litbook

Проза


Цветы мать-и-мачехи0

Скупая любовь

 

Вихрем наскочили — и сразу на кухню, к «пеналу», нашему узкому белому шкафу со всякой снедью. Быстро зашуршали в пакетах маленькими, не больно чистыми лапками, мешая друг другу и толкаясь.

«Вкусненького хотим», — капризно заявляет девчонка с маленьким лицом и кошачьими упрямыми глазами. Её смуглый крепенький братишка трудится молча, только пыхтит от усердия. Наконец, его усилия увенчались успехом: из груды пустых кульков он извлекает на свет прозрачный пакет с крошками печенья «курабье». Печенье рыхлое, сдобное, крошек много — и дети, гости моей дочки-первоклассницы, торопливо, пригоршнями ссыпают их в свои жадные рты.

Моя Настя в этом хищном пиршестве не участвует: стоит в стороне и смотрит удивленно. Что-то вдруг поняв, предлагает маленьким разбойникам:

— Пошли, погуляем?

И, обернувшись ко мне, полуспрашивая-полуутверждая:

— Мама, можно?

Ее предложение звучит очень кстати: мне неловко, что нечем угостить публику, свалившуюся, как снег на голову. Что же это за хозяйка-мама, у которой в запасе нет конфет, пряников и печенья? Почему заставляет гостей объедками перебиваться?

— Можно, — с легким сердцем говорю я. — Только недолго, ладно?

А вечером, почти ночью, в нашу дверь стучится отец бойких гостей, Василий Петрович Ларионов. Встает во весь дверной проем, огромный рост, а голова маленькая, — и тоже спрашивает:

— Можно?

А чего можно — не уточняет. Отодвигает меня плечом легонько в сторону, такая орясина, и шагает к нам на кухню, как к себе домой. Одернуть бы его резким словом и не пускать, но я почему-то этого не делаю. Наши семьи, вроде бы, уже и знакомы: маленькая дочка Ларионовых, Оля, последнее время к нам забегает часто. Вот и сегодня приходила, да еще и братика Колю с собой привела. Хотя что мне эти детские набеги — главу-то семейства я толком и не знаю. Какой-то инженер, где-то работает. Маловато для того, чтобы ночные беседы вести...

Но у меня дома все уже спят, шуметь не хочется. И я всего лишь предупреждаю сухо:

— Ведите себя потише, не разбудите Настю.

Ох, не нравится мне этот ночной гость. Молчит, смотрит напряженно из-под сильных очков, уменьшающих глаза до крошечных горошинок. Если снять с него эти очки, то глаза, наверное, окажутся такими же упрямыми, как у Оли. Делать нечего, завариваю чай, достаю печенье — хорошо, что успела-таки днем в магазин сходить.

Фарфоровая объемистая чашка тонет у непрошеного гостя в лапище. За окном свирепствует настоящая осенняя буря, ветер хозяйничает на железной крыше балкона, грохочет плохо прикрепленным листом: того гляди, оторвет и сбросит наземь. И дождь залил все стекла. Самое время чаем погреться. Но мой гость пьет нехотя, тяжело склонив голову.

Наконец, убито выдавливает из себя:

— Во всём виновата эта женщина...

Голос у него резкий, да еще и обрывается, будто рыдания к горлу подступают. И только тут я замечаю, что Василий Петрович мертвецки пьян и, скорее всего, плохо соображает, где он находится. Жалею, что мужа нет дома — уехал по делам, в квартире только моя старенькая мама да малолетняя дочка. Вот уж ситуация...

Соображаю, как мне и непрошеного гостя выкурить, и тишину соблюсти. Говорю с явным нажимом:

— Знаете, мне завтра рано вставать, еду в командировку.

Он язвительно смеется:

— Понимаю... Не успел зайти — и уже надоел. А у меня вот душа болит! Мне, может, доброе слово нужно! Имейте сочувствие к страдальцу...

Все-таки он уходит, предварительно зачем-то заглядывая в нашу детскую, всматриваясь в ее темные недра и что-то соображая. Уже у самого порога спрашивает:

— Оли, правда, у вас нет?

Ах, так вот зачем он приходил! Жена, похоже, попугать его решила: ушла из дома и детей забрала с собой. А он вот разыскивает, тревожится. И от выпитой водки тревога гложет его еще сильнее… Хотя, может, не так уж он и пьян. Наверно, с перепугу мне так показалось.

Наконец-то, я могу облегченно вздохнуть и лечь спать. Иду в дочкину комнату. Здесь, на стареньком диване, первом нашем семейном приобретении, я всегда чувствую себя спокойней. Может, засну?

 — Это Олин папа приходил? — спрашивает Настя совершенно не сонным голосом. — Он Олю и Колю искал?

— Спи, пожалуйста, — прошу я дочку. — Не наши это дела, не нам над ними и голову ломать.

Уснуть я, конечно, не могу долго. Стараюсь не ворочаться, потому что диван ужасно скрипит, но и спокойно лежать не получается. Думаю о ночном госте, и совесть моя мятежна. Может, надо было его выслушать? Человеком проявить себя, а не пугливой бабой. Сказал же он эти слова, и явно не только для куража: имейте сочувствие к страдальцу. Страдалец и есть, знаю...

 

Первый сын у Ларионовых утонул, купаясь в Волге. Было ему тогда десять лет, самый опасный возраст, когда удали много, а страха совсем нет. Решил жарким августовским днем Волгу переплыть в одиночку. Доплыл до фарватера, на берегу не сразу и заметили, что исчезла с поверхности темно-русая голова маленького пловца — не кричал парнишка, не просил помощи. Что у него там случилось? От холодного течения ноги свело? Теперь не расскажет. Водолазы нашли его только к осени, на километр вниз по течению от места заплыва: зацепилось тело за донную корягу.

Василий Петрович в эти страшные месяцы каждый вечер на Волгу ходил, искал тело сына. Искал — и в то же время боялся найти, потерять последнюю надежду. После похорон три дня пластом в спальне пролежал, не пил, не ел. А когда поднялся, то сказал своей беременной жене страшные слова:

— Ни ты, ни твои дети, будь их хоть десять человек, одного Глеба мне не заменят.

Олеся Ивановна, может, эти слова, сказанные в отчаянии, и забыла бы. Но взгляд мужа — пронзительный, ненавидящий, и бледные губы, поджатые и трясущиеся, сказали ей ясней всех слов: не простит никогда, что отпустила сына одного купаться на Волгу.

 

Оля приходит к нам домой через неделю. В этот раз она такая же, как и всегда — снаружи раскованная и непосредственная, а внутри настороженная и недоверчивая. Она маленькая, худенькая, из тех детей, глядеть на которых всегда грустно, шалят ли они, смеются, или, тем более, плачут. Плечи узенькие, сутулые, шея тонкая — всё маленькое тщедушное тельце вызывает у смотрящих на нее неосознанную тревогу: как ей, такой слабой, устоять в скупом на любовь, беспощадном мире?

Гостья снимает вязаную шапку с огромным, во всё днище, махровым помпоном, и ликующе объясняет:

— Папа из командировки привез!

— Заботливый у тебя папа...

Девочка одаривает меня доверчивой и счастливой улыбкой. Теперь она, бывая у нас, всегда рассказывает о своем отце что-нибудь хорошее: то он премию получил и накупил всем подарков, а ей, Оле, досталась большая книга Сетона-Томпсона о животных, то, зимой уже, налимов много наловил, нажарил для всей семьи, они с Колей ели и нахваливали. Жаль, что мама у них не любит рыбу, особенно налимов.

Олеся Ивановна, и правда, одна из всей семьи налимов не ест. Отварит себе картошки и сидит вместе со всеми за столом, а на сковородку с румяными кусками рыбы старается не смотреть. Муж не спросит, а она не скажет, почему от его заботы радости у нее нет.

Молчаливая она, Олеся Ивановна. Да и Василий Петрович давно уж перестал с ней подолгу разговаривать: только о самом необходимом, бывает, и спросит. И снова повисает между супругами привычное тяжелое молчание. Если бы не дети, совсем бы стыло и тоскливо было у Ларионовых в доме. Сначала Олеся Ивановна думала, что со временем всё как-нибудь у них наладится и снова они с Васей станут, как прежде, веселыми, беззаботными и дружными. Но пять, семь лет прошло — не возвращается радость в дом, унес ее, верно, навсегда с собой маленький Глеб.

Олеся Ивановна плохо спит. Ей часто снится, что Василий Петрович наловил много налимов — огромных, мороженых, как поленья, в охапке несет, смеется:

— На всю жизнь запаслись.

Краешком сознания она понимает, что всё это происходит во сне, и от этого ей становится еще страшней: рыба ведь снится к несчастью в доме, к смерти. Застонет она, закричит от безысходности — и очнется от своего же крика. Рядом муж лежит, бессонными незрячими глазами в потолок смотрит, губы сжимает крепко. Не скажет ничего, не спросит, без слов ему всё понятно. К замороженному налиму у Василия Петровича жалости больше, чем к ней.

В соседней комнате Олюшка ворочается, мамин крик ее разбудил. А если бы мать и не закричала, дочка всё равно бы почувствовала, как плохо, тяжело сейчас у них в доме. Нет, не зря эта маленькая девочка проводит все вечера у подружки Насти, не зря вместе с ней записалась в воскресную православную школу — и поёт на службах в храме, на клиросе, такая-то маленькая. Молит, наверно, Спасителя, чтобы мир и покой пришли в их дом. И Олеся Ивановна думает, что эту нервную сверхчувствительность дочка приобрела, еще не родившись на свет, переживая вместе с матерью ужасную гибель Глебки.

Ах, как тяжело быть всегда и во всем виноватой! Виновата Олеся Ивановна и перед Глебом, и перед Олей, и перед своим несчастным мужем. Да и муж он ей теперь только по названию, для людей. А на самом деле они давно уже чужие, каждый сам по себе: муж со своим горем, она со своим.

 

Оля у нас в семье становится, можно сказать, родной. И обедают после школы, и играют девчонки вместе, в Настиной комнате. Бывает — уроки сделают и гулять налаживаются, а тем временем ранец Олин у нас в углу отдыхает. Собираемся мы с Настей в каникулы зимние на лыжах прогуляться — и Олю берем с собой.

Вот и на этот раз идем кататься втроем. День выдался как раз для таких неторопливых лыжников, как мы: мягкий, пушистый, с низкими облаками: лохматые снежинки выпархивают из них редко, кружат долго. Но пока мы шагаем цепочкой по лыжне, мимо огородов, вдруг выглядывает солнышко.

Я пытаюсь уловить солнечное тепло — оно чуть ощутимое, словно приветливый ветерок одной щеки касается. На повороте в лес спугиваем с лебеды стайку снегирей, расшелушивающих семена из метелок: верно, оголодали птицы. Говорю детям, что во Франции раньше называли лебеду «Прекрасной Девой». В голодное время это растение спасало людей: из лебеды варили каши, добавляли ее в муку и даже делали из нее котлеты.

Девчонки с сомнением смотрят на невзрачные коричневые кустики. Потом Оля предлагает приготовить такие котлеты, а Настя возражает:

— Что у нас, еды мало?

Оля капризно выкрикивает:

— Я попрошу папу, он сделает!

Ах, думаю я, не знает девчонка, о чем хочет отца попросить. Не дай Бог такого кушанья ей когда-нибудь отведать...

— Если сделает, ты все равно есть не будешь! — в тон ей выкрикивает Настя. — Зачем папе твоему дурацкими делами заниматься?

Мы проезжаем под тоненькой березкой, согнутой под тяжестью снега красивой аркой: под лучами низкого солнца белая береста отливает розовым. Выкатываем в чистое поле с искрящимся на открытых местах, голубоватым в ложбинках снегом. Эх, оттолкнуться бы сейчас палками и катить далеко-далеко, чтобы ветер свистел в ушах! Да не покатишь: за моей спиной пыхтят два старательных, но неуклюжих лыжника. С ними впору только до Ладыгинских гор добраться. Но вот уже мы и пришли.

Настя выбирает, конечно же, самую крутую и укатанную, уезженную чуть не до земли горку. Мальчишки, до нас здесь побывавшие, утрамбовали, как следует. Знаю, крута для дочки трасса, но знаю и другое — удерживать мою Настю бесполезно. Что ж, пусть жизнь учит, обтесывает бока. Оттолкнулась палками, понеслась! Вижу — и счастьем, и ужасом загораются яркие глаза: скорость-то какая! Хлопнулась на бок, без рёва поднялась, снова пробует... И, наконец, с виноватой улыбкой идет к нам с Олей, на пологий спуск.

Да и здесь интересно! Время бежит так быстро, что мы и не замечаем, как огромный красный шар солнца начинает клониться к горизонту, окрашивая полнеба в красные, розовые, жемчужные цвета — это к морозу. Не застудить бы мне подружек маленьких. А они уже стоят прямо на лыжне и из-за места спорят: кому первой идти. Да еще и палки друг на друга наставили, приготовились колоть друг друга остриями.

— Эх, вы! — только и могу я сказать. — Ну-ка, трите щеки и — вперед! Спасемся от мороза так — вместе и дружно!

 К дому подходим затемно. Светятся окна, уже только этот свет и согревает. А потом у нас на кухне девчонки с красными щеками, с запотевшими от домашнего тепла носами, пьют чай с бутербродами и хохочут. Словно это и не они недавно яростно спорили и даже хотели, как древние богатыри, колоть друг друга копьями. А и хорошо, что всё забыли!

Потом я провожаю Олю до ее подъезда. Эх, знать бы мне, что там, в подъезде, вскоре случится — может быть, попридержала бы я ее, или вместе с ней поднялась бы до квартиры на четвертом этаже...

 

Потом нам рассказали, что на лестнице ее догнал Василий Петрович. Он возвращался с рыбалки с полным ящиком мороженых налимов, выглядел с виду бледным, несмотря на мороз, но очень веселым и довольным. Увидев Олю, еще больше развеселился:

— Сейчас мы, дочка…

И не договорил. Упал, со всего маха грохнулся о лестничную площадку, огромные валенки в галошах-тянучках судорожно задергались на ступеньках, а налимы мороженые с глухим стуком покатились из ящика. Оля закричала пронзительно, бросилась в квартиру: она знала, какое лекарство отец всё время принимает, и где оно лежит. Но тряслась всем телом и никак не могла попасть рукой в карман отцовского пиджака.

Олеся Ивановна сама достала пузырек, бросилась из квартиры на площадку. Но Василию Петровичу таблетки уже не потребовались: много болевшее сердце остановилось.

На похоронах было людно — покойный был еще не стар, пришло много друзей, сослуживцев, рыбаков, просто хороших знакомых. Поминали в рабочей столовой. Последних налимов, выловленных мужем, Олеся Ивановна отдала на кухню, сама к угощению не притронулась. Сидела на поминках молчаливая, внимательно слушала руководителей предприятия, обещавших ей помочь поднять и выучить осиротевших детей.

Кто-то незаметно положил ей на тарелку жирный, желтый кусок налима. Она увидела — и, дотоле не проронившая ни слезинки, безудержно зарыдала.

Потом объясняла соседке, оправдывая свою несдержанность, что налимов не переносит с детства. Говорят, они присасываются к телам утопленников... ну их!

 

 

Сила жизни

 

Апрельским вечером Зоя Петровна выходит на улицу. Потеплело, после дождя пахнет набухшими тополиными почками, землей и молодой, пробившейся на солнечном припеке, травой. Рядом подростки наперегонки гоняют на велосипедах, им весело. Но вот их щуплый сверстник с важным видом выкатывает из гаража низенький мотоцикл на четырех колесах — и мальчишки останавливаются, раскрыв рты. Смотрят на чудо техники, зависти не скрывая.

Внучек Марик подскакивает к Зое Петровне — губа капризно вперед выпятилась, вот-вот заплачет.

— Баб, видишь — Ваське родители на день рождения купили квадроцикл! А мне?

— Купят и тебе, — отмахивается бабушка — Уж если Ваське купили, то тебе — обязательно.

А сама дальше идет, воздухом свежим дышит. Каждый глоток — продление жизни.

Вообще-то, она идет по делу: несет выкидывать в мусоровозку старый торшер. Он действительно очень старый: один плафон даже не держится на стойке, свесился набок; патрон и крепежи к нему выгорели, деревянная подставка пооблупилась. Служил торшер верой и правдой своей хозяйке с восьмидесятых годов прошлого века. А теперь стал старьем — и никому его не жалко!

А вот и нет. Люция Ивановна, соседка по подъезду, догоняет Зою Петровну у мусорной машины и вежливо, но очень настойчиво просит:

— Отдайте его мне.

— Он сломан, не светит, — отвечает Зоя Петровна.

— Ничего. Я поправлю, я умею, — говорит Люция и тянет торшер к себе.

Делать нечего, приходится отдать. Не спорить же из-за такой глупости.

 

Всем известно, что Люция Ивановна Зорина — сумасшедшая. Замечать странности за ней стали давненько, а потом и муж ее, ветеран труда, стал жаловаться: завалила всю квартиру хламом, ногу некуда поставить.

Про тошнотворный запах муж ничего не сказал, нюх, верно, у него на старости лет отбило, но другие-то люди обоняния не лишены, знают, какая вонь стоит во всем подъезде многоквартирного дома. И как зловонию не быть: чаще всего Люция Ивановна приносит все эти старые пальто, куртки, сапоги, счетные машинки, настольные лампы, испорченные телефонные аппараты, кастрюли и сковородки из самых смрадных мест — из контейнеров или даже со свалки.

И всё время в квартире ветерана шум, крики: сцепились два хриплых, лающих голоса, кто кого переборет. За двадцать лет совместной жизни переборол старик, он сильнее. Не ослабли у него ни ум, ни память, и каждый день идет он, прямой и величественный, на прогулку. Всем жалуется слабым голосом:

— Я за ней ухаживать не могу, мне самому скоро восемьдесят пять.

До недавнего времени он о своем возрасте молчал: нравилось, когда принимали за молодого пенсионера. А тут, видно, совсем достала жизнь. Ни молодости не надо, ни видимости счастья — покой дайте!

А казалось, всё у них начиналось красиво, ни на кого не похоже. Встретились в самом начале девяностых годов на берегу Черного моря, в санатории для партийных работников, два немолодых человека: ей далеко за пятьдесят, а ему еще не стукнуло семидесяти. Но оба полны жизни: Зорин — высокий, подтянутый, а Люция едва ли не красавица, смуглое скуластое лицо без морщин, порывистая, подвижная, лукавые карие глазки обдают собеседника теплом и радостью.

Связи они не теряли и после санатория, переписывались. Люция в письмах рассказывала о себе подробно, а однажды написала, что жить в Павлодаре становится труднее и труднее: стали притеснять по национальному признаку. Это было время развала Советского Союза. И Зорин ей ответил коротко: раз невмоготу — приезжай ко мне.

К тому времени он вдовствовал лет двадцать пять. Дети были устроены в других городах, жил старик в маленькой однокомнатной квартире. Но тогда им казалось, что не тесно тут будет и вдвоем. Да вначале так и было — весело и дружно. Люция, засучив рукава, ремонт сделала, потолки побелила, обои нарядные, в мелкий цветочек, наклеила.

Повеселел старик. Даже свою серую куртку, выгоревшую до непотребного сиреневого оттенка, сменил на новую, черную. И кепку светлую вместо шляпы с обвисшими полями купил себе. Теперь они на все праздники и собрания ходили вдвоем, и все удивлялись: где это старый холостяк себе такую королеву добыл? В черных лодочках на небольшом каблучке, в строгом коричневом платье Люция Ивановна была очень хороша.

Так бы и жить. Но вскоре после того, как приехала в приволжский городок павлодарская невеста, началась приватизация: все кругом стали оформлять в собственность жилье. Кто бы думал, что утлая однокомнатная квартира вызовет такие страсти? Даже видавшие виды чиновники из комитета по имуществу удивлялись, что так распалились старики.

Он гремел:

— Я хозяин, всё моё!

Она талдычила свое:

— Запиши квартиру на меня! Если ты умрешь первый, твои дети меня не пощадят, выгонят!

Старику такие разговоры очень не нравились. Кто такая? Перечит ему, хозяину! А самое главное, умирать он не собирался, наоборот, собирался жить как можно дольше. Режим себе установил строгий, каждый день ходил кругами по собственному маршруту, здоровья набирался.

То ли каким-то чудом, то ли обычной хитростью, расположив в свою пользу нотариуса, Люция оформила стариковскую однушку напополам. Тут бы ей и успокоиться. Но мысли тревожные повели дальше. Устроилась в социальный центр, стала ухаживать за одиноким больным стариком. От того все давно отказались, уж больно был запущенный, весь в пролежнях, в грязи и кале. А она его отмыла, раны мазью и зеленкой стала мазать. Правда, собственные руки у нее от такой работы почернели и потрескались. Все кругом говорили: какой сердечный человек Люция, жалеет людей. А больной даже лицом посветлел, и стало видно, что совсем не старик он, моложе Люции. Руки ей целовал: спасибо, что умру теперь не как собака под забором, а как нормальный человек. И квартиру ей подписал. А кому ж еще подписывать — близких родственников нет, а дальние в беде бросили.

Но и Зорина, с его однушкой, Люция не оставила, продолжала жить с ним. Днем каждый из них своими делами занимался, а вечером сходились они под одной тесной крышей — и ну ругаться!

Поводов для ругани становилось всё больше. Люция от своего больного зеркало и туалетный столик притащила, запах — святых выноси! Хорошо хоть, у старика с обонянием нелады, не слышит. Но от новой-старой мебели ему в собственной квартире совсем тесно стало. А Люции Ивановне вроде бы даже и начало нравиться, что сожитель сердится, из себя выходит. Он кричит, а у неё все довольней и круглей лицо становится, и совсем степные, казашьи черты в нем проступают: высокие скулы, узкие глаза.

Потом, когда больной умер, другой промысел Люция себе отыскала: пошла шустрить по контейнерам. Сначала наведывалась туда украдкой, а потом и стесняться перестала. Идет седая, растрепанная, в спущенных чулках, облупившихся туфлях с помойки. Кто скажет, что она бывший райкомовский работник? Бомжиха бомжихой! Пенсию на книжку переводит, а сама за счет свалки обувается-одевается. Да еще и квартиру обставляет.

Вот и торшер тот сломанный, чуть ли не из рук у Зои Петровны вырванный, Люция прямо перед своей кроватью поставила. Но старик разошелся на ночь глядя, и это новое ее приобретение на лестничную площадку выставил. Зоя Петровна на следующий день увидела свою вещь брошенной, стала Люции выговаривать: зачем, мол, хлам подбирать, в квартиру тащить, лестницу засорять?

Люция глянула на нее тихо, разумно:

— А вы разве все не так, как я, делаете?

Зоя Петровна аж задохнулась от возмущения. Совсем у этой дурищи понятия никакого нет. Она, Зоя, недавно хороший ремонт осилила, мебель новую купила. А эта жилье всякой рухлядью заполняет. Какое же тут сравнение?

Люция смотрела на соседку доверчиво и простодушно, жаловалась:

— Устала я. И тоска, такая тоска... Вот меня вещи и не слушаются. А старик мой совсем тренькнулся. Не в себе. Сердится на всякую ерунду.

Зоя Петровна ничего не ответила, только головой сочувственно покивала.

Люции Ивановне эти задушевные разговоры так понравились, что однажды позвонила она в дверь Зои Петровны на рассвете, и, заспанную, в ночной сорочке, ошарашила соседку вопросом:

— Кажется, это у нас с вами обмен?

Зоя Петровна щурилась от неяркого света на лестничной площадке, молчала, рассматривала утреннюю гостью — босую, в меховой папахе. Дверь захлопнуть перед ее носом было Зое Петровне как-то неудобно, казалось невежливым. И тут новый вопрос Люция Ивановна, приосанившись, задала:

— Как моя фамилия?

Зое Петровне смешно и жутко стало:

— Зорина вы, или забыли? — и улыбнулась соседке, приглашая вместе посмеяться, обратить бред в шутку.

— А вот и нет, — возразила Люция Ивановна. — Я Савченко. Папа мой, Иван Петрович Савченко, получил здесь квартиру от кордового завода. Его убил Зорин, чтобы завладеть квартирой.

И замолчала, наслаждаясь произведенным эффектом.

 

Зорин в несколько недель выхлопотал направление и отправил жену на «скорой» в психоневрологический диспансер. Волонтеры из молодежного центра зловонный хлам из квартиры вынесли, вымыли полы, проветрили — и помолодело жилище.

Каждый раз теперь возвращается старик домой с прогулки радостный. Совсем тепло стало, весна пришла солнечная и яркая, на обочинах дороги тянут к солнышку желтые головки цветы мать-и-мачехи. Долго на них старик любуется. У дома еще всегда постоит, посмотрит: цветки из серых щелей отмостки на волю пробиваются — такая в них сила жизни.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1003 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru