litbook

Non-fiction


Гирш Ривкин: Так было. (Публикация Ольги Шомрон)0

(окончание. Начало в №1/2016 и сл.)

 

В конце 1938 и в начале 1939 года стали сказываться результаты тяжёлого труда и постоянного голода. Повальный авитаминоз поверг людей в неизлечимый мор. Каждый вечер выносили из палаток по 10 и больше мертвецов. Их, ещё живых, выбрасывали. Неудержимый понос заболевших был невыносим, и обречённых выносили за дверь палатки и бросали в сугроб.

Узнал я, что на Руднике умер Цырлин, умер Пшёнов, учитель из Бежицы. Оба они – из смоленского этапа, были здоровыми людьми.

Стали и надо мною сгущаться тучи. Появились фурункулы, – ни лежать, ни сидеть, но это полбеды. Стало тошнить. После баланды становился где-нибудь в углу и извергал белую, прозрачную слюну. Мне говорили: «Началось, теперь до конца недолго». Процесс рвоты меня обессилил.

В санчасти зек врач-еврей из Одессы сказал мне: «Лекарств, средств нет, от работы могу освободить, но советую ходить на работу. Держать себя в сборе – вот единственный выход».

Я попросил освобождение от работы. «Решил доходить?» – спросил врач. – «Как придётся», – ответил я.

Получив освобождение на три дня и выписку на 300 граммов лука, я направился в своё логово. В нашей, да и в других палатках находилось много безнадёжных больных.

Неожиданно подул сильный ветер, и началась пурга. Палатку занесло снегом. Никто нас не тревожил. Часов ни у кого не было. Мы потеряли ориентировку во времени. В разных углах большой палатки лежали мёртвые тела. Пищи мы не имели. Но было какое-то чувство независимости, чуть-чуть похожее на волю, – без начальства, без нарядчиков, без опеки. Мне бы хотелось, чтобы про нас забыли, совсем забыли.

В эти спокойные дни я сошёлся с двумя товарищами: профессором Днепропетровского университета Ратнером и бывшим командиром военно-морского флота Фридом. Дружба с ними, наши доверительные тихие беседы оставили неизгладимый глубокий след в моей душе.

Однажды вечером мы увидели, как из брезентового клапана в крыше палатки, куда выходила труба железной печки, стали спускаться старые прожжённые валенки, за валенками повисли ватные рваные брюки. «Подставляйте скамейки», – кричал голос. Соорудили баррикаду, и человек спустился в палатку. Из-под телогрейки он вытащил большую тушку солёной трески. «Окно в Европу пробил», – сказал Ратнер. Появились охотники последовать примеру первопроходца. Из нашей тройки я был моложе и сильнее.

Мне удалось выбраться в сугроб выше печной трубы, и по незанесённым ещё следам я направился к кухне. Кухня уже работала. Стояли две бочки с треской. Я снял крышку с одной бочки, вытащил одну рыбину и пошёл обратно по следу.

Совсем недалеко от трубы палатки из руки с силой вырвали рыбу вместе с рукавицей. Я обернулся. Удар мороженой тушкой по голове чуть не сбил меня с ног.

«Ты что? – крикнул я, обернувшись. – С ума сошёл?» – «Ещё возмущается», – сказал человек, показывая на тушку. – «Мы три дня ничего не ели, нас снегом задуло». – «Задуло, а воровать ходите». – «Я из трубы вылезал». – «Из трубы?!» – негодовал человек и бросил в меня силой мороженую треску.

Я отпрянул. Рыба пролетела мимо и упала в снег. Я метнулся к месту падения рыбы и провалился в рыхлый свеженавеянный сугроб. Пошарив одной рукавицей вокруг и разгребая ногами снег, я всё же наткнулся на мою злосчастную тушку и, ободрённый успехом, добрался до трубы и благополучно спустился в палатку.

До поздней ночи мы топили снег и варили треску. Сами наелись и какого-то голодного доходягу угостили. «Спасибо, братцы, – сказал он, – теперь еще лучше стало». – «Поняли? – сказал Ратнер. – К пресловутой свободе он ещё и покушал, чем плохо?»  И после паузы наставительно произнес: «Не так страшен голод, как отношение голодающего к нему». – «Сытому хорошо рассуждать,» – заметил Фрид.

Я был рад тому, что после еды не тошнило.

На следующий день, когда пурга утихла, нас откопали. «Живы, доходяги?» – крикнул нам нарядчик. Я вышел из палатки. Раннее тусклое утро. Небо синее-синее. Из открытых дверей палаток валил густой смердящий пар.

Я пошёл в дощатый барак, где помещалась контора лагпункта. «Виктор Августович, – обратился я к начальнику части общего снабжения – заключённому Лекнею, – примите меня в вашу контору работать».

– Почему вы ко мне обращаетесь?

– Потому что у вас в конторе дел много, а нам теперь делать нечего.

– По работе соскучились?

– Нет, по тёплому бараку.

Он записал мою фамилию и велел приходить на ночную работу в контору. «А нарядчики?» – спросил я. «Согласую», – ответил Виктор Августович.

Вечером я вышел в контору. Там было тепло. Со мною работал Бородин Александр, студент литературного факультета Саратовского университета. Мы составляли строёвки, рапортички, начисляли премиальные (зарплата зеков). К часу ночи мы работу заканчивали и до утра беседовали, мечтали, вспоминали. Саша читал наизусть целые главы из произведений классиков русской литературы, часами декламировал поэзию Бунина, Гейне, Лермонтова, Саши Черного.

Ветер за окном рвал и метал, уголь в печи горел с подвыванием, а нам было тепло, светло и уютно. Я сушил свою пайку на железной печке, медленно жевал сухари и запивал кипятком из привозной воды.

Виктор Августович давал нам иногда выписку на 200 граммов масла или 300 граммов сахара. Это считалось подвигом с его стороны. Мы стали поправляться. Тошнота прошла, и жизнь будто возвращалась.

Виктор Августович отбывал срок по статье менее тяжелой, чем формулировка КРТД. Был он человеком деловым и гуманным. Он и поныне проживает в Ленинграде и ведёт активный образ жизни.

Ярким светлячком той тяжёлой мрачной зимы запечатлелся в моей памяти Саша Бородин – молодой, обаятельный и одарённый студент, с которым коротали мы долгие ночи в конторе лагпункта.

Однажды, когда закончилась наша несложная конторская работа, мы с сожалением заметили, что штатные работники из соседнего отдела (УРЧ – учётно-распределительная часть) не собирались уходить. До нас доносились обрывки необычных разговоров, настойчивые требования связаться по рации с далёкими лагпунктами.

После полуночи мы услышали такое, что ушам своим не поверили. Работники УРЧ начали вызывать на освобождение. Сначала мы полагали, что вызывают бытовиков после окончания сроков за халатность, превышение власти и т.п. Такие вызовы проводились и раньше, но бытовиков не так уж много было, и освобождений, соответственно, мало. С вызовами справлялись в течение рабочего дня. Необычный массовый вызов привлёк наше внимание. Мы стали прислушиваться.

Вдруг Саша Бородин ахнул. На освобождение вызвали его знакомого, который отбыл срок три года в начале 1939-го, но его не освободили, а вызвали в УРЧ и дали расписаться ещё на 8 лет заключения.

Мы – все заключённые лагерники тех лет – знали, что по политическим статьям никого не освобождали. День окончания срока был днём не радости, а потери последней надежды когда-нибудь вернуться на волю. Когда нашего брата вызывали в УРЧ в день окончания срока, он лелеял мечту расписаться хоть бы на три года, но таких случаев почти не было, давали бумажку расписаться на дополнительные десять, восемь или, в лучшем случае, пять лет. Дико, невероятно, но факт. Не было тогда в лагере надежды на волю, на жизнь, на общение с родными. Мы будто приговорены были к вечной каторге.

И вот вдруг вызвали на освобождение одного, потом ещё несколько, потом и я услышал фамилию человека, который недавно расписался на восемь после трёхлетнего отбытия. Что это? Специально для нас несколько работников УРЧ разыгрывают фарс, насмешку, издёвку? Мы насторожились, навострили слух. Каждый шорох, шепот усиливался в наших ушах, получал ясное звуковое очертание. Вот на рации ОЛП СИВАЯ МАСКА вызываются на освобождение: следует список – фамилия, имя, отчество, срок и т.д. Закончив с СИВАЯ МАСКА, вызывается КОЧМЕС, АБЕЗЬ, АДАК, АДЗЬВА, другие лагпункты.

Сомнений нет. Вызывают, назначают срок прихода на «Капитальную» за получением документов и проходных свидетельств.

Мы воспрянули, будто проснулись от кошмарного сна. Может быть, и нас освободят, и нашим злоключениям наступит конец? Выжить, надо выжить! Впервые за три года сверкнул луч надежды.

Скорей бы в палатку – поделиться радостью. Люди ведь доходят, от тоски изнывают. Выдержки, выдержки, говорю я себе, не верь, пока не увидишь освобождённых. Через два-три дня они начнут поступать, тогда узнаем, не подвох ли это.

Об услышанном рассказываю доверенным товарищам. Не ошибся ли? Один ли я только слышал? Может быть, я говорю о желаемом, как о действительном? Такие вопросы мне задавали. В ответ на неоспоримые сомнения я говорил обыденные лагерные поговорки: «За что купил, за то и продал». Мне тоже не верится.

С того вечера, на работе в конторе мы быстро заканчивали работу над рапортичками, строёвками, котловкой и готовились записывать фамилии вызываемых на освобождение.

Через несколько дней в контору лагпункта Воркута – северного крыла Ухто-Печорского лагеря – стали приходить вызванные на освобождение. Им выделена была специальная палатка, где они находились в ожидании получения документов, продуктов и личных вещей, если они у кого сохранились.

Только тогда стали высказывать причину столь резкого поворота дел по отношению к массе заключённых не бытовиков.

Газет у нас не было, радиовещания были большей частью местного значения. Иногда мы слышали Москву, но плохо были информированы о значительных событиях. Говорили, что приезд Риббентропа в Москву и заключение мирного соглашения с фашистской Германией создали благоприятную обстановку в стране, позволившую ослабить контроль над пятой колонной.

Так люди сами причисляли себя к пятой колонне и выгораживали преступную деятельность необузданных диктаторов.

Начуб Ратнер – профессор из Днепропетровска – имел на этот счёт своё мнение. Массовый террор и репрессии, говорил он, породили в стране страх, недовольство и пассивность во всех областях. Соглашение с фашистской Германией было не причиной, а поводом для успокоения народа.

Как бы то ни было, надежда многих стала сбываться. По ледяным рекам Усы, Печоры поплелись освобожденные люди в телогрейках и ватных штанах.

Тысячи километров пешком приходилось им преодолевать. Воля и дом родной вдохновляли их на долгий и тяжёлый путь. Каждый, кто оставался здесь, готов был проделать такой путь дважды, только бы уйти отсюда.

Даже теперь, когда освобождение заключённых, уж давно закончивших сроки, стало явью, мы, отбывшие больше половины срока, и теперь не уверены были в стабильности такого положения.

Произвол властей и действия их по принципу «моя рука владыка» не могли быть гарантийной уверенностью, что и впредь так будет.

Наши опасения оправдались, но это было позже, а пока какой-то свежий ветерок подул, и дышать стало легче. Разговоры и всевозможные слухи, получившие в лагере название «лагерные параши», были столько утешительными, сколько и угнетающими.

Был конец апреля 1939 года. Я продолжал работать в конторе. Дни заметно увеличились, а морозы ещё не унимались.

Однажды утром, ещё до развода, вызвали на этап большую группу людей. В списке был и я. Проныры узнали, что этап направится в Воркута-вом на реку Уса обкалывать баржи в затоне.

Обкалывать, так обкалывать. Я знал, что работа в конторе временная, и этап неизбежен. Лучше обкалывать баржи, чем добывать уголёк в шахте. Я простился с Ратнером, Фридом, Сашей Бородиным, взвалил свой арестантский скарб в два узла через плечо и вспомнил Смоленск, его узкие улицы и шествия колонн заключённых по ним. Горечи я уже не испытывал. Я втянулся в эту жизнь без дня и без ночи, обжился котелком, кружкой, кисетом, деревянной ложкой. Лагерное питание не вызывало во мне терзающего голода. Спать я мог сидя, стоя и даже на ходу.

Растянувшись в линейку по узкой тропинке рыхлого снега тундры, мы шли в В-вом (устье реки Воркуты, впадающей в Усу). Уже заметны были признаки приближающейся весны. Долго серели сумерки, рано светало, порою солнце глаза слепило. И запах весны, и возвращение на путь обратный от Воркуты создавали впечатление приближения к дому.

Через два дня, в канун первого мая, этап прибыл в В-вом. Обкалывание барж в затоне заключалась в отделение бортов барж ото льда, чтобы придать им подвижность при подъёме верхних вод. Работа эта весёлая, чистая, на свежем воздухе, но тяжёлая – всё время с ломиком.

От обилия воздуха или скудного питания я стал чувствовать непреодолимую слабость. Голова кружилась, ноги отказывались ходить. На теле появились тёмно-коричневые пятна. Цинга, сказали товарищи. Никакой боли я не испытывал, но ходить не мог, и тело будто мне не подчинялось.

Врач Ренейский из медпункта (зек из КРТД) после внимательного осмотра вручил мне две бумажки: на одну на 200 граммов молока ежедневно в течение двух недель, другую – на перевод в полустационарный барак без выхода на работу в течение трёх недель. Это было неслыханной удачей. Другие считали меня обречённым.

За неделю до выхода из стационара, пользуясь свободным временем, я сделал попытки устроиться на постоянной, вне компетенции нарядчиков, работе. Это мне удалось.

Начальник продбазы отдела общего снабжения лагеря Шимен Маркович Шкляр принял меня на работу. Шкляр отбыл 10-летний срок заключения по статье 58/10 и остался работать в лагере по вольному найму.

Умный, деловой и предприимчивый, он был одним из тех лагерных дельцов, которые обладали способностью обеспечить снабжением заключённых при условии, когда ни проезда, ни прохода к точкам их проникновения не было.

Шкляр подверг меня экзамену. Надо было собрать все порожние железные бочки, разбросанные по обширной территории базы, и сложить их в порядке. Я их собрал в пирамиду от 10 внизу до одной наверху. Крайние бочки нижнего ряда я укрепил двумя дрынами.

«За кем числитесь?» – спросил Шкляр, окинув прищуренным взглядом выполненное задание. – «За стационаром», – ответил я. – «Это хорошо, – приободрил он. – Из бригады трудно людей брать».

С тех пор, после трёх с небольшим лет, моя лагерная жизнь с каждым днём стала улучшаться. На базе работали хорошо осевшие там давно постоянные работники, которые держались обособленно, питались хорошо, но не допускали излишеств и таким образом не вызывали кривотолков и зависти.

Сначала меня держали на отшибе, и я продолжал питаться из общей кухни лагеря. Работал я грузчиком, приобрёл опыт и сноровку ношения полномерных мешков сахара, муки, крупы, катал бочки, носил ящики.

Иногда после тяжёлого дня работы завскладом давал нам по куску сахара или муки на лепёшки. Я поправился, приобрёл силу. Навигация была в полном разгаре. Погрузо-разгрузочные работы продолжались круглосуточно. Бригаду грузчиков базы знали в лагере, и мы беспрепятственно входили и выходили из зоны лагпункта группами и поодиночке.

Однажды после выхода из зоны я решил проведать Фурмана – земляка, которого давно не видел, но знал, что он работает в пошивочной. Мы радостно поздоровались. Он, как и полагал, крепко зацепился за пошивочную, наладил связь с семьёй в Смоленске и надеялся через два года освободиться. «Теперь ведь освобождают?»–вопросил он утвердительно. Я ему рассказал о своём пути. «Надо закрепиться за базой, – посоветовал он. – Шкляр мужик хороший, он поможет».

Я попросил Фурмана написать своим, знают ли они что-нибудь о моей семье. Он обещал.

Через несколько месяцев начальник базы Шкляр сказал мне, будто невзначай: «Фурман просил Вас зайти к нему, можете сейчас идти».

Фурман сидел у машины и строчил. Увидев меня, сказал:

«Там, в кабине, под подушкой открытка». И ткнул голову в прерванную работу. Тон его обрывистых фраз ничего хорошего не предвещал.

Я вошел в кабину, достал открытку. Только в конце, притаив дыхание, я слово в слово запомнил две строки: «Про земляка, о котором спрашиваешь. Брат его находится в таком же положении, как он, а жена вышла замуж и уехала».

Мелкая, холодная дрожь прошла по телу. Я снова и снова вглядывался в строки открытки. Вошёл Фурман. «Непонятно, – сказал я, – осуждён брат, или еще сидит. Про жену всё сказано». – «Обо всём разве напишешь?» – сказал Фурман. – «Да!» – подтвердил я.

В землянке барачного типа, в лагере, где я находился, была двухярусная вагонка. Можно было лежать не впритирку, а даже в некотором отдалении от следующей вагонки.

Волнения первых часов уже улеглись, но впервые в жизни я почувствовал горение в теле, будто непомерная температура объяла меня со всех сторон. Я гнал от себя мысли, но они возникали, кружились, давили. Я бы не мог сказать, что меня больше сокрушало, – судьба брата или поступок жены. Однако за будущее жены я уже не беспокоился, тогда как трагическое положение брата в годы разнузданного злодеяния не давало мне покоя.

Брат мой – обыкновенный рабочий человек – имел все основания презирать старый строй и относиться благосклонно к новому, рабочему государству. Отроком он был отдан в обучение портняжному ремеслу в город Смоленск к хозяину Воложинскому, который имел большую мастерскую и магазин готового платья. Правда, хозяин-эксплуататор не вызывал в нём ненависти. Его сытно кормили, он имел свою чистую кровать, по субботам он не работал, два раза в год на праздники его отпускали домой. Дети Воложинского – гимназисты и студенты – не чуждались его, а, наоборот, занимались с ним, приучали к чтению.

После трех лет обучения он вернулся домой, скучал по Смоленску и по хозяйской семье. Если и был он недоволен, то тем, что семья Воложинских живёт в довольстве и роскоши, а его семья в Хиславичах – в нищете и лишениях.

Вопросов он не задавал. Курс поведения еврейского мальчика из народа он прошёл в хэдэре и знал, что к справедливому Богу претензии не предъявляют.

Он работал дома, помогал отцу и старшей сестре создавать благополучие семьи. Совершилась революция. Газеты, митинги, песни. Мать за революцию, против богачей, отец за Бога, за порядок в его мироздании. Не стало работы. Население голодает, об одежде мало кто думает. Молодые властелины – местные и наезжие простолюдины – объявили трудовую повинность для нетрудовых элементов. В списке нетрудовых элементов оказался брат Борис. Ему прислали повестку явиться на работу. Он порвал повестку. На следующий день его арестовали. До вечера он сидел к кутузке. День стоял летний, жаркий. Я не отходил от кутузки ни на одну минуту.

Три раза мать ходила в совет и два раза она шерстила недоносков острым, едким языком негодования. К вечеру вернулся Борис домой. С тех пор он равнодушно относился к пустым обещаниям представителей новой хвастливой хевры.

По грамотности и социальному своему положению ему доступен был путь новых радетелей благ человечества, но тщеславным он не был, любил свою профессию, мастерство которой он настойчиво постигал.

В 1920 году его мобилизовали в Красную армию. Попал в тифозную эпидемию, тяжело преодолел брюшняк и вернулся домой еле-еле душа в теле. В годы НЭПа поехал в Смоленск и совместно с другими мастерами организовал портняжную артель «Прогресс». Вскоре он женился на хиславичской девушке, родители которой переселились к тому времени из Хиславичей в Смоленск, приобрёл маленький домик в самой низине невзрачной улицы Резницкой и стал жителем города Смоленска.

Артель «Прогресс» росла и укреплялась и в тридцатых годах стала многочисленной артелью смоленской промысловой кооперации. Борис был бессменным закройщиком, зав. производством. В партии не состоял, политикой не интересовался.

Причина его ареста, несомненно, заключалась в родственном его отношении ко мне. Я по-братски любил Бориса, часто общался с ним, с его семьёй.

1937 год был годом распада моральных устоев измученного народа. Всплыла мерзкая накипь низменных страстей. Каждый, кто хотел выдвинуться, превзойти, должен был клеветать, оговаривать другого. Люди массами изымались и уничтожались. Мы знали об этом от поступивших в лагерь пополнений.

Трагедия несчастного моего брата стала постоянным упрёком моей совести, причиной душевных терзаний. Я никогда себя не щадил и не отделывался от его мучений, воспринимая их своим воображением.

Не скажу, что поступок жены меня не огорчил, но по силе реакции он был менее болезненным, чем сообщение об аресте брата. Зная глубоко характер Саши, я почему-то не верил в её замужество. Может быть, я верить не хотел. Как же так? Саша, моя единственная, нежная Саша – мать моих двух детей – стала не моей, чужой. Невероятно, но факт!

Остаток того дня и всю последующую ночь я пролежал без сна. Мысли о брате, жене чередовались, вытесняя друг друга, смешивались, снова переплетались. С большим усилием я их принудил последовательно укладываться в рамки.

Наша первая встреча. Да-да, первая. Она ведь не хиславичанка. Она из ближнего города Мстиславля. Я её не знал, не видел. Наша встреча произошла на пожаре при обстоятельствах, схожих со встречей героев романа Шолом Алейхема «Блуждающие звёзды». Горел дом народной школы на Мстиславской улице. Пламя охватило снаружи весь дом. Монотонный тревожный звон церковного колокола беспрерывно будил спящее местечко. Расторопные дежурные из пожарной команды с шумом и криком подгоняли и разворачивали пожарные машины. Симен-Эле Сандлер – трубач музыкальной команды – верхом на лошади оглашал улицы боевыми тревожными сигналами. Как дружинник добровольной пожарной команды я участвовал в тушении пожара. Когда опасность распространения пламени миновала, я и ещё один товарищ зашли в дом Итче-Веле Левина напиться. В большой комнате горела небольшая керосиновая лампа. Среди кучи узлов, приготовленных к выносу, сидела девушка в гарусном платке.

«Мы хотим напиться», – сказал я. – «Пожалуйста», – ответила девушка и повернула к нам голову. Я увидел большие серые глаза. Вдруг, глядя на меня, она громко рассмеялась. «Что Вас рассмешило?» – спросил я. – «Всё Ваше лицо в саже». – «Я ведь не в гостях был».

Не обращая внимания на мои слова, она продолжала: «Вы мне так больше нравитесь, посмотрите на меня. Хотите? Я возьму полотенце и сотру сажу с вашего лица». – «Спасибо, – сказал я, поддерживая тон её разговора, – хочу быть в таком виде, чтоб Вам понравиться».

В это время мой товарищ, который остался как бы незамеченным, направился к выходу. «Вы, кажется, пить хотели?» – окликнула она его. Я был восхищён манерой её общения, легкостью разговора, лукавством неопределённых фраз. Всё это было ново, не похоже на манеры поведения девушек нашего круга.

Прошло время. Не она, а я начал искать встречи с ней. Если иногда проявлял пассивность, подвергался откровенному недовольству и нетерпению. Всё в ней мне нравилось: внешность и милые капризы, её голос и выражение лица – то ласковое, сияющее, то непроницаемо суровое и холодное. Она была начитана. Любила Паустовского, Бунина, знала наизусть много произведений Некрасова. Приехала она в Хиславичи из Мстиславля, чтоб закончить школу 2-й ступени. В Мстиславле была только семилетняя школа.

Один учебный год училась она в хиславичской школе, и год тот остался в памяти затвердевшим, непотухающим комком счастья. Воспоминания этого года грели в холодных палатках, светили в мрачных баржах и землянках, крепили дух, когда никаких надежд, казалось, уже не было.

Воспоминания отдельных событий жизни с ней и нашими детьми вспыхивали в мозгу, гасли, растворяясь в волнах их нескончаемых приливов. Нет, не станет она мне чужой, говорил я себе и спихивал с души тяжёлые душевные тревоги о ней.

Напротив, воображаемые муки брата не давали мне покоя. От них я не мог отделаться.

Я продолжал работать на базе грузчиком, строителем и разнорабочим. Писем никому не посылал и ни от кого не получал.

Центральная база отдела снабжения Воркутинского лагеря находилась на берегу реки Уса в 60 километрах от Воркуты. Она имела много причалов. В навигационный период здесь работа кипела круглосуточно.

Начальник общего снабжения лагеря Шнипко Сергей Николаевич был начальником одного районного отделения милиции города Ленинграда. После убийства Кирова за непредвидение был перемещён на работу в лагеря. Человек деловой и справедливый, он укомплектовал сеть общего снабжения лагеря людьми деловыми, предприимчивыми и хозяйственными.

Петровский Степан Антонович, Ворона Николай Николаевич, Шкляр Шимен Маркович, Лекней Виктор Августович, Морозов Феодор Антонович, Борг Борис Маркович, Бочин, Соколов и другие имели круглосуточные пропуска, право передвижения по всей территории лагеря от Ухты до Воркуты. Вследствие их активности и предприимчивости самые отдалённые и глубинные лагпункты получали причитающиеся им прод. и вещ. – довольствия. Они пеклись о снабжении заключённых и себя, конечно, не забывали. Этих крупных крепко сложенных дельцов в лагере знали и порою считали их вольнонаёмными.

Среди этих снабженцев я вращался, и вскоре выданный мне пропуск удлинил мой аркан на расстояние от Усть-Усы до Воркуты. Узкоколейная железная дорога в 60 километров соединяла Усу и Воркуту. В летнее время малогабаритные вагоны заполнялись мукой, крупой, сахаром и другими продуктами. Голосистые паровозики тянули их к месту назначения в Воркуту.

Меня зачислили сопровождающим и ответственным за груз экспедитором. Несколько лет доставлял я гружёные транспорты: летом узкоколейкой, зимой санными обозами в 10-15 подвод. Приходилось применять разные способы защиты грузов от посягательства возчиков и других голодных и разутых людей. Ночами не спал. Шагал вдоль обоза от одной подводы к другой. Вступал в драки. Боролся с попытками хищения. Добился, наконец, продвижения грузов без особых происшествий.

Вот тогда в сумеречные зимние дни, когда обоз направлялся в путь, я, сидя на последней подводе, предавался лирическому настроению. Кисет был набит махоркой, карманы в полушубке глубокие, добротные. Спички зажигались и не гасли даже при сильной пурге. Глубоко вдыхался дым, и заволоченные дурманом мысли переносились туда, где остался дом, дорогие и милые лица. Саша имела основание быть мной недовольной. Её детство и юность прошли в зажиточной семье. Недостатка в чём-либо она не испытывала. Октябрьская революция национализировала помещичье имение, которое арендовал её отец. В годы НЭПа Иосиф Евсеевич Гинодман, отец Саши, проявил свои деловые качества, и к моменту моего знакомства с Сашей он владел в Мстиславле большим домом и двумя мельницами. Говорили, что главным поставщиком муки для населения Белоруссии был Иосиф Евсеевич Гинодман.

Потомки богачей легко и бесцеремонно примыкали к строителям новой жизни. Новые строители тогда соблюдали приличие социального равенства вплоть до применения партмаксимума, но прилипалы инстинктивно чувствовали, что равноправию совсем скоро придёт конец, и организаторам нового строя достанутся сливки, а массам – работа и нужда.

Процесс этот был неосознанный, но естественный по своему развитию. Саша пришла ко мне как к представителю нового строя, а я обманул её надежды. Уже к тому времени я ощущал не доведенную до конца концепцию равноправия перед законом, глубокое недовольство поведением вожаков. Естественно, что партийные дискуссии тех лет углубили моё разочарование, и я стал не привилегированным, а преследуемым. И хотя я из шкуры лез вон, чтоб семья не чувствовала нужды, материальная жизнь наша была далеко не такая, которая могла бы удовлетворить Сашу.

Последовавшее заключение было крахом моего благополучия и, по-видимому, её надежд. Вспоминал я в то время слова моей матери, когда я однажды вернулся домой в необычное время и в подавленном состоянии: «Не связывайся, сынок, с богачами, от них только горе одно». Мать угадала причину моего настроения, хоть и не была она в курсе моих сердечных дел.

Время шло. Наступил вожделенный год освобождения, 1941-й. По узкой дорожке на замерзшей Усе ежедневно уходили десятки людей набора 1936-го года, отбывших срок заключения. Уходили знакомые, друзья, но не было ни у одного из них состояния полной всепоглощающей радости. Преодоление пути в 2000 километров до железной дороги было нелегким, изнурительным, но редко кто оставался по вольному найму до навигации. Каждый, кто получал справку об освобождении, устремлялся вниз – туда, где воля, семья и дом.

И в мою сторону повеяло теплым ветром. Однажды утром явился земляк Елисеев. «На волю идешь?» – обрадовался я. – «Да, из огня, да в полымя». – «Не греши, – попробовал я повлиять на его настроение. – Что, дорога страшит?» – «Нет, не в дороге дело. Смоленск не дали, в Ельню направили».

Одарив его махоркой и сахаром, я вышел с ним на Усу.

«Что твоим передать?» – спросил Елисеев. – «Скажи, что я здоров, привык и жду в августе освобождения».

Опять Елисеев пробудил во мне массу воспоминаний о семье и Саше. Днём томился, а ночью мучили сны: то дети от меня убегали, то Саша смотрела на меня равнодушно и пренебрежительно.

Ночь с 21 на 22 июня была тихая. Солнце уже сияло вовсю, 10 открытых платформ, нагруженных мешками муки, выглядели белыми мраморными пирамидами. Звонкий паровоз вцепился и рванул их с места вперёд, тщательно вращая колёсами. Я стоял на последней платформе лицом к поднявшемуся солнцу. Природа открыла пылающий расцвет своих красок в буйном, неудержимом цветении. Скорей бы вырваться отсюда. Эти цветы, это солнце не для нас, не для меня. Цветок не сорвёшь, туча комаров облепит, обожжёт. Под солнышком не полежишь. Кругом мокрые кочки, трясины. Одна только видимость.

Волнующая радость скорого освобождения становится всё ярче и реальней. Уймись, говорю себе, вспомни лагерную пословицу «Приходящий, не горюй, уходящий, не радуйся». Какая радость ожидает меня? Невыразимая грусть нарастает и сжимает сердце холодком.

Недавно получил открытку из дома, вернее, от Саши. Пишет: «Получила от тебя привет от Люсиного мужа (Елисеева значит). Говорит, что здоров и скоро вернёшься. Ждём тебя все. Я, наверное, ещё увижу тебя. Пробуду, скорее всего, здесь до осени».

Каждое слово вызывает жгучую боль. Сердце не унимается. Лучше бы не писала.

Заставляю себя отвлекаться. Ложусь на мешки, снова вскакиваю. Ветер жмёт бороду к груди. Раскрываю руки вширь и глубоко вздыхаю. 58 дней остаётся до конца срока. Как дожить? Наступит ли он, день 6-го августа. Представляю, как это будет. Приеду из Воркуты со справкой освобождения, получу продукты, табак я уже заготовил. Куплю билет на речной пароход до Нарьян-Мара. Буду сидеть на палубе. Сидеть днём и ночью. Курить и наслаждаться покоем. Никому нет дела до меня. Все сами по себе, и я – сам по себе. Вот так до Архангельска я буду отдыхать. А там, знаю, начнутся мучения, но об этом не буду. Это потом. Теперь скоро. Ещё неполных два месяца.

Иван Иванович Дымов только вчера поехал в Воркуту. На освобождение вызвали. Счастливчик. Такие погоды. Завтра приедет и поплывёт на волю. Мне еще два месяца. И, конечно, погоды испортятся, и нельзя будет на палубу выходить...

Так в думах и терзаниях я промучился всю дорогу от Усы (Воркута-вом) до Воркуты. Сдав 10 вагонов муки на базу в Воркуте заведующему складом Лопатникову, я зашёл в мучной склад, залез на дальний штабель, примостился в лощинке между мешками и уснул. Разбудил меня Лопатников: «Встань, война началась. Сейчас будет Молотов выступать. Пойдём скорей».

Когда я добрался до репродуктора, у которого стояла кучка людей, я услышал только последние слова Молотова: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами». Я уже понял, что затаённая необъяснимая тоска по неосуществимой мечте о воле была предчувствием неотвратимого рока.

Через несколько дней вернулся Дымов Иван Иванович. Его и других зеков, вызванных на освобождение, задержали в зоне до поступления указания «не освобождать до особого распоряжения». Такого прямо распоряжения не было, но судьбы тысяч людей были отданы во власть местных начальников лагерей, которым впоследствии было предоставлено право высвободить из зоны за отличную работу.

Война, мы не могли её предположить, тем более предвидеть. Пять лет мы были в неведении, не видели книг, не читали газет ни в строках, ни между строк. Нападение Германии на Польшу отозвалось в лагерях пополнением этапами заключённых поляков. Из тёмных грязных барж на берег Усы выходили военные и штатские, пожилые и молодые мужчины и женщины. Здесь в окружении конвоя их проверяли и передавали администрации лагеря.

Только тогда, в зоне лагеря, мы узнали, что Польшу разодрали как ягнёнка, и как один из пришельцев выразился: «То живое, что не было в ней уничтожено, пригнали и гонят сюда».

Потом стали поступать рослые латыши, коренастые литовцы, сероглазые литовки и мрачные эстонцы. Мы видели, что наша страна ведёт войну, но не предполагали, что и нам покажут кузькину мать. Вот и свершилось. «Оставь надежды, всяк сюда входящий», – сказал я себе.

Неслыханный разгром и отступление наших армий в первые месяцы войны посеяли растерянность и страх среди начальников лагеря. Аппарат 3-го отдела ослабил свою бдительность, жёны мародёров стали заискивать перед обиженными. Письма подвергались менее строгой цензуре.

В это время я получил письмо от Саши из Бузулука Чкаловской обл. Она сообщила, что эвакуировалась с детьми, что родители не хотели покидать дом в Смоленске и что Инночка – моя старшая дочурка – осталась с ними. Письмо в стиле её духа было бодрое, неунывающее, что пока ещё не устроилась, с малыми детьми это не так легко, но надеется, что всё перемелется и будет хорошо. Меня просит писать и не терять их. Тон её письма был примирительный и, хотя упоминание о детях, находящихся с ней, больно кололо, я незамедлительно принял решение чем-нибудь ей помочь.

За 5 лет работы в лагере на моём личном счете скопилось немного денег. Я их никогда не требовал по заявлению, как полагалось, а хранил, как подспорье к освобождению. Возникли две проблемы: как бы получить всю сумму сразу, и как её потом переправить Саше.

С первой проблемой я справился легко. Начальник базы Шкляр методом блата помог мне в получении накопленной суммы. Сложнее было с пересылкой. Почтовой лагерной экспедицией заведовала жена начальника 3-го отдела нашего лагпункта. Проходя мимо базы на работу, она встречалась мне каждый раз аккуратно в один и тот же час. Сначала я этому не придал значения, но через некоторое время старался приурочивать мой выход так, чтоб обязательно её встретить.

Уступая легкомыслию, замечу, что молодая женщина была миловидна и привлекательна, я с удовольствием смотрел на неё, а иногда и засекал её быстрый, мимолётный взор.

В аккуратности явки на работу мы с ней могли соревноваться. Решение было принято, и однажды утром, когда мы приближались, я решительно подошёл ней и, поздоровавшись, спросил, можно ли к ней обратиться с просьбой. «Ради Бога, – взмолилась она, – не здесь, зайдите в экспедицию».

После обеденного перерыва я зашёл к ней. Она приняла деньги, записала адрес Саши и сказала: «Квитанции я Вам не дам, когда адресат деньги получит, я Вас извещу». И добавила, улыбаясь: «Вы не беспокойтесь». – «Я Вам верю», – ответил я, восхищённый её видом и поступком.

Недели через две она вызвала меня в экспедицию и показала благодарственную телеграмму Саши за присланные деньги.

Зимою 1941 года меня и Дымова Ивана Ивановича перебазировали на Воркуту по особому наряду. Начальник отдела интендантского снабжения Воркутинского лагеря Шнипко Сергей Николаевич сам лично привёл нас на центральную базу снабжения и сказал начальнику базы Петровскому Степану Антоновичу: «Эти бородатые французы будут заведывать продуктовыми складами, они грамотные и честные, а работать они научатся, не боги горшки делают».

Так мы стали работниками центральной базы: я зав. прод. складом, а Дымов моим помощником. Войдя в доверие и в силу специфики дел, мы работали без недостач, без излишков. Начальство относилось к нам благосклонно.

К 26-й годовщине Октябрьской революции, 7 ноября 1943 года, приказом по лагерю объявлен был список заключённых, освобождённых из лагеря за отличную работу. Из работников базы в списке были я, Дымов и Мурашев, друг.

Это освобождение было символическим и называлось оно «освобождение по директиве». Это означало, что освобождённый остаётся на месте работы, только по вольному найму. Что в любой момент, за какою-либо погрешность, по прихоти или оговору, излишней расторопности или недостаточного усердия, начальник вправе, без суда и следствия, водворить директивника в зону. Так, например, было с председателем комиссии из приёмки грузов Сорочинским. Чем-то не угодил начальству, и однажды вечером пришел вохровец, скомандовал «Собырайся с вещами» и загнал его в зону.

Так что освобождение нас не очень радовало. Ехать куда-либо без разрешения, переходить куда-либо на другую работу нельзя было. Аркан был прежний, чуть длинней.

Стали поступать письма от Саши, что она устроилась и работает, что Аллочка ей во всем помогает, возится с малышкой. Что от папы, мамы и Инночки писем нет, и очень это тревожит. Несколько раз вспоминала Хиславичи, Сож и спрашивала, помню ли я прошлое.

Ответы мои были сдержанные. Старался не упрекать, не жаловаться, не употреблять горьких слов. О Хиславичах писал, как о несбыточном сне.

В 1944 году после освобождения Смоленска Саша с детьми вернулась в Смоленск. Письма Саши в период после возвращения в Смоленск были менее бодрыми, но ни в одном из них не было сетования на лишения или недостатки. Однако я безошибочно оценил переживаемые ею трудности.

По её просьбе я посылал ей письма на смоленский почтамт до востребования. Я ей сообщил, что освобождён условно, и такое положение продлится, по-видимому, до конца войны, который уже проглядывается, что живу в одной комнате с тремя другими коллегами моего качества, начинаем строить дом на случай, если кто из близких или родных надумает приехать к нам жить или повидаться.

В ответ на это письмо она мне быстро ответила, что в наш край доступ закрыт, она справлялась, и ей сообщили, что требуется специальный пропуск от нашего начальства. Пока готово будет наше жильё, писала она, подай заявку на пропуск для меня, Аллочки и Марины (теперь я узнал имя неродной сестры моей дочери Аллочки).

Из померкших было трех звёзд моей жизни, две стали проясняться, и я с удвоенной силой включился в строительство дома. Каждая вырытая яма в мерзлоте, каждый поставленный столб, обвязки нижние и верхние, стропила, – все этапы этого несложного строительства были яркими страницами той, казалось, безнадежной жизни.

Каждый свободный час, каждую свободную минуту мы отдавали нашей стройке, и дом наш рос, как гриб после дождя. Я информировал Сашу о состоянии строительства, писал, что скопил некоторую сумму денег для нее, благоразумия ради, решил их переслать не почтой, а оказией, которая предполагается в ближайшее время.

Бог, однако, был ко мне беспощаден, хотя и милостив. В это как раз время на мою голову обрушилось тяжелое испытание.

При самопроверке наличия товара – материальных ценностей, вверенных в мою ответственность, – я обнаружил недостачу одной тонны сельдей. Тогда за 1 кг – буквально, за 1 кг – украденных продуктов, нашего брата беспощадно приговаривали к 10 годам. При облегчающих обстоятельствах, несомненно, водворяли в зону.

Мы ещё раз проверили наличие, сличая наши амбарные записи с документацией бухгалтерии, и точно удостоверились в недостаче.

В те тяжёлые военные годы, как ни странно, центральная база снабжения лагерей в Воркуте ломилась от обилия продтоваров: сахара, белой американской муки, мясной тушёнки, яичного порошка и прочих продуктов. Складские помещения были доверху набиты продовольственными грузами. Не удивительно, что менее ценные продукты находились под открытым небом на ограждённой территории базы. К этим, менее ценным, относились также высококачественные сорта сельдей и солёной рыбы. Они лежали в бочках, накатанных в большие штабеля по 6 рядов в высоту.

Мы не сомневались, что произошла кража. Однако тонну сельдей 10-12 бочек надо вывезти из базы на подводе или машине, а пропуск на тонну сельдей мы никому не давали, даже самому большому ОЛПу №1 шахты Капитальной.

Тогда Иван Иванович Дымов просмотрел документы на расход бочек. Бочки, как тара, учитывались отдельно. Тут он натолкнулся на отпуск 12 бочек. Подняли накладную и установили, что в конце августа 1944 года по накладной №… ОЛПа №45 ВЖД получили соль в количестве 12 бочек.

Решено было проверить наличие соли. Это было не так трудно. Поступавшая на базу соль навалом затаривалась в бочках из-под сельдей, предварительно промытых и пропаренных в котельной базы. Вес каждой бочки был обозначен мелом на дне.

Проверка подтвердила излишек соли. Таким образом, мы установили, что вместо 12 бочек соли было вывезено 12 бочек сельдей. Дальше – больше. Мы выяснили обстоятельства, при которых произошла эта погрузка.

Получатель – заведующий каптёркой ОЛПа ВЖД Шухотян – прибыл на базу с двумя подводами получать соль. Я и Дымов были заняты погрузкой машин и вагонов, а Шухотян, шумно горячась, проявлял нетерпение. Я ему разрешил погрузить соль без нашего участия. Штабеля сельдей и соли лежали на открытой площадке недалеко друг от друга.

Взял ли Шухотян сельдь вместо соли по ошибке, или нарочно, трудно определить, но согласились с мнением Ивана Ивановича, что сделано было с умыслом, ведь времени у Шухотяна было, чтоб ошибку исправить. Решено было количество сельдей восстановить, излишек соли ликвидировать.

Склад в самое ближайшее время был приведён в полный порядок. Через несколько дней после наших хлопот в установлении порядка в хозяйстве, явился Шухотян.

«Знаешь, – сказал он мне тихо и доверительно, – у меня образовался излишек сельдей, выпиши мне бестоварную накладную». – «Прежде всего, – сказал я ему, – я проверю остаток сельдей в нашем складе, и если будет недостача, тогда, возможно, выпишу». – «Когда ты проверишь?» – спросил он. – «Через недельку». – «Это поздно будет». – «Что тебе приспичило?» – «У меня ревизия была, и обнаружились излишки». – «Много ли?» – «Немного меньше тонны».

«Подлец», – подумал я, и равнодушно сказал: «Поскольку у тебя была ревизия, накладная моя не будет принята и может быть истолкована как незаконная сделка между нами». Поэтому я посоветовал ему объяснить накопление излишков переходящими остатками, неполученными столовой из месяца в месяц.

Он со мной согласился и сказал, что напишет такое объяснение. Ни я, ни он карты не раскрыли, но на всякий случай мы срочно проверили всё наличие наших товаров и подогнали их количество под остатки, числящиеся в картотеках бухгалтерии и наших амбарных книг.

Долго ждать ревизии не пришлось. Комиссия тщательно проверила наличие рыбы, сельдей, соли и – для отвода глаз – некоторые другие продукты наших складов.

Результаты ревизии были отличные. Экономия естественной убыли была немного ниже нормы, принятой нами в порядке соцсоревнования. Я подписал акт ревизии и успокоился, но ненадолго.

Шухотяна сняли с работы и при сдаче им материальных ценностей вскрылись другие недостачи, излишки и проделки. Через несколько дней его арестовали. Шухотян был заключённым, втёрся в доверие и стал каптёром. Он имел пропуск на круглосуточный выход из зоны. Нужды ни в чём не испытывал. Потеряв самоконтроль, он снова попал на конвейер.

Я предчувствовал, что в дело он и меня вовлечёт, потому что в «переходящие остатки» ему никто не поверит. Кухня зеков не может не добрать тонну сельдей в течение двух месяцев. Что он украл, он тоже не скажет. Ему остаётся полагать, что я ошибся при отпуске ему продуктов. Поступил же он худшим образом. У меня якобы оказались излишки, и ему предложено было эти излишки получить и реализовать. Для контроля на вахте я выдал пропуск на 12 бочек соли.

Следователь 3-го отдела Воркутинского НКВД – старший лейтенант Щадрин – из шкуры лез вон в стремлении уличить и привлечь меня к ответственности. К опросу были привлечены человек 10 работников базы. Меня он допросил в последнюю очередь. Мои ответы были краткие и вразумительные: «Ничего я ему не давал, излишков сельдей у меня не было, – так же, как и не было недостачи соли. Наличие товаров – согласно акту ревизии. Всё сходится в соответствии с остатками, данными бухгалтерией базы. Хранение и отпуск товарно-материальных ценностей отвечают установленным правилам вышестоящих инстанций лагеря. Желание Шухотяна взвалить на меня вину за совершённые им махинации имеет цель запутать следствие и направить его по ложному пути».

В течение двух недель меня вызывали к допросу каждый второй день. Но к концу следствия тон допросов снижался до уровня благопристойной беседы. Временами Щадрин даже улыбался и однажды в моём присутствии отколол такой номер. Когда мы спокойно так разговаривали, вдруг раздался звонок.

Щадрин поднял трубку. «Пропусти ко мне», – сказал он, видимо, стрелку́ на пропускном пункте. В дверь постучали. «Войдите», – сказал Щадрин. В кабинет вошла молодая красивая женщина.

– Фамилия? – громко спросил он её, не пригласив садиться.

Она назвала.

– Имя, отчество и адрес?

Она растерянно отвечала.

– Ты курва! – вдруг бесцеремонно вперев в неё злые прищуренные глаза, прохрипел Щадрин. – Твой муж героически сражается на фронтах, а ты не можешь нахлебаться распутством?

Устроила в своей квартире бардак гадам и контрикам на смех.

– Что же, я должна в монастырь податься, когда он уже третий год воюет.

– Если тебе невтерпёж, не афишируй свою потребу, а будь поскромнее. И запомни, если я ещё раз узнаю про такое твоё поведение, я тебя в 24 часа выгоню из Воркуты, поняла?

– Поняла, – сказала женщина.

– Будешь блядовать? – спросил он тише.

– Не буду, – примирительно ответила она.

Она вышла. Щадрин взглянул на меня и сказал: «Правильно я её продрал?»

– При мне бы не следовало, – ответил я.

– Тебе неудобно, или ей?

– Обоим, – сказал я.

– Ладно, – сказал Щадрин, – дело ваше заканчиваю и передаю в ревтрибунал, ты пойдешь в качестве свидетеля.

– Спасибо, – сказал я Щадрину.

Состоялся ревтрибунал. Шухотян был осуждён на 10 лет с поглощением не отбытого срока по предыдущему приговору. Так закончилась эпопея, причинившая мне много хлопот, горя и неуверенности в благополучном её исходе.

Саше я писал, что строительство дома немного задержалось, но надеюсь, что к получению ею пропуска квартира будет готова. А дом был уже готов. После окончания суда мы с Иваном Ивановичем и Сергеем Иустиновичем Боровко зашли в мою квартиру. Большая светлая комната со стенным шкафом, кушеткой моего изготовления, стол, кровать. Мы сели, и радость, светлая радость разлилась в душе. Мы закурили наш «Норд», и в сладком дыме таяла тяжесть пережитого.

Наш коллега, один из деятелей плеяды снабженцев Воркутинского лагеря – Петровский Степан Антонович, поехал по делам на родину в Минск, сделал остановку в Смоленске специально, чтоб передать письмо и деньги, посланные мною Саше.

В один из первых зимних дней октября 1944 года утром звонили и сообщили на центральную базу из Кожвы по рации, что в очередном поезде проехала моя семья. На следующий день я и мой приятель Моисей Наумович Лившиц пошли встречать гостей.

Поезд только укротил свой ход, как мы вскочили в первый попавшийся вагон. Ступеньки вагонов в то время ещё не были отделены ограждающими площадками. Проскочили один, другой, третий вагон. Проводницы нам улыбались, сочувствовали нашему нетерпению и быстро отмыкали замкнутые двери на переходных площадках.

В купе уже было темно. Слышу знакомый голос Саши, будто не было этих страшных 8 лет, но голос был не тот, от которого трепетало сердце от восторгов, нет. Значит, было опустошившее душу время. И слышу Сашин голос, и чего-то нет в нём.

Подходит Аллочка. «Папочка», – говорит она. Я её крепко обнимаю. На улице мягкий, лениво падающий снег и тихий мороз.

В ярко освещённой кухне нашего дома большой стол накрыт всякими яствами. И чего только не было на столе, разве что свежих фруктов. Но не было недостатка в сухих.

Ехали они из Смоленска четверо суток. Продуктов им хватило только на два дня. В поезде из Кожвы наши воркутяне навязали им помощь продуктами, уверяя их, что за Григорием Яковлевичем не пропадет.

Одета была Саша в хорошее тёмно-синее пальто и валенки. На Аллочке была какая-то старая куцевейка с короткими рукавами, на ногах ватные стёганки в чунях. Пятилетняя Марина была одета по-детски хорошо.

Я не спрашивал, почему Аллочка так плохо одета. В этом облачении она только до дома добралась. Утром я ей принес чёрные валеночки по размеру её ножек, а мой коллега по застройке Михаил Петрович Швальбе уже шил ей зимнее пальто. В это время он заведовал швейно-сапожными мастерскими комбината Воркутауголь. Время было такое, что продукты и промтовары выдавали только по карточкам.

Итак, после восьми лет хождения по мукам мы снова в одной семье. Я не спрашивал её, надолго ли? А она во мне была уверена и знала, что упрёков не услышит и покаяния не будет.

Марина с первого дня чувствовала себя хорошо. В первый вечер за гостеприимным столом она была зачарована обилием еды. Не верила, что это так наяву. И когда уходила спать, захватила на всякий случай бутерброд с мясом, – пусть лежит под подушкой.

Все мои приятели находили Сашу красивой и умной, а я старался делать всё, чтоб она ни в чём не нуждалась, чтоб детям было тепло и радостно. Вскоре Саша забеременела, и встал вопрос о новом более просторном жилье. Наша комната в 15 кв. метров при общей кухне была терпима, когда нас было четыре человека.

К ожидаемому пополнению в семье надо было подготовиться. Решено было построить ещё один дом с расчетом передать нашу комнату Швальбе М. П., который к тому времени женился, а мне построить новый. Застройки индивидуальные тогда поощрялись. Давали кредит и выделяли стройматериалы. Михаил Петрович занялся оформлением застройки, а я завозом стройматериалов.

Любочка родилась в апреле 1946 года, а в августе мы переселились в новый дом на той же Первомайской улице. Дом был светлый и просторный. Мы готовились к приезду Аллочки. Она была в пионерском лагере «Артек». Класс школы, в котором Алла училась, получил в награду за хорошую успеваемость учеников путёвку в тогда уж известный пионер-лагерь. Но не только успеваемость здесь играла роль. В этом классе основное ядро успевающих состояло из детей вольняшек 2-го сорта: Алла Ривкина, Майя Гуревич, Валя Канторович, Владимир Коровин, Майя Жук, Иванова и другие. Им бы «Артека» вовек не видать было, но к счастью в их классе училась дочь начальника Воркутлага НКВД, полковника Михаила Митрофановича Мальцева. Майя – девочка прилежная, дружелюбная, тянулась к её успевающим подружкам. Это обстоятельство сыграло решающую роль в организации посылки целого класса в «Артек».

Приехала Алла загорелая, сияющая, черноглазая. Всё в доме вторило её радости и нашему торжеству. Даже солнце не по северному жарко и весело глядело в открытые окна.

Счастье, бывает ли оно полным без горечи, без печали? Теперь, после войны, когда семьи сколачивают разбитые и растерянные осколки. Для моей семьи война началась раньше на пять лет, – в 1936 году. Саша с Аллой покинули Смоленск и нашу квартиру. Инночка осталась у Сашиных родителей. Теперь нет Инны, нет родителей, нет брата, нет близких дорогих людей. Об этом мы не говорили. Это горе застряло в душе невыразимой болью.

Мне предоставили отпуск. За 11 лет – первый отпуск. Едем вместе с Моисеем Наумовичем Лифшицем. Я – в Москву, он – в Минск.

В Москве, в горсправке получаю адрес моей младшей сестры Маши. Иду к ней на Старо-Петровский проезд. Стучу в дверь её квартиры.

«Заходите», – кричит детский голос. Вхожу. Незнакомый мальчик.

«Здесь живёт Гуглина Мария Яковлевна?» – спрашиваю. – «Да», – отвечает. – «Где она?» «Мама на работе». – «Кто еще есть в вашей семье?» – «Старший брат и сестрёнка. – «А папа где?» – «Папа был на войне и не вернулся». – «А что делает Алик?» – «Алик работает. А вы кто?» – вдруг спросил мальчик. – «Я брат твоей мамы». – «Дядя Гриша! – воскликнул мальчик. – Вы где-то далеко были». – «Да», – ответил я.

Сева встал и заметался по комнате. «Сиди, сиди Севочка», – успокоил я его.

От Севы я узнал, что и старшая сестра Соня с семьёй в Москве, и Риммочка – дочь Бориса – у дяди Исаака, и что тетя Лиза живёт в Хиславичах.

К вечеру мы с Севой пошли за Лилией, которая была в детском саду.

Пришла Маша. Встреча была без слёз и без радостей. Бедность, изнурительная работа, гибель родных, что хорошего?

«Отец умер в 1939 году», – она, склонив голову, тихо заплакала.

Я молчал. Вспомнил отца, мать, нашу большую дружную семью.

Пришла Риммочка – тихая, без улыбки, без радостной искрёнки в глазах. Тут-то натянутые до предела нервы не выдержали. Слёзы неудержимо полились из глаз.

В тот же день к вечеру мы с Машей поехали к Соне в Останкино, где Пушкинский городок. Неожиданная встреча со мною всех в её семье обрадовала. Здесь обстановка была более отрадная. Муж Сони Абрам работал портным, их старшая дочь где-то пристроилась, а Соня по старинке вела хозяйство экономно, готовила вкусно и сытно. Кроме того, владея в совершенстве портняжным ремеслом, она ухитрялась шить детские платьица, рубашки, выносила их на рынок и успешно меняла их на овощи, фрукты.

Встретился я также с Исааком Новиковым – родным дядей Риммы по матери, который стал её приёмным отцом. В годы ликвидации кулачества и частных предпринимателей семья Фалы Новикова подалась в Крым и там вступила в Еврейский колхоз. Старший сын Фалы Исаак имел свою семью. В годы войны евреев Крыма постигла участь своих собратьев по оккупации. Исаак был на войне и уцелел. В Крыму он никого своих не нашел, поехал в Смоленск, где раньше проживала его единственная сестра Соня, которая была женою моего брата Бориса.

В Смоленске он узнал, что Борис погиб в 1937 году, Соня не эвакуировалась и погибла, но их дочь Римма в начале войны, будучи в детсаду, была эвакуирована вместе с другими детьми. И поехал Исаак по пути движения детсада, который менял своё пребывание в зависимости от обстоятельств.

Следуя из города в город, он нашел её в Томском детском доме. Он привёз её в Москву, удочерил, устроился и последние годы жизни всецело посвятил Римме. Когда я обмолвился, что готов взять Риму к себе на Воркуту, он сказал спокойно и разумно: «Римме будет лучше в Москве, я с ней не расстанусь и не откажусь от материальной помощи, чтоб Риммочке было хорошо».

С тех пор Римма живет в Москве, закончила московский Политехнический институт. Преуспевает, имеет свою семью. Родственники её любят, уважают. Она стала связующим звеном всех-всех наших родичей, близких и далёких.

Собрался я ехать в Хиславичи. Белорусский вокзал не изменился. Толпы народа плотной стеной примыкали к кассам. Кассы будто и не работали.

Говорили, что на Смоленск билеты проданы уж на неделю вперёд. Безуспешно было намерение наводить справку. Хвост к справочному бюро заканчивался в восьмирядной гигантской спирали. Приходилось верить, что билетов нет, и что их не продают.

В невесёлом раздумье о несовершенстве нашего житья я потолкался среди плохо одетых изнурённых людей. Вдруг объявили, что формируется товарно-пассажирский поезд №501, который будет следовать до Смоленска. Назван был зал и номер кассы, где будут продавать билеты. Люди кинулись по указанному направлению. Я оказался близко к этому месту, был 31-м и через 20 минут стал обладателем билета.

На посадку я пришел за 2 часа до отхода поезда. 501-й товарный порожняк был набит народом. В открытых широких воротах вагонов стояли демобилизованные солдаты, мужики с ящиками, бабы с мешками.

Молодая крестьянка протянула руки солдатам, подав знак, что хочет садиться. Два солдата подхватили её и потянули вверх.

В это время стоявший внизу солдат обхватил ее ноги и вытянул их. Женщина оказалась в горизонтальном положении, тут подскочил еще один и, подняв подол юбки, обнажил круглый белый зад. «Ось це гарный, белий, белорусский», – смаковал смуглый солдат-украинец. Под громкий смех женщину втащили в вагон.

Вдруг я увидел в толпе воркутянина, рабочего базы 2-го района.

«Борисенко, – крикнул я, – ты разве смоленский?» – «Да, – обрадовался Борисенко, – поедем вместе». – «Видели, как надругались?» – «Обнаглели, гады».

Мы взобрались в открытый красный вагон, поставили свои чемоданы и уселись. Вагон был оборудован нарами. В углах нар лежали женщины. Рядом на корточках сидели мужчины. Кто-то на верхних нарах рассказывал непристойные небылицы.

Дорога тянулась тягуче медленно. Около каждого полустанка поезд останавливался, пыхтел и чадил и подолгу стоял. Утомлённые сутолокой люди спали.

К жестким лежакам и нарам я давно привык, но спать не мог. Мысленно возвращался ко времени моего последнего отъезда из Смоленска, когда из кузова грузовой машины, на полу которой нас 31 человек осуждённых везли к ж/д станции, мой земляк Лаповок Моисей вдруг в полный голос крикнул: «Сгорел бы ты, Смоленск, дотла». И неугасаемая отчуждённость глаз моей жены Саши, когда я по вызову подымался в столыпинский вагон.

Думы, раздумья, а время к пасмурному утру довело нас до вокзала.

Смоленск 1947 года – пустыри и развалины. Люди в телогрейках и чунях. Борисенко стоял около меня растерянный.

«Куда деваться, – промолвил он, – не узнаю здесь ничего». – «Мне, – говорю я, – в сторону Брянска до станции Починок, а тебе, по-видимому, в другом направлении».

Мы крепко пожали друг другу руки и разошлись.

Шумно трепыхался старенький трамвай. С небольшим саквояжем я направился в город пешком – к мосту, висевшему над широким полотном, по которому расстилались линии блестящих ржавых рельс и порыжевшие старые вагоны.

Свернув в улицу налево, я вышел к Базарной площади. Было еще рано, и до моста через Днепр город находился в прежнем очертании. Вступаю на железный мост через Днепр, который делит город на верхнюю часть и Заднепровье. Поразительно обмелела река. По замусоренным берегам лодки, будки, плоты. Мост над рекой кажется непомерно высоким и тяжеловесным.

Вхожу в главную Смоленскую улицу Советскую. Слева, где был кирпичный кинотеатр и охотмагазин, только развалины, а с правой стороны, где в гору начиналась Резницкая улица, – поросший бурьяном не то проход, не то пустырь.

Медленно подымаюсь вверх по Советской главной улице. Большой Успенский Собор цел. Кирпичная стена вокруг него местами развалена. Сохранились дома Павлова, Красной Армии и дом, на углу которого висят часы.

Часы – это центр города, только спросишь, как дойти до какого-нибудь места, и тут же последует ответ: «До часов и налево», или направо, или еще дальше немного по Советской.

От часов сворачиваю направо в улицу Пушкина и касаюсь сквера Блонье. По протоптанным в траве дорожкам озабоченно спешат прохожие. Кое-где наспех сколоченные скамейки. Я сел на краю одной из них и дивлюсь безлюдию этого когда-то шумного, праздного уголка Смоленска. Здесь около ограды вокруг памятника композитора Глинки беспрерывно играли и возились дети, молодежь, взрослые.

Вглядываюсь в прохожих, надеясь увидеть кого-либо знакомого. Впиваюсь взглядом в приближающегося человека с семенящей походкой. Он ли? Так ходил наш давний земляк Идл Локшин, – наш сосед, сын моего Ребэ по имени Хаче. Он идет по дорожке, торопясь мимо. Я окликнул его: «Идл?» Он мгновенно остановился, посмотрел на меня, на мою бороду и, расширив глаза, промолвил: «Гиршэлэ?» Узнал, дорогой.

«Выжил, – сказал он, – а мы здесь были на смерть не приговоренные, а обреченные». – «А ты? Как уцелел?» – «Я в армии был, как говорится, на подхвате, ведь по возрасту я уже старик. И вот по первой демобилизации. Здесь еще наши земляки Лейб Сандлер, два сына Шоя-Довида Липкина (столяра), еще кое-кто. Редко встречаемся, потрясённые горем».

Про меня он слышал. Долго мы не разговаривали. Он спешил на работу. Коснулся я великого горя, и уже не надеясь встретить еще кого-либо, побрел на вокзал.

В ожидании поезда на Починок вглядываюсь в толпу снующих пассажиров и, как бывало раньше, может быть, натолкнусь на кого-либо знакомого. Нечто подобное в этом роде полагал и ныне. Увы! Стерлись грани возрастного состава людей, времени и массового истребления.

В подошедший поезд я вскочил и втиснулся в скамейку, на которой сидели трое. Опустив голову, я сладко уснул, а в Починке проснулся, сидя уже прижавшись к стене вагона. Починок – станция в 30 километрах от моего родного местечка Хиславичи. В Починке проживала семья моей тети Рохили.

На первой же улице среди старых домов и развалин мне указали, где живут Фрагины. Старший сын этой семьи Борис рассказал мне, что отец семьи Рахмиэль в начале войны, сидя на крыльце их большого нового дома, был смертельно сражен осколком разорвавшейся бомбы. Возили его хоронить в Хиславичи он и брат Гиле.

Возвращаясь с похорон домой, они уже сталкивались с отступающими солдатами. Не мешкая, семья подалась в эвакуацию. Мать их Рахиль не перемогла тяготы странствования и по дороге, где-то в Сибири, умерла и похоронена на развилке дорог между двумя деревнями. После войны семья вернулась в Починок. Дом их сгорел, и поселились две семьи братьев в двух развалинах, напоминающих жильё.

Среди евреев, вернувшихся после войны в Починок, были и хиславичане. Нового пришельца встречали кучно, великодушно. Неуёмная боль выражалась в худых небритых лицах мужчин, выполняющих посмертный обряд траура по уходящим в вечность.

Ехать в Хиславичи придется на попутной грузовой машине. Другого транспорта не будет, и мне показали площадку, где машина останавливается.

Водитель меня предупредил, что в кузове придётся сидеть или стоять – в зависимости от груза, которым машина будет заполняться. Между мешками и бочками человек 5 пассажиров разместились на своих вещевых упаковках.

Молча, беспрерывно подпрыгивая на буграх каменистой дороги, направляюсь к родному моему истоку. Проезжаем убогие деревушки, мне знакомые и очень постаревшие Хмора, Киселевичи, Зимницы.

Еще весна в разгаре, а людей на полях не видать, не видно их и в хатёнках, и возле них.

Подъезжаем к деревне Черепово, 8-9 километров до Хиславичей. В Черепове была церковь, шпиль купола которой виднелся сразу, как выезжали из Хиславичи в сторону Смоленска. Теперь от этой церкви остался четырехугольный кирпичный остов, кое-как неряшливо покрытый досками. Была здесь и небольшая мельница на запруде ручейка. Теперь здесь мосточек, дрожащий под колёсами машины.

Фролово – последняя по пути деревня на склоне правого берега реки Сож, протекающей вблизи. Натужно подтягиваюсь с намерением опираясь на заднюю стенку кабины, встать на ноги и смотреть на дорогу, подымающуюся в плоскость, где расположено местечко.

Вот и мост через реку Сож. По длине и высоте он раньше соответствовал полноводию и ширине реки. Теперь гляжу с высоты машины на протекающую внизу речушку и думаю, почему и Днепр в Смоленске будто захирел, и Сож на подступах к Хиславичи позеленел и обезвожен. Все течет, все меняется. А Хиславичи как изменились?

Машина тянет в гору, и я сейчас предвкушаю появление крыш домов, деревьев, избушек с черными крышами и домовыми трубами. Подымаемся к высоте, на которой расположен посёлок, и глазам не верю. Весь он просматривается насквозь. Ни деревьев, ни хат больших. Шпили двух церквей над кучей почерневших хатенок, будто туманные призраки над поглощенными в огне грешниками.

Я попросил водителя остановиться около квартиры Черняка, полагая, что его все знают. Он до войны был председателем поселкового совета, и после, как с войны вернулся, снова им стал.

Моя сестра Лиза – жена Черняка Г. С. – встретила меня непрекращающимся потоком слез и причитания. Из эвакуации в Хиславичи вернулись 14 семей (45 человек) и два отдельных лица. Всего 47 человек. Лейтес А. Х. (3 человека), Черняк Г. С. (5 человек), Липкин Л. (4), Сонин (4), Гуревич Бенче (3), Тиохин Борис (5), Черняк Шэме, Черняк Гиле, Атласнер (1), Евзиков (2), Росин (3), Сорина (4), Торбочкин (2), Хатуль (2 сестры), Горелов (3), Коган Ида с двумя мальчиками.

Через час в доме сестры собрались А. Х. Лейтес, Сорина Б. М., Бенче Гуревич и другие.

Разговоры, суждения, судьбы и всё вокруг неясных обстоятельств гибели людей местечка. Было загадкой как, где и когда это было совершено.

Всё русское население посёлка, включая мужчин призывного возраста, оставалось на месте, и никто не видел, не слышал и даже не предполагал, что такое было.

Верно, что с 8 по 10 января 1946 года в Хиславичах слушалось дело группы изменников родины, творивших чудовищные злодеяния на территории Хиславичского района. К ответственности были привлечены И. Шивандин – бывший нач. района, И. Мельянцев – заместитель нач. района и переводчик, А. Хлиманков – бывший следователь полиции. Дело рассматривал военный трибунал Смоленского округа. Шивандин и Мельянцев были приговорены к расстрелу, Хлиманков – к 20 годам каторжных работ. Осуждённые не были коренными жителями Хиславичи, а приезжими работниками довоенных советских учреждений.

Однако кем бы ни было выполнено такое массовое кровавое злодеяние над мирным невинным населением, живые, оставшиеся в местечке, не могли не знать, не видеть, не слышать о произошедшем.

Вернувшиеся из эвакуации евреи-хиславичане натолкнулись на непроницаемую стену молчания, при попытке что-либо узнать никто ничего не видел, не слышал.

Не слышали, как расстреливали, не видели, как закапывали 783 человеческих тела. Зарок молчания детей, стариков и взрослого русского населения, – как такое объяснить?

Большинство населения Хиславичи призывного возраста не было мобилизовано, потому что оккупанты вошли в Хиславичи почти через три недели после начала войны. Всё, чем жило местечко, оставалось на месте. Больница, аптека, мельница. Много промышленных артелей. В чулочной артели «Стандарт» работали 300 человек. Колхоз «Большевик», две церкви, 9 синагог.

Колхоз успешно продолжал свою деятельность. Немцы его налогом не облагали, и колхозники тем предовольны были. Коней своих держали в теле, присвоили им клички убиенных евреев: «Талалэм», «Хатуль», «Ладный» и другие.

Все общественные уборные ямы посёлка были внутри обложены мраморными плитам памятников еврейского кладбища, золотыми надписями к видимой стороне. Подходы к хатёнкам, примыкающим к еврейскому кладбищу, тоже были выложены такими же мраморными плитами.

Стало известно, что многие из мещан посёлка выполняли обязанности полицаев и старосты. Так, например, сыны нашего соседа по Заводской улице Подмастерьева Григория – Саша и два младших, Игнат и Иван, мои ровесники – были полицаями, а Саша старостой во время оккупации. Их видеть и слышать не приходилось. При освобождении Хиславичей в сентябре 1944 года все по возрасту военнообязанные были мобилизованы и отправлены на передовые линии боев с отступающими немцами. В боях под Кричевом все они погибли.

Да, они погибли. Но их семьи, родители, жёны, дети жили и живут, и не было случая, чтоб кто-нибудь вразумительно ответил на вопрос. Настойчивые вопросы наталкивались на стереотипные краткие возражения: «Не видели, не слышали, мы сами боялись». Что сами боялись, это понятно, но некоторые из отмобилизованных, которые уцелели и продолжали воевать до окончания войны, называли себя участниками и в разговор на эту тему не вступали.

Между тем, ребятишки при нашем появлении на улицах кричали «недобитки понаехали».

Я спросил председателя Черняка: «Долго ли так будет?» – «Наше государство, наладим, – говорил он, – не всё сразу».

До самой его смерти в больнице от аппендицита в 1960 году было и оставалось так в Хиславичах. К приезжим относились спокойно, никто из эвакуированных не намекал на ограбленные квартиры убиенных евреев.

Весна стояла теплая, солнечная, мы часто собирались на берегу реки Сож и предавались горестным раздумьям уж не только о пережитом, но и о будущем нашем устройстве. На берегу реки собирались большей частью подростки семей эвакуированных и те, которые по возрасту уже не работали. К работе никого не принуждали.

Среди тех, кто прибыл с войны по первой демобилизации, были и те, которые потрясенные гибелью семей, безмолвно шатались по местечку и втихаря уходили неведомо куда.

Черняка Гилю часто видели около руин дома, где до войны проживала его семья, утешения до него не доходили, и однажды утром его нашли повешенным на чердаке какого-то дома.

Такой же демобилизованный Хаим Алтерович Липкин самовольно утонул, когда до него дошли слухи о гибели Ханэ-Леи, его жены и двух детей.

По вечерам мы собирались у крыльца дома председателя поселкового совета Черняка Г. С. или у крыльца Сориной Беллы Марковны.

Теперь она уже Вера Марковна, приехала в Хиславичи после окончания смоленского еврейского Педтехникума в качестве учительницы хиславичской еврейской школы. 18-летняя Белка – яркая, сверкающая блондинка – завоевала всеобщее внимание. Поклонников у неё было предостаточно. Самым успешным оказался секретарь Хиславичского райкома партии Сорин Ар. Дов.

К началу войны 1941 года семья Сориных состояла из пяти человек: счастливые молодожёны и трое ребят. С первого же дня войны Сорин был мобилизован. С тремя малыми детьми она не успела, а может быть не решилась на рискованный путь эвакуации. С детьми переехала в недалекую деревню Пыковку к женщине, которая трудилась у неё дома в качестве домработницы. Уже в первые месяцы войны женщина, приютившая ее, говорила, что по деревне ходят слухи о том, что в нашем доме поселилась еврейская семья.

Уложив спать детей, она вечером пошла к старосте села. Она ему сказала, что она учительница, русская, но была замужем за евреем и у нее трое детей. Теперь вы все знаете и в ваших руках жизнь моя, моих детей. Вы можете спасти меня должным советом или передать во вражьи руки.

Выслушав ее легенду, старик молча долго на нее смотрел и сказал: «Скоро придет мой сын-комсомолец, посоветуемся, как делать». Окрыленная надеждой, она присела.

Пришел сын, поздоровался, и отец, не тая, подробно изложил ему причину посещения женщины. Так же решительно сын посоветовал отцу выдать ей справку, что она русская беженка и поселена в школу, пустующую на отшибе по причине ухода учителя на войну.

«Тогда придется Вам идти в Хиславичи, в немецкую управу за назначением на должность учителя и получением зарплаты», – сказал староста.

Эти слова повергли ее в опасение. Она знала, что школьным отделом в управе ведает учитель хиславичской семилетней школы Ржецкий Евгений Владимирович, с которым она не раз встречалась на учительских конференциях. Поблагодарив старосту и сына за совет и справку, она с тяжелой тревогой нахлобучила на себя старый полушубок и, обвязав голову серым поношенным платком, в стоптанных валенках поплелась в Хиславичи.

Школьный отдел немецкой хиславичской управы был в отдельной небольшой хатёнке, и это успокоило Сорину. Была она к нему недоверчива потому, что Ржецкий выделялся среди всех учителей особым видом и поведением.

Высокий, дородный, его часто видели на лыжах с ружьем за спиной и в сопровождении крупного пса, мчащегося на охоту. Охотников часто видели в Хиславичах, но лыжи были новым удивительным средством передвижения. Еще он преподавал немецкий язык, рисование, пение, естествознание. Как учителя, его любили и уважали. Тем не менее, и его не обошло предвзятое отношение как к представителю религиозного культа, только из-за того, что жил он на дворе Борисоглебской церкви, где жили преподаватели школы Елена и Ольга Евстафьевны – дочери священника этой церкви.

Единственная надежда Беллы Марковны была в том, что Ржецкий её – жену секретаря райкома и учительницу спецшколы, молодую и интересную женщину – не узнает. Стоя перед ним бессловесная и растерянная, она показала ему справку старосты района и попросила его назначить на работу в указанную школу. Ржецкий и вида не подавал, что он её без труда узнал, и выдал ей документальное назначение управления на должность учителя школы.

О том, что он её узнал, свидетельствует последующий факт, описанный Эллой Максимовой в журнале Смена 1972 №02 (1072) в статье «Честь имени»: «Потом специально приезжал к старосте предупредить, чтобы берег семью». Сказал: «Отвечать будете головой». Своей Ржецкий рисковал не в будущем, а в настоящем, поскольку приказ гласил: «За сокрытие коммунистов и евреев – расстрел».

Однако в то время Сорина и сама этого не знала и полагала, что Ржецкий её не узнал.

Так, все годы оккупации она тревожно, но благополучно провела в деревне и сохранила детей. Затем ей удалось узнать адрес мужа в армии. Она описала все перипетии своей тревожной жизни в районе оккупации. Как-то состоялась встреча Сориной с Эренбургом (автором труда «Люди, годы, жизнь»), который обратился к ней с письмом с просьбой изложить подробнее, как она с детьми уцелела.

В таких рассказах и переживаниях проходило лето 1946 года. Кроме возвратившихся из эвакуации, неведомо откуда приехали Евзиковы – два брата, Росин (3 человека), Торбочкин, Коган Ида с двумя мальчиками. Однажды я увидел этих мальчиков в лодочке-душегубке. Они детскими самодельными лопатками лениво гребли тихие воды и голосисто верно пели: «Что ты поздно бредешь по деревне, что ты девочкам спать не даешь».

Вот так мы начинали снова объединяться и что-то затевать по обновлению нашего высохшего истока. Гиршл Черняк, председатель поселкового совета, и А. Х. Лейтес, старый неизменный корреспондент еврейской газеты «Дэр Эмес», участвовали в составлении списков расстрелянных и убиенных. Мы узнавали о многих уцелевших, которые проживали в разных недалеких местах от Хиславичей, – в Смоленске, Москве и Ленинграде. И стали налаживать связь с ними.

Моё там отпускное краткое пребывание и общение с обездоленными, потерявшими основу жизни в родном своём истоке и лишенными возможности находить её где-нибудь в другом месте, породили во мне неизбывную, обессиливающую тоску по моему местечку.

Я вернулся домой в Воркуту в надежде что-нибудь делать, но не тревожить память жены, которая вернулась в семью. Дети вокруг щебечут. Мысли о нашей старшей дочери Инне, погибшей вместе с Сашиными родителями неизвестно где и когда, не должны её тревожить и обуревать. Я в ответе за семью и должен заботиться о ней так, как это делали мои родители.

Прошёл ещё год, и родилась моя младшая дочь по имени моей умершей сестры Гали (Голдэ). В жаркий июньский день я пошёл в роддом, и мне вынесли на показ запелёнутого ребенка с открытыми большими чёрными глазами. Так осмысленно, спокойно смотрело на меня дитя, что мне хотелось взять его из рук чужой женщины и унести домой. Сестра, поднесшая ребенка, будто опередила моё намерение и, властно овладев ребенком, ушла в палату.

Галинька росла в окружении Аллы, Марины и Любы. Не болела, не капризничала, и наш врач Душман, осматривая и прослушивая, говорила: «Шимшен гагибер» (Самсон).

И снова мы поехали в отпуск всей семьёй в Хиславичи в 1948 году. Галочка была в пелёнках, а мы были молоды, окрылены счастьем возросшей семьи. Не страшен нам был путь с Заполярья в глубину России с малыми детьми. Пеленки Гали сушились в открытом окне купе мчащегося поезда. Уже после Печоры мне это запретили делать, чтоб движенцы не приняли за предупредительный сигнал.

Дорога эта запомнилась постоянными заботами по обходу мытарств, связанных с прохождением санитарной обработки на узловых станциях. Одну такую обработку мы прошли в Кожьве. Мы все должны были в вокзальной бане (приспособленном помещении) мыться в едва тёпленькой водичке и получить справку, что прошли санобработку. Последующие обработки я по-воркутински нахально обходил блатными приёмами. За вознаграждение получал справку, что семья (имярек) прошла санобработку в таком-то пункте.

Этот приезд в Хиславичи запомнился мне неожиданными встречами.

Утром второго дня приезда, едва открыв глаза, увидел добрые глаза сестры Лизы. «Гриша, – сказала она, – на крыльце сидит старая наша учительница и хочет тебя видеть».

«Учительница? – спросил я. – И почему на крыльце?»  Будто не ведал, что вся малая хата сестры и жены председателя Хиславичского совета Черняка была заселена их семьёй из пяти человек и нашей семьёй из шести так, что мы все едва спать привольно укладывались.

Я вспорхнул, умылся, вышел на крыльцо. «Здравствуйте, дорогая Елена», – громко сказал я. – «Узнал меня, дорогой наш ученик!». – «Как же не узнать? Помню Вас, Вашу сестру, Вячеслава Евстафьевича и всех вас никогда не забуду». – «Мы знали, – сказала она, – что вы тоже были в заключении, и очень сожалели. Теперь, после войны, когда подуло каким-то новым ветром я, мы – оторванные и отжатые в сторону этим новым – хотела бы поговорить с Вами, человеком бывалым, о следующем. У нас есть племянник – юноша, сын сестры. В связи с новыми веяниями и под влиянием своего дедушки, которого он очень любит, заявил нам, что хочет поступать в духовную семинарию. Все наши доводы и уговоры опровергаются настойчиво силой его юношеской убеждённости. Мы бы хотели услышать что-нибудь касающееся этого ныне послабления в отношении атеизма, временное ли это просветление или уступка пострадавшему народу».

И потом вдохновенно рассказала мне, что в единую нынче Борисоглебскую церковь прибыл в служение молодой, совсем молодой священник с молодой женой. Живут они, кажется, близко около вас. Я благодушно подтвердил, что этот молодой священник живет недалеко от нашего дома, симпатичный и приветливый человек. Однако судить по этому обстоятельству намерения правительства конечно трудно. Тем более, что режимное состояние общественной жизни людей к лучшему не меняется. Однако если юноша убедительно настроен, пусть идет по избранному пути. Молодежь – наше будущее, и им определять свою жизнь и счастье. Не сооружайте ему препятствий и скажите мне, пожалуйста, знаете ли Вы что-нибудь о Ржецком.

Всё, что я узнал в то время, касалось того, что Ржецкий после изгнания немцев был арестовал за сотрудничество с немецкой управой во время оккупации. Подвергся тяжёлому давлению и вряд ли одолеет невзгоды, а вины его нет никакой.

Он кроме пользы никому вреда не причинил.

Были у меня и другие встречи.

В предыдущих главах я писал о ленинской коммуне в Городище Хиславичского района. Там была организована коммуна, парт- и комсомольская ячейки. Это было одно из первых доколхозной волны и единственное в районе сельхозтоварищество. Поскольку подростки этой коммуны, комсомольцы, учились в хиславичской школе, мы дружно общались с этими ребятами-представителями деревни, до сих пор еще не втянутой революционной волной. Помню ребят Савченко, братьев Гершанков, Шабловского и других. Будучи секретарём комсомольской ячейки в школе, я старался вовлекать их в нашу комсомольскую ячейку с тем, чтоб общаться и увеличить сторонников новой жизни. Удалось ли нам это, или нет, судить сейчас не могу, но тогда нам казалось, что ребята свои, активнореволюционные, вдохновляющие.

В первый мой приезд в Хиславичи я был окружён людьми, измученными годами эвакуации, неустройства, голода и лишений. Каждый рассказывал, изливая душевную боль. С подросшими детьми мы привольно плескались в тихо текущей реке Сож, превозмогая неуёмную печаль по нашему уже не существующему местечку.

В следующий приезд я имел удовольствие встретиться с упомянутым мной комсомольцем городищенской коммуны Савченко. Подойдя к крыльцу почтового отделения связи, я увидел знакомого человека, и пока медленно к нему приближался, вспомнил. «Не Савченко ли?» – «Точно, я».

Про меня он уже слышал. Мы крепко обнялись. Десять лет он отбыл в заключении по формулировке. Спрашивать за что – уже не надо было. Теперь работает там же, в посёлке. Выручает нашего брата Петя Ловрененко.

– Помнишь его? – спросил меня Савченко.

– Как не помнить.

– Так вот. Теперь он зав. Смол. облоно.

– Вот как, – сказал я.

А старший Ловрененко Федя? А Шабловский? Оказалось, что все, кого знал, не привлекались, благополучно устроились.

В какой-то школе района работает один бывший заключённый, студент второго Московского университета Зуев М. Еф.

– Зуев? – спросил я. – Ведь он учился во втором МГУ на общем экономическом отделении, жил со мной в одной комнате на Усачёвке, был одним из ярых центристов. Не мог он быть даже подозреваемым в каком-нибудь антипоступке!

– Всё верно, – сказал Савченко, – но по окончании университета за верность партии и прочие дела был послан на партработу в Краснодарский обком партии. Когда был арестован секретарь Краснодарского обкома, все инструкторы, начальники отделов были тоже арестованы, в том числе и Зуев. Он отбыл десять лет на Колыме. Он смоленский, приехал в Смоленск, пришёл в облоно голодный и полураздетый. Петя его одел, обул и направил на работу в Хиславичский район.

Состоялось и моё с ним короткое свидание. Было совещание учителей Хиславичского района, о котором я был своевременно оповещён. Школа находится на опушке парка в бывшем графском доме, и знаю я, что до начала совещания учителя с удовольствием прохаживаются по аллеям парка. Я пошёл в парк, встретил товарища по местечку, с которым встречался при первом моём приезде. После обмена приветствиями я его спросил, не знает ли он учителя Зуева.

– Да вот он, на той аллее ходит!

Я мигом извинился и направился туда. Подошёл к нему и говорю: «Здравствуй, Зося». И по-библейски он мне ответил: «Голос – голос Якова, а руки – руки Исава. Гриша, ты бородатый?»

Объятья, разговоры, разговоры.

Так, после долгих и многих встреч, отдохнувшие мы поехали в Воркуту. А Савченко говорил: «Поедем в Смоленск, Петя определит тебя в хорошее место».

Это лето прозвенело, будто откликом чудесного сна ожившего местечка. Мы встречались на травянистом берегу с пожилыми, уже не работавшими, и молодёжью, которая еще не успела окунуться в трудовую жизнь. И те, и другие испытали ужасы пережитого военного времени и рады были каждому солнечному дню удачливого года.

Я впитывал в себя рассказы, встречи и думал о том, знают ли выжившие и живущие ныне в других городах о том, что местечко наше ожило, и пульс жизни с каждым днём бьётся сильнее.

Мы стали готовиться к отъезду. Всё больше и теснее общались оставшиеся. На посадке и пересадках, своевременно нами оповещённые, нас встречали родные и знакомые. И добрались мы благополучно к нашему домику в Воркуте. Уютному и тёплому. Я снова приступил к работе, и не было дня, чтобы не писал землякам и с упоением читал ответы друзей.

В Москве по провидению судьбы я случайно зашёл в московский универмаг, что против Большого театра. Как всегда и привычно, ко всем прилавкам большие очереди, сбивающиеся в кучу. В одной из куч я увидел знакомое лицо. Я примкнул к очереди и пристально смотрел на него. Он засёк мой взгляд. И заинтриговал меня недоумённым волнением. «Значит, – подумал я, – он взволнован моим вниманием к нему».

Улучив момент, я смело подошёл к нему и, протянув руку, сказал: «Здравствуй, Мейше Гон!». Это был Моисей Лейтес. Он просветлел, улыбнулся и спросил: «Фун Хиславич?» (Из Хиславичей?) – «Неужели не узнаёшь?» – спросил я.

– По голосу, габейн, бейн Яков. Голос сына Якова – Гиршл?

– Да, я!

Он вышел из толпы, охватил меня, прижавшись ко мне.

«Ты когда освободился?» – спросил он. – «Уже четыре года».

– «А я только недавно». – «Ты тоже сидел!? – спросил я, – За что тебя посадили и где отбывал?» – «Посадили по 58-й и отбывал в Абези, около Воркуты». – «А я в Воркуте был».

Затем последовал его рассказ, как он попал, как он страдал от голода, холода и тяжёлых работ. «Но Бог меня пощадил и прислал избавление в лице нашего земляка Арона Стиллера». – «Он тоже сидел!?» – спросил я. – «Нет, не дай Бог! Он меня спас. Он ведь работает каким-то начальником в ГУЛАГе. И однажды он приехал с каким-то обследованием в наш лагпункт. Я попался ему на глаза. Он подошёл ко мне и сказал: «Ты повремени, я поговорю с вашим начальством, и оно тебя устроит на лёгкую работу». После его отъезда нарядчик меня вызывает, приводит в отдельную каюту барака и назначает парикмахером. С тех пор я стриг и брил зеков, начальников. Работаю в тепле, перепадает хлеб, сахар и даже иногда масло. Короче, я был спасён».

– «А связь ты с ним имеешь?» – «Нет, нельзя. Но я никогда его не забуду за его такое отношение ко мне. Когда я увидел тебя в магазине, я подумал, что меня опять заметили агенты, и забеспокоился, что снова на крючок попал. Твоё «Здравствуй, Мойше Гон» меня озарило».

Узнал я, что братья Мойше Гона живут в Москве и стараются его устроить и прописать.

Арэ Стиллер. Мой земляк и сосед по Хиславичам. В своё время приезжал в Москву, где бы устроиться. Заходил ко мне в общежитие и спал со мной на койке, пока не определился на фабрику «Красная Роза» в Хамовниках, там же его определили в общежитие. Поступил в партию. А через некоторое время Хамовнический райком партии набирал партийцев на работу в Туркменскую республику, где секретарём ЦК был наш хиславичанин Яков Попок. Вместе с ним – Попок и еще один мой друг и ополченец Михаил Галковский. Михаил там определился от Аркадия Стиллера на партийную работу в органах.

Так я узнал, что в Москве обитает Яков Стиллер, и вскоре я с ним встретился.

 

 

На этом воспоминания Григория (Гирша) Ривкина обрываются. Прилагаемое письмо к младшей сестре Маше дополняет и завершает рассказ автора.

 

Приложение №1

Письмо Гирша Ривкина младшей сестре Маше (воспоминания о праздновании Пурима в местечке Хиславичи и о семье).

 

Здравствуй, дорогая Маша!

Мне говорила Александра Павловна, что ты время от времени перечитываешь мои письма. Не знаю, какой интерес могут представлять мои письма ныне, когда пишу или в порядке праздничной переклички, или когда поздравляю вас – тебя, членов твоей семьи с днем рождения. Но поскольку они, мои письма, всё же интересуют тебя, пусть бы они стоили внимания не только твоего, но и детей твоих до правнучки.

Начать бы с того, что через несколько дней будет праздник Пурим, когда евреям предписано радоваться и веселиться в память счастливого стечения обстоятельств, в силу которых отвергнуто было поголовное истребление их в Персии, которое готовил первый министр персидского царя Артаксеркса-Ахашвероша – Аман (Гомен).

Как мы праздновали Пурим ты, конечно, помнишь: сахарные разноцветные игрушки, фигурки героев сказания об Эсфири, повествующего о событиях того времени, домики, пирамидки, фантастические птицы и животные. Все эти лакомства были в каждом доме – богатом и бедном. И где только их готовили и делали один раз в году для праздника Пурим? Попробовать их на вкус еще нельзя было. Сперва надо послать набор сахарных игрушек, уложенных на тортик в тарелочке и покрытых салфеткой, подружке или приятелю. Это называется Шалах-Монэс. Получающий выбирает облюбованные им фигурки и взамен их ставит свои. Каждый раз, когда разносчик приносит ответные послания, ребята с волнением подымают салфетки и смотрят, выражая неподдельную радость или разочарование, когда им кажется, что посланные сладости были несравненно лучше. Мать и старшие успокаивают детей. Нельзя серчать. Это праздник, и надо стараться отдавать друзьям лучшее, как Бог делает, дающий нам избавление.

Лично меня Шалах-Монэс меньше интересовал. Я старался приобрести Колотушку. Её можно было и самому смастерить.

Колотушки были разной длины и размеров. При размахивании колотушкой, молоток, сверху перекидываясь с одной стороны дощечки на другую, неистово стучит. Вооружённые колотушками, мы, мальчики из хедэра, приходили в синагогу и ждали начала чтения Агады (сказания об Эсфири). Ребята постарше, вооружённые палками, выбирали место, чтоб им легко было орудовать ими.

Наступает время, и чтец начинает на бойкий, веселый распев зачитывать сказание. Затаив дыхание, все слышат знакомые, уж не раз повторяемые слова Агады. Как только чтец намеренно с растяжкой приближается к тексту, где упоминается имя Аман, и, наконец, произносит его, начинается: старики топают ногами, отцы средних лет бьют кулаками по пюпитрам, по чему попало, мальчики стучат колотушками, а хлопчики-ребята начинают лупить палками до неистовства.

Потом раздаётся голос: «Хватит! Читать дальше!», но не так-то просто успокаивать ребят. Барабаня колотушкой, я не давал себя успокаивать, памятуя, что каждый мой удар бьёт ненавистного мне Амана. Такое продолжается столько, сколько раз имя Амана вспоминается в сказании.

Аман со своими сыновьями были повешены. Были повешены и гитлеровские гады, но поросли их глубоко вдали и вблизи напоминают о празднике Пурим, что нас нигде никогда не забывают, как бы мы не меняли имена и фамилии.

Это о наступающем празднике – веселом, весеннем, вселяющем в нас надежду на лучшее будущее.

Праздник Пурим – не единственный светлячок примитивного местечкового быта. Овеянные сказаниями, легендами и ритуалами не менее увлекательными, чем Пурим, были праздники Песах, Лагбоймэр, Швуэс, Тышебеов, Рош-Гашоно, Ейм-Кипур, Сукот, Шимхас-Тора, Ханука и Хамисосер, – 30 праздничных дней, 12 нерабочих дней и 18 с позволением работать. Но не о праздниках было моё намерение тебе написать, а вот о чём:

Сын Гали – внук Саша Непомнящий – обратился ко мне с просьбой описать, что мне известно о нашем роде, родословии.

Кстати, сколько нас, нашего рода, – до сих пор этим никто не интересовался. Внук Саша хочет знать про свой исток, и я ему об этом расскажу. Я уже несколько лет шагаю в девятый десяток, и кроме меня никто уже больше ему не расскажет.

Итак, наш дед Гершн Ривкин жил в местечке Чирикове, ныне в Белоруссии, Могилевская обл. Был он учителем не русских школ и не еврейских. Еврейских школ в то время, как и теперь, не было. Учителем называли почтительного пожилого человека, которому удавалось набирать 10-15 малышей для обучения их азбуке древнееврейского языка, умению читать молитвы, Библию. В обиходе их называли Рэбэ, а хижина рэбе, в которой дети постигали молитвенные науки, называлась хедэром. Заработок деда не обеспечивал содержание семьи, и жена его, наша бабушка Ха́е-Ма́лке, помогала мужу в поисках заработка:

собирала гусиные перья на зелёных лужайках около водоёмов, перебирала крупу, которую лавочники продавали в перебранном виде, катала фарфл для зажиточных (манная крупа в корытце поливалась желтком, слегка обсыпалась пшеничной мукой и подвергалась легкой обкатке прикосновением ладонями). Манная крупа обрастала до кругляшек.

Семья деда Гершена и бабушки Хаи-Малкэ состояла из трех сынов – Моисея, Якова и Эли – и дочери Леи. По мере взросления их отправляли в более развитое местечко Хиславичи тоже Могилевской губ. И определяли в обучение к ремесленникам, портным или сапожникам. Три года – таков был срок обучения. Чем раньше мальчуган осваивал работу, тем больше выгоды имел хозяин. Так в Хиславичах обосновались три брата.

Моисей и Яков в портные, Эли – в сапожники. Их сестра Лея вышла замуж в местечке Кричев. Имя мужа Леи – Евсей Хесин.

Упомянутые братья и сестра рано осиротели, не обрадовав родителей успехами.

Старший Моисей женился, стал хозяином своей мастерской в Хиславичах, и народились у него сын Гершн, в память отца, дочь Хае-Малкэ, в память матери, и дочь Эстэр.

За Моисеем последовал его брат, наш отец Яков. Овладев портняжьим мастерством, отец женился, но был призван на военную службу. Служил он в Ростове Ярославском в артиллерийском полку, которым командовал полковник Самсонов. После года службы его определили в швальню – мастерскую, где чинилось или готовилось обмундирование. За усердную и хорошую работу ему, по его согласию, продлили срок службы и разрешили привезти жену – нашу мать Липу и старшую нашу сестру – Ро́не-Риву, тогда еще совсем малую. Обосноваться в Ростове он не намерен был, поскольку еврейской общины там не было. Закончив службу, он с женой и дочуркой вернулся в Хиславичи. Семья каждые два года увеличивалась. Родилась Ха́е-Малкэ – по имени бабушки, Гершн – по имени деда, Бро́ха, Со́ня, Ли́я, Эля-Бэр – по имени второго деда, Го́лдэ, Гиршл-Нохем и Ма́ша. Всех детей Якова было 10. Такую семью прокормить при одном работнике в местечке, где почти на каждой улице живет портной, невозможно было, и он подался в Смоленск.

В Смоленске предприимчивый хозяин большой швейной мастерской Воложинский принял его на работу и через некоторое время определил в качестве закройщика мастерской, в которой работало 44 человека. Воложинский кроме мастерской имел магазин готовой верхней одежды. Заработок отца обеспечил содержание семьи, но жить вдали от семьи без надзора за поведением детей отец не мог. После трехлетней работы у Воложинского он вернулся в Хиславичи, приступил к работе в качестве уже проверенного мастера губернского масштаба. Так началась жизнь семьи в Хиславичах.

Третиий сын деда Ге́ршена, Эля, тоже приехал в Хиславичи, женился, и родился у него сын, который тоже прозван в память отца – Ге́ршеном. Эле не долго прожил. Старшие его братья Моисей и Яков считали, что жена Эли Ды́ше, или как они её называли Ды́шке, по своей злобе и сумасбродству была причиной смерти его, – человека доброго и тихого. Эти подробности нашей родни по отцовской линии имеют отношение к развязке, которая прояснится позже в настоящем повествовании.

Проходило время, овдовел дядя Моисей, и после второго брака с тетей Ханэ-Рохэ появились на свет Иосиф, Абрам и дочери Бася и Фейга. Повзрослели его старшие дети от первого брака, также и наши старшие сестры, и сын их брата Эли – Гершн. И случилось, что сын дяди Эли – Гершн женился на старшей дочери дяди Моисея Хае-Малкэ. Такое по еврейскому закону, скрупулёзному во всех отношениях, допустимо. Первый брачный союз старших детей двух братьев совершился, и молодые выехали в гор. Ельню. С тех пор мы назвали Гершена–сына Эли – Ельнинским, в отличие от старшего сына Моисея, Гершена-ешиботника, потому что он обучался в специальном религиозном Ешиботе (семинаре) и работал там в качестве наставника богословия детей богатых деревенских поселенцев. Гершн Ельнинский был сапожником, в работе преуспевал.

В его семье появились старшая Ида, сын Симон и младшая Лиза. В осенние большие праздники они иногда приезжали в Хиславичи повстречаться с родичами.

Подросла наша старшая сестра Ро́не-Ри́ва – веселая, красивая, кровь с молоком. Женихов хиславичских отвергала. Жила она в Смоленске в качестве прислуги в богатой еврейской семье. Была она грамотна, красива и обладала городскими повадками. Денег она немного скопила и решилась на дальнюю поездку в гор. Керчь, где проживали две семьи сестры и брата нашей матери Ли́пы. Мы их никогда не видели, редко обменивались письмами. Только к Новому еврейскому Году Рош-Гашона́ присылали поздравления и благословения. Мать их часто вспоминала и говорила, что в семьях керченских родственников есть дети с такими же именами, как в нашей семье:

Ро́не-Ри́ве, Бо́рис – по имени родителей нашей матери, и еще много других детей в семьях керченских родственников. Тогда в каждой семье хватало детей, чтоб увековечивать память не только родителей, но и тетушек и дядюшек.

У сестры нашей матери – Рахили, которая жила тоже в Хиславичах, были дети Борис, Ро́не-Ри́ве, Двёйра, Голдэ, Соня, а когда родился еще мальчик, и не было более близкого родственника, в память которого надо бы было назвать ребенка, назвали его Гиле́л в память известного в Талмуде раввина Рэб Гилел. В отрочестве Гилел своим озорством и выдумкой, безусловно, превзошёл Раби Гиле́ла.

И так уехала Ро́не-Ри́ве в Керчь, и когда через месяц вернулась, привезла фотографии наших родственников, напевы наших керченских родичей, долгие разговоры про всех вместе и каждого в отдельности. Как диковинную новинку она привезла 5 штук красных помидоров, мать их нарезала ломтиками. Каждый, кто брал ломтик в рот, морщился и выплёвывал. Ко всему надо привыкать.

Главным сюрпризом её приезда было сообщение, что сын тети Хае́-Со́ры Моисей сделал ей предложение, и она его приняла, и через месяц он должен приехать, чтоб справить здесь свадьбу. Так и было. Через некоторое время приехал Моисей, красивый темноволосый молодой человек, и когда он с Ривой выходили на улицу, со всех окон на них смотрели. Вскоре они поженились и поехали в Ельню, где жил Гершн Ельнинский, который их поздравил со вступлением в брак и пригласил их переселиться в Ельню, где работы много и можно жить без нужды. Так в Ельне оказались наши две семьи от четырех родственных семей дяди Моисея, дяди Эли, нашего отца Якова и тети Хае́-Со́ры из Керчи по фамилии Маневич.

Через некоторое время в Ельню к Риве поехала наша сестра Соня. Писали ей, что работы для портных много и незачем сидеть в Хиславичах и ждать прихода заказчика.

Поскольку Гершн Ельнинский был сыном Дыше, или как мы её называли, подражая родителям, Дышке, приходится и о ней рассказать, потому что в дальнейшем роль её в ситуации нашей семейной имела значение.

После смерти Эли Дышкэ недолго вдовела. Вышла она замуж за вдовца – человека тихого, покорного, невзыскательного. В маленькой синагоге нашей улицы сорванцы ему усердно докучали, но отступили под влиянием его невозмутимости, беззлобия, снисходительности. Пине – так звали этого человека. Была у него лачуга-лавочка, продавал махорку, нюхательный табак, табакерки, папиросную бумагу, и в порядке приработка участвовал в местной музыкальной капелле, сгибаясь под тяжестью огромного контрабаса со струнами толщиной с верёвки, а в пожарной дружине был барабанщиком. С Дышкой Пине прижил три сына и одну дочь. Старший их сын Лева был неполноценным, и говорили, что Дышкэ его нагуляла и поэтому вынуждена была выходить замуж за Пине. Семья Пи́не и Ды́шке жила в переулке за углом дома, в котором мы жили.

Мимо их дома мы ходили в криницу по воду, купаться или гулять в гористые холмы правого берега реки Сож. Дети Дыше и Пине – Веле, Исаак и Стэра, ровесники нашим сёстрам и брату – подружились и общались. Общение закончилось сближением нашей сестры Хае-Малке с Велей. Вскоре они стали мужем и женой.

Наш отец Яков, как я уже поведал, ненавидел Дышке и не уважал её детей, особенно Велю, который курил в субботу. Курение в субботу было признаком богохульства и презрения ко всему нашему обиходу.

Нам (Голдэ, Маше и мне), тогда еще детям, он, наоборот, был приятен своей внешностью, ловкостью, силой, умением красиво писать, устраивать с нами игры, а Хае-Малкэ, конечно, была в него влюблена. Отец понимал, что дети самобытны, и наделить их своим мнением и пониманием ему не под силу.

Еще одно обстоятельство для оценки исхода повествования о нашем родословии. Дочь дяди Моисея от первого брака Эстэр, как говорят, засиделась, и вся наша родня довольна была, когда узнала, что она выходит замуж за Афроима Погоста. Афроим хотя и не устраивал нашу родню, поскольку он был грубоватый, т.е. был конюхом, что в местечке считалось ниже звания сапожника, но ждать лучшего уже нельзя было, и свадьба состоялась.

Помнишь ли ты свадьбу Эстэр? Тебе тогда было 3-4 года, и ты, конечно, не придавала значения сбору всей родне Ривкиных. И особенно момент, когда всех нас сфотографировали.

Вряд ли ты помнишь момент сбора и съёмки, но ты не можешь не помнить фотографию размером 30 х 20 на твердой спрессованной основе. В то время фотографов в Хиславичах не было.

Для важного события приглашался фотограф из уездного города Мстиславля. Поэтому состав приглашенных к съёмке обсуждался, и не все удостоены были этакой чести: одни по причине неуважения к ним, другие, чтоб количеством не снизилось качество снимка. По неуважению отвергнута была Дышкэ – мать Гершена и жена умершего Эли, брата Моисея и Якова.

Дядя Моисей – глубоко верующий и одержимый религиозным фанатизмом вроде старика-героя произведения Фейхтвангера «Еврей Зюсс» – говорил: «Дышкэ еще немало беды принесёт нашей семье». Что он будто в воду смотрел, покажут последующие события в жизни наших родных.

По неуважению никто от семей Погоста не был приглашен. Таким образом, если ты, Маша, не помнишь момент фотографирования, то фотографию, безусловно, помнишь. В центре, в первом ряду, сверху стоят невеста Эстэр и её жених Афроим. Рядом с одной стороны наша Хае-Малкэ с мужем Вэлей, а с другой Гершн и Хае-Малке тети Лизы, которые приехали на свадьбу из Кричева. Во втором ряду сидели: наш отец Яков и мать Липа, около отца с подстриженными на лбу волосами чем-то недовольная стояла ты, Машенька, я стоял у колен матери, в центре этого ряда сидели дядя Моисей, тётя Хане-Рохи и их дети – Бася и Фаня, тетя Лиза из Кричева и её муж Евсей Хесин. Еще в ряду сидели наша Соня, Лиза, Голдэ и Стэра – сестра Вели. Наш брат Эле-Бэр и брат Вэли Исаак лежали на траве голова к голове с вытянутыми в противоположные стороны ногами. Из Ельни наши родные – Гершн-сапожник с женой и Рива с мужем – не приезжали. Обремененным детьми не просто было совершать путешествия.

Вот на след этой фотографии я охочусь, памятуя, что ни в нашей семье, ни в семье дяди Моисея после нашествия немцев ничего не осталось. Бесследно исчезли Кричевские наши родственники. Однако, хорошо помню, что такую фотографию почтой отправили Гершену Ельнинскому. Всё же Гершн Ельнинский был не только двоюродным братом невесты Эстэр, но и мужем сестры Эстэр, которую звали Хае-Малкэ.

Прибыв в Хиславичи после войны, я видел разорение и безнадежную, беспросветную бедность вернувшихся из эвакуации нескольких десятков семей. Вернулась наша Лиза с детьми. В её пожитках, конечно, фотографий не было. Эвакуация совершалась в спешке. Всё оставалось дома под замком, а дома не стало, и даже места не видно, где он стоял. Соня и ты жили в Москве, кое-какие фотографии я у вас приобрёл.

Ты мне рассказала, что однажды была в Ленинграде и совсем случайно узнала о Гершене Ельнинском, который обосновался с семьёй в Ленинграде. Состоялась ваша встреча дружная, родственная. Я надеялся на встречу с ним. Когда настало время ехать в Ленинград, Гершена не стало. Встретился с младшей дочерью Гершена, Соней, и её мужем Брайниным.

Старших детей Гершена – Иду, Симона и Лизу – я помнил. Соню я не знал. Она родилась в Ельне в годы гражданской войны. На третьем месяце после её рождения умерла от сыпного тифа жена Гершена, мать ребенка – Хае-Малкэ. Когда весть дошла к нам в Хиславичи, мы все были потрясены горем. Что будет делать Гершн, и как спасти ребенка. Бог, как говорится, подвергает испытанию и готовит спасение. Нашлась засидевшаяся старая дева – «ни лица, ни кожи» – и согласилась на видного мужа и четверых детей.

Маленькая сухонькая Соня оказалась стойкой, умной и властной. Она выходила маленькую Софью, и если раньше старшие дети называли её тетей Соней, то вскоре они стали её называть мамой.

«Мама» Соня была тоже хиславичская, из семьи Душкиных. В их семье были три дочери и сын Исэр. Спасаясь от военной службы еще до Первой мировой войны, Исэр уехал в Америку.

В годы войны он служил в армии США и погиб. В порядке компенсации за гибель Исэра, семья Душкиных получила 30 тысяч долларов. Поскольку родителей уже не стало, три сестры Исэра получили по 10000 долларов. «Мама» Соня закрепила своё положение в семье и дала Гершену добро на переезд в Москву.

В 1928 году недалеко от Смоленского рынка на Арбате я однажды зашёл в маленькую сапожную мастерскую, хозяином которой был Гершн. Мы крепко обнялись. Квартиру в Москве он приобрёл где-то в районе Ленинского шоссе. Был этот период между заходом НЭПа и восходом Нового Курса. Не знаю, по какой причине он после недолгого времени перебазировался с семьёй в Ленинград. Меня уже тогда в окружении семьи и родственников не было. И так все девочки Гершена были рады встрече со мною в Ленинграде, охотно показывали их семейные фотографии, альбомы. О том, что разыскиваемая мною наша семейная фотография канула в небытие, стало понятно при просмотре тщательно собранных фотографий Душкиных: стариков – деда и бабы, сестёр молодых с мужьями и без мужей. При этом, в альбомах у младшей Сони и Лизы не было ни одной фотографии деда Моисея, их матери Хае-Малки, ни родной их тёти Эстэр, ни родного дяди Гершена, не говоря уже о фотографиях наших родителей, наших братьев и сестёр.

Кроме того, как тебе известно, Вэля по фамилии Мусящиков, муж нашей сестры Хае-Малки, после её безвременной смерти поехал к неродному брату Гершену в Ельню, а поворотливая «мама» Соня скоро его обвенчала со своей сестрой Женей. Правда, Женя, не похожая на свою сестру Соню, была внешне видной, привлекательной. Очень скоро Володя забыл, что у нас дома остался его сын от нашей сестры – четырехмесячный Гершинке. Мы, наши родители ничего от него не требовали, не просили. Гершинке вырос у нас дома и до школы не знал, что его фамилия Мусящиков, а не Ривкин.

Женя, жена Володи, тоже получила 10 тысяч долларов за брата Исэра, и вскоре она с семьёй перебралась в Смоленск. Жили они на Резницкой улице, и были у них двое детей – Муля и дочь Матля.

В альбомах Сони и Лизы целая галерея фотографий детей Мусящиковых. Допустим, «мама» заслужила, а семья Жени? Пусть Веля-брат хоть и не родной Гершена, тоже допустимо, но где же фото Лазаря и Моти Погостов, ведь их родные матери были сёстрами? Их нет, этих близких родственников они не знают. А почему они знают старшего сына Пине Мусящикова? Шимэн Мусящиков жил в Ярцеве, сапожничал. Он первенец Пине от первой жены. Я его однажды видел. Человек крепкий, добродушный, имел большую семью. Наша родня его вообще не знала. Мне довелось быть в Ярцеве и познакомиться с ним. Вся его большая семья тоже оказалась в Ленинграде и стала самой родственной детям Гершена. Конечно, бывает, что чужие люди становятся друзьями, близкими, но это не значит, что они родственники.

Когда я стал об этом говорить Соне, она мне сказала: «Дядя Гриша, не ошибаетесь ли Вы?»

Как так? В чём я могу ошибаться, своих родственников считал чужими, и наоборот? Допекаю их вопросами, почему вы отвергли семью вашего старшего единственного брата Симона, погибшего на войне 1941 года. «Жена его была русская!» – сказала Соня. – «С каких пор Гершн-сапожник стал набожным до такой степени, что отверг семью своего единственного сына!?» – возмутился я. – «Не папа, – сказала Лиза, – а «мама» Соня».

«Мама» Соня довела до того, что все сёстры не имеют никакой связи с женой Симона. Две девочки у нее уже взрослые, а сын Валерий учился в Ленинграде и был редко вхож к деду Гершену (как так?), а ныне он где-то на Командорских островах, что он там делает, почему он туда поехал? Почему они не связаны с ним?

Помнишь, я тебе говорил о том, что дядя Моисей предвидел роковые последствия, связанные с родством Дышке.

Гершн Ельнинский хоть и сын Эли – брата Моисея, наделен был генами матери Дышке. Не мог он противостоять навязчивости жены настойчиво отторгнуть самого Гершена и его детей от родных истоков. Так отдалены мы были от близких и родных нам людей.

Не знаю, как случилось, что дочь нашей сестры Сони, Фаня, родившаяся в Москве, вдруг оказалась в знакомстве с сыном Щерки – дочери Дышке, проживавшем в Смоленске. Звали его Павел, по документам – Пине. Аня, сестра Фани, писала мне в Воркуту: «Приехал к нам из Смоленска маленький, кругленький, с животиком человечек с лысой головой и тонкой шеей, зовётся это существо Пиней». Состоялось знакомство, сватовство, и Фаня после регистрации поехала в Смоленск. Через несколько месяцев Соня, наша сестра, поехала в Смоленск посмотреть, как живёт дочь Фаня. Хамское отношение дочери Дышке – Щерки к своей невестке Фане вызвало в душе Сони неотвратимое решение. Фаня вернулась в Москву к родителям.

Пине через некоторое время погиб в дорожной катастрофе. «Тебе отмщение и аз воздам». Что дядя Моисей предвидел напасть необъяснимой злобы Дышкэ – сбылось.

Наши потери в годы века революции и войны с фашизмом:

Дядя Моисей с женой, детьми Басей и Фаней и внуком, нашей сестрой Роне-Ривой погибли в Хиславичах.

Хесин Евсей и тетя Лиза, его жена, их дети Гершн и Хае-Малкэ погибли в Кричеве.

Погибла жена брата Бориса – Соня в Смоленске.

На войне и в тюрьме погибли Яша, Борис и Гершн (наш внук от сестры Хае-Малкэ).

Моя старшая дочь Инна двенадцати лет осталась в Смоленске с дедом Иосифом Евсеевичем Гинодманом и бабушкой Фримой.

В последние дни до вступления немцев в Смоленск их видели на подводе, и когда спросили, куда вы решили ехать, Иосиф Евсеевич сказал: «В направление Балтутина, к гор. Ельне». Дальше их след затерялся.

Погиб на войне муж сестры Маши – Гуглин Абрам Аронович.

Кто же остался продолжать нашу фамилию по отцовской линии Ривкин?

У дяди Моисея от сына Иосифа в гор. Минске живет сын Симон Иосифович Ривкин. У него два сына Витя и Женя.

У дяди Эли от сына Гершена Ельнинского есть внук от сына Симона, погибшего на войне, – Валерий. Он где-то на Командорских островах.

От других братьев детей мужского пола не осталось или не было.

Таким образом, фиксируя начало нашего родословия именем нашего деда Ривкина Гершена, жившего в местечке Чирикове Могилевской губернии в начале или середине 19 столетия, полагаю, что до меня некому было и не о чем примечательном писать. Как знать?

Жили люди, влачили жалкое существование, и бытом тяжелым доконали жизнь свою. Я, внук его, Гирш Яковлевич рассказал немного о них, бабушке и дедушке, о потомках. Их уже к концу 20 столетия насчитывается 75 человек, – живых, не считая мучеников, погибших на войне и в сталинских застенках.

Дорогая сестра Маша, после, как устанешь читать и всё же почитаешь это, а может быть и дети твои почитают, обязательно перешли это внуку моему Саше Непомнящему. Кроме того, в этом моём обзоре я писал только о происхождении нашем по линии отцовской, но ничего не писал о родстве нашем по линии матери. Это последует через некоторое время.

 

 

Приложение №2

Акт составленный через 5 дней после освобождения Хиславичей частями Красной Армии

 

АКТ 2.10.1943 г

 

О зверствах немецко-фашистских властей в местечке Хисловичи Смоленской области.

 

Комиссия в составе майора Ерофеева, подполковника мед. службы Новикова, майора мед. сл. Лейкина, майора мед. службы Челножина, майора юстиции Хмалина, лейтенанта мед. службы Поповой, секретаря РК ВКП(б) Гайжа, ст. Лейтенанта госбезопасности Вачкина и местных жителей составили настоящий акт в нижеследующем:

В июле 1941 г. при занятии немецкими войсками м. Хисловичи в нём был организован лагерь для всего еврейского населения, занимавший три улицы. Все евреи от мала до велика носили жёлтую повязку с чёрной серединой. Из лагеря еврейскому населению выходить запрещалось. Сразу начались издевательства над евреями, избиения, грабежи, насилия. В октябре 1941 г. было отобрано 150 мужчин, якобы на работу. Их посадили на автомашины, отвезли в район МТС и там расстреляли во рву. Трупы были оставлены не зарытыми.

 

В январе 1942 г. часть еврейского населения – девушек и ребят тоже посадили на автомашины и куда-то увезли.

 

В марте 1942 г. было устроено поголовное уничтожение всех оставшихся евреев – женщин, стариков, детей. Утром их согнали к оврагу северо-западнее местечка 150 метров. Там была учинена кровавая расправа. Всем приказали раздеваться догола, а потом зверски расстреляли из автоматов и винтовок. Некоторые бежали, их расстреливали на бегу. Трупы лежали в овраге не похороненными более двух недель, растаскивались собаками.

В этот день, по рассказам местных жителей, было уничтожено не менее 800 человек-евреев. Расстреливали всех жителей, похожих на евреев.

 

До Великой Отечественной войны в м. Хисловичи было около 40% еврейского населения. Не осталось ни одного, за исключением 12-летней девочки, спрятанной гражданином Денисовичем. А жену его – еврейку и грудного младенца фашисты расстреляли.

 

Всеми расстрелами руководил комендант Долерман и его заместитель Майс.

 

Подписи

 

Приложение №3

Из реферата «Смоленские евреи в период Великой Отечественной войны»

 

К 1993 году в Хиславичах оставался один еврейский дом, где жила женщина 1910 года рождения. Немногие уцелевшие покинули эти места. На месте еврейского кладбища идет интенсивная застройка. Надгробные плиты с древними надписями идут на строительство фундамента домов.

 

Клавдия Фроловна Свиридова, жительница Хиславичей, рассказала: «Гетто для евреев начали создавать еще в 1941 году, появились желтые нашивки. Недалеко от кладбища и синагоги досками огородили территорию для гетто… В первую очередь стали расстреливать мужчин. Над молодыми женщинами, девушками и девочками полицаи издевались как могли… Это было в марте. По дороге и на месте расстрела отбирали последнюю одежду… обреченные люди сами копали себе большие ямы-могилы…»

 

Жительница Хиславичей Богачева рассказала, что днем, перед обедом, 20 марта 1942 года на горе немцы установили пулеметы. Когда евреев погнали для расстрела, полицаи были в их толпе пешими и на лошадях. Они заставляли евреев лечь в ямы. Кто был постарше шел без сопротивления, молодые и дети убегали, и их пристреливали. Были случаи, когда полицаи малых детей бросали живыми в ямы… Спасся мальчик лет шести. Он лежал под раненой молодой матерью. Ночью вылез. Перед смертью мать сказала мальчику в Хиславичи не возвращаться, а идти в другую сторону… Русский муж привел жену-еврейку и трех детей к месту расстрела, а сам сбежал… Раненый 12-летний мальчик возвратился в Хиславичи. Назавтра его привели назад и расстреляли. Сумевших убежать евреев ловили в соседних деревнях, иногда их выдавали местные жители…

 

Оригинал: http://berkovich-zametki.com/2016/Starina/Nomer3/GRivkin1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1016 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru