над землей, удлинив наши тени. И впереди была ещё такая длинная, бесконечная жизнь...

 

                                                          ЧАСТЬ ПЯТАЯ                  

          

                                                                        1

                    

                                ПРОПАЖА ПУГАЧА И КРАЖА У ДЕДУШКИ                                                    

 

      В конце лета к нам приехал совсем другой сборщик тряпок и косточек. Этот был среднего роста, с рябым лицом, он так невнятно разговаривал, что казалось, у него во рту грецкие орехи и щёки при этом отдувались как у хомяка. Но нам было безразлично, кто приехал за тряпками, главное, чтобы не надувал. И скоро мы убедились, что новый старьевщик ничем не лучше своего предшественника, так как просил ещё больше тряпок за какую-нибудь безделушку, что тут же настраивало нас на враждебный лад. Но всё равно пацаны бежали домой за тряпками, и порой стаскивали у матерей, хотя и старые вещи, но они надевались дома при выполнении какой-нибудь грязной работы. Тряпичник вызывал у нас азарт, и мы нагло шарили в бабушкиных сундуках, где хранились старые вещи…  

      Я точно не знаю, можно ли называть игрушками то, что мы получали от старьевщика взамен на тряпки и абрикосовые косточки? Думаю, что больше всего для этого подходило слово «сувенир». И, пожалуй, оно точно отражало сущность того, ради чего к нам приезжал тряпичник, и за труд всучивал пацанам нехитрые безделушки. Однако часто за один несчастный глиняный свисток он просил целый ворох тряпок, и нам казалось, что тряпичник  непомерно обирал нас, и в придачу к свистку, скажем, полагалось давать ещё пару надувных шаров или несколько рыболовных крючков. И когда мы так просили, к нашему удивлению, он доставал из-под себя то, что мы просили, но иногда и сам расщедривался, видимо, боясь, чтобы мы не поступили с ним так же, как с его предшественником. Вот поэтому, мерещившийся нам обман тряпичника, невольно пробуждал в нас бунтарские настроения, и Иван Косолапов или его двоюродный брат Пашка (и не только они), подкрадывались к телеге с высоким ворохом тряпок, вытаскивали из ступицы штырь, и колесо соскакивало, в другой раз поджигали тряпки и смывались….

       Этот старьевщик был не совсем старый, лет через двенадцать я встретил его в Новочеркасске, точнее, он жил на одной из окраинных улиц, причём на той же самой, что и я. Он был соседом моего свояка, жена которого была родной сестрой моей жены. Когда я напомнил тряпичнику о его работе старьевщиком, и что мы тогда с ним проделывали, он засмеялся каким-то высоким свистящим голосом, глаза засверкали.

      – А я знаю, ты ни разу у меня не снял колесо! – воскликнул он. – Тех бастрюков я запомнил хорошо, ох, я им кнута давал!

      – Так вы же нас надували, не так ли?

      – Хо-хо! Как ты думаешь, за сорок рублей кто бы работал, если бы что-то для себя не выгадывали. Заготконтора устанавливала жёсткий план, нам нужны были тряпки, чтобы премию выписали. Вот так-то: мы дурили вас, а государство из нас соки тянуло!

       Но как надувало его государство, он мне не сказал. Старьевщик был давно на пенсии, тихо гнал самогон, никого не угощал и часто бывал под мухой, рассказывал бывальщины путано и непонятно, что приходилось ему из вежливости кивать, и покачиваясь, вскоре он уходил…

       Не помню точно, как долго мы сохраняли свистки, автоматические пистолеты, стрелявшие пистонами, которыми мы играли в войну калейдоскопы и другие сувениры? Однако запали в память лишь глиняные свистульки, которые были сами по себе недолговечны,  в один прекрасный день, то откалывался носик, то слезала краска или когда нечаянно роняли их, и они разбивались, а иногда и сами проверяли их прикусом зубов на прочность,  движимые по наитию любопытством, хрястнет ли под зубами носик свистка на мелкие кусочки или выдержит их силу.

       И было достаточно два-три дня, чтобы со свистком навеки распрощаться. Конечно, пистолеты служили дольше, которые тоже по прошествии какого-то времени начинали ради интереса разбирать, чтобы посмотреть его устройство внутреннего механизма, после чего, разумеется, при всём желании, редко удавалось его собрать в прежнем порядке, а если даже и удавалось, то почему-то уже больше не стрелял. На первых порах я берёг пистолет, боялся поцарапать и допустить облезание краски. И если у ребят пистолеты выглядели облезлыми, то у меня был как новенький. Резиновые шары у нас лопались в первый же день, о чём я безмерно сожалел, так как они пленяли моё воображение своими расцветками и воздушной прозрачностью. Но как я ни старался беречь свои игрушки, чтобы они служили мне как можно дольше, всё равно ломались или терялись.

     Но вот однажды появился у меня пугач, похожий чем-то на маузер, с барабаном. А при нажатии курка из длинного дула вылетала привязанная к шнурку пробка, чтобы после выстрела не затерялась.

      Единственно, я точно не припомню, каким образом я заполучил этот самый пугач, купил ли в нашем магазине или выменял на тряпки у старьёвщика? Но как бы там ни было, этим пугачом должны были играть втроём по переменке несколько дней. Однако это обстоятельство мне отнюдь не помешало завладеть им безраздельно, на мою власть над ним, братья особенно не возражали, разве что я давал его им поиграть в своём присутствии. Между прочим, на улицу я его никогда не выносил, поскольку боялся привлечь пугачом к себе неослабное внимание чужих пацанов, которые, несомненно, стали бы у меня его выпрашивать подержать. A так как я не смог бы им отказать по причине своего уступчивого, доброго характера, я считал лучше не искушать их своей восхитительной забавой, которой играл только исключительно дома.

       А когда мне надо было куда-либо пойти, увлечённому уличными играми, пугач я прятал, как мне казалось, дома в надёжном месте. Впрочем, у меня было несколько тайников, один в летней кухне, стоявшей в задней части двора, примыкавшей глухой стеной к саду. Другой был в саду, вырытый под вишней, искусно замаскированный от посторонних глаз дёрном травы и прочим садовым мусором.  И тем не менее пугач я предпочитал прятать внутри кухни, под застрехой крыши, грубо тогда сложенной отцом, собственно, построенной из старого самана, взятого со старой хаты, служившей в ту пору нам сараем, о чём я уже упоминал. Короче говоря, примитивная кухонька весьма низкая, с невысокой двускатной крышей, без чердачного перекрытия, то есть без потолка, с маленькими оконцами, одно смотрело во двор, второе – во двор соседей Рекуновых, и являла собой пример нашего жалкого бытия той поры. А потом отец навозил досок, собранных, где попало, чтобы ими обить кровлю изнутри, тем самым придать кухне хотя бы немного приличный  вид...

      Одним словом, пугач я засунул под застреху, стараясь это делать без свидетелей, когда поблизости братьев не было.

      Не могу точно сказать, сколько дней просуществовал у меня этот пугач, однако в один прекрасный день, он бесследно исчез из моего тайника. Поначалу я полагал, что спрятан он по моей забывчивости в другом месте. Поэтому я его искал очень долго, обшарил всю кухню, все застрехи, причём одни и те же места обшаривал кряду по нескольку раз, всё не веря, что его нигде нет. Тогда моему огорчению не было предела, пропажа пугача для меня вылилась в целое горе. Я ходил из угла в угол по кухне, а потом по двору, как неприкаянный, донельзя хмурый и подавленный, совершенно теряясь в смутных догадках, что сталось с пугачом, куда мог я его так далеко засунуть, что невозможно было отыскать его концов? Разумеется, о своей печали я поведал маме, что у меня пропал пугач, она стала допытываться у моих братьев, даже спрашивала у отца, но никто его не находил, никто пугач не брал. Так я проискал несколько дней кряду, всё не желая мириться с его загадочным исчезновением. Однако не мог же он исчезнуть сам безвозвратно, наверняка кто-то его тайно у меня выкрал. Или братья взяли да не признавались, но если бы взяли, то он должен был бы быть у них, а то не было и намёка, что он у них?

      И по сей день, вот уже три десятка лет, вспоминая пропажу пугача, я теряюсь в догадках, находясь в полном недоумении: куда он и при каких обстоятельствах мог пропасть? Не могла же его утащить проказница ворона, любительница до всего блестящего. Ведь пугач был и впрямь красив, чёрный как воронёная сталь, блестящий с никелированными деталями сделанный достаточно прочно, что в ночное время им вполне можно было напугать любого путника с целью ограбления или просто пошутить…

      Таким образом, наверное, в продолжение всего лета я продолжал свои бесплодные поиски дорогого мне пугача, не желая мириться с тем, что его у меня больше не будет. Он стоял воображаемый перед моими печальными глазами, куда бы я ни пошёл, где бы его не искал, я неизменно полагал, причём ещё не теряя надежды, что может я его засунул совсем не в то место, где обычно прятал, и только стоит мне, к примеру, поднять какую-либо одёжку, как пугач окажется под ней, радостно засияв мне своей гладкой чёрной лакированной поверхностью. И с удовольствием взяв его в руки, сначала почувствуешь приятную влажную прохладу воронёного металла, затем он удобно уляжется в твоей руке, согревшись, и как бы станет частичкой моего существа. Однако все мои неистощимые усилия найти пугач были тщетны. Утром я просыпался с первой мыслью о нём, и снова принимался его искать. Мать, видя такое дело, не на шутку забеспокоилась, сколько же можно так изводить себя?!

      Она меня успокаивала, что может, ещё удастся приобрести новый, в то время как я продолжал пребывать в своём горе о пропаже. В то утро, отработав в ночной смене, отец привёз из города примерно метровую рыбину не то сома, не то щуку. И мама, разделывая её на столе, отвлекала меня от мрачных мыслей и всё просила меня не горевать о пропаже, а потом стала жарить, вываленные в муке, куски рыбы на большой сковороде. По кухне распространялся вкусный, сладчайший аромат жареной рыбы, когда первая сковорода была готова, мать угощала меня сочными кусочками рыбы, и я понемногу успокоился...

      В эту же пору одним из моих увлечений, перенятым от отца, был карманный электрический фонарик, с которым он ходил на работу в ночную смену. Его электрофонарик с выпуклым линзообразным стеклом, вставленным в металлический корпус, выкрашенный в кофейный цвет, почему-то действовал на моё воображение, как нечто магическое, и стал такой же ценной вещью, как и пугач. Правда, быть может, с ещё большей силой, чем пистолет, о котором со временем я перестал сожалеть. Когда отец приходил с работы поздно вечером, он неизменно вынимал фонарик из кармана пиджака и всякий раз я с вожделением смотрел на него. Зимой он клал его на выступ возле печной трубы, чтобы просушить, после чего, как утверждал отец, плоская батарейка с цветной наклейкой, возвращала утраченную энергию, пока он шёл из города то трактом, то извилистыми балками, освещая фонариком себе путь. И почему-то отец вырастал в моём воображении в некую романтическую фигуру, попадавшую в дорожные приключения.

      Иногда я упрашивал отца открыть футляр фонарика, чтобы рассмотреть его внутреннее устройство. И он весьма охотно удовлетворял мою любознательность. А устройство было самое незамысловатое, и даже несколько поражало сознание своей непритязательностью на сложные технические решения; и почему-то всем своим изящным обликом фонарик неодолимо влёк к себе. И несмотря на это, зная как отец чрезвычайно дорожил своим фонариком, я боялся попросить его даже подержать в руках, хотя это желание было ни с чем несравнимо. Впрочем, отец во всём, что касалось его вещей, был донельзя бережлив и никому их не доверял. Он не баловал нас своим вниманием, не позволял ничего брать без спроса, фонарик, как и велосипед, держал при себе в строгой неприкосновенности, в том числе разный свой инструмент содержал в тумбочке и металлическом шкафу под замком. Кстати, тоже почему-то обладавшие притягательной силой. Как только отец открывал тумбочку, я был тут как тут, с неизменным любопытством высматривал её драгоценное содержимое: отвёртки, пассатижи, круглогубцы, индикатор, кусачки, разные жестяные коробочки с болтиками, гаичками, шурупчиками, батарейки, электролампочки для фонарика и в глаза бросалось много других заманчивых вещиц. Его личные документы и фотографии хранились вместе с фронтовыми медалями в пластмассовой коробке. Под хмелем отец любил их показывать нам, при этом поясняя, как он их заслужил в боях на фронтах войны…

      Но самой ценной вещью его я считал все-таки злектрофонарик, поскольку я грезил о таком же, что, однако, осуществилось только значительно позже...

      У некоторых больших пацанов были тоже фонарики, в частности, у Косолаповых был немецкий даймон, который привёз им, проходивший службу в Германии их двоюродный брат Виталий Терехов. Если отцов фонарик светил большим кружком только на близкое расстояние, тогда как даймон Косолапова Пашки, оснащённый зеркальным отражателем, светил достаточно далеко, прорезая темень ночи, широким пучком света с одной стороны улицы, на другую, пересекая балку, упирался в чей-то забор…

       К тому времени, пока я мечтал о таком же даймоне, у меня уже был механический фонарик жучок, который загорался от нажатия пальцами рычага, когда набирал свои обороты, он издавал пронзительное жужжание. Но он светил только на короткое расстояние, имея небольшой отражатель с пятак, заключённый в пластмассовый корпус овальной формы. Этот жучок я выменял у кого-то из пацанов на какую-то свою безделушку. Такие обмены мы совершали практически часто. И всё-таки жучок мне почти не нравился, я и выменивал его для того, чтобы был хоть какой-нибудь фонарик. Конечно, в какой-то степени он хорош для тренировки пальцев, потому что без конца приходилось ими работать для получения света. Правда, у этого фонарика было единственное достоинство: ему не нужна была батарейка, в нём было генерирующее устройство, способное вырабатывать электроэнергию с помощью руки обладателя жучка.

      Потом у меня был небольшой фонарик с еще меньшим, чем у жучка отражателем, с трехкопеечную монету, напоминавший собой плоский пузырек из-под одеколона «Шипр». Если в него была вставлена новая батарейка, он светил хоть недалеко, однако вполне сносно. Я довольствовался им по тому принципу: чем никакой, лучше пока иметь такой.

       Деньги на батарейки я выпрашивал у отца, правда, иногда он мне давал свою, пользованную, а в свой фонарик вставлял новую. Я уже выше упоминал, что в нашем магазине, размещавшимся на подворье Угрюмовых можно было купить какую-нибудь игрушку, в том числе часто завозили для фонариков батарейки. И вот однажды мне посчастливилось завладеть десятью рублями, нечаянно обронёнными дедушкой Петром Тимофеевичем. Как-то к нему пришла занять в долг денег тётка Клава жена дяди Власа. Я тем временем что-то делал в горнице и меня невольно привлёк разговор дедушки с младшей невесткой и стал наблюдать как дедушка, пересчитывая над сундуком деньги, одну розоватую купюру случайно обронил. И она как-то скользнула на пол палым листком. Да ещё переставляя ноги, он наступил на денежку, я же полагал, находясь в изумлении, что это он сделал нарочно. Однако дедушка снова стал пересчитывать деньги, видно, одной купюры не досчитался.

      А ведь я видел как он стал искать недостающую десятку, причём начав нервничать, но невестка при этом сказала, дескать, ладно, ей вполне хватит этих денег, с чем вскоре и ушла домой. А дедушка, успокоившись на этом, закрыл сундук и тоже ушёл восвояси из хаты, занятый своими мыслями, он даже не глянул в мою сторону, притаившегося, словно в засаде. Если бы он посмотрел на меня, то, конечно, я бы подсказал ему о пропаже, а сам почему-то подло, бесчестно промолчал. И как истый вор-мошенник, охваченный радостью, поднял с пола купюру, сроду ещё не державший в руках такие деньги, быстро сунув их в карман брюк. А спустя время по секрету поделился своей находкой с Никиткой. На эти деньги, а это было, ещё до денежной реформы, мы набрали в магазине дюжину батареек и ещё каких-то конфет. И всё это нежданно свалившееся на нас богатство мы трусливо утаили от Глебушки, который, впрочем, был любимцем дедушки, поскольку тот ему всегда помогал в любом деле и за что он одаривал внука с получки мелкими деньгами. Поэтому мы побоялись, что он мог рассказать дедушке о нашем, а вернее, моём нечестном поступке…

       И вот в самых укромных местечках то ли средь бела дня, то ли по вечерам, когда в горнице никого не было, мы с Никиткой залезали по очереди то в сундук, то в шифоньер, подключали с помощью проводков к батарейке лампочку и светили ею там, в кромешной темноте, доставляя себе неизъяснимое удовольствие. Сидишь этак как мышь в сундуке, закрытый наглухо и освещаешь его углы, набитого тряпьём и пахнет свежевыстиранным бельём, и это занятие позволяло что-то фантазировать, при этом вдыхая нафталинный смрад, исходящий от залежавшихся на дне сундука вещей, долго не бывших в носке. Зажмёшь этак между пальцами лампочку, и она мерцает красно-розовым отблеском, просвечивая сквозь кожу кровеносные сосуды ткани, и разглядываешь и дивишься исходящему от лампочки полным накалом свету, преобразованному тобой. Или просто накроешь лампочку ладонью, и свет вырывается двумя спектрами розовым и желтым, а тени от пальцев отражаются на крышке сундука с красными отблесками. А стоило убрать руку с лампочки, как тотчас сундучный мир  вещей озарялся янтарным светом, который мне очень нравился и рождал в сознании забытые фантастические картины, какие к тебе когда-то уже являлись и будто бы куда-то незримо летишь, где-то уже в неземных пределах, отрешаясь постепенно от земного бытия…

       Однако эти наши забавы порой выводили маму из себя, что накричав на нас, мы прекращали своё озорство внутри сундука, затевая игру света с темнотой. Почему-то мама даже не полюбопытствовала о том, где мы столько набрали батареек. Это произошло, наверное, потому, что она по своей душевной простоте верила нам, что мы были не способны на какую-нибудь афёру, какую, в сущности, провернул я с деньгами, которые обронил дедушка. А ведь он интересовался у мамы, не брала ли она деньги на нужды семьи без разрешения. Конечно, мама выслушала дедушку удивлённо, что без спроса она бы не посмела взять их. И тогда он высказал своё предположение, что-де он, видимо, сам когда-то брал, да по рассеянности уже забыл об этом...

      Таким образом, мой подлый поступок остался для всех тайной, за что я тогда нисколько себя не порицал, не находя в нём ничего безнравственного. Причём я знал, что Никитка никому не проболтается, он прослыл лихим малым, надёжным товарищем. Из чего получается преступник, какой проступок начинает отчёт тёмных делишек человека. Возможно, в этом играют свою роль не только обстоятельства, но также характер. Я был не склонен к воровству, тем не менее так получилось, что я невольно стал вором, потому что хотел иметь фонарик, батарейки. Но и те, кто становились профессиональными преступниками, вероятно, тоже с чего-то начинали, и этот фактор двигал их дальнейшими поступками к совершению преступления. Все начинается с малого, когда к этому предрасположен характер и неуёмное желание обладать несметными богатствами. В моём же проступке больше шалость, нежели стремление к воровству. Причём это был единственный такой случай в моей жизни, в дальнейшем я никогда не брал без спроса деньги. А тогда не удержался от присвоения десятки потому, что таких денег в руках никогда не держал...

      Помню, как в хате мы устраивали игры в прятки, что доставляло нам огромное удовольствие. Где только мы не прятались: и в шифоньере, и сверху шифоньера, даже между шифоньером и стеной, и в сундуке, под кроватями, за горкой подушек, за диваном, на окнах, за шторами. И ухитрялись залезать туда, куда, казалось, при всей нашей изворотливости невозможно было забраться. И нам так было хорошо играть в жмурки, что теперь, кажется, лучше тех дней больше не было...

       А на улице почти с начала лета прорыли глубокую траншею для укладки водопроводных труб. И мы, пацаны, спрыгивали вниз, мотаясь по траншее из конца вконец, вдыхая пряные запахи земли и глины, корней деревьев, рядом росла аллея тополей, высаженных несколько лет назад. Нам казалось, что по траншее мы быстрей преодолевали расстояние, нежели если бы мы бежали просто по дороге.

      В то лето для нас, мальчишек, сама прокладка и покраска стальных труб, затем сварка и укладка в траншею, означала движение жизни, вносившей элемент новизны, которая нас радовала. И мы несказанно гордились, что стали свидетелями ввода в обиход людей водопровода. И мы навсегда расстанемся с колодцами, как это уже произошло в прошлом году после прокладки водопровода по той стороне улицы.

 

 

 

 

2                                                                                                                                                                              УВЛЕЧЕНИЯ

  

        Я уже давно прочно усвоил, что времена года сменяются в строгом порядке, что за зимой приходит весна, потом лето. А когда наступает осень надо идти в школу. В тот год переход от лета к осени произошёл как всегда незаметно. Погода была тёплой и сухой. Люди приступали к работам в огородах, слетались в стаи  птицы. Лишь только это напоминало, что пришла осенняя пора...

     Я с большим желанием пошёл в последний класс начальной школы. И за лето хорошо ознакомился с новыми учебниками, получая при этом истинное наслаждение. Сознание, что я стал на год старше, несколько возвышало меня в собственных глазах, а для окружающих это, по-видимому, было  ничего незначащее событие.

     Глебушка учился в пятом классе. Отныне его путь в школу лежал по просёлку в хутор Левадский, там была восьмилетняя школа, о которой ходили всякие небылицы, что якобы местные пацаны дерутся с пацанами из соседних хуторов, обучающихся в их школе. Но только из нашего посёлка никого не трогали. Поэтому я был несколько спокоен за брата, хотя был немного опечален произошедшей для него существенной переменой. И вместе с тем меня самого ждала в школе новая учительница Лидия Юрьевна. И скоро мы убедились – к ней мы не испытывали той былой привязанности, какая установилась между нами и Варварой Васильевной. Лидию Юрьевну мы невзлюбили, можно сказать, с первого на неё взгляда. Лично я испытывал к ней безотчетную неприязнь за её холодную манеру вести уроки, с подчёркнутой, выверенной строгостью, что только держало нас с ней на значительной дистанции. И от её лица веяло непреодолимым холодом, что вовсе не способствовало установлению доверительных, тёплых отношений.

      Если Варвара Васильевна осталась для нас навсегда воплощением мягкой доброты и тепла как бы родной учительницей, то Лидия Юрьевна, словно добровольно приняла на себя роль мачехи, не приемлющей чужих детей ни под каким условием, какие бы они ни были. Хотя она по-своему интересно, как нам казалось, объясняла новый материал, будь это по чтению или по новому предмету истории, который я полюбил больше всех. Её строгий, неподдельный облик, сухощавое лицо, производили отталкивающее впечатление,  и вместе с тем дисциплинировало нас. И мы меньше, чем раньше бесцельно вертелись, разговаривали на уроках, полностью отдаваясь занятиям…

      К четвёртому классу, разумеется, я приобрёл должный опыт общения с товарищами, довольно быстро и легко усваивал прочитанное. Лидия Юрьевна неуклонно поддерживала в классе дух живого соперничества скорописи, а также выразительного чтения. Она чаще оставляла не успевающих после уроков на дополнительные занятия, в числе которых по чистописанию попадал и я. Однако всё мое неуёмное старание выводить правильно с нажимом буквы на письме, решительно положительного результата не приносило. И почерк мой по-прежнему оставлял желать лучшего. Словом, чистописание мне давалось с большим трудом. Я всемерно старался избегать излишних помарок, и всё равно что-то достигая по чистоте самого письма, в мой текст вкрадывались досадные ошибки по правописанию, в связи с чем мама мне часто напоминала, что для того, чтобы на письме не делать ошибок, необходимо много читать книг. Я прилежно внимал советам мамы и регулярно брал книжки из школьной библиотеки, коей составлял всего один застеклённый объёмный шкаф до отказа набитый книгами. О своём пристрастии к чтению я уже упоминал, однако, с каждым годом я читал всё больше книг, особенно военные. Правда, одно время по примеру Глеба увлекся сказками, Помню, одну толстую книгу сказок в чёрном переплёте хорошо иллюстрированную, нам кто-то давал её почитать из родственников. И мы её читали по очереди с братом, кажется, дважды. Однажды я так ей увлёкся, что даже не выходил на улицу гулять, что совпало как раз с осенними каникулами.

       Мама тогда для нас почти каждый день пекла то печенье, то пирожки, то ватрушки. Причём хлеб тоже был свойский, домашней выпечки. Ведь тогда его в магазин к нам ещё не завозили. Из получаемого дедушкой и мамой в колхозе зерна мололи муку, которой вполне хватало на год от урожая до урожая. Мясо мы в ту пору также ели вволю, поскольку держали гурт овец, иногда поросёнка, не говоря о курах-несушках. Каждую осень продавали полугодовалую тёлку или бычка, а на вырученные деньги дедушка закупал на зиму скотине сена…

      Я увлекался всеми без исключения играми: картами, шашками, домино, шахматами и другими, не ведая при этом о своих природных наклонностях. И поэтому абсолютно все мои увлечения носили стихийный характер, определявшиеся, безусловно, по наитию, в зависимости от настроения. И мы, братья и соседские пацаны часто играли то в подкидного дурака, то в очко, то в покер, то в домино, то в шахматы, которым меня научил Димка Метлов.

      Известно, что мой дядя Митяй являлся превосходным столяром, он практически мог мастерить буквально всё: мебель, рамы, ставни, двери. Я иногда захаживал в его домашнюю мастерскую, заваленную ворохами свежей древесной стружкой, от которой исходил волнующий и пьянящий сосновый и смолистый аромат. Именно, кажется, в эту зиму по моей просьбе он смастерил мне лёгкие деревянные санки, которые я прямо-таки боготворил...

       Сначала, до постройки дома, мастерская дяди обитала в летней кухне с плоской крышей, потом её не стало, поскольку на том месте поставил дом. И для своих столярных работ дядя Митяй сделал временный навес, где установил верстак. А потом, когда переселятся в новый дом, старая хата станет его мастерской. Словом, я безмерно любил бывать в дядиной мастерской, особенно когда  он строгал доски, с интересом наблюдая, как из-под фуганка вылетала вьющаяся золотыми кольцами стружка. Между прочим, дядя Митяй доводился мне ещё и крёстным, поэтому его личность для меня была вдвойне родственна...

       Помню, когда кто-нибудь у меня спрашивал, кем я собираюсь стать, я неизменно вполне уверенно, отвечал, что только столяром. И в подтверждение этому, уже пробовал что-либо мастерить. Например, кормушки для птиц, клетки, из дерева выпиливал пистолеты, придавая им настоящую форму. Конечно, без определённого навыка это давалось очень нелегко, причём пользоваться своим инструментом отец мне не давал. И я самочинно где-то разжился куском ножовки. Хотя основным инструментом тогда для меня являлся кухонный нож. Но дядя Митяй, видя моё нешуточное увлечение по дереву, подарил мне молоток, стамеску и рубанок…

       В классе мне в тот год понравилось рисование, лучше всего у меня получалось срисовывать с картинок в учебнике по природоведению деревья, траву и кустарники. Во всяком случае, мне искренне так казалось, что я рисовал хорошо, по крайней мере, ничем не хуже других.

      Однажды я открыл для себя старшего брата, как умелого рисовальщика. Тогда я редко им интересовался, его внутренний мир был мне недоступен, поскольку Глебушка слыл донельзя замкнутым, отрешённым от наших с Никиткой игр. Почему-то он казался чересчур серьёзным и строгим, не любил наших шалостей, насмешек и подтруниваний, в чём мы с Никиткой порой преуспевали. Может, в этом на нас оказывал влияние Иван Косолапов. Ведь лично я не слыл, как он, отъявленным пересмешником. Но иногда бес ехидства овладевал и мной. Особенно мы были мастаки по передразниванию сверстников, взрослых и родного дедушки, которому наше кривлянье крайне не нравилось, чем его донельзя раздражали. Но всегда он нас прощал, долго обиды не держал, а мы скоро начали понимать, как безобразны были наши подражательные выходки и присматривались к Глебушке, чем он так прельщал дедушку, который вознаграждал его мелкими деньгами, брал в город на демонстрации, поощрял его прилежное поведение и прочил ему хорошее будущее, тогда как мы в его глазах представлялись отъявленными шалопаями.

      Одним словом, я обнаружил, что Глебушка превосходно рисует, судя по тем его  рисункам, выполненным карандашом технически высоко, можно было поверить дедушке, что его и впрямь ждало неплохое поприще художника. Первое время я даже не верил: неужели он так замечательно рисует? А может, просто под копирку перевёл откуда-то рисунок и выдаёт его за свой? Однако брат искренно уверял, что увиденный мною в его альбоме горный зимний пейзаж, выполнен его рукой, чему я немало подивился, высказав Глебушке своё искреннее восхищение. С тех пор я смотрел на брата, как на одарённого человека, склонного к правдивому изображению предметов и природы. Притом я порой тому, что он самолично не удосужился похвалиться нам своими успехами по рисованию, как бы за него это сделал я сам, рассказав о своём открытии брата, как замечательном рисовальщике, маме.     

      Таким образом, в нашей семье старший брат довольно рано обрёл навык и технику начинающего художника. И впоследствии мы смотрели на него не иначе, как на будущего художника. Правда, родители, особенно мама не столь серьёзно верила в призвание сына, поскольку она считала, что со временем у брата пропадёт интерес к рисованию, и он увлечётся чем-то более существенным. Но это был неверный взгляд мамы на выбор профессии. Я полагаю, если бы мы принадлежали к интеллигенции, возможно, способностям Глебушки родители при выборе им профессии придавали первостепенное значение, следовательно, делали бы всё, чтобы он только развивался в этом направлении и овладел бы основами искусства, глубокими знаниями по истории искусств и живописи. Но в дальнейшем этого не случилось, потому что полуграмотные родители этого фактора, увы, не уловили, что для выявления способностей в раннем возрасте очень важно, и потом направлять по ним развитие своих детей. И даже школьный учитель по рисованию так и не определил у брата таланта живописца. Хотя Глебушка мечтал стать археологом, поскольку у него проявилась страсть к собиранию старинных монет и другим античным вещам, особенно явно после прохождения в пятом классе курса древней истории. И архитектором он также не стал, потому что ему не хватало твёрдой целеустремленности, а значит, не хватало характера и воли.

     Одним словом, невольно сравнивая свои опыты по рисованию с рисунками брата, я находил большую разницу в технике их исполнения, безусловного, мои выглядели жалко и бледно, не столь приглядно, и не шли ни в какое сравнение с рисунками брата, выполненными почти уверенной рукой мастера.

       Но я отдаю себе должное, что никакой зависти, и тем более неприязни к брату, абсолютно не испытывал. Даже наоборот, я доброжелательно признавал его успехи, отдав ему по рисованию полное преимущество над собой. И всегда желал, чтобы он поступил в художественное училище и стал художником.

      Также неплохо он разбирался в математике, знал любой счёт назубок, со считывал в уме большие  цифры, в чём опять-таки я проигрывал. Правда, единственно жаль, что Глебушка страдал некоторым речевым дефектом, а в соединении с его природной застенчивостью, этот существенный недостаток принимал серьёзную форму, и несколько принижал его, как личность, поскольку своей невнятной речью только портил свою репутацию успевающего ученика и попадал даже в категорию неуспевающих, чего он совершенно не заслуживал. Особенно Глебушка стал заикаться после того, как в третьем классе сломал ногу. Я только одного не понимал, почему учителя могли не учитывать этот его существенный недостаток во время его ответов на уроках? А ведь он мог одним из первых решить контрольную по математике, но толково объяснить учителю условия задачи брат не умел, вернее, стеснялся своей недостаточно внятной  речи. И учителя, вместо того, чтобы делать снисхождение и как-то морально его поддерживать, можно сказать, необоснованно занижали отметки. Хотя не могли не видеть, что ученик вполне добросовестно подготовился к урокам, и вместо этого смотрели на него, как на недоразвитого...

      Собственно, позже я уяснил для себя, что нередко учителя смотрят на своих учеников неверно, можно сказать, по какому-то им известному стандарту, поскольку досконально не разбирались, почему тот или иной вполне способный ученик отстаёт по предметам и  весьма легко преуспевает по другим. Иногда способности подменяются чрезвычайным трудолюбием, а оно указывает  на способности не совсем точно...

      На эту тему можно говорить бесконечно, а истину не уяснить, отчего бывает так: одни ученики учатся хорошо, другие, не менее способные, остаются на уровне потенциальных неуспевающих. Впрочем, этот разговор ничего общего не имеет с данными записками...

      Между тем в четвёртом классе я стал учиться намного хуже. Первая это заметила мама, поскольку она неплохо разбиралась в людях, и скоро рассудила, что при Варваре Васильевне мои школьные дела шли значительно успешней. И безошибочно это связывала с личностью моей первой учительницы; в то время как Лидия Юрьевна несколько сурового склада характера, выглядела принципиально грубой, не столь подобающим образом учитывала особенности каждого ученика....

      Как правило, на последнем уроке Лидия Юрьевна объявляла, кому надлежало остаться после уроков на дополнительные занятия. Когда она называла меня, я чувствовал себя самым несчастливым и в отличие от своих одноклассников, во всех отношениях не везучим. При всем том мне, оставленному совершенно необоснованно, в компании отъявленных двоечников,  перед товарищами становилось донельзя стыдно.

     Наряду с нашим четвёртым классом, Лидия  Юрьевна также  вела второклассников, среди которых учились мой брат Никитка и двоюродный брат Славка. И вот они уходили со всеми домой, как достойные ученики, тогда как я оставлен заниматься после уроков по чистописанию, отчего я испытывал себя униженным, поскольку всегда читал книги и, подражая дедушке, регулярно просматривал газеты, в то время как Никитка ничего этого не делал, а если читал учебники, то это считалось уже хорошо, и брат прослыл неусидчивым, уроки делал кое-как, да и то под неусыпным контролем мамы. И вот он значительно меньше, чем я оставался после уроков, что в моём представлении  как раз вытекало в вопиющую несправедливость, поскольку брат учился ничем не лучше меня. Правда, его единственным  преимуществом было то, что он писал более ровным почерком, чем я. Но иногда Лидия Юрьевна оставляла его после уроков, как отстающего по чтению, вместе с его неразлучным тогдашним другом Лёнькой Рекуновым, который учился ещё хуже брата и поражал своей леностью и небрежным отношением к выполнению школьных уроков...

  

                                                                           3

                              

                                                         МОТИВЫ ПРИРОДЫ

 

       И вот, как по команде, миновало предзимье и наступили холода; в один прекрасный день наши степные окрестности потонули в глубоком снегу, который доставил нам, детворе, наивысшую радость. Когда дни совсем стали короткие, по утрам я с неохотой вставал в школу. Впрочем, утром мы сами никогда не просыпались, поскольку столь трудных на подъём, нас  всегда будила мама. Это объяснялось ни одним тем, что мы были чрезвычайно тяжелы на подъём, а в основном по той причине, что мы постоянно, как я уже упоминал, ложились спать довольно поздно, увлечённые какой-нибудь игрой, с вечера нас почти было невозможно остановить, чтобы загнать в постель. Я думаю, это происходило вовсе не оттого, что мы были не послушными детьми, просто родители нам никакого режима не устанавливали. У нас почему-то не сложилась нормальная традиция, которой мы были обязаны следовать беспрекословно, но наше время было не организованно подобающим образом. Мы жили просто, набегавшись после школы на улице, выучив наспех уроки, мы вновь предавались своим нескончаемым играм, на выдумки которых были поистине неистощимы, возникавшие буквально по наитию, бравшие истоки в наших подчас необузданных фантазиях. Поэтому не так просто назвать своим исконным именем то, во что мы играли, и было ли оно?

      Зимой, естественно, самым излюбленным нашим времяпровождением являлся неизменно каток, особенно, когда в балке был уже полноводный, глубокий пруд, покрывавшийся толстым панцирем льда. И вот после катка, израсходовав на нём все свои силы, почти валясь с ног, мы шли домой, а  после ужина, полистав учебники, мы засыпали, как убитые...

      В морозный зимний день мне нравилось любоваться нашими заснеженными окрестностями. Я хотел, чтобы снежный покров сохранялся до прихода весны. Однако зимнее солнце, хоть сильно не грело, тем не менее было способно выедать проплешины прозрачными остекленевшими кружевами, которые, конечно, могли радовать собой, показавшейся из-под снега землей, в конце зимы, но только не вначале, когда каждая проталинка почему-то порой бесконечно меня огорчала, что побуждало самому носком валенка запорошить её снегом, чтобы повсеместно сияла чистая, без чёрных проталин там и сям пушистая белизна. При этом мне наивно казалось, что зима всемерно поощряла мои тщетные одиночные усилия в поддержании её незыблемых порядков.

      В солнечный тихий день весело капало с крыш, словно так, будто и впрямь была на подходе весна, в то время как ещё даже не наступил новый год и день продолжал неудержимо укорачиваться,  глядя на то, как безудержно подтаивает снежок, несмотря на ещё устойчиво державшийся морозец, ощущавшийся лишь в тени, я думал, что зима понемногу уходит, сдаёт свои позиции, рано заявляющей о себе весне, до календарного прихода которой было ещё бесконечно далеко.

      Я испытывал какую-то неизъяснимую радость при виде восходящего из морозного дымного облака красного солнца, когда сперва вся восточная оконечность небосклона наливалась сочной мякотью спелого арбуза. А потом она выцветала, принимая разные оттенки перламутра, окутанного лёгкой морозной дымкой, и как бы само по себе выплывало из неё багровое солнце, с каждой секундой очищаясь от густой кровяной окалины, принимая упругий янтарный отблеск с сияющей по всей окружности короной вспыхивающих острых, как клинки, лучей. И день неумолимо разгорался, искрился весело и торжественно морозный воздух, под ногами сердито и терпеливо поскрипывал снег крахмальными спайками чешуйчатых слитков.

       В школу я шагал не спеша. И меня без конца обгоняли, шедшие на наряды в колхоз мужики и бабы. Конечно, они торопились, им было некогда заговаривать с неторопливым учеником. Но молчать им не хотелось и тогда делали шутливые замечания, что я не сам иду в школу, а будто некто меня кто-то тащит насильно на канате. На это, разумеется, я угрюмо, не довольно, как нелюдимый, отворачивался, и не любил завзятых, как почти все Косолаповы, зубоскалов. Я думал не о том, что предстоит отвечать на плохо выученный урок, а лишь о вожделенном желании поспать подольше. И поэтому никого не хотел видеть, а на подходе к школе, куда со всех сторон улицы стекалась детвора с портфелями в руках, я невольно оборачивался на пройденный с таким трудом путь. И видел встававшее над степью дымно сияющее солнце, встряхивавшее сонное оцепенение, сам оживал, взирал на него, совершенно очарованный его неизбывной энергией яркого ликующего света, поющего жизни бодрый гимн…

            

                                                                          4

                           

                                                     ЗНАКОМСТВО С АРМИЕЙ

 

      Через много лет отразив своё восприятие природы, я не считаю это моей теперешней выдумкой, если исходить из того, что в десятилетнем возрасте человек якобы ещё не способен обостренно выражать свои чувства по отношению к природе. Однако я попытался  всё отобразить правдиво, именно так, как я тогда её воспринимал.

      И всё-таки вопреки всему, в детстве человек безотчетно тоньше и объёмней запечатлевает окружающий мир, нежели это происходит с ним позже, став, предположим, взрослым. Конечно, в не меньшей степени это ещё зависит от духовного склада самого человека, его внутреннего эстетического состояния. Хотя восприятие красоты в равной мере дано каждому. И тем не менее, каждый её видит и чувствует исключительно по-своему, а иные в силу определённых причин просто её не способны замечать ни при какой погоде. Но зато потребляют и губят…

      Словом, я любил природу молча, безотчётно. Этот дар я унаследовал от мамы, любившей природу осознанно, но также безотчётно. Правда, она иногда рассказывая о природе своей малой родины, признавалась, что была влюблена в лес, любила текучий шёлк плакучих берёз, прибрежные речные луга, упестрённые цветами поляны, умела окрашивать свои богатые чувства подходящими словами. А моё воображение при этом рисовало непроизвольно картины природы, неведомых мне земель, которые, по своим красотам, не шли ни в какое сравнение с нашими степными краями.

       И мне всегда донельзя было жалко, что мама навеки разлучена с той деревней, в которой  родилась, где провела часть своего детства, где такая красивая природа; подчас я искренне недоумевал, зачем они оттуда уехали? Однако получил на этот счёт от мамы исчерпывающий ответ, что-де их некогда вынудило покинуть родные края национальное бедствие, обозначающееся ёмким словом – голод. Этого определения было вполне достаточно для утоления любознательности, хотя я тогда вряд ли глубоко вникал в его скрытый смысл. И можно было спрашивать дальше: почему-де был голод, какие тому послужили причины? Ведь голод ни с того ни с сего самостийно не наступает, ему всегда что-то предшествует и, конечно, чаще всего разрушительные войны и социальные катаклизмы. А поскольку одна беда не ходит, ещё добавляется неурожай, которому сопутствует засуха.

       Однако о самом страшном потрясении, какое когда-либо переживало крестьянство, я ещё не знал, которым, между прочим, явилась коллективизация. Собственно, я ещё не умел связывать причины, влекшие за собой, как правило, следствия, что в жизни ничто само по себе не происходит, есть конкретные причины...

       Помню, к моему дедушке приходил живший через два двора от нашего сосед-приятель Мирон Дёмин. И вот они, на пару дымя самокрутками в горнице (если не было сигарет, предпочитали им цигарки), сидели близко друг перед другом и вели тихо разговор то о жизни, то о политике. Разумеется, теперь я не могу в точности воспроизвести их сокровенные беседы, поскольку не знаю их конкретики, хотя мне известно лишь одно, что дедушка, читывавший регулярно газеты, мог обсуждать с соседом только волновавшие его самого вопросы тех  событий, которые происходили тогда как внутри страны, так и за её пределами. Видимо, никак не могли они обойти животрепещущий вопрос войны и мира, не сходивший со страниц газет того времени, поскольку угроза войны после Карибского кризиса была ещё не снята, впрочем, она оставалась во главе угла тогдашней внешней политики. И даже не была ликвидирована позже. В общем мир находился под висевшей угрозой возникновения войны по причине непримиримого противостояния двух социальных систем.

      Я как губка впитывал эти сообщения по радио, из газет и сам иногда проникался невольно страхом, что и впрямь недолго разгореться мировому пожару…

  

                                                                      * * *   

     Помню, по нашим балкам, близ посёлка, летом приезжали солдаты на военных фургонах и бронетехнике, маскировали её под естественный ландшафт природы, оборудовали телефонной полевой связью штабы, землянки, брустверы, огневые точки артиллерии, разбивали палаточные городки для размещения боевого личного состава, полевые кухни, от которых вился голубой дымок.

       Мы, пацаны, пропадали днями среди солдатни, правда, во время учебных тревог нас близко не подпускали в расположение войск, а в остальные дни, когда солдаты ничего не делали, ожидая дальнейших особых распоряжений, мы беспрерывно крутились возле них. Они дарили нам звёздочки с пилоток, петлицы, погоны со старых гимнастёрок, эмблемы и даже значки. Эти сувениры для нас были очень дороги тем, что были получены от военных, словом настоящими.

      Мне было бесконечно жалко, когда солдаты сворачивали свои военные лагеря, готовясь к отъезду из нашей пожухлой, пыльной степи. За несколько дней их пребывания в наших балках мы, казалось, неразрывно свыклись с их заведённым военным порядком, создавшим особый уют, обжитость в степи, как будто были нерушимы наши установившиеся связи. И вот это всё в одночасье было безжалостно расторгнуто, нарушено, что так умело возводилось совсем недавно, являло вид развороченного муравейника. Налаженный полевой солдатский быт у нас на глазах принимал походную готовность марша. Если солдаты вовсе не унывали от того, что скоро они покинут степь и вернутся в свои благоустроенные казармы, они довольно улыбались, отпускали шутки, между прочим, нас уже почти не замечали, в то время как мы испытывали в связи с их предстоящим отъездом затаённую, непреоборимую грусть, выражавшуюся в наших докучливых расспросах, приедут ли они когда-нибудь снова? И само собой разумеется, солдаты добродушно, лишь бы нас обнадежить, оставить нам в руках синицу, обещали приехать ещё, во что мы безотносительно верили их  заверениям, впрочем, не лишенные искренности.

      Войска, размещавшиеся вблизи посёлка по балкам, оказывали на людей успокаивающее влияние только одним своим присутствием, потому что тогда о войне не умолкали разговоры. Кажется, у нас даже поговаривали тишком, что, мол, войска вывели загород неспроста, значит, где-то намечается какая-то заваруха. Одним словом, войска вселяли уверенность на случай неожиданной войны, и в результате мы окажемся под надёжной защитой армии, временно расквартированной по нашим балкам.

      Я с невыразимой грустью и тоской провожал покидавшею наши укромные места, колонну войск, уходившую по пыльной дороге на мощных грузовиках, с прицепами зачехлённых пушек и полевых кухонь и личным составом...

       Солдаты у нас стояли всегда, проводили боевые учения, стрельбища в Гребле. Это большой полукруглый вал, где была вырыта землянка, в которой жили солдаты и несли караульную службу во время приезда из города на стрельбище однополчан. А в обычные дни они просто несли свою полевую службу.

       Некогда в этом глубоком распадке, своей формой похожим на каньон, был пруд, плотину которого в один из сильных паводков размыло, после чего образовался узкий проход. Правда, постепенно он расширялся кверху к самому гребешку дамбы, этакими расходящимися в разные стороны линиями, изображавшие собой конусовидную фигуру поставленную своим острием вниз. Разумеется, в него, в этот проход, напоминавший ущелье, с трудом могла проехать машина. Причём сюда дороги не было, вели лишь многочисленные тропинки от подножья до самого островерхнего гребня, словно делившие на равные части эти срезы конуса.

       Когда входишь в этот своеобразный каньон, то почти со всех его сторон он опоясывается крутыми склонами. Самый высокий был южный, обнажавший ракушечные образования, нависавшие над ним отвесной стеной, словно там когда-то выпиливали целые пласты или блоки. Именно в этой стороне устанавливались в дни учебных стрельб мишени. Там был вырыт глубокий крытый блиндаж и во время проведения учебных стрельбищ постоянно сидевшие в нём солдаты поднимали пораженные огнём стреляющих мишени.

       Солдатские автофургоны въезжали в каньон с северо-восточной стороны, где склон шёл как раз пологим перешейком до бывшего русла пересохшего ручья. Они огибали этот перешеек ближе к руслу и выезжали на ровный простор самой долины каньона. Именно, не дна его, а долины, поскольку её площадь достаточно обширна, равная трём или четырём футбольным полям со спортивными вспомогательными площадками.

       Под самой дамбой, смотревшей распадком на север, в укромном местечке, где нет никогда ветров, своё пристанище нашла большая с окнами над землёй землянка. В ней стояло по меньшей мере до десятка кроватей, в небольшие оконца с улицы еле проникал дневной свет. Однажды мне в числе с другими пацанами, посчастливилось побывать у солдат в землянке. Вот только хорошо я не помню, по какому случаю они нас к себе пригласили. Угощали ли чем нас, или просто что-то показывали? Но нам, пацанам, было чрезвычайно интересно окунаться в неведомый мир военных. Тогда я ещё определённо не знал, что в армию призывали с гражданки обыкновенных парней, достигших призывного возраста, который в то время начинался с девятнадцати лет. Мне казалось, в частности, что армия существовала сама по себе, ничего общего не имея с гражданкой. А те, кто в ней служили, был особый род людей, предназначенный кем-то свыше исключительно для военных целей. Вот поэтому мы взирали на солдат, как на небожителей, во всем отличных от простых смертных. Нам давали подержать автоматы, ощущая их тяжесть, холодность воронёной стали, у меня от восторга даже захватывало дух, исполненного не преходящей гордости, что я вижу настоящий, боевой автоматикой раньше только мог увидеть в кино. Это несказанное чувство, пережитое тогда, память запечатлела навсегда.

       На прощанье солдаты насыпали в наши кепки отстрелянные гильзы. И мы были, естественно, донельзя рады такому долгожданному, впрочем, неожиданному сюрпризу.

      Потом, когда солдаты уезжали, мы всё равно приходили в греблю собирать на стрельбище пули, из которых делали лискунчики, Нам было чрезвычайно увлекательно выковыривать из ракушечника эти самые пули. Некоторые попадались расплющенными, другие –– целёхонькие.

       Я точно не помню как долго просуществовала в гребле солдатская землянка. Но с какого-то времени солдаты покинули её видимо, спустя год или два, когда они всё реже приезжали на стрельбище. И в землянке отпала всякая нужда. Больше тут солдаты не стали квартировать, как на своём сторожевом объекте. И поэтому со временем землянка приходила в неотвратимое запустение. А может быть, если не пацаны, то солдаты её разломали сами, дабы она не стала пристанищем разных проходимцев, закоренелых бандюг, скрывавшихся от правосудия, которые были и есть во все времена…

           

                                                                           5     

    

                                                         ЛЕТНИЕ КАНИКУЛЫ

 

      Не всегда приходится быть последовательным в соблюдении достоверного отражения в сменяемости тех далёких событий, которые в точности невозможно восстановить, извлечь из памяти в той их последовательности, в какой они приходили на смену друг другу в напрочь лишенном логичности детстве, когда при всём при том совершенно не ведаешь, чем ты будешь, скажем, заниматься завтра…

      Конечно, я отнюдь не ставил своей единственной целью воспроизвести всё так, как оно происходило в действительности, поскольку этого добиться не может ни один сочинитель. Выше я уже не раз пояснял, что для меня на этих страницах важно воскресить те впечатления, которые я получал от жизни.

      Очень хорошо помню (о чём уже бегло упоминал), как в Вишнёвке, мы, армия пацанов, под влиянием то кинофильмов о войне, то приезда к нам солдат, устраивали в лесополосе партизанское становище с настоящими землянками и дозорными вышками. Эти объекты между  собой мы называли почему-то складами, хотя там ничего ценного не хранилось, разве что члены военной организации держали её в строгой секретности от посягательства на неё других пацанов, которые были к нам враждебно настроены, даже между собой не общались условленными паролями и сигналами, когда шли на службу, где были на подходе к штабу расставлены часовые и сами взаимоотношения строились строго на военной основе. Были командиры, политруки, комиссары. Проводили учебно-тренированные занятия, делясь условно на два враждующих воинства. И оружие было холодное и горячее, сабли, сделанные из толстой проволоки, деревянные ружья и автоматы, а также арбалеты и самопалы, последние заряжали спичечной серой и дробью, у некоторых был настоящий порох, и широко распространённые лискунчики. Если самопалы изготовляли из стальной трубки, залитой внутри свинцом прикреплённой к деревянному ложу скобами, выполненному в форме пистолета, то лискунчик был намного проще. Он делался из загнутого патрона или из куска медной трубки, загнутой и сплющенной под прямым углом и залитой свинцом, потом в неё крошилась сера, вставлялся согнутый под прямым углом гвоздь, который соединялся с трубкой жесткой резинкой, потом гвоздь оттягивался с помощью резинки, а при нажатии на неё, как на курок, гвоздь, подобно бойку, соскакивал до упора со стенки трубки и ударял в серу, в результате чего происходил выстрел, равный выстрелу из ружья. Разве что только с меньшей убойной силой производимый лискунчиком вхолостую. Но из него бывало ночью видно, как вылетало пламя. Зато взаправду палили по мишеням из самопала, заряженного дробью или пулькой, поражавшего цель на расстоянии десяти – пятнадцати метров запросто. Он легко пробивал ведро, разбивал бутылки. Разумеется, в своих учениях мы пользовались только одними лискунчиками, а самопалы придавали нашему воинству некоторую солидность… А вот арбалеты мы делали из дерева: сначала вырезали ружьё и на него крепили лук, арбалет стрелял стрелой с металлическим наконечником. Это оружие было опасным, поскольку поражало цель убойно. И нам за него доставалось от матерей, чтобы мы не перестреляли арбалетами друг друга…

       Однажды вблизи Вишнёвки была колхозная бахча, которую охраняли сторожа. По краям поля были видны островерхие шалаши, крытые соломой и замаскированные зелёной травой и ветками. Мы часто на бахчу организовывали групповые набеги, при этом ни разу не попадали в лапы бдительных сторожей. Сначала арбузы и дыни мы сносили в кусты, где был проделан лаз, устланный соломой, по которому мы юзом спускались вниз, к землянке с арбузами в руках. Из землянки в мешках мы перетаскивали арбузы  по три-четыре штуки по домам. За день могли делать несколько таких ходок, и похаживали до тех пор, пока была бахча, и арбузы у нас не переводились.

       Вылазки на бахчу нам предоставляли прекрасную возможность посостязаться в личной удали, поскольку мы немало рисковали. Бывало, сидим в землянке и обсуждаем данные разведки – передвижение сторожей по бахче. Поэтому нам зачастую без особого труда доводилось обвести вокруг пальца сторожа, выбирая для своих вылазок на бахчу как раз такое время, когда их и близко не было. И почти без суеты и нервотрёпки набирали арбузов сколько могли утащить. А потом в честь победы салютовали из самопалов.

       К пятому классу дедушка купил любимому внуку Глебушке велосипед, чтобы он мог ездить в школу хутора Левадского. Но брат и нам давал покататься. А осенью отец купил себе веломоторчик, его велосипед перешёл мне, несмотря на то, что его любимчиком являлся Никитка. Видимо отцу было жалко отдавать велосипед такому неряхе, каким был младший брат, поэтому он счёл нужным отдать его мне. И я оправдал доверие отца, велосипед содержал подобающим образом, в чистоте и в исправности.

       А потом и Никитке достался велосипед от дяди Власа, когда он купил мотоцикл. Теперь мы все были на своих колёсах, как наши товарищи. Поэтому теперь могли ездить запросто купаться на большой пруд, находившийся в Камышевахе в трёх километрах, куда меня отец возил купаться в первый раз. И где наши большие ребята ловили рыбу, и мы тоже пробовали, но у нас ничего не получалось, так как рыба даже не клевала. Вскоре мы бросили рыбалку и наладили ездить на бахчу, которая находилась далеко от посёлка. Велосипеды мы оставляли в лесополосе, не доезжая бахчи, а сами с мешками в руках направлялись за арбузами. Наша база укрывалась в густом терновнике, на одной из площадок спуска, шедшего по заросшему кустарнику ещё дальше на самое дно заболоченной балки, где протекал среди кочек осоки прозрачный ручей, растекавшийся потом по всей балке широким руслом.

       За лето излазили Вишневку вдоль и поперёк, до самого свинарника, стоявшего в стороне от дороги, соединяющей колхозный ток и наш посёлок. Именно на этом свинарнике дедушке выпадало нести дежурства, и куда он брал меня с собой на дежурство года три назад.

      Помню время, когда в Вишнёвке, где мы оставляли велосипеды, стоял колхозный птичник, обнесённый высоким деревянным забором. Потом его перевели на колхозный двор, а ферма осталась, по которой гуляли сквозняки, и было множество птичьих гнёзд, где жили даже дикие голуби. А мы использовали этот длинный сарай для наших игр в войну, лазили по чердаку, ловили удодов, кукушек, голубей, разоряли гнёзда воробьев, гонялись за летучими мышами и совятами...

       Но что потом сталось с этим по нашим меркам огромным  сараем? Конечно, со временем он безнадёжно ветшал, хирел, стал постепенно обсыпаться, ветер разворошил соломенную крышу, потолок размокал от проливных дождей и снега и обвалился, солома на крыше прела и покрывалась мхом. Сожалею, что мы тоже участвовали в этом разорении, растаскивали на постройку землянок доски, двери, рамы. А в один прекрасней день, вернее, для птичника весьма печальный, при сильной грозе, он загорелся, и от него остались одни обгоревшие головешки, да остов из глинобитных стен, которые были после снесены трактором в балку...

       Прошли десятилетия, я с неизбывной грустью вспоминаю всё, что так или иначе было неразрывно связано с нашим детством. Вот так и стоят перед глазами тёплые солнечные летние дни, роса поднимается с зелёных тучных трав вдали степей и балок лёгкой прозрачной дымкой. Лучи искрятся, бьют ослепительно по глазам и уже довольно сильно ощущается припекающий их парной жар. Мы среди зелёной пышной кущи деревьев в Вишнёвке вырезаем перочинными ножичками из молодых побегов клёна свистульки, что не всякий это умел делать качественно, добротно, чтобы свисток получался с первого раза. Собственно, мы учились этому ремеслу у более умеющих пацанов. Однако даже через десятилетия, прошедших чередой с того идиллического, безоблачного времени, я до сих пор в памяти храню тот пряный запах молодой сочной и нежной коры дерева, аккуратно срезанной ножичком; она потом легко сползала со стручка, если не лопалась, как носок с ноги, и вот под моими ещё не столь умелыми и ловкими пальцами принимал форму милицейского свистка. Причём кора снималась частично, а потом снова, как чулок натягивалась на черенок свистка после того, как было вырезано отверстие и вытащена из стручка мягкая сердцевина.

       Пока мы обитали несколько часов в лесополосе, в это время в посёлке своим непрерывным ходом текла повседневная жизнь людей, некоторые из которых строили новые кирпичные дома, а саманные хаты после вселения в дома, отводились под летние кухни. Так менялся посёлок и улучшался быт жителей, у нас на подворье вырос кухонный флигель, вырыт подвал, обложен ракушечным камнем и перекрыт бетонными плитами.

       В колхозе полным ходом продолжалась жатва и обмолот хлебов, на полях стрекотали самоходные комбайны. В то время они для нас были ещё новинками, поскольку до этого комбайны таскали за собой гусеничные трактора. Целыми днями на полях стоял неумолчный и непрерывный гул уборочной техники. В прогретом зноем воздухе пахло зерном и пыльной соломой. С полей без конца туда-сюда сновали грузовые автомобили, вывозившее из-под комбайнов янтарное молодое зерно на ток, где потом оно бабами и студентами, посылаемыми в помощь из города, тщательно провеивалось и сушилось…

 

                                                                           6

    

                                                    УВЛЕЧЕНИЕ ПЕРИОДИКОЙ

 

     Наступал Новый год, с приходом которого мы больше всего ждали зимние каникулы и соответственно – подарки. Школьная ёлка как всегда оставляла по себе  неизгладимые и вместе с тем грустные и приятные воспоминания, так как в этом году уже ничто не повторится и надо ждать отныне будущего года. И начался отнюдь не желательный отсчёт зимних каникул. Прошедший день, проведённый на катке, в играх на дворе и в хате, тоже наводил какую-то неизвестную тоску с сознанием, что он больше не повторится. Погас малиновый солнечный закат, и с приходом вечера закрадывалась грусть преждевременного понимания бесследно исчезающего в никуда времени и нашего детства. Мы всегда возвращались из проведённого дня на катке, полные о нём впечатлений, канувших уже навечно в Лету. И завтра нас ждало, как хотелось это представлять, вчерашнее. А на самом деле наступит ещё не прожитое новое,  которое ждёшь, как чуда. Но оно не наступало, и прошедший день во многом как бы повторялся в новом. Вот и стояло на одном месте время, как тебе оно грезилось, но вскоре хотелось каких-то перемен, неповторимых событий, нескучных игр. Надо было двигаться, искать развлечений, лучше движение, чем застой и встречать восходы и жить интересно до закатов, вечно изменять своё бытие, но только оставаться всегда молодым. Да, всё-таки это мне тогда так казалось…

      Словом, каждый новый миг жизни я пытался понять: из чего же он состоит, из каких составных событий? Вот я ещё только не успел о нём подумать, как он, миг уже безвозвратно улетел сквозь меня, оставив во мне свои еле уловимые отметины, выражавшиеся в том, что я подрос, наверное, на долю миллиметра, а следовательно развивается моё самосознание.

      С Нового года отец стал приносить из города, где он работал, выписанные для нас газеты и журналы, коими были  «Пионерская правда», «Огонёк», «Пионер». Я  набрасывался на них, как голодный на пищу, поскольку он приносил их пачками, собранную недельную почту. И читал так, будто никогда до этого не держал в руках. Собственно, «Пионерскую правду», я действительно тогда увидел впервые. Ведь дедушка выписывал газеты сугубо для себя «Сельскую жизнь», «Молот», «Верный путь»,  которые для него являлись сродни хлебу насущному. Мне давно полюбился  ни с чем несравнимый запах свежих газет, запах типографской краски.

      Подражая дедушке, я тоже собирал и берёг каждый номер «Пионерской правды». И не просто берёг, я неизменно вменил себе в обязанность её прочитывать от номера к номеру, причём даже самые незначительные, ничтожно маленькие заметки. И по мере того, как я стал регулярно читать упомянутую газету, у меня невольно возникало такое ощущение, будто перед моим взором находится вся страна пионерия. И  я буквально в курсе всех тех событий, которыми жила эта самая пионерия, к которой, конечно, я относил себя, как инертного, бездеятельного человека, живущего далеко от всего того, чем жила, в полном смысле, вся страна. Собственно, так оно и было, ведь я провинциальный пионер, живущий в захудалом посёлке, находящемся на отшибе, в настоящем захолустье, ничего передовое не видел. Поэтому место жительства формировало некий комплекс, накладывавший отпечаток на психику – провинциальное происхождение. И как следствие – это неизбежно влияло на задержку духовного развития личности. Хотя чтение центральных газет как раз меня освежало, вносило в мою жизнь провинциала определённое разнообразие и давало ощущение столичной жизни. Я неуклонно поднимался над собой прежним, приобретая необходимый познавательный кругозор. А это свойство особенно необходимо склонному к наблюдательности окружающей действительности. Но отнюдь не к праздному соглядатайству, просто замечательно то, что обыкновенно другие пропускают без внимания. Например, суждения людей, их мимику, характеры. Причём я уже говорил, что мой любознательный взор привлекала всякая букашка, как падают с крыши капли, как гроза режет небо точно автогеном тот или иной предмет, даже как по стеклу стекают струйки дождя, при этом меняя свою окраску в зависимости от того, под каким углом на них падал свет, сеявшийся с неба, затянутого неравномерным слоем дождевых облаков. И где он тоньше, там свету было больше, который процеживался через заоблачную пелену и касался земли рассеянным матовым, бледным свечением. Впрочем, даже наблюдая это, я в то время, как теперь помню, не отдавал себе отчёта в том, что меня конкретно привлекало. И моё сознание работало помимо того, бесконтрольно, почти интуитивно, словом, непроизвольно по  наитию. Мне нравилось созерцать природные явления, и уже начинал откладывать в кладовую памяти типы и характеры людей.

     Я не ставил перед собой заданной цели, например, пронаблюдать как куры садятся на насесты в курятнике. Или, куда ползёт по травинке та или иная букашка, да проследить её конечный путь, который я бы всё равно не узнал. Хотя, быть может, иногда я так и делал, а зачастую я просто созерцал всё живое и неживое исключительно по наитию, независимо от того, хочу ли я смотреть на то или это взором учёного мужа, об этом тогда я просто-напросто не мог даже думать.

      Правда, только теперь я почти убеждён, что моё воображение реагировало буквально на малейшее проявление той среды, в которой я оказывался по воле обстоятельств. Мне было весьма интересно пронаблюдать, как на пруду в ветреную погоду топорщились волны, или в относительно тихую погоду вдруг ни с того ни с сего, набежавший ветерок взволновал рябь, колыхавшуюся поверхность воды, всю её небрежно сморщил, впрочем, не всю, а в отдельных местах, подобно широкой гофрированной юбке, будто выставленной её складками на обозрение публике, интересующейся новинками моды…

      Одним словом, мало того, что чтение книг и газет привносило в мою жизнь селянина конкретную новизну, ко всему прочему я ещё, помимо пополнения и разнообразия своего скудного кругозора, без преувеличений – занимался самовоспитанием. Безусловно, газета формировала мои взгляды, привносила в мою скромную жизнь элементы культуры и более глубокое понимание окружающей действительности. Хотя я ещё досконально не ведал, что  меня больше всего привлекало к себе, какой мне надлежало сделать выбор своего увлечения? Да, в то время я был бесконечно далёк от всего этого, я просто жил по течению самой жизни, не отдавая себе ни в чём отчёта.

      Родители, особенно отец ни к чему меня не настраивал, не делал никаких наставлений, поскольку он сам еле-еле ориентировался в жизни. Поэтому никаких полезных знаний он мне дать не мог в отличие от мамы; он был без своей системы духовных ценностей и взглядов на жизнь Собственно, он жил исключительно, как биологическое существо, лишь хорошо усвоивший личные запросы, чтобы не умереть с голоду, надо непременно работать.

Мне такая жизнь не нравилась, и я хотел получить образование, неустанно себя развивать, читать газеты, собирать и хранить их за портретами бабушки и дяди Сергея целыми пачками, которые со временем покрывались слоем пыли и вдобавок своей липкой паутиной оплетали пауки.

      Я уже значительно меньше играл в детские игры, реже поддавался бесцельному и пустому времяпровождению, что, конечно, было характерно в зимние вечера, когда я нащупал вкус к чтению в газете повестей с продолжением, печатавшихся, из номера в но-мер, долгое время, поэтому с повышенным, неистребимым интересом ожидал получение очередных номеров, поскольку отцу было не с руки носить почту из города каждый день. Хотя можно было, наверное, оформить подписку на газеты и журналы сразу на дом, тогда как отцу носили почту прямо на работу один раз в неделю...

      В ту зиму у меня уже определялся избирательный вкус к чтению как газет, так и книг, последние я по-прежнему брал из школьной библиотеки, надо сказать, очень скудной, к которой у меня к четвёртому классу былой интерес уже иссякал, так как к этому времени во мне начал проявляться взгляд на взрослую литературу, которая неодолимо пробуждала детскую любознательность. Такие книжки, как  «Чук и Гек» А.Гайдара,  «Батальон четверых» Л.Соболева, «Зайка-Зазнайка» С.Михалкова и другие его сказки и стихи, у меня уже не вызывали прежнего интереса.

      Зато те книги, которые были доступны взрослым, стали моей заветной мечтой, о чём я не раз говорил маме, на что она мне, однако, отвечала, что мне ещё рано их читать, они, дескать, написаны не для детского восприятия и я их не пойму. Между тем в маминых словах улавливалась некая тайна, которая только ещё больше разжигала моё воображение, и я старался её разгадать во что бы то ни стало, поскольку запретный плод всегда сладок, он завораживает, интригует, давая богатую, но не совсем полезную пищу для размышлений.

      Выше я уже упоминал, с каким естественным интересом меня  возбуждал вопрос, откуда берутся дети? И к тому времени я уже это давно знал, постигнув для себя эту тайну, укрываемую от детей за семью печатями, что детей не находят ни в капусте и не покупают в магазине, они просто рождаются женщинами. Но до этого вынашивают в животе определённый срок, отведённый природой. К тому же мы виде¬ли, как это происходило у животных. Но как это же самое происходит у людей, я ещё доподлинно не ведал. Вот поэтому мне тогда думалось, что в книгах для взрослых об этом как раз должно говориться, наверняка без утайки, напрямую. И конечно, я уже знал, что между женщиной и мужчиной существует на свете любовь, самое прекрасное чувство. Однако как она проявляется на деле, я никогда не видел, правда, в кино иногда приходилось видеть целующиеся парочки или вечером где-нибудь наталкивался на стоявшую влюблённую парочку за углом клуба или сидящими на скамеечке за двором. А на замерзший пруд иногда приходили даже днём парами наши местные парни, приводившие на лёд из соседнего посёлка Верхний девушек (правда, со своими местными гуляли тоже). Мне почему-то неизменно нравилось на них смотреть со стороны и любоваться только тем, что они вместе и ведут себя не так, как остальные взрослые. Я уже вполне мог интуитивно улавливать какое-то очарование и нежность, излучаемые девушкой, одетой в новое пальто с меховым воротником, с распущенными волосами. И как бережно и любовно обращался с ней её кавалер, одетый в узкие стильные брюки. Причём в демисезонном пальто без шапки, с поднятым,  однако, воротником, что даже было видно издали, как пылали пунцовым огнём на морозе его уши, подобно гусиным лапкам на снегу. Не знаю, почему я испытывал неизъяснимую радость оттого, что наблюдал влюбленную парочку. Я был преисполнен гордости за них, что они доставляют мне истинное удовольствие своим одним присутствием на льду в воскресный зимний день. А когда позже я видел их где-либо врозь, это вызывало во мне почему-то необъяснимую досаду, в связи с чем меня одолевали разные вопросы: почему они теперь не вместе, что у них случилось и т.д.? Правда, глядишь, через некоторое время они снова гуляли на пару, идут по улице вечерком в клуб на танцы, откуда доносилась модная музыка…

       

                                                                         7

 

                                 РАССТАВАНИЕ С ПЕРВОЙ УЧИТЕЛЬНИЦЕЙ

 

     Наступление зимы предвещало неминуемый приход Нового года, однако, несмотря на радость его ожидания, я был далёк оттого, что прожит ещё один год, а значит, мы стали неотвратимо старше. Впрочем, это обстоятельство нами всегда встречалось с поднятием морального духа, поскольку не чаяли выйти из детства, наивно полагая, что расставшись с ним в дальнейшем, нас ожидают невиданные доселе блага юношеской жизни. И впрямь каждый Новый год сулил в наших мечтаниях нечто прекрасное...

      В конце осень стояла дождливая и тот промежуток от предзимья и до начала зимы прошёл баз всяких намёков на то, какой будет зима, поскольку кругом стояла непролазная грязь, наводившая на меня беспросветную скуку. Правда, иногда вдруг подмораживало, и всё равно шли обложные дожди, и тогда земля покрывалась глянцем прозрачного льда, начинался сильный гололёд, по которому было опасно ходить...

      Накануне Нового года наша стенная округа, иссечённая балками, мучнисто побелела, что сразу вселило надежду, наконец, капризы зимы  миновали и должен лечь глубокий снег. И тем не менее погода по-зимнему так и не устоялась, по-прежнему преобладали пасмурные, унылые дни со слабыми морозцами, а бесснежье, кажется, грозило тянуться нескончаемо. От этого Новый год прошёл довольно вяло, как будто всё кругом потухло, изжило себя, выродились зимы, отчего казалось, тянулась бесконечно поздняя осень. Каникулы проходили соответственно невесело, катка не было, болтаться по улице без дела не хотелось. Я безвылазно проводил дни дома, с книгой в руках...  С началом занятий в школе я неожиданно заболел гриппом, и как раз в это время выпал первый снег, оживив всё вокруг, поднял настроение у нас, ребятни. А я всю неделю не ходил в школу. Смотрел в окно на снежную улицу и переживал, что не могу кататься на санках с бугра. Задание на дом я брал у двоюродной сестры Вероники Снегирёвой, которая иногда по пути домой из школы заходила к нам и в двух словах объясняла то, что было на уроках. Или мама сама ходила к ним, жившим от нас всего через три двора.

      Вероника считалась несколько гордой, а иногда даже заносчивой девчонкой, но скрытной. И вместе с тем была скромной, довольно уравновешенной, и весьма симпатичной с толстой русоволосой копной, прямой слегка с горбинкой нос, чёткий вырез губ, круглые щёчки, серые умные глаза. В школу она всегда ходила опрятной, несколько выхоленной, производя впечатление благовоспитанной, однако, слывшей уязвимым самолюбием, не терпевшей в свой адрес какой-либо грубости и пошлости. Хотя при этом могла промолчать, сохраняя достоинство и выдержку. Со всеми она держалась уравновешенно, спокойно, на делённая неподдельным обаянием и от этого к ней само собой тянулись не только одноклассники...

      Словом, сестра мне очень нравилась во всех отношениях, а поскольку она была моей сестрой, я весьма гордился ею, и наряду с этим, наверное, сожалел, что она доводится мне таковою. Но не будь она ею, я даже себе в этом не признавался, что был в неё тайно влюблен, и безмерно сожалел об этом и стыдился, что со мною это происходит. Впрочем, вовсе не предположительно был влюблен, а на самом деле. Хотя своими чувствами я ни с кем не делился. Я вообще не умел выражать вслух то, что чувствовал, и подавно не собирался никому объясняться в любви. Поэтому я безжалостно загонял свои чувства глубоко в себя, если даже испытывал симпатию к той или иной девчонке, при этом не отдавая себе никакого отчёта, хорошо ли я поступал, не предоставляя своим чувствам этакого вольного простора, причём боясь их выражать словами, чтобы не казаться при этом донельзя смешным и нелепым. Быть может, всё это происходило потому, что сам о себе я думал чрезвычайно уничижительно, что я отнюдь не могу никому нравиться только лишь по тем причинам, что я безнадёжно мал ростом, очень тщедушен, выглядевший почти беззащитным, поэтому ничем исключительно не способен покорять сердца девчонок. Хотя на лицо был далеко не безобразен. Однако и в этом отношении, разглядывая порой себя внимательно в зеркало,  находил в своём лице массу досадных и обидных недостатков, повергавших меня подчас в непреоборимое отчаяние. И это, безусловно, усиливало о себе мнение, как о невзрачном, никудышном, отвратительном типе. В общем, я буквально ничем не мог привлечь к себе внимание девчонок, которых, между прочим, я в душе стал равно боготворить, любоваться их стройными ножками, грациозными фигурами, правда, ещё утончённо не разбираясь в типах женской красоты. Их лёгкость, нежность меня бессознательно окрыляла, о чём не догадывалась ни одна душа…

      Мне иногда казалось, что Вероника, глядя на меня такого нескладного, несмелого, испытывала себя неловко перед подружками только оттого, что я приходился ей братом. Наверное, пожалуй, одним этим можно было объяснить то, как она меня сторонилась, а когда я получал двойку, этим самым подтачивал её репутацию отличницы, при этом затрагивал её самолюбие в честолюбивых побуждениях, стремившейся к зазнайству из-за того, что водилась с девочками из «знатных семей». И моя двойка её, наверное, безмерно огорчала в связи с тем, что я её брат, позорящий репутацию сестры.

      Уж что греха таить, конечно, в то время, наверное, я ещё в этом сполна не умел давать себе отчёта, и, тем не менее, инстинктивно, подсознательно мною ощущалось, как распространялся, исходивший от Вероники на меня холодок отчуждения, попросту не желавшей меня признавать в полную меру братом, из-за своего ложного тщеславия и гордости. Не помню, сердился ли я за это на неё? Видимо, нет, ведь она вслух своей неприязни мне не изрекала, будучи не лишённой душевного такта, когда могла поддержать со мной разговор. Ведь бывало, мы часто домой ходили вместе…

      В немалой степени этакое своенравное чванство моей сестры исходило оттого, что её родители, работавшие в колхозе (мать одно время дояркой и птичницей, отец столяром-плотником), в материальном отношении несколько превосходили нашу семью, которая была во многом  проще, и ни мама, ни тем более отец, не умели ни зазнаваться, ни манерничать. Собственно, кичиться было нечем. К сожалению, достигая имущественного и материального преимущества даже над своими родственниками, люди неизбежно склонны впадать то в зазнайство, то в чванство, влекшее за собой, как снежный ком с горы, отчуждение, не говоря уже о чужих людях, среди которых пролегает подчас немереная межа расслоения между зажиточными и малоимущими. Поэтому никакой речи идти не могло, о каком бы то ни было равноправии. Хотя как раз об этом тогда много говорилось и писалось, а сегодня как никогда явления возрождается частнособственническая психология и буржуазное мышление.

      Мещанский быт разъедает духовное начало людей, и стало понятным, что равноправие, так тщетно достигаемое для всех в недавнем прошлом коммунистами, есть утопия. Опыт прошлого учит, что частная собственность и стремление человека к обладанию ею –– это нормальное состояние. Тогда как коммунисты хотели искоренить в человеке это присущее его природе свойство и потому бесславно проиграли. Но ещё не смирились со своим поражением, полагая, что только они могут создать общество социальной справедливости, к чему, впрочем, человечество когда-нибудь придёт эволюционным путём. Ведь каждый человек должен обладать всеми необходимыми благами, но для этого не обязательно устанавливать коммунистический режим. Необходимо создать все условия для реализации человеком его способностей только и всего.

      Однако я увлёкся и вернусь к сестре, и должен сказать, я отнюдь не осуждал за её склонность к спеси. Но я вполне терпимо относился к её неосознанному желанию стоять от меня подальше. Что же я мог поделать, если она стеснялась нашей бедности и потому  невольно выказывала по отношению ко мне такую не родственную позицию, что ей даже было трудно зайти после уроков ко мне, болеющему брату. Неужели она боялась унизиться, если бы пришла к нам? А может, от своего мнимого превосходства надо мной, уступающему ей во всём брату, она не испытывала желания поделиться со мной заданными на дом уроками? Впрочем, могла бы и не заходить, за это я осуждать её не стал бы. Впрочем, это мама просила Веронику занести мне школьные задания. Я же не только не просил её об оказании такой услуги, просто я стеснялся напоминать о себе, да зачем ей было утруждать себя посещением столь малозначащего для неё субъекта. Мне и впрямь было во сто крат спокойней, когда мною совершенно никто не интересовался, поскольку я не хотел принимать чужие хлопоты о себе, и не желал, чтобы ими кто-то себя обременял.

      И вместе с тем сам я был готов сделать для других что угодно, движимый безраздельным чувством долга, лишь бы моя помощь была бесконечно полезна тому, кто в ней так нуждается.

     И вот под конец зима неожиданно расхрабрилась, наснежила, заморозила всё окрест. И в эту-то пору я по своей неосторожности дома обварил кипятком руку, причем только что отболел гриппом, и вот вновь несколько дней не ходил в школу. Теперь с перевязанной рукой, будучи на ногах налегке я бегал к Веронике узнавать о заданиях на дом каждый день, отчего мне казалось, что я сильно ей надоедал своей чрезмерной назойливостью, особенно когда заставал у неё Любу Куравину, нашу одноклассницу, которая ко мне в то время относилась хорошо, чем находила отклик в моём сердце. Именно ей чаще, чем другим девчонкам на праздники я подписывал поздравительные открытки. Однако эти мои знаки внимания Оля, кажется,  не признавала и передо мной несколько заносилась. Впрочем, иначе не могло быть, так как у неё был чересчур вздорный характер. Она порой вспыхивала по малейшему поводу. Теперь-то я с уверенностью могу сказать, что красавицей она вовсе не слыла. Вернее, была некрасивой, и вместе с тем, она чем-то очаровывала, наверное, своей открытостью в общении, чем разительно отличалась от моей сдержанной и гордой сестры, тем самым неодолимо влекла к себе…

     Я уже точно не помню, о чём мы тогда конкретно с ней разговаривали, скорее всего, наверное, о школьных делах. Если девчонка тебе нравилась, с ней было весьма приятно разговаривать о чём угодно. А тогда перед каникулами у нас ходил слух, якобы Варвара Васильевна с третьей четверти уйдёт из школы насовсем, так как она была уже на пенсии, в связи с чем ей с каждым годом всё трудней было работать в школе соседнего посёлка, удаленного от её дома на четыре километра. И это расстояние она была должна проделать в любую породу ежедневно в течение многих лет.

      Мы были, собственно, очень признательны нашей учительнице за её такой нелёгкий труд, чтобы каждый божий день, невзирая на погоду, поспевать к восьми часам ради одного того, чтобы учить нас уму-разуму. Ведь ока, ходила пешком, никто её не подвозил…

       Однако после зимних каникул, отметившихся оттепельной и слякотной погодой, Варвара Васильевна не посмела нас оставить, чему мы, собственно, были безмерно рады и, кажется, этого от нашей любимой учительницы не скрывали, говоря ей об этом вслух. И впрямь, мы себе без неё не представляли нашу дальнейшую учебу, потому как снова пришлось бы привыкать к новой, незнакомой нам учительнице. Хотя на этот счет Варвара Васильевна по-своему понимая нас, и своим многолетним педагогическим опытом, успокаивала, говоря, что на её место придёт молодая, красивая учительница, а молодые все добрые. И тем не менее мы не принимали её убедительных доводов, несмотря на то, что они вселяли любопытство перед ожидавшими нас переменами в связи с уходом на отдых Варвары Васильевны и с приходом на её место молодой. Видимо, всё-таки Варвара Васильевна, решив нас доучить до окончания учебного года, подготавливала своих учеников к своему уходу из школы, что, впрочем, впоследствии так оно и случилось…

      За несколько дней до роспуска нас на каникулы, нам была представлена новая учительница, вовсе не молодая, как в том поначалу нас уверяла Варвара Васильевна, видимо, она тогда сама точно ещё не ведала, кого ей на смену пришлют. А возможно, молодая отказалась ехать в нашу глухомань...

      В общем, представляя свою преемницу, которая была значительно ниже ростом Варвары Васильевны, оказавшейся перед нами в неловком положении за то, что не обнадёжила своих, теперь уже бывших, питомцев. А мы с большим сожалением расставались с нашей первой учительницей, которая за эти годы как бы стала нам второй матерью и отныне мы больше её никогда не увидим. Это было грустное и печальное мгновение в моей жизни. Даже весна за окном тогда нас не радовала, и что близились летние каникулы.

      Новую учительницу звали Лидией Юрьевной, причём она тоже была пенсионерка. Её лицо, будучи в морщинах, поражало своей пунктуальной строгостью, говорила она как-то отрывисто и как-то даже резковато, с холодными нотками в голосе. И с первого на неё взгляда она нам единодушно всем не понравилась.

      В отличие от Варвары Васильевны, Лидия Юрьевна по своей сущности, коренная горожанка, поселилась на жительство в нашем посёлке, став пока на квартиру к длиннобородому деду Косолапову, жившему в хате в одиночестве, но по соседству со своим младшим сыном Никоном.

      Во главе с Лидией Юрьевной мы отрабатывали неделю на школьном огороде, что нам даже нравилось. За примерное поведение и отличную учебу Вероника в числе с другими девочками из посёлка летом поехала в пионерский лагерь. Таким образом, своим этаким привилегированным положением, она как бы подтвердила своё исконное право –– быть лучшей среди лучших. Вот поэтому я был ей конечно, не чета, она смотрела на меня свысока, и мы по-прежнему оставались друг для друга совершенно чужими. Впрочем, справедливости ради следует заметить, что я и сам не лишённый гордости, не очень тянулся к ней, быть может, для разнополых родственников, какими, по сути, мы являлись, это вполне закономерное явление. И отчуждение наше можно назвать условным, которое объясняется различными интересами, вкусами и привычками. В общем, между нами ничего объединяющего не было...

      Зато с её родным братом Славиком у нас мало-помалу налаживались близкие, родственные отношения, несмотря на то, что он был моложе меня на два года. И следует заметить, что в общих мальчишеских играх, в походах в лесополосу, где мы тем летом устраивали партизанские штабы. Славик не участвовал, по крайней мере даже позже, когда я состоял в этих военных отрядах, имевших своих командиров и рядовых бойцов, в числе которых я его никогда не видел, он почему-то избегал групповые игры.

      А если говорить по существу, то Славик был в основном неисправимый домосед, так как его довольно сложно было уговорить куда-либо пойти за пределы посёлка. И несмотря на это, к нему я, однако, инстинктивно тянулся, что одно время, пока Вероника была в пионерском лагере, я не выходил из их двора. Именно в то лето дядя Митяй приступил к строительству дома. Помню, перед вечером, мы, детвора, когда взрослые ужинали, наработавшись за долгий летний день, сидели на брёвнах  за двором, а со стороны города раздавалась автоматная стрельба. События того грозного лета нас до основания потрясли. Хотя о жертвах среди народа мы узнавали от взрослых, что произошла забастовка рабочих, вылившаяся в трагедию. Однако тогда мы доподлинно ещё не могли разобраться в том, что происходило в городе. К тому же взрослые об этом говорили почти шёпотом, чего-то опасаясь, не договаривали, а их некий страх невольно передавался нам, детворе.

      В ту пору у нас у всех почти были велосипеды, а Глебушке купил совершенно новенький велосипед дедушка, мне достался от отца, тогда как себе он купил веломоторчик, а вскоре и дядя Влас подарил Никитке велосипед, когда обзавёлся мотоциклом. Соседский Лёнька Рекунов ездил попеременно с отцом на одном.

      Я довольно хорошо помню, ещё до этой забастовки рабочих, в сопровождении нашего отца мы с младшим братом объезжали в городе все хлебные магазины в поисках исчезнувшего из свободной торговли хлеба, который можно было застать в продаже с величайшим трудом. За хлебом с раннего утра и до позднего вечера выстраивались длиннющие очереди, с прилавков продмагов буквально в одночасье сметались все подвозимые продукты. Люди, подогретые слухами о войне, голоде, расхватывали спички, крупы, соль, консервы, создавая тем самым вокруг всего невероятный ажиотаж...

       Во время уличных беспорядков в городе Новочеркасск