litbook

Проза


"Кошка, пущенная через порог". Окончание0

На озере, плотно окруженном деревьями, недвижно застыли два лебедя. Как неживые. Как на картине у старика Зяблина с первого этажа.

– Пап, а почему они не улетают отсюда? Здесь же город. Они привязаны за лапки, да?

– Что ты, доча! Просто прирученные. Их кормят тут…

Дав на себя посмотреть, лебеди быстро поплыли к своему домику на плоту, словно отобранному у Бабы-яги. Влезали на плот как люди – по очереди вытаскивая из воды длинные лапы. И сразу начинали есть заработанную еду. Из корчажки. Заглатывая, длинными шеями дергали как выдергами…

– Пойдем отсюда! – потянула за руку Танюшка отца.

В детском кафе под зонтами ели мороженое. Отец подкладывал из своей чашки в чашку дочери белых шариков.

– Не подкладывай! – как с неба упала Зинаида с сумками и связками пакетов. – Не подкладывай. Гланды. Забыл? – Навешивала все на свободный стул.

– Да ладно тебе, Зина… – помогал Михаил.

В электричке ехали уже в восьмом часу вечера.

Как заветренный степной глаз, проглядывало солнце из облачка над Дёмой. Сквозь фермы на мосту Танюшкины глаза слепили солнечные пятна…

 

Лекция по теории перевода

«Первое и самое главное, – говорил Юрий Аркадьевич Котельников, планомерно вышагивая вдоль стола, – уметь распознать в тексте фразеологизмы, в отличие от свободных единиц…»

Останавливался у края стола. На небо в высоком окне смотрел как из церкви. Опять пропала. Не звонит. Когда это кончится? Этот женский садизм?.. Опомнившись, снова ходил вдоль стола.

«…Наиболее продуктивный путь – это новые выделения в тексте противоречащих общему смыслу единиц, поскольку, как правило, именно появление таких единиц и свидетельствует о присутствии переносного значения…»

Оськин, наконец, прочитал два моих новых раздела. Сегодня, кровь из носу, поймать его!

«…Немаловажное различие между письменным и устным переводом заключается в том, что, осуществляя каждый из этих видов перевода, переводчик имеет дело с неодинаковыми отрезками оригинала…»

На столе рылся в портфеле. Куда дел листки Кучеренки? Сегодня же надо показать их Оськину!..

Розе Залкинд надоел смурной Котельников:

– Что с вами, Юрий Аркадьевич? Вы заболели?

– Всё в порядке, товарищ Залкинд. Отвечу на ваши вопросы в конце. Далее: «Фразеологизмы имеют определенную стилистическую окраску. Это могут быть элементы высокого, нейтрального или низкого стиля, профессиональные или другие жаргонизмы…»

Опять с тоской смотрел в высокое окно. Потом что-то искал в портфеле…

С забытыми улыбками студенты боялись дышать. Залкинд фыркала.

Котельников пришел в себя только на лекции лингвиста Ильинова, куда завел его Кучеренко. Сидел рядом с ним, затерявшись в студентах.

Ильинов походил на очень полный скрипичный ключ, сидящий на стуле. Говорил тихо, короткими фразами. Без всяких брызг. Но слушать его было страшно интересно.

Иногда он вставал со стула, переносил свои жиры к доске. Брал мел и, как из пригоршни, сыпал на доску анафоры. Звуковые и морфемные. Из Пушкина и из Лермонтова. Возвращался на стул, ждал, когда студенты переварят написанное. Снова тихо говорил.

Студенты аплодировали ему бешено. Как будто избивали его аплодисментами.

Котельников и Кучеренко в общем потоке выходили как из театра. Восхищенные, красные, вытирались платками. «Да-а, вот бы к такому под крылышко попасть. А, Юра?» – говорил Кучеренко.

Профессор Оськин опять бодрил себя в коридоре. На сей раз аспиранток было три. Оськин длиннозубо улыбался, наклонялся к ним. Шейный платок его был богатым, попугайным. Таким же, как и малиновый с разводами пиджак, привезенный им из Братиславы.

Как всегда неожиданно для себя увидел Котельникова. Словно постоянно свербящую совесть свою. Сбивающую всегда всё очарование. Пропустив даже приветствие подопечного, недовольно сказал:

– Вам же передали – всё у Зубина.

– Но Леонид Соломонович! Хотелось бы услышать ваше мнение о моей работе.

– Юрий Аркадьевич, я сейчас очень занят. Как-нибудь на той неделе. Изучите пока мои заметки на полях. Думаю, этого будет вам для начала достаточно. Работайте, дорогой!

Повернулся к аспиранткам:

– Так о чем я, мои дорогие?..

– О Братиславе, Леонид Соломонович! О конференции в Братиславе! –  с радостью напомнили аспирантки. И снова млели перед всем многоцветием профессора Оськина.

– Старик, – сказал Зубин, передавая папку Котельникову. – Вряд ли ты что-нибудь поймешь. Шеф, как всегда, чудит на полях… А вообще неплохо. Молодец. Поздравляю! – Шейный платок был повязан на Зубине точно так же, как у шефа. Однако простой серый пиджак не шел в сравнение с профессорским малиновым. К тому же стекла очков ассистента с очень большими диоптриями больше сгодились бы, наверное, для донцев банок, чем для очков. Да и аспиранток Зубин пока еще побаивался.

Котельников не удержался, развязал папку в коридоре. На подоконнике… «Заметки» были накиданы на полях с тем китайским щегольством, с тем пиктографическим безобразием, с которым пишут только самодовольные профессиональные критики. Понять, о  ч ё м  э т о,  было невозможно… Ладно, дома всё. Через лупу. С въедливостью криминалиста.

Вечером Кучеренки повезли его к себе на Речной, где уже три года снимали квартиру. В летящем вагоне Галя рассказывала последние слухи и сплетни от канцелярии деканата. Веселые глаза ее выглядывали из лисьей шапки как из стожка. Муж со своим ротиком печального окунька привычно грустил, держа ее под руку. Шикарная осенняя кепка на нем была цвета льдистого снега.

По дороге к дому купили две бутылки хорошего вина.

В тесной квартирке ужинали, поднимали бокалы. Галя все время подносила что-нибудь на стол. Готовить она умела. Мужчины говорили о диссертации Кучеренки.

– Может, тебе бросить Загорову и договориться с Оськиным? – спрашивал Котельников, обмакивая пельмень в острый соус в розеточке перед собой. – Хочешь, я с ним поговорю?

– Хрен редьки не слаще, – отвечал Кучеренко, кидая  в ротик пельмени без всякого соуса. – Твой пример тому подтверждение.

– Тогда, может быть, плюнуть на всех и попытаться двинуть всё самому? Написать письмо в ученый Совет. Создать, так сказать, прецедент. А, Коля?

Кучеренко скосил свой окуньковый ротик набок. Точно неприемля наживку.

– Нет, Юра, не выйдет. – Отложил вилку. – Скажу тебе как «Кучер из деревни» («Кучер из деревни» – прозвище Кучеренки, прилипшее к нему еще со студенческих лет.): – Мы, Юра, как пристяжные в русской тройке – норовим скакать в стороны. Шеи выгибаем, удила грызем. А без хорошего коренника – мы никто. Только кувыркаться будем по обочинам…

Галя, подкладывая мужу, тоже что-то втолковывала ему. С колокольни  канцелярии деканата. Но «Кучер» уже задумался. Голова его с будто застрявшими в волосах белыми нитками сомнамбулически покачивалась. Слегка опьяневший гость, подпершись ладошками как баба, смотрел с печалью на супругов. Живут много лет на съемных квартирах. Своего жилья нет, и не светит. Ребенок где-то у бабок у дедок. Галина с высшим образованием работает простой машинисткой в деканате. И всё ради Коли… А Коля вот – ни тпру, ни ну…

Когда уходил, Кучеренко тоже сразу собрался, чтобы проводить.

На улице мело. Слезливые фонари удерживали бьющиеся сарафаны снега. Кучеренко нес свою шикарную кепку как пушистую поляну. Откинув капюшон, Котельников голову в летящем снегу остужал.

– Юра, как у тебя с Татьяной?.. – осторожно спросил Кучеренко.

Котельников весь вечер ждал этого вопроса и вот дождался.

– Да никак. Просто опять пропала…

– Забудь, Юра, ее. Погибнешь. С дистанции сойдешь… Вон уже что на лекциях с тобой стало происходить…

Котельников молчал. На голове словно нёс бараний жир.

У входа в метро крепко пожал руку друга.

В полупустом вагоне, согнувшись, покачивался у двери, будто поставленный в угол. За стеклом летел человек, нос которого роднился с обувной ложкой. Разве может нормальная женщина такого полюбить?

На голове у человека умирал снег.

 

Филармония

Она пришла к нему опять только через неделю после того дня, когда он подвернул ногу.

Он прерывисто дышал, приходил в себя на полу, а она уже как ни в чем не бывало сидела на диване, ритуально расчесывала свои волосы. Однако оставалась с двумя предательскими пятнами на щеках. Как с двумя лепестками  роз…

Словно разгадав ее притворство, Котельников радостно смеялся. Опять лез обнимать ее. И она сдавалась, снова сваливалась с ним на пол, на одеяло, пряча от него пылающее лицо.

Она, видимо, поэтому и любила его всегда на полу. Чтобы уползать от него. Медленно переворачиваться в своих волосах. Чтобы он не видел ее развратного, как она, наверное, считала, лица.

И в то же время она, казалось, нисколько не стеснялась его после всего. Она спокойно расчесывала свои волосы. Вся розовая, нежная, с сосками как земляника.

И Котельников опять смотрел на нее как на золотого своего божка, исполняющего ему равнодушный многорукий танец. Любя ее бесконечно, наивно стремился понять ее женскую природу, ее тайну.

Одетая, она вела себя в комнате как кошка, не имеющая своего места. Пока он метался в кухне, готовил что-то на скорую руку, она осторожно ходила по гостиной, робко трогала разные предметы. Часы в виде треуголки Наполеона, хрустальную вазу на столе с конфетами. Брала специальные журналы Котельникова, но сразу клала их на место.

Потом садилась на самый край сталинского дивана, как будто ей совершенно незнакомого, смотрела на три портрета на стене. На мужчину с мосластым черепом и двух его женщин.  Тоже как будто впервые видя их. У нее не было места в этом доме. Не было зубной щетки в ванной, не было домашнего халата.

Котельников уже бегал, одетый в треники и майку, носил на стол, а она так и сидела с ручками на коленях.

– Таня! Ну что же ты сидишь? Помогай! – Он улетал обратно на кухню.

Как доброй хозяйке, ей нужно было стремглав бежать за ним на кухню, принимать от него всё, нести на стол, но она изображала жену, не сходя с места, в гостиной, быстро переставляя на столе тарелки и стаканы. (Так наперсточник прячет шарик.)

Сидя потом за столом в шерстяном платье с коротким рукавом и тонком свитере, она словно разом отгораживалась и от полураздетого Котельникова, сидящего напротив и размахивающего вилкой. Впрочем, Котельников тоже сразу чувствовал этот мгновенно возникший забор, в спальне быстро переодевался и выходил к столу в приличной джинсовой рубахе и нормальных брюках. Получалось – выходил во второй раз.

В каком-то умопомрачении уже он ел и думал, чем еще заинтересовать ее, увлечь. Ведь после близости всё разом кончалось. Напротив за столом всегда сидела отчужденная женщина. Он понимал, что кроме постели нужно еще что-то. Сколько бы он ни размахивал руками. Он даже цветов подарить ей не мог. Не покупать же их заранее и вручать здесь, в своей квартире…

Вдруг показалось, что нашел выход:

– Таня, давай сходим на лыжах! Возле университета отличная лыжня! Если  у тебя нет лыж – я достану. А? Таня!

– Я не люблю спорт, Юра, – ошарашила его женщина. Помолчала и сказала: – Если ты не против, можно сходить на концерт.

– Отлично! На какой? Куда?

– В филармонии завтра играет симфонический оркестр. Чайковский в первом отделении, во втором Шостакович. Если ты свободен после пяти – можем сходить.

Котельников раскрыл рот.

Татьяна рассмеялась:

– Вот билеты, Юра. Завтра в шесть у входа. Надеюсь, знаешь, где филармония?..

…После звонка не торопясь двинулись со всеми в зал. Котельников оберегал руку любимой как драгоценность – его впервые вели под руку. Татьяна была всё в том же платье и свитере, что и вчера, он же – в бостоновом выходном костюме, в белоснежной рубашке и бабочке. (Бабочку сумел отыскать у дяди Тоши в шкафу.)

Сам зал оказался очень просторным, сильно напоминающим цирк. Татьяна тут была как рыба в воде – уверенно прошла, прижимаясь к спинкам кресел, на нужные места в четвертом ряду и помахала ему рукой.

Оркестра на сцене еще не было. Пюпитры музыкантов напоминали какое-то скопище тонконогих птиц. Раздались аплодисменты – на сцену начали выходить молодые длинные скрипачки со скрипками. В облегающих концертных платьях – как сельди. Из-за тесноты мужчины с духовыми инструментами передвигались к своим местам боком. Когда все расселись, секунд на десять широко затрубил карнавал животных. И разом смолк. Теперь музыканты к игре были готовы.

Под новые аплодисменты покатился по сцене дирижер. Он был как турок перепоясанный широким атласным поясом. На подставке намекнул на реверанс. Отвернулся к оркестру, поднял ручки.

От музыки Чайковского Котельникову почему-то хотелось плакать. Татьяна с опущенной головой окаменела. Пальцы ее, сжавшие руку Котельникова, были ледяными.

Как по заданному кем-то уроку, в антракте гуляли в вестибюле со всеми по кругу. Неторопливо, самодовольно. Котельников снова носил руку Татьяны как драгоценность, оберегая. После звонков вернулись в зал на свои места.

В Первой симфонии Шостаковича пригнувшийся пианист все время наяривал. А трубач, солирующий с ним, в паузах удерживал трубу очень нежно – как амфору.

После концерта медленно шли в сторону Пушкинской. Словно в благодарность за вечер, за музыку, Татьяна взяла его под руку обеими руками. В витринах по-цыгански развешенные женские ткани были уже в новогодней блесткой мишуре. Кое-где стояли небольшие искусственные елки, как сокращенные сказки с одними только большими слезящимися шарами. Навстречу, курясь морозцем, текли и текли веселые люди. Один за другим проносились троллейбусы, полупустые и ярко освещенные внутри, как вымерзшие к ночи праздники.

– Тебе не холодно? – спросил он, одетый в свой импортный мягкий реглан и шапку.

– Нисколько, – планомерно покачивала она капюшоном в песцовой опушке. – Понравился концерт, Юра?

– Да, очень! Особенно музыка Чайковского.

– А Шостакович?

– Тут не совсем. Это какая-то музыка, исполненная на табуретках. (Она рассмеялась.) Я просто до нее, видимо, не дорос. За все годы, что живу в Москве, я ни разу не был на концерте серьезной музыки. Ни разу, Таня. Ни в консерватории, ни вот в филармонии. Так что тут я полный профан. К стыду своему.

Она прижала его руку к себе, как бы говоря: ничего, Юра, это дело мы поправим. Будешь ходить на концерты как миленький.

Он смеялся после своих признаний. Он вдруг почувствовал, что сейчас самый подходящий момент, чтобы задать ей свои вопросы. Она, оттаявшая после концерта, не сможет как обычно уйти от них, увильнуть. Не получится у нее сейчас.

Однако заговорил как-то фальшиво, увещевательно. Ощущая себя каким-то священником с целой исповедальней:

– Таня, почему ты ничего не расскажешь о себе? Почему бы тебе не рассказать сейчас о себе?   

Она убрала руки с его руки. Однако Котельников решил сегодня идти до конца:

– …Ты обо мне знаешь всё, я же о тебе – ничего. А ведь мы встречаемся уже три месяца. А, Таня? – Он заглядывал  ей в глаза.

Татьяна шла молча. Наконец ответила:

– Я не москвичка, Юра. Если это тебя интересует.

– Я не об этом. Где ты родилась? Кто твои родители? Ведь, наверное, можно это мне сказать?

– Действительно, Юра, неудобно как-то получается. Прихожу к тебе, ем, пью. А ты ничего обо мне не знаешь… Ну что тут сказать? Родилась и росла на небольшой станции под Уфой. Училась потом и работала в самой Уфе. Оттуда четыре года назад по медицинскому набору попала в Москву… Я старше тебя. Мне тридцать два года.

Они уже давно стояли.

– Но где ты работаешь, Таня? – уже напирал он, забыв про священника. – Здесь, в Москве? Где живешь?

Она сразу нахмурилась, опустила голову.

– Юра, прости, но об этом тебе лучше будет не знать. Это касается только меня. Если тебе нехорошо со мной, ты скажи. Я пойму.

– Да что ты, Таня, что ты! – сразу пошел он на попятную. – Не хочешь, не говори. Прости меня, прости!..

Он подхватил ее под руку, повел дальше. Но неприятный осадок от зря затеянного разговора остался, не давал ему говорить. Она тоже молчала.

Остановилась на троллейбусной остановке перед Пушкинской:

– Юра, извини, мне нужно заехать к подруге. До свидания. Я завтра позвоню.

Он смотрел на разом помчавшийся троллейбус с ярким светом внутри. Никакой подруги нет. Не существует. Она просто не хочет ехать со мной вместе в метро. Ведь придется ловчить, придумывать такую же «подругу», чтобы выйти не на своей остановке. Боится, чтобы я, не дай бог, за ней не побежал… И никакого звонка завтра не будет. Через месяц – возможно. Но чтоб завтра – никогда-а…

Но она позвонила…

 

Синичка за окном

За окном синичка уже скакала по кровле подоконника. Скакала как капля. Принималась дробно стучать клювиком в оцинкованное железо. Поглядывала на Татьяну. Ну, что же ты? Пора кормить! Трепеща крылышками, липла к стеклу. Ну, где ты там? Куда пропала? Корми!

Поверх ночной рубашки Татьяна надевала пальто, настежь раскрывала окно. Над столом из сжатого кулака сыпала пшено в плоскую крышку от обувной коробки. Синички начинали мелькать по всей комнате.

– Танька, сквозняк! – орала из коридора Пивоварова.

Распахивала стеклянную, завешенную тюлем дверь. Над коробкой уже бился рьяный птичий костерок.

– Ах, вон оно что! Кормление идет! Забава!

Не уходила, быстро сдергивала, освобождалась от бигуди, совала в карман халата.

– То, что обсерут всё – нам наплевать. Мы выше этого. Мы – кормим птичек.

Освобожденные волосы дыбились на голове. Как какие-то рубленые кишки.

– Сегодня в ванной твой день. Но чтоб к вечеру ничего в коридоре не висело. Ко мне придут.

Понятно. Жорж придет. Он же – Жора Жиров.

– Иди. На работу опоздаешь, – усмехнулась Татьяна.

Галька сразу выскочила из комнаты. Татьяна закрыла дверь. Коробку с птицами понесла к окну словно трепещущий куст. Закрепила на кровле, досыпала пшена, закрыла окно. Птички закипели уже за стеклом. Мокрой тряпкой стерла два известковых пятнышка с синтетической скатерти на столе.

Полдня стирала. Волохтала в ванной простыни. Гусак хлестался как сатана. Мучительно выкручивала простыни. Широкий коридор на глазах превращался в палестинские лагеря.

На кухне варила пакетный суп и пакетную кашку. Серые звездочки из пакета, бурля, превращались в слизни. Да-а, уж тут сразу вспомнишь повара Юру. Молодец парень. И всё же что мне с ним делать? Вернее, что мне с собой делать? Видел бы он свое лицо, когда услышал от меня приглашение на концерт в филармонию. От меня, медицинской чумички.  А ведь всё просто, Юра. Муж у меня был большой любитель серьезной музыки. Филофонист Данилов. Почти что  – прошлогодний альтист Данилов.

С такой же ненавистью и любовью. Только очищенный от всякой мистики. Он-то и приучил меня ходить по консерваториям. А началась вся музыка у нас, Юра, в Уфе. Семь лет назад. А теперь вот продолжается в Москве. Только любительница музыки сейчас ходит на концерты одна. Без филофониста. Вот уже четыре года. А ты тут и свалился на Ленинских горах. И с целым своим университетом. Что с тобой теперь делать, Юра?..

Пообедав, вымыла посуду. Влажные прохладные простыни приятно холодили голые руки и горящее лицо, когда пролезала под ними в комнату.

Читала на диване. В привычной для себя русалочьей позе. Журналы были свежие, декабрьские. Вынутые из ящика два дня назад. «Октябрь» и «Новый мир». Однако дальше оглавления и первой страницы дело не шло – взгляд через минуту застывал поверх журнала. Думала о Сергее Данилове. Опять приплывали далекие, но зримые картины…

…Река Дёма под солнцем словно плакала. Будто в слезы ее макались утки. Отец и Сергей сидели в лодке, уже не рыбачили, смотрели. Оба курили. Потом отец стал перетягиваться по тросу к берегу. «Таня, разводи костер! – кричал Сергей, – Леща варить будем!» Мотал большой рыбиной, схваченной под жабры, как серебристым победным стягом. Он поймал такую рыбину первый раз в своей жизни. Михаил Мантач снисходительно улыбался, перебирая трос. Погоди, зятек, не то еще будет…

…на концерте в Институте Искусств он сидел рядом с дочерью и зятем совершенно ошарашенный – валторнисты были со своими валторнами как с золотыми сарафанами! Он не отрывал от них глаз. Иногда только переводил взгляд на солирующего виолончелиста, у которого рука на грифе трепетала будто бабочка, не могущая взлететь.

И снова возвращался к чудо-музыкантам, сидящим с распущенными богатыми раструбами. «Понравился концерт, Михаил Андреевич?» – спросил у него зять, когда выходили на улицу. «Да-а! Еще как! Особенно эти… С сарафанами!» – «С какими сарафанами, Михаил Андреевич?»…

…привозил культуртрегёр музыку и в Дёму. Прямо на дом. Отец и мать сидели перед плавающей пластинкой с симфонией Дворжака – прямые и испуганные. Как действительно подплывая на пароходе к Новому Свету… 

…отец сразу полюбил «культуртрегёра». Волновался всегда перед его приездами. Надевал свежую рубашку, а то и костюм. Сразу показывал ему новую, полученную по подписке фантастику. А заодно и старую, профессионально подшиваемую им в сборники и хранимую на отдельной полке…

…мама долго не могла привыкнуть к зятю. Называла его на «вы». Как только он входил – лицо поджимала топориком. Притом обиженным. Отобрал дочь, было написано на лице. Может быть, уже тогда что-то предчувствовала…

…принес однажды домой пуделька. Щенка. Похожего на бумажную мочалку. Пуделек подкатился к ногам Ольги Ивановны и то ли укусил ее, то ли просто тявкнул. Женщина в испуге шагнула в сторону: «Прямо басмач какой-то!» Так появился в доме Басмач. Глупейший совершенно пёс, но любимый и балуемый всеми  с самого начала…

…после свадьбы Сергей вдруг решил отпустить бороду. Недели через две из зеркала на него смотрел человек с грязью на лице… Спросил у матери и у жены, не будут ли они возражать, если он сбреет эту бороду. Предупредительный, деликатный, подойдя к ним балетной походкой педа. Нет, не будем, ответили ему обе разом и продолжили лущить на столе горох. Тогда пошел в ванную (всё той же походкой) и с большим сожалением сбрил, как определила одна из перебирающих горох, эту срамоту

…через год примерно начали нашептывать. Чаще старуха Вахрушева. Соседка по площадке. Недовольно приближала к самому лицу свое свирепое лицо в глубоких морщинах. Будто клетку с самураем: «Вчера опять видела. Одна и та же. Ой, смотри, Татьяна, ой смотри». Топала с площадки вниз, будто разваливаясь в широком летнем платье…

…не верила. Долго не верила. Пока сама не увидела…

…Арзуманова, теоретичка из музучилища. Плюха уже. Сорокалетняя плюха. На скамейке в парке целовал ее как свинью с заголившейся ляжкой… «Что ты, Таня! Только пластинки! Это был не я! Ты обозналась! Да и у нее ведь муж…» Железный довод однако…

…следующая – Балаганская Галина. Эта хоть молодая. Девушка с глазами как у коня… «Нет, что ты, Таня! Чтоб я с такой…» А ведь было, Сережа, было…

…Лазарева потом. Этакий тощенький еврейский кукушонок. Разнообразный был вкус у Сережи. Но тяготел только к музыкантшам… Правда, потом и простые, обыкновенные пошли, но вначале – только дамы музыкальные…

…«Таня, не уходи! – просила Ольга Ивановна. – Молю тебя! Он пропадет, заболеет!» (Как в воду смотрела!) Простая уборщица плакала перед снохой-медичкой. С руками на коленях как с серыми раками. Всю жизнь прожившими в бельевой выварке. «Таня! Опомнись!»…

…«Да пусть катится! Пусть! Скатертью дорога! – орал вечером филофонист Данилов. – Она же монумент в юбке, мама! Из нее слова клещами не вытянешь! Она же кошка, которую нельзя запустить через порог, мама! Она же приносит одни несчастья!..»

…после развода он процедил в коридоре: «Будь ты проклята, гадина!» Зря ты так, Сережа. Не надо было так говорить. Не надо было никого проклинать. Даже меня. Кошку, которую нельзя запустить через порог. Аукается это всегда. Вот теперь даже «кошка-гадина» понадобилась тебе…

Татьяне опять застилали глаза слезы. Окно дрожало, размазывалось.

Потом женщина забылась. В подушку уткнулось красное заплаканное лицо.

В пять часов Татьяна сняла всё белье и досушивала его в комнате утюгом. Вечером, когда в коридоре прозвучало утробно «о, мой Жорж» и почти сразу задолбила музыка, она отложила журнал, пошла в прихожую. Набрала номер:

– Юра, здравствуй. Это я. Как твои дела?

Долго слушала захлебывающийся уговаривающий голос любовника. Наконец, ответила:

– Юра, я тоже хочу с тобой встретить. Только с твоими друзьями мне будет не совсем удобно. Я не привыкла к компаниям, Юра.

Трубка, казалось, сейчас разорвется от радостного голоса Котельникова.

– …Хорошо, хорошо, Юра. Нет, я не работаю. И первого. Я тоже что-нибудь принесу с собой. Хорошо. До встречи.

Она положила трубку. До Нового года оставалось четыре дня.

 

Жалость

Все эти дни Котельников был как в угаре. После лекций метался по гастрономам, накупал продуктов. И у себя на Кутузовском, и в центре.

Перед праздником везде было полно людей. В Елисеевском два вечера стоял как в каком-то недвижном всеобщем стойле. Но терпеливо дожидался своей очереди и покупал. Говядину и свинину. Баранину и мясо зайца. Четыре курицы и две утки. (Зачем столько много?) Целого гуся. Овощи. Фрукты. Напитки. И фанту, и пепси-колу. И вѝ̀на, и водку, и шампанского три бутылки (для чего?) Он словно набирал продуктов на Маланьину свадьбу. К 30-му декабря у него не осталось денег, пришлось снять еще с книжки. Он забил высоченный шведский холодильник полностью!

Он мыл, пылесосил всю квартиру. Выбил два ковра во дворе. Перестелил кровати: и свою, и зачем-то супружескую кровать дяди Антона и тети Милы.

Из кладовки достал невысокую искусственную ёлку. Установил и украсил ее в углу гостиной. Опутал разноцветной гирляндой.

Потом он готовил. К шести часам 31-го декабря холодными закусками он уставил отдельный стол и длинный подоконник в кухне. Свой торт-сюрприз под названием «Татьяна» поместил до поры в холодильник. В жаровочном шкафу у него томились рагу из зайца и курник.

Он переоделся. Зачем-то в летний светлый костюм. С нелепым красным галстуком. Узел галстука – в кулак. Он не понимал себя в зеркале. Поправлял и поправлял этот галстук, точно подпирающую кость.

Он не понимал Кучеренков в трубке. Он только твердил им «она придет, она придет». Снова ходил и ходил по комнате…

После десяти, скинув пиджак, он сидел на диване. Ему было душно. Щелкало реле, ёлка то вспыхивала, то гасла.

Когда он открыл ей дверь, глаза его были дики. Он словно не узнавал ее. Он принял от нее и поставил на пол тяжелую сумку. Сняв пальто, она извинилась за опоздание. Потом сказала: «С наступающим тебя, Юра!» Она была в черном красивом платье с бисером. Коснулась губами его щеки. Тогда он схватил ее и, чуть не рыдая, начал целовать. «Ну, ну, Юра, успокойся!» Она высвободилась, стала расчесывать волосы.

– Юра, в сумке сверху кое-какие продукты, вынь их, пожалуйста.

Из кухни он ей кричал, выкладывая банки и свертки на стол:

– Таня, зачем ты так много привезла – у меня же всё есть!

Потом она помогала ему на кухне. Впервые за время их знакомства. Он надел на нее фартук. Она резала хлеб, носила всё в гостиную. Снова возвращалась, чтобы принять у него тарелки с закусками. Котельников чуть ли не пел. Котельников был счастлив.

– Юра, я привезла с собой две красивые простыни и наволочки. Ты не против, если я застелю ими твою постель?

Он даже не обиделся. Он сразу побежал в спальню и сам содрал всё с кровати. Потом помогал ей застилать. Простыни действительно были красивыми – в прохладный синий цветочек.

Наконец сели за стол, чтобы проводить Старый год. Он все время поднимал полные бокалы, провозглашал тосты. По-кавказски один пышнее другого. Однако хитро вворачивал в них о дальнейшей их совместной жизни. Опустив глаза, Татьяна молча ждала окончания очередного спича. Потом, осторожно чокнувшись с неуемным бокалом, немного отпивала из своего. Он же глохтал свои бокалы до дна.

Ближе к двенадцати начал звонить телефон. И Кучеренки, и Калуга, и Оттава!

Разговаривая с матерью, а потом с дядей Тошей, Юрий Котельников говорил им тоже с большими намеками. Да, дорогая (дорогой), всё может измениться у меня в новом году. Да, в ближайшее время. Да, в личном плане. Он подмигивал невесте за столом, словно вовлекая и ее в эту приятнейшую игру.

Невеста, казалось, не слышала, о чем говорит родным жених. Словно получив передышку, ореховые глаза ее заполнились слезами. Она безотчетно поворачивала высокую подставку с хрустальными солонкой и перечницей, похожую на Московский Государственный Университет… Впрочем, она незаметно и быстро снимала свои слезы, платком, и Котельников ничего не замечал. Садясь обратно за стол, был добродушен. Словно бы передавал ей приветы от будущих ее родственников и друзей. Котельников был счастлив.

Когда в телевизоре отговорил матерый человек, похожий уже на больного голубя в очках, когда пошли мерные удары Спасской башни, Юрий Котельников встал и очень серьезно, не без торжественности сказал:

– Ну, дорогая Таня, за наше с тобой счастье! С Новым тебя годом!

Выпил полный бокал шампанского опять до дна. Обогнул стол и крепко поцеловал успевшую вскочить Татьяну прямо в губы. (Голова Татьяны – точно отбивалась.) Первый аккорд гимна догнал и ударил его уже на стуле. Ложкой он вывернул из гусятницы большой кусман зайца и кинул на тарелку невесте. Он все теперь мог! Он был уже достаточно пьян. Да! Всё мог! Он подмигивал невесте. Да!

Потом он вольно сидел на диване, приобняв левой рукой женщину, и смотрел на какие-то музыкальные мелькания на экране телевизора. Он поворачивал голову к невесте за разъяснением.

– Юра, ты много выпил. Тебе нужно отдохнуть, – мягко сказала Татьяна.

Жених встал:

– Сейчас…

В ванной он долго держал голову под краном с холодной водой. Заглаживал мокрые волосы ладонями, приходя в себя. Нежно трогал, перебирал новые предметы, появившиеся на его стеклянной полке под зеркалом – футлярчик с зубной щеткой, тюбик пасты и розовую мыльницу. Она пришла надолго, говорил он себе. Она пришла навсегда. Зарывался лицом в ее махровое полотенце на хромированной вешалке. Он задыхался от счастья.

В спальню она пришла к нему в простом ситцевом халате, перехваченном в талии поясом. И он опять задохнулся от умиления и счастья.

Она дернула ситцевый пояс – раскрыла свое чудное тело. Однако, помедлив, вновь запахнула халат. Попросила его выключить свет. Он удивился – она никогда не смущалась света.

Торопливо потянулся к стене, выключил.

Он долго любил ее в темноте, шептал ей нежные слова. Любимая, дорогая, моё счастье. Она молчала. Она была как будто из железа в эту ночь... В какой-то момент ему показалось, что она плачет. Он с удивлением приподнялся. Спросил: почему? Она закрыла ему рот рукой и притянула к себе.

Потом он беспечно уснул, обняв ее как землю обетованную. Она плакала, гладила его голову...

Утром на прибранном пустом столе он сразу увидел записку. Схватил:

Юра!

Я больше не приду.

Прости меня.

Т.

Котельников кинулся в ванную, потом в спальню, в прихожую. Всё исчезло. Зубная щетка, тюбик пасты, махровое полотенце, халат, большая сумка.

Остались мятые простыни на кровати.

Котельников дико смотрел на мутный рассвет, заползающий в комнату.

 

Из  дневника Котельникова

1-е января,  вечер

За что?! За что она так меня?! У Кучеренков кричал, размахивал руками. Грозил кому-то. (Кому?) Потом упал на стул и разрыдался. Истерика. Натуральная истерика. Господи, какой стыд! Галя и Николай мечутся, суют какие-то таблетки. Капают в рюмку валерьянку. Николай чуть не насильно вливает в меня стакан водки… Сидел потом за столом как идол, бесчувственный, тупой, заполненный слезами… Бедные Кучеренки. Им-то за что такой новогодний подарок с утра 1-го января?..

11-го января, ночь

…Приходила всегда сама. Точно все время боялась, что я заикнусь о другой встрече. О встрече у нее. Начну допытываться, где она живет. А потом и вовсе – отрезала: «тебе об этом лучше не знать». Вот так. Для чего тогда приходила? Для физической близости только? Может, я у нее не один такой был? Но на слишком чувственную не похожа. Что же ее заставляло встречаться со мной? Исчезать на недели, словно резать всё, и вновь появляться?.. Так и не узнал, не понял. И это сейчас мучит больше всего. Ведь не забыть мне ее дельфиньего тела, ее ореховых глаз. Всего, что было между нами за все эти встречи. Строил планы, мечтал…

20-го января, днем

…В ванной по утрам не могу в зеркале смотреть на себя. Только длинный серый, как слизень, нос на лице остался. Да навек перепуганные, тесно составленные глаза… Господи, ну какая тут любовь! Ну какая тут может быть Татьяна! Она же ничего не оставила после себя! Она тщательно собрала всё в сумку! Наволочки и простыни, которые она привезла с собой из брезгливости – она просто бросила!..

27-января, ночь

…Приезжала на неделю мать. Не дождалась в Калуге своего сыночка. «Что с тобой, Юра?» Первый ее вопрос. Как вошла, даже еще не раздевшись. Суетился, не мог в глаза ей смотреть. Что-то бормотал и точно прятался в ее вещах у порога. Почти сразу же уехал в университет, хотя нужно было к двенадцати.

Мучительно было видеть каждое утро ее тревожные глаза, переживающие за дурака сына. Когда выведала-таки всё – с каким-то даже облегчением воскликнула: «Аферистка, Юра! Зарилась на квартиру! А не вышло ничего – исчезла и адреса не оставила. Ты проверял, всё ли на месте?» Дико хохотал. Эх, мама, мама. Думаю, тут всё совсем не так. «Ну, думай, думай, Юра. Дурень думкой богатеет». Так и уехала домой в твердой уверенности, что сын попался на крючок аферистки.

Нет, мама, тут совсем другое… Она как будто всё время не давала мне полюбить себя… А я вот полюбил… А уж какая тут была цель у нее, мне не узнать теперь… Слабаком я оказался в любовных делах. Неопытным, если не сказать хуже. Всего одна женщина была у меня до нее. Если не считать юношеской любви к Тане Лапшиновой. Всего  одна. Под названием – Ирина Зараева. Да лучше бы, наверное, ее и не было. С химического факультета аспирантка. Познакомились на общеуниверситетском субботнике. Таская одни носилки с мусором. Постоянно глазастая какая-то, чумовая. Предметный мир явно боялись ее. Она всё ломала, коверкала, разбивала. Ключи в замках, краны в ванных, стаканы, рюмки, тарелки. У меня сильные руки, не деликатные к предметам, говорила она. Грубые, следовало бы сказать точнее. Даже ласки ее больше походили на экзекуции. «Да милый ты мой!» И нужно было бояться за волосы на голове. Или за уши. А после тисканий ее – оставались синяки. Как меты… «Ах, какие мы нежные!» – говорила она, выворачивая тебе руку как народный дружинник. И ты вроде кобелька-импотента воротил потом от нее мордочку в сторону и только грустил, что называется, на ветру.

Впрочем, в постель ложилась серьезно. Всегда с развернутой газетой в руках. Как за канцелярский стол. Я должна быть в курсе! – говорила она. Впрочем, «курса» хватало ненадолго. «Да миленький ты мой!» А тут уж выворачивайся и беги. «Хлюпик ты, Юра», – сказала она в конце, уйдя от меня без сожаления.

И еще из Зараевой: «Юра! Загадка: Черт-те что и сбоку болтается? А?.. Это ты вышел из ванной!» И покатывается. Сама вся голая – и ноги в виде длинных веретён…

Вспомнил сейчас это всё, посмеялся и немного на душе стало легче… А вообще, плохо мне. До сих пор плохо. С душой, как сказал поэт, ободранной хожу…

 

Больница

С памятного того утра 1-го января прошло около двух месяцев. За все эти ужасные дни Юрий Котельников не смог написать в диссертации ни слова. «Посиди над источниками! – внушал Кучеренко, – Посиди! Заразись! И дело пойдет, Юра!».

И вот 23-го февраля, в свой свободный день и в день всех мужчин заставил себя поехать в Ленинку. В читальный зал. Чтобы в нем, наконец, «заразиться».

Вагон был битком. Людей колыхало из стороны в сторону как единую массу, как жидкий монолит. Котельников качался со всеми, стоя спиной к двери в соседний вагон. Всё думал о нерадостном. О Татьяне. Потом о верных Кучеренках. О Гале и Николае. Единственных его теперешних спасителях.

Вспомнил вдруг, как Галя прижала его голову к своей груди. Когда перед уходом снова заплакал. Прижала с какой-то материнской поспешностью, болью.  Как голову своего ребенка… Слезы опять начали душить Котельникова. Нет, нельзя обо всём этом вспоминать. Нервы стали ни к черту. Сжатый со всех сторон, еле сумел достать платок. Вечером нужно съездить к ним. Коля по-настоящему служил. Поздравить его. Взять бутылку вина и съездить.

Красные близкие глаза соседа под шляпой в черепке сидели как в давнишней больной засаде. Покачиваясь, сосед делил свое похмелье с Котельниковым. Тот, как мог, отворачивал лицо в сторону.

На «Киевской» после того, как часть людей вышла, вытолкалась… сердце у Юрия Котельникова упало – Татьяна Мантач суетливо заводила в вагон какого-то мужчину в потертом пальто с каракулевым воротником. Мужчина качался, готовый упасть, и Татьяна поставила его у вертикальной стойки, в которую он сразу вцепился обеими руками.

Он тяжело дышал, шапка его съехала на глаза. Котельников думал, что просто помогла мужчине зайти, но Татьяна поправила ему шапку и положила руку на плечо. Кто-то уступил им место, и она посадила его у самого выхода, ухватившись за закругленный поручень и нависнув над ним. Он тут же схватил ее руку своей, точно боясь, что она бросит его в вагоне.

Сначала лица мужчины Котельникову не было видно, но в какой-то момент стало свободнее у выхода, и он разглядел больного. На вид мужчине было лет сорок – сорок пять. Он был очень худой. Ходячие мощи, скрючившиеся сейчас в пальто. Лицо сырое, оттаивающее, свинцово-серого цвета.

Словно каракуль с его пальто. Кто он? Брат? Муж? Друг? Котельников не успел понять – Татьяна начала поднимать мужчину и поворачивать лицом к двери. Заскользил кафель, полетела станция, скорость загудела, сжимая движение со всех сторон, и вагон, ткнувшись во что-то, стал. Расхлестнулись двери, и Котельников в растерянности смотрел, как Татьяна уже выводила больного и какой-то мужчина ей помогал…

Котельников судорожно полез навстречу новому потолку людей, еле успев выскочить из вагона.     

Шел с толпой, высматривал, боялся потерять их из виду. Появлялись и исчезали впереди огненные волосы Татьяны. Как пест под разбитым гнездом, была под задрипанной шапкой тощая голова ведомого мужчины…

В кабинете пожилой Столбовский перебирал, читал привезенные бумаги из истории болезни. Волосинки склероза на чистом его лице словно до поры припрятались. С маху влепил большой снимок на светящийся экран. Затем второй. Долго разглядывал. Потом молчал и складывал всё в большой плоский картонный пакет.

Заговорил, наконец, подняв на Татьяну усталые глаза: «Таня, милая, зря привезла его. Извини – тут я бессилен. Опухоль уже неоперабельна. В Калуге всё делали правильно. Надо было раньше хватиться. Понимаю, ты давно в разводе с ним, и раньше, видимо, не получилось. А сейчас – поздно… В общем, полежит у нас сегодня, боль снимем, тебе ампулок дадим, поколешь его в дороге. У него ведь, как я понял, новая семья в Калуге, новые родственники. Похоронят хоть по-человечески. Завтра и поезжай. Я Завьялову скажу. Трубина тебя подменит. Поезжай с богом, Таня... Не плачь, дорогая, крепись…»

В ординаторской Коптев писал за столом, не поднимал головы.

В свою настенную секцию Татьяна повесила халат. Сняла шапочку, растряхнула скрученный жгут волос. С общей вешалки сняла пальто, надела. Сев на стул, стала обуваться. На левом сапоге не могла поднять молнию. Дергала ее, дергала. Коптев бросился, помог. Татьяна сжала ему руку. Вышла.

На улице валил снег. В больничном парке деревья стояли, свесив тяжелые пухлые ветви.

Пригнувшись на скамейке, покачивалась в обнимку с плоским картонным пакетом. Как будто на выпавшем из капюшона костре, мгновенно сгорал снег на ее волосах и лице.

Чтобы не напугать, Котельников тихо позвал:

– Таня…

Она вскочила:

– Как ты сюда попал?!

Он хотел объяснить, но она, мотая головой, с какой-то мукой уже кричала:

– Уходи-и! Уходи отсюда-а! Никогда здесь не появляйся-а!

Он побледнел, попятился. Повернулся, пошел. А она, упав обратно на скамью,  уже раскачивалась и голосила простоволосой рыжей бабой. Голосила как по покойнику, отбросив пакет в снег:

– Никогда! Никогда-а! Слышишь! Никогда больше не приходи в эту больницу! О Господи-и!..

Автобус с Котельниковым катился вниз. К Кутузовскому проспекту. Крупный снег несло впереди машины, кидало во все сторону. Шпиль-архангел на сталинской высотке словно горел, охватываемый белой круговертью. Полынью в излучине Москвы-реки накрывало белыми, срывающимися полотнами.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 995 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru