litbook

Поэзия


Осколки элегии. Из стихотворений разных лет*0

 

Московское посвящение



Александр Михайлович Ревич –

переводчик и старый пиит,

выставляя на стол бутылевич,

говорит, говорит, говорит.



И, входя потихоньку под градус,

переводчик и старый пиит,

с ним Анисим Максимыч Кронгауз

говорит, говорит, говорит.



Допоздна не пустеют стаканы,

день рабочий летит кувырком, –

это лечатся старые раны

говорком, говорком, говорком.



И дымит фронтовая траншея,

и ракета, как в песне, горит –

пьют без умолку, пьют, не хмелея,

переводчик и старый пиит.



Их в застолье поди, объегорь-ка, –

до краев наполняют стакан!

И становится стыдно и горько

от того, что я молод и пьян…



О московское гостеприимство!

Я в долгу у него, я готов

помянуть его ныне и присно,

а случись – и вовеки веков.



И когда я разлукой ведомый

под медлительный говор колес

возвращаюсь в мой город, знакомый –

ведь иначе не скажешь! – до слез,



всё мне слышится этот туманный,

этот мирный московский содом,

исцеляющий рану за раной

говорком, говорком, говорком…



Осколки элегии



Владимиру Салите

Сухие очертанья замков,

как некогда писал Случевский,

остались в прошлом. По дороге

уже Ивангород и Нарва

не будут каждый год встречать нас.



Утрата Тарту – перевертыш

стал жизнью.



рифму "вязко – Вярска"

не омочить в пути глотками

колючей жидкости.



А там,

на детском пляже в Гунгебурге,

всё ходит маленькая Аня

средь нянюшек и гувернанток

и южный свой загар смывает

холодным морем.



в кружевной

тени, полезной и младенцам,

и старикам.



Повсюду доски

мемориальные – какие

всё имена! И житель Тойлы

выманивает на прогулку

затворца Пярну.



В Вашингтоне

теперь мой друг рыжебородый,

с которым мы ходили вдоль

пустого пляжа и смотрели,

как солнце тает в рыжем море.



И поэтесса Бетти Альвер

с ее гербарием железно-

дорожной флоры.



И всё реже

мне пишет Леэло из Руйлы.

Всё дальше, дальше тихий хутор,

еще чуть-чуть – и пропадет

за горизонтом.



из коры

кораблики.



проклятой властью

дарованное счастье.



***

Как важно родиться в том городе, где...

Как важно учиться в том классе, в каком...

Как важно водиться с той братией, что...

Родись ты не здесь и учись ты не там,

води ты компанию вовсе не ту –

и вот ты никто, и нигде, и никак.

А если даже – то и тогда.



***

Я пошел на выставку Шагала,

чтобы встретить тех, кто не уехал.

Оказалось, их не так уж мало:

были там Наташа, Юля, Алла,

были Рабинович и Хаймович,

Саша, Маша, Вова, доктор Пальчик.



Алла говорит: «Мы послезавтра».

Юля говорит: «Мы на подходе».

«Там нельзя, – откликнулась Наташа, –

там нельзя, но здесь невыносимо».

«В Раанане, – отвечает Саша, –

тут, у нас, все очень даже можно:

можно жить, работать можно дружно».

«А у нас, под Вашингтоном, душно, –

Вова говорит, – и нет работы».

Маша возражает: «Здесь прелестней –

швабский воздух, пиво, черепица...»



Доктор, доктор, надо ль плакать, если

Диделя давно склевали птицы?



Рабинович сел на стул при входе –

он в летах, и у него одышка.

А Хаймович – тот совсем мальчишка,

правда, он в Освенциме задушен

и скользит, как облачко, вдоль зала.



Я пошел на выставку Шагала,

но тебя на выставке не встретил.

Только край оливкового платья

над зеленой крышей промелькнул.



***

Времена не слишком им потрафили –

то пробел откроешь, то провал.

«У меня тоска по биографии», –

Эйхенбаум Шкловскому писал.



Годы не сломили их, но выжали,

до упора закрутив тиски.

Оттого-то, может быть, и выжили,

что хватило силы для тоски.



Так порою дернешься: рискни-ка мы –

все пойдет на слом и кувырком…

Стол. Окно. Бумага. Полка с книгами.

Дотоскуем, что не доживем.



***



Жил-был еврей рассеянный

во всей красе и силе.

Жил-был, как все, – рассеянный

почти по всей России.



Средь улиц и завалинок

жил при своем достатке:

на пятки вместо валенок

натягивал перчатки.



Бродил своей походкою

от Вятки до Анапы

порой со сковородкою

надетой вместо шляпы.



В вагончике отцепленном

так сладко просыпаться!..

Теперь в золе и пепле нам

приходится копаться.



Все выскоблено дочиста

и выгорело начисто –

осталось только творчество

по имени чудачество.



Чудачество! От мира ведь

куда ему деваться?

В Чудетство эмигрировать

и загримироваться.



Кати в своем вагончике,

нелепый, бесполезный,

по лезвию, на кончике,

над этой страшной бездной.



Глядишь, и карта выпадет,

и вытянется фант...

Ну, что еще нам выпадет,

еврейский музыкант?



***

Ржавая сыпь на замшелом листе,

изморозь рвет паутинные нити.

Где же вы, братья мои во гнезде?

Что же вы песни свои не свистите?



Память пригреет – да горько в плену:

мертвой листвой осыпается слово.

Выйду – и зиму, как схиму, приму

за незабвенные муки птенцовы.



***

– Прощай, свободная стихия!

– Прощай, немытая Россия!



Надолго хватит этих строк,

чтобы продолжить диалог.



***

И все-таки шорох пластинки под патефонной иглой

создавал ощущение жизни: то ли шумел прибой,

то ли шуршали деревья, и музыка, пению вторя,

рождалась из листопада и пены моря.



Деревья давно срубили, иссохший залив молчит,

однако старинная лютня на лазерном диске звучит

так безупречно, так вечно, что меломаны в восторге.

Наконец-то мы все оцифрованы.

Словно в морге.



***

Тоска по плоти переходит в блажь.

Точится кровью старый карандаш,

как деревянный лик в забытом храме.

Жара. Июль. Повсюду грязь и гнусь,

И если я чему-нибудь молюсь,

то разве что развязке в этой драме.



Что есть любовь? Порядок снов и слов.

Проснешься утром, весел и здоров:

какой кошмар – вчерашние уловки!

Когда б не эти строки дневника,

когда б не эта кровь, чья ДНК

не требует особой расшифровки.



***

Под говорок еврейского квартала,

где мир звучит гортанно и картаво,



под говорок цыганского квартала,

где все на свете речь перемешала,



под говорок арабского квартала –

его-то нам как раз и не хватало! –



проходит жизнь под этот говорок,

порою смерть пуская на порог:



смерть безъязыка, но в любом квартале

ее всегда и всюду понимали,



и перед ней склоняет микрофон

синхронный переводчик при ООН.



***

Покуда свято место не пустует,

не отдадим историю векам.

Россия спит. Германия бастует.

Пол-Франции сидит по кабакам.



Я пил, как все, – но был мой тост не стоящ.

Кричал, как все, – но не ступал за грань.

А сон страны, рождающий чудовищ,

Проник мне в жабры и забил гортань.



НЕМЕЦКОЕ КЛАДБИЩЕ В ТОЙЛЕ



На могилах алфавита

дремлют буквы и растенья.

Спят кресты, надгробья, плиты,

спят неведомые тени.



Им теперь куда спокойней

под травой, уже несмятой,

тем, кого блазнили бойней

бесноватый и усатый.



Спят обугленные трубки,

дремлет прах – письмо ли, карта,

а под ними спят обрубки

давних войн Петра и Карла,



а под ними – просто бездна,

вся засыпана костями,

а под ними всё безвестно,

прах да прах – черпай горстями.



Нет земли – одна могила,

все мы здесь родня и гости…



А кому-то хватит силы

стать травинкой на погосте.



РУССКАЯ ЖИВОПИСЬ



Что есть страна, в которой я живу?

Я век отвековал, а все не верится,

что облачко витает наяву,

и тает, и сгущается, и перится.



Оно себе парит над полем ржи,

над этим островком, где жизнь рождается,

в недвижном море подлости и лжи,

в котором ничего не отражается.



КТО У НАС ДЕЛАЕТ ЛИТЕРАТУРУ



Уцелевшие двадцатых,

обреченные тридцатых,

перемолотые сороковых,

задушенные пятидесятых,

надеющиеся шестидесятых,

исковерканные семидесятых,

разобщенные восьмидесятых,

нищие девяностых –



уцелевшие, обреченные, перемолотые, задушенные, надеющиеся,

исковерканные, разобщенные, нищие...



ВИЛЬНЮС. ТРИПТИХ

1.

Песни гетто.

Сквозь колючую проволоку идиша

проступают

пулевые отверстия нот.



2.

На замшелых камнях

полустертые буквы иврита.



Похороны алфавита.



3.

Вдоль синагоги

по ручью

бумажный кораблик,

удвоенный отраженьем,

плывет

как Звезда Давида.



***

Причуды иноземного стиха:

как пробираться тропами лесными,

где ива, и береза, и ольха –

мужского рода?

Что мне делать с ними?



Я мог бы это все перевести

совсем в иную плоскость,

но природа

подсказывает мне, что нет пути

печальней, чем искусство перевода.



И вправду, как березу мне обнять

и как же иву мне назвать плакучей,

когда у них особенная стать,

в чужом – иная,

как себя ни мучай?



Так оставайся лесом, старый лес,

грешно переводить тебя на рощу,

и всей листвой, покуда не исчез,

дыши на слух

и облетай на ощупь!



***

Я не хочу оглядываться – нет

тех мелочей, что создавали речь

из тьмы обмолвок, приносивших свет

внезапных узнаваний, жадных встреч.



Нет мелочей – особенно простых,

роившихся с изнанки ремесла:

копирка, окрыляющая стих,

на синих крыльях тайну унесла.



Замазка, лента – все уже не в счет,

все отыграли призрачную роль:

и серенький почтовый перевод,

и в десяти одежках бандероль,



и штемпель, осененный сургучом,

и никому не скажет ни о чем

тень Эвредики за моим плечом,

тень Эвредики за моим плечом…

 

 

Напечатано в журнале «Семь искусств» #5(52)май2014

7iskusstv.com/nomer.php?srce=52
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2014/Nomer5/Jasnov1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1129 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru