litbook

Проза


Русь Небесная+1

I

В 14 лет Лешка Нестеров ощутил бег времени. Похожее чувство, как правило, испытывает просыпающийся человек: еще во власти обрывков сна, едва осознав место пребывания, задается вопросом — «А который час?».

Не отдавая себе отчета в произошедшей перемене, Лешка с неутолимым любопытством стал всматриваться в окружающее: дома, деревья, улицы, трамваи, лица людей. И был немало смущен, когда одноклассница, симпатичная Валя Казарина, ответила на его взгляд: «Что, полтинник должна?».

Однако после приезда бабушки детская беспечность вернулась к подростку — впереди обозначились каникулы, лето в Рыбацком Затоне. Навигация на Оке открылась, решили, что Александра Игнатьевна и внуки поплывут пароходом.

По мере приближения отъезда радостным нетерпением стала наполняться Лешкина душа.

Поверь, читатель, много прекрасных мест в жемчужине земли Рязанской — Мещере, и все же Рыбацкий — особый уголок. Не знаю, какое сердце сохранит бестрепетность при виде зелено-голубых далей, открывающихся взору с правого берега… Сливаясь в верхнем течении с небом, ниспадая из дымчатой голубизны, катит по обширной равнине тихие воды Ока; ближе, отсеченный водоразделом луговых равнин, затон с косяками черных лодок на восточной стороне; сзади, за широкой улицей поселка, лесные угодья. Но, пожалуй, «классическую» завершенность пейзажу придает церквушка в заречном поселении. Вечность, покой… они ли не сродни русской душе? (Жаль, что недавно в «дымчатой голубизне» какой-то «фермер» соорудил загон для скота, и вся дрянь сливается в реку).

И вот, наконец-то… Двухпалубный «В.Р. Менжинский» (в начале 60-ых годов ХХ века такие «старички» еще совершали пассажирские рейсы), отдав чалки, отвалил от пристани. На набережной, дебаркадерах, ближних причалах на минуту притихло движение. Казалось, энергия движущихся масс народа внезапно перешла в ажурную бело-розовую в лучах майского солнца громаду парохода. Преодолевая течение, «Менжинский» медленно вышел на речной простор.

Лешка держал за руку младшего брата Максима, смотрел, как удаляются родители, как сливаются в пестрые пятна катера, мелкие строения, вывески, плакаты, а над набережной расходятся границы древнего города на слиянии великих рек. И от того, что мать не заплакала при расставании, а отец был весел, на сердце было легко и покойно.

Пропал, забылся в извивах реки нижегородский кремль, поблекла новизна кричащих за кормой чаек; минула ночь. На следующий день в Муроме стояли два часа. Долгое пребывание у пристани, небывалая в эту пору года жара привели пассажиров в сонно-безразличное состояние. Особенно доняла духота плывущих третьим классом в трюмном отсеке: в горячем воздухе помещений, насыщенном запахами пеньки и смолы, масел — от расположенных поблизости механизмов, пота распаренных тел как-то постепенно завяли разговоры, явственней стали слышны крики грузчиков снаружи, скрипы мостков, грохот лебедки.

Лешка отложил книгу:

— Бабушка, пойду погуляю?

— Иди, родимый. На пристань не выходи, по всему слышно — скоро отправляемся. — Александра Игнатьевна поправила валик одеяла на краю ложа, где спал Максим.

Раздались свистки и гудок отправления; ожила машина. Лешка выбрался на нижнюю палубу, когда «Менжинский» входил в пролет окского моста. Радуга, вплетенная в мелкую взвесь водяной пыли, поднятой плицами колеса, исчезла, затем, по выходе из тени, народилась опять, дрожа осколками чистых красок.

Плыли навстречу берега. Среди половодья молодой зелени высились острова — русские благородные холмы, раскрашенные со стороны реки темно-кирпичными лентами крутояров. По-над обрывами — береговые ласточки. Иногда, приподняв из воды желтый язык пляжа, раздвигала границы горизонта низменность и становились видны стоящие в протоках черные кусты ив.

Вспомнилось только что прочитанное:

«…А вятъко съде съ родомъ своимъ по Оцъ, от негоже прозвашася вятичи. И живяху в миръ поляне, и деревляне, и съверъ и родимичи, вятичи и хорвате».

Обладая мощным воображением, Алексей нередко настолько зримо представлял образы, рожденные подсознанием, что реальная действительность прекращалась для него. В тот миг, когда из-под ног ушла дрожащая палуба парохода, он увидел бесшумно скользящий по водам Оки одинокий челн. На дне неказистой посудины у ног сидящего на корме старика оловянным блеском отсвечивает пойманная рыба. В темной рубахе, перехваченной в поясе ремешком, старец походит почему-то на Степана Ильича, Лешкиного деда: та же с проседью округлая бородка, мозолистые руки, вместе с тем в фигуре — незнакомая настороженность. Чу! Тревожен воздух… и нет мира на русской земле.

Именно так! Летописец, по-видимому, запечатлел сладкий сон свой, мечту, но не явь. Русь! Не перечесть страданий твоих, пожженных градов и весей. Не из книг — от «темных» стариков и старух довелось слышать о прежнем. Не таком далеком, впрочем, как кажется. Десяток жизней под 80 лет — вот вам Батыево время. Жуткое время!

Алексей передернул плечами. Перед внутренним взором предстала равнина поблизости от Рыбацкого, которая, по преданиям, считалась местом побоища рязанцев безбожными агарянами. Какое-то глубинное воспоминание окатило быстрыми видениями: он был, был на этом поле в страшный день! Он видел воочию, как тела мертвецов сбрасывают в воду; предать земле убиенных нет ни сил, ни возможности.

Он видел развалины Стольной Резани [1], он видел берсерков Коловрата… Не наследуются ли зарубки от неординарных событий на психике человека его потомками? Если так — какая громада информации! А ключ к механизму родовой памяти рано или поздно подберут: люди любопытны.

Услышав глухие голоса, Алексей оглянулся. Прояснилось: на пожарном ящике сидели двое, коротали время в беседе. Несмотря на жару, оба были в валенках. Рыжеватый парень, мрачно косясь на початую чекушку в сетке старика, убеждал:

— Нет, Петр Иванович, не стало рыбы меньше. Как пуд ловил на подпуска, так и сейчас ловлю пуд. А помнишь, перед Пасхой геологи тол бросили под Рытвищем? Река белая стала! Лещи как сковородки, в черпало не лезут! Я ниже стоял, ухватил, когда на меня повалило. И мотать, пока не поздно.

— Ах, озорники… — вздохнул названный Петром Ивановичем. — Раньше в нерест не то что на моторах ездить, дрова в деревне не рубили. Хорошо, тихо… — Он расстегнул ворот, помассировал волосатую грудь. — Жадность, жадность… Знаешь, живу восьмой десяток, все при бакенах. Шестьдесят рублей всего — обходимся с бабкой. Друзья в город подались, на химию. Зарабатывали и по две сотни, кто и побольше. Никого из них уже нет. А я еще гляжу на белый свет.

— Давай по маленькой за их упокой? — воспрял рыжий.

— Не получится из тебя путного старика, Володька. Чего тут крошить-то?

Бакенщик замолчал. На корме возник хмурый матрос со шваброй. Клепаные листы палубы под шлепками веревочных прядей начинали маслянисто блестеть, казались опасно скользкими.

— Шел бы, паренек, в каюту, — посоветовал он, приближаясь.

— Жарко там, — возразил Лешка, но подчинился.

В коричневом полумраке каюты на ходу посвежело. Александра Игнатьевна вела неспешную беседу с приветливой учительницей из Рязани. Чувствовалось, что взаимная симпатия женщин достигла апогея, расположила на дорожную откровенность. Спал Максим — беленький плотный крепыш с нежной кожей. Он еще в первый день завоевал всеобщую любовь жителей отсека, соседи заглядывали в каюту, скучали без него.

Лешка забрался на верхнюю полку, закрыл глаза. Тихий голос бабушки слышался едва различимо.

— Запрягла лошадь. Надо ехать. Трое ребят на мне, мама. Сена накосила много в тот год. Думаю — наменяю на муку. Мороз… Доехала до карьера — навстречу человек. Смотрю — мой Степан. Сам худой, шинелишка рваная. Как ударило мне в ноги — шагу ступить не могу. С 15-го года ни одной весточки. Стоит он родимый, радостный, а в чем душа держится — не знаю. Возвращаемся вместе, идем по разные стороны саней… И не могу простить себе до сего дня: как не догадалась я отдать ему овчинный свой тулуп?

Разбудили Алексея восклицания учительницы:

— Хороший мальчик у вас, Александра Игнатьевна! Куколка!

Это могло относиться только к Максиму. Старший брат свесил голову вниз. Максим, не обращая внимания на реплики в свой адрес, перебирал рыболовные снасти в жестяной банке. В неполные шесть лет был он страстный рыболов.

— Леша, погуляй с Максимом, родной.

Старший внук спрыгнул с полки.

— Одеваться, Максим! Быстро!

— Кто спешить будет, у того в жизни много убудет, — не по летам степенно изрек малец.

— Где второй носок?

— Под диваном, наверное. Тоже красный.

Красивая учительница из Рязани тихо всплеснула руками.

В Рыбацкий Затон «Менжинский» прибыл ночью. Лавируя по замысловатой схеме, медлил ошвартоваться у пристани. На черном фоне берега ее огни светились неестественно ярко, а срединный пролет напоминал празднично украшенную витрину универмага. Встречающих было немного. Лешка увидел деда. Степан Ильич в неизменной кепке, резиновых сапогах стоял поодаль перил, озорно поблескивая глазами.

Бухнули сходни. Дед троекратно расцеловался с Александрой Игнатьевной, обнял Алексея. Взял на руки Максима:

— Здорово, мужичок! Подрос, подрос… замаялся в дороге, а?

Обычно невозмутимый Максим почему-то вдруг засмущался. Прильнул к деду, шепнул в ухо:

— Бабушка замаялась. Караулила нас.

— Что же — такая у нее должность, — окончательно развеселился Степан Ильич, подхватывая свободной рукой чемодан.

Он пошел к лодке впереди. После яркого света глаза постепенно привыкали к темноте, становились заметны разбеги тропинок. Редкие огоньки слабо мерцали в вышине, образуя пунктир улицы поселка вдоль рельефно видимой глади затона. В этот глухой час тишину не тревожили ни звуки гармони, ни молодой смех, ни шорохи жилищ — постоянные спутники первой половины ночи.

Зазвенела цепь — это дед спихнул лодку в воду. Лешка знал, что грести ему, поэтому забрался на знакомое суденышко последним. Полированный холодок вёсел приятно освежил руки.

Плыть предстояло километра четыре, на Хлебницкий конец. Жителям Рыбацкого вряд ли известна этимология имен, делящих поселок: Дерюжкин и Хлебницкий концы. Однако в обращении старинные названия держатся цепко. А разделяет Рыбацкий — пустырь, где раньше стояла деревянная церковь (от удара молнии она сгорела в 30-е годы). На заповедной территории себя вольготно чувствует разнотравье: колокольчики, васильки, одуванчики, бодяг полевой, гвоздики — в детском толковании «часики». Причина заброшенности пустыря объясняется тем, что он, собственно, старое кладбище, которое прежде было огорожено церковной оградой.

Сделав несколько взмахов веслами, Лешка с удовлетворением понял, что навык управления лодкой им не потерян. Без рыскания набрали ход. Александра Игнатьевна и Степан Ильич — Максим между ними — сидели на корме. Разговаривали о сенокосе, обсуждали дела в колхозе, где сын Иван председателем, толковали о насущных проблемах заготовки дров, ремонте забора. И не могли наговориться после разлуки.

Между тем пароход отчалил от пристани и скрылся за мысом. Лишь зеленый огонек на мачте плыл некоторое время в воздухе параллельно движению лодки, пока не исчез за превышением местности. Постепенно Алексей разогревался. Память, выводя за пределы видимого пространства, позволяла мысли его парить над ближними и дальними окрестностями; в душе его рождались мажорные аккорды, которые дивно сочетались с гармонией окружающей природы. На минуту ему почудилось, что из бездны, обозначенной бледными звездами, низвергается теплый неведомый поток лучей, осеняет голову какой-то невероятной ясностью. «Что я такое? — думал он. — В сравнении с необъятностью мира — бесконечно малый сгусток живой материи. Песчинка. Зачем явился на свет? Машу веслами? Радуюсь? Кому я нужен? Богу? Бога нет. Но в чем тогда предназначение человека? Если есть жизнь — должен же быть и смысл существования. Цель. Может быть, она неизвестна пока людям?

Хорошо бабушке Саше! В Нем видит и судию, и заступника, и сущность бытования. Завидую».

Впереди появился знакомый проулок. Тревожа литое безмолвие берега, полуночники подплыли к дубовой колоде, примкнули лодку. По склону бугра поднялись к своей усадьбе. Войдя в сени, Лешка приостановился, взволнованно обоняя неповторимые запахи дедова жилья: пахло сушеной рыбой, овчинами, чистым деревом скобленых полов; от сетей на стенах тек тонкий йодистый запах бодяги. «Дома…» — выдохнул он с наслаждением.

 

***

Гранями вращающегося кристалла быстротечно сверкнули-погасли первые деньки. Как-то утром дед ушел за рыбой один, решив, видимо, дать внуку отоспаться. (К месту пояснить — коренной затончанин навряд ли скажет «на рыбалку», он произнесет именно «за рыбой», если, разумеется, речь о серьезном рыбаке. А «рыбалка» в понятии аборигена ассоциирована с пустым времяпровождением, с этакой ловлей пескарей.)

Желанную возможность пощаженному отроку реализовать не удалось. Разбудил кот. Чертов Дуремар выводил рулады под окном, естественным образом породив в Лешке первую мысль: «Встану — оторву голову!». Идиота-кота привезли родственники из Москвы; оказался он нрава свирепого, в домашнем хозяйстве бесполезен; смирным деревенским представителям породы не было от него покоя. До переезда в Затон красавец-кот имел другую кличку.

Что-то показалось странным в воплях столичной бестии. Лешка выглянул в окно. Местная красавица возлежала на мураве в свободной позе, за неимением соперников именно ей высказывал бандюга боевую мощь. Делал он это самозабвенно: выдвигал вперед левое ухо, наклоняя голову, издавал низких тонов грозное предупреждение, затем, распаляясь, истерически выл.

«Брысь!» — грохнул по стеклу Алексей. Солист мелькнул хвостом, за ним в кустах смородины пропала ценительница его искусства. Сонь отлетела, а валяться в постели в доме деда считалось постыдным.

За белой дверью с бронзовой ручкой явились живое тепло русской печи и уютные запахи горячих пышек. Бабушка хлопотала за перегородкой у топки; за столом под образами пил чай дядя Иван — костыли лежали рядом на лавке. На противоположном конце сбоку сидела тетка Ирина, жена его.

Поприветствовав всех, Лешка сбегал во двор, умылся, присел к самовару.

— Мама-ань? — позвал Иван Степанович.

— Иду, родимый, — раздалось в ответ от печи.

Перед Алексеем задымился суп из баранины. Он взял деревянную ложку:

— Спасибо. Давно дедушка уехал?

— Как всегда — в половине второго. Он велел нынче нарубить ракитника на Голом. А лодку возьмешь у Никифора.

Внук обрадовался поручению. Ревниво оберегая уважение деда, он старательно выполнял все задания. Старик не повторял просьб, не ругался. Не был суров. Наоборот — характер имел скорее мягкий. Тем не менее старейшине беспрекословно подчинялась вся семья: и взрослые, и дети. Особое отношение к Степану Ильичу прочитывалось и у односельчан: мужики, здороваясь с ним, за десяток метров приподнимали кепки или снимали совсем. Раз, правда, видели Плавтова гневным. Умерла 12-ти лет от роду дочь его Татьяна. Степан Ильич, придя с кладбища, сел у дома на скамейку; плакал. Проходила мимо продавщица магазина, шла на работу после перерыва на обед. Глупая баба и скажи: «Сколько детей у него, а он сидит, плачет!». Подскочил Степан Ильич, брызнул жутко очами, затопал ногами, прокричал страшно: «Ах, ёшь твою корень!». Бедную женщину какой-то силой кинуло по улице метров на пятьдесят: обеспамятела дура и не решилась оглянуться.

Черпая суп, Лешка прикидывал: «Краски бы прихватить. Спрячу в кошелку — никто не заметит».

Страсть к художеству он скрывал как порок. Горький опыт предшествовал этой странности: имел новоявленный Репин неосторожность выставить рисунки в школе и, тем самым, как бы «засветился», обособился от сверстников. Итог тщеславной затеи — почувствовал себя в вакууме, незримая, но стена отделила его от людей. Невыносимым стало подчеркнутое внимание учителей: как к больному.

— Алексей, поедешь, Аньку прихвати, — сказал дядя Иван, отодвигая сахарницу к центру стола. Он весело посмотрел на жену. — Им, поди, корзины нужны. Места красивые покажешь; ягодники проверьте на лугах.

— Какая ему Анька? — подхватила Ирина Антоновна. Она сосредоточенно, будто в раздумье, мешала ложечкой чай. — Старый по себе равняет: заездил парня. Девка по два раза на дню в магазин ходит, все окна наши проглядела, а они знают одно — рыбу ловить! На кой она, рыба, если такая красавица сохнет.

Иван Степанович, беззвучно смеясь, серьезным голосом произнес:

— Анька что? Главное — лещи… Насушит вот… мешок…

— Проворонит, боюсь, счастье. Я тут примечаю — возле нее Пугачев, шелудивое племя, вьется.

— Нет, Ириш, Митьке до Алексея далеко.

— Жалко, пропадет девка. Пугачи — цепкие. Тот хомячина у Чудовых на задах бугор давно протоптал. А наш, будто Хоттабыч какой, думает — все ему будет по щучьему велению. — Ирина Антоновна спрятала улыбочку, нарочито сердитая вышла из-за стола.

— Ну, чего вы, чего мальчишку конфузите, — раздалось из кухни.

Дядя Иван тоже двинулся по скамье на выход. Кустистые брови его грядой топорщились над ясными озерцами глаз, в зрачках тлели еще задорные огоньки. Из-под клеенки выползла культя.

— Не переживай, племянничек! Чудовым покос отведем рядом. Поставим тебя и Аньку вместе — будете копнить на пару.

Он расположил вертикально костыли, легко оторвал от лавки грузное тело, выпрямил левую обутую в хромовый сапог ногу. Плечи легли на поперечины, мощно взбугрились под белой рубахой. Алексей поднял голову, собираясь реабилитироваться за молчание дерзкой, только пришедшей на ум фразой, ан опоздал: дядька тяжело ступил в направлении двери. С минуты на минуту должна была подъехать подвода из Ивлево, соседней деревни. Каждое утро Олег, по прозвищу Мордан, увозил председателя на службу.

Председатель парня любил. В колхозе он считался бесценным работником. Арифметика известная: мужиков в «Победе» катастрофически не хватало. Половина довоенного состава сложила головы в войне с фашистами, десяток — вернулись с фронта инвалидами. Кроме того, часть жителей деревни традиционно уходила летом в речники. Плавали ивлевцы судоводителями, кочегарами, даже капитанами; к зиме возвращались домой. Таким образом, колхозные тяготы ложились в основном на баб, большинство которых вдовствовало.

И все-таки колхоз держался, укрупнялся. Строились новые дома, год от года клубная гармонь играла веселей. Затонские ребята, что постарше, бегали к ивлевским девчатам на танцы, высматривая, правда, больше их матерей. И добивались некоторые «соломенной любви». И брали, по глупости, женскую муку себе в заслугу. Юнец ведь, как глухарь на току, себя лишь слышит.

Иван Степанович ожидал подводу на скамеечке под рябиной. Алексей примостился рядом. На пустынной улице молочно пахло коровьими «блинами» (Максим называл — «мины»), мокрой от росы травой. Бревенчатые дома за опрятными палисадами поглядывали на белый свет окнами в резных наличниках.

— Что-то фашист баню с утра затопил. В гости кого ждет? — ровно промолвил дядя Иван.

На соседнем дворе Пугачевых ленивым дымком курилась банька. Весь вид усадьбы — крепкий новый забор, затейливый витраж просторной веранды, строгие ряды грядок — все говорило о трудолюбии и достатке хозяев.

Показалась подвода.

— Едет моя правая нога, — повеселел Иван Степанович и положил руку племяннику на плечо.

— Поздно вернетесь? — спросил Алексей.

— Засветло буду.

Телега затарахтела ближе, описав круг, подкатила к дому Плавтовых.

— Здорово, Леха! — закричал Олег, мягко спрыгивая на землю. — Ты чо не на рыбалке?

Он поздоровался с председателем.

— Чо молчишь?

— Спецзадание.

— Курам пятки чесать?

— Не мой профиль. Нам, мастеровым, это без надобности.

— Круто замесил! Молодец!

Олег хохотнул, забираясь на телегу. Ирина Антоновна вынесла узелок, положила под сено. И экипаж тружеников сельского хозяйства тронулся к околице, туда, где за полем синел Ивлевский лес.

 

***

Через час Алексей был в устье затона. Ему везло — из низовья реки поднимался неуклюжий «поезд». Старый буксир, лихорадочно кромсая плицами воду, тянул за собой две груженые баржи. Заманчивая возможность плыть барином несколько километров реально замаячила перед заготовителем ивы; требовалось лишь подцепиться к буксируемым судам.

С дедом такой трюк получался легко: Лешка разгонял лодку, а Степан Ильич, когда смолистый борт приближался и проскальзывал рядом, хватал резиновую покрышку. Как правило, несколько штук автомобильных протекторов свисало со стенок пузатых посудин.

Сейчас предстояла более трудная задача. Лешка прицелился, чтобы иметь попытку в запасе, на первую баржу. Перед тем, как столкнуться с ней, бросил весла, перескочил вперед. Пальцы его не выдержали рывка, он уступил тянущей назад массе. Повторение операции также окончилось неудачей: упругий кант воды, журчащий у темного борта, отпихнул лодку в решающий момент.

С досады он шлепнул ладонью по воде… и вдруг усмехнулся: «А много ли надо человеку для счастья?».

Он смотрел без обиды на уходящий поезд. Миллионы солнечных зайчиков плясали на воде. Воздух, невесомый как мысль, переполнял видимое глазом раздолье. Два дымка — от буксира и чугунолитейного заводика выше пристани — лишь подчеркивали непорочную чистоту пространства. Незадачливый мастеровой взялся за весла и погреб к берегу, где течение более спокойное.

Остров Голый встретил его криком чаек. Встревоженные птицы жалобным водоворотом кружились над головой, пикировали на непрошеного гостя. На прогретой солнцем плешине, обрамленной молоденькой ивой, просматривалось множество гнезд. В ту сторону он не пошел, чайки отстали. Он наточил нож и стал резать ракитник на мелководье. Где-то выше, должно быть, рыбачил дед. Не его ли лодка — темное пятно в начале далекой излучины?

Время от времени он распрямлялся, давая отдых спине; шустрые стайки малька начинали сновать у ног. Он брал охапку лозы и нес к лодке. Гибкий прут, обманчиво объемный из-за пушистых листков, медленно заполнял ее. Только за полдень открыл он заветный ящичек и поставил подрамок на самодельный раскладной мольберт.

Поляна, выбранная на левом берегу реки, давала хороший обзор. Пейзаж бесхитростный: длинная возвышенность, разноцветные крыши селения на ней (Рыбацкий), луга, лес… Алексей выбрал кисть, выдавил краски и без сомнений подступил к холсту. Сосредоточенно работал больше часа. Небольшое, 40 на 35, полотно почему-то воспринималось им сегодня полем битвы за добросовестное воспроизведение вида, фотографическая точность картины сделалась целью. Почувствовав невнятную муку, отступил на шаг и замер. Он снова в углу, в том же углу, как в детстве. Пятилетним пацаном, в прекрасном расположении духа, в новой рубахе пришел он в детсад. Детей рассадили завтракать, а его — в угол. Огорченный наказанием, не сразу и вспомнил, что накануне убежал домой без спроса… До чего убога палитра! По начальному этапу работы видно, что немощная рука не отражает и малой доли понятной для глаза правды, заключенной в простом ландшафте… Это приют, неизвестно кем и за что данный человеку: шевельни пальцем — накормит река и лес, каждый кусок земли потянет дары; открой глаза — сердце наполнится красотой, дрогнет от восторга; внемли — снизойди мудрость…

Он бросил кисть и огляделся. Сзади над колокольней в Кадусе плавилось солнце. Строгий перст ее, как немой укор в беспомощности, пронзал ослепительные потоки света.

Лешка подошел к склону берега, сел на край обрыва. Слабое жужжание коснулось слуха. Звук креп, выделился из хаоса других и стал похож на испускаемый жаждущим крови комаром. Комар наддал: из-за берегового выступа показалась моторка. Плоскодонка поднялась до острова, выскочила на фарватер, мотор заглох. Две серые фигуры склонились друг к другу. «Сеть, что ли, разбирают?» — подумал Алексей.

Лодку медленно подбивало к Голому, там (местные знали) сети выбрасывать опасно — зацепы. Фигуры распрямились. Та, что на корме, размахнулась и кинула в воду палку с непонятным предметом на конце; вторая прыгнула к веслам и заторопила лодку от странной снасти. «Или бомбят?» — предположил заново невольный зритель. Секунд двадцать спустя лодка вызывающих недоумение рыболовов ткнулась в песок, а сами неизвестные бросились в кусты. С левого берега снасть не просматривалась, но, предположительно, должна была находиться напротив свидетеля, видимо, нехорошего действа.

«Ур-гах!» — грянул взрыв. Белый водяной столб вырос вмиг, пружинисто распрямившись во весь свой гигантский рост. Алексею показалось даже, что выше кадусской колокольни. Затем вяло стал опадать на концентрические круги потрясенной поверхности.

Живописец в первый раз в жизни видел глушение рыбы. Он вскочил на ноги и несколько мгновений озирал безлюдные речные дали, надеясь, что к месту преступления незамедлительно примчится катер рыбнадзора. Река была пустынна; только вверху, где она делает поворот, на быстрину выгреб весельный «скороход». «Дед», — без колебаний определил Лешка.

Тем временем серые разбойники догнали эпицентр взрыва. Удача, очевидно, сопутствовала браконьерам. Черпало в руках одного из них проворно дергалось, вознося добычу в лодку. После грохота взрыва словно колпак тишины накрыл преступный тандем. Как в немом кино, сносимая течением плоскодонка чертила зигзаги, следуя ловким веслам, неспешно скрываясь в изгибе реки.

 

***

— Узнал кто? — спросил Степан Ильич, когда внук подплыл наперерез.

— Нет.

Старик свесился за борт, напился окской водицы, поднялся и справил туда же малую нужду. Несколько секунд он стоял, всматриваясь в рябую поверхность.

— Никак, лещ?

Лешка глянул в направлении вытянутой руки деда. Метрах в семи на небольшой глубине боролась с течением свинцовая болванка. Рыбина силилась уйти на дно, но это не получалось: она периодически всплывала и заваливалась набок. Старый рыбак потянулся к саку.

— Толкни, — негромко сказал он.

Лешка толкнул дедову лодку. Степан Ильич осторожно завел обруч к голове леща, упруго шевельнул шестом и выволок бедолагу себе под ноги.

— Вот такой трофей, — произнес без радости, садясь на лавку и доставая кисет.

Алексей подтабанил веслами. Между шпангоутами, желтея пятаками чешуи, распластался редкий экземпляр. Лещ не пытался изменить судьбу: не буйствовал, не сжимался рессорой, чтобы хлопнув по днищу, выстрелить за борт. Он сокрушенно лежал, с трудом шевеля жабрами. По телу рыбины пробегала мелкая дрожь, живые радужные краски трепетали на осклизлом боку. Алексею нестерпимо захотелось отпустить добычу: пусть живет! Отпустить и знать — есть на свете потаенная красота! Нет, не выживет, не оклемается, — уже подмешалась в теплый блеск чешуи мертвая синева.

— Килограмма на три потянет! — придав голосу бодрости, сказал он.

— На восемь фунтов. Хороша рыба, да черт ей рад…

Степан Ильич прикурил «козью ножку», пахнул махорочным дымком.

— Дедушка, — прервал молчание Алексей, — а леща спрятать бы надо!

— Зачем?— удивился дед.

— А вдруг рыбхоз? Скажут — мы бомбили!

— Мы не бомбили… — Старый рыбак прищурился на солнце, взялся за весла: — Домой пора… бабушка, небось, заждалась.

Лодки разошлись, старик поплыл первым. Как-то незаметно стих ветер. Под глинными обрывами дальнего берега загустели тени; перламутровым блеском налилась река.

Алексей, держась деду вслед, с какой-то новой для себя печалью созерцал знакомые места. По левую руку потянулись Малеевские пески. Здесь, на плесе, он тонул. До сих пор помнится, как тащила его река по похожему на стиральную доску ребристому дну. Благо, Сашок очутился рядом, спас. Фотографию прислал недавно: чуб волной, китель наглухо застегнут… Дядя Иван частенько стоит теперь у рамок на стене, где под стеклами «семейный альбом»; смотрит на сына. Скучает дядька… Скоро наедут гости… То-то деду радость. Любит, когда собирается родня. Говорит: «Как живут в одиночку? Это, наверное, одни колдуны».

«Почему они бомбили? — ворохнулась в Алексее смутная тревога. — Раскинули сетчонку бы, взяли пару пудов. Зачем?». Он оглянулся. Приближался мыс — бурый коготь, выпущенный лапой заливных лугов. Берег плавно покатился к воде, косо отодвинулся, открыв пристань.

 

***

Максим рыбачил в затоне. Он уважал древний промысел, а потому, когда ватага огольцов, налетев с горы, бухнулась в воду неподалеку, серьезный рыбарь, недовольно сопя, смотал удочку и побрел искать уединения. У дикого родника поймал он десяток плотвиц, и тут клев прекратился. Безвольно вихляясь на мелкой волне, перышко поплавка злило его клоунским колпаком и быстро наскучило непристойной повадкой. Однако вахты рыбак не покинул; он умел ждать.

На реке что-то бухнуло; содрогнулась земля. Почти в тот же момент качнулось удилище, концом клюнуло воду. Долю секунды Максим искал поплавок. Да, это был он — миг долгожданный, неповторимый! Подхватив бамбук, он вспомнил: «Черпала нет!». Рыба шарахнулась в сторону, к траве. Леса натянулась до звона — выдержала. Из глубины, дрогнув, подалась наверх тяжесть. Расчетливый азарт охватил удильщика. Он упруго тянул елозивший в невидимой колее «крупняк», не давая леске слабины.

Серебряная вспышка пронзила водную темь. Подтащив рыбу к берегу, Максим сиганул к ней и плюхнулся в тину — животом на добычу. Это был язь…

Серьезный рыбак как должное воспринял подарок судьбы. По-деловому осмотрев язя, он снял рубаху, упрятал в нее гибкое ярое тело, рукава обернул вкруг хвоста и завязал в узел. Минуту спустя снова был на посту.

Незаметно пролетел час. Ни единой поклевки! С бугра спустились гуси, белыми стругами поплыли на рыжую отмель другого берега. Едва одолев половину пути, караван остановился и сбился в кучу: по затону шла моторка, два седых буруна висли под ее приплюснутым носом. Максим сердито нахмурился, когда в лихом развороте она в метре от поплавка фыркнула в последний раз мотором и ткнулась рылом в берег. Всхлипнув, растаял в траве поднятый лодкой водяной вал.

— Пррыбыли… — сказал толстяк-рулевой в брезентовой робе.

Выпуклые глазки мясистого лица внимательно обшарили бугор, мазнули по пацану с бамбуковым удилищем, уперлись в чернявого с длинной гривой волос спутника. Чернявый же молча складывал барахло: плащ, жестяные коробки, топорик в потертом чехле.

— Пошел я, Геннадий, за машиной, — сказал толстый солидно, — разгружай пока.

Он пихнул от себя мокрый мешок, шагнул через лавку, выказав редкостную необъятность живота, который рубаха смогла прикрыть лишь до пупка. Названный Геннадием с деланным испугом отпрянул, пропуская напарника. Как по наитию Максим укорил рулевого:

— Дяденька, а брюки ты неправильно носишь.

— Это почему еще? — поднял тот бровь.

— У тебя ремень сполз, а надо, чтоб на пупке был.

Для убедительности Максим подтянул трусы, показывая уровень поддержания штанов. Толстый пронзительно посмотрел на пацана, чернявый было захохотал, но осекся:

— Ты чей?

— Нестеров.

— Хм, у нас таких в поселке нет. К кому приехал?

— К Плавтовым.

Чернявый хмыкнул в сторону рулевого:

— Сосед твой.

Он натянул до ягодиц сапоги-заброды и полез в воду снимать мотор. Рулевой ушел. Максим собрал нехитрые снасти и, прижимая улов к груди, отправился на прежнее место. Там и дождался вскоре деда и брата.

 

***

— Степану Ильичу мое почтение, — произнес, подходя к плавтовскому дому, старик Ерахторин.

— Здоров будь, Василь Петрович! — отозвался Плавтов.

Старинные приятели обменялись рукопожатием, уселись на бревне.

— Чаво гребки тешешь? Аль поломал?

— Никифор попросил новые сделать.

— А сам-то что?

— Некогда. Поехал в Шилово за тесом.

— С ленцой зятек твой, как ни погляжу. Давеча цельный день пролежал на берегу… Некогда…

— Дак что с инвалида взять. Помаленьку строится — и то ладно.

Ерахторин, обхватив пальцами переносицу, потянул нос книзу. Из-за этой привычки, видимо, и свисал его «шнобель» грачиным клювом к верхней губе.

— Слыхал? В поселке судачат, будто Генка Пугач на реке бомбил. И фашиста сын с ним. Энтот — боров, что из Рязани. Пастухи видели, да сафоновы ребята сказывали — много рыбы привезли. Что делают стервецы?!

— Пугачи, говоришь, — задумался Плавтов.

Ерахторин, горячась, продолжал:

— Ну, скажи — чего не хватает людям? Урвать, украсть, набезобразничать — вроде для того только и родились! Весь корень ихний гнилой. Нюрка вон — красавица была девка. Никто не взял. Так выдали за Генку: кровосмешение сотворили. А он ведь брат троюродный ей. Вспомни Федьку, ихнего прадеда, которого за воровство чуть не прибили кадусские мужики. Всю жизнь обманом жил, и вся порода в него.

— Раньше складно было устроено: намяли бока миром, миру еще и спасибо скажи за науку, поблагодари честной люд за наставление. Так и держали непутных.

— Сейчас-то что делать?

— А вот приедет Иван, решим.

Старики смолкли, Степан Ильич полез в карман за кисетом. Алексей, уложив последнюю лозу в пожарный котел на отмочку, покатил тележку во двор. Он слышал разговор. И воедино связалось: зеленый «бобик» у соседского дома, довольный Митька Пугачев, встреченный у грибоварни, рассказ Максимкин и многое другое, чем пожаловал день, щедрый и многоликий.

…Вечером Иван Степанович, едва поужинав, уехал на школьной полуторке в райцентр.

 

***

Неслышно исчезновение летнего дня в Рыбацком. Сколько ни всматривайся в чернильно-розовое пространство мира — нет, не заметишь перехода к ночи. Застыли, не движутся тени от леса; не сменяются оттенки в колокольном далеке горячего неба. Время остановилось.

И невольно внимание переключается на то, что хоть как-то шевелится в этой сладостной неизменности.

Ползет по затону груженая сеном лодка — степенный трудяга-жук; баба припозднилась, полощет белье — в ее руках мужнина «система кАльсон» завивается в белый жгут; детвора на огородах терпеливо допалывает последние рядки. Успеет… День безразмерен.

Клубится мошкара над головой. Ведет заблудшую козу пожилая женщина… Но что это? Когда переменилось все вокруг? Мгла обложила дома; мраком налились ложбины в лугах; и (ты догадался, читатель!) звезды, редкие звезды неярко светят в фиолетовой вышине. И вот, наконец, загораются костры по-над затоном: дети вышли на поварню.

В лексике русского языка слово «поварня» — кухня. В Рыбацком у него иное толкование. «Ходить на поварню» — обычай, частица векового уклада. Такой порядок содержит изрядную долю прагматизма: пока детишки готовят себе еду, взрослые имеют возможность спокойно управиться по хозяйству.

У костров видны разгоряченные лица кухарок; детвора не беснуется — дело-то обычное. Тихо на берегу. Ночь…

Мягко прикрыв скрипучую дверь, Лешка вышел на улицу. Постоял, решая, в какую сторону пойти. Хлебницкий конец был темен, только у Пугачевых горел свет. За стеклами веранды бубнили мужские голоса, бойко стучали женские, сливаясь в гомон. Возле Ерахториных, в направлении к магазину, угадывалось скопление молодежи: визги, топот и смех доносились оттуда. Выбрав путь, Алексей зашагал прочь от шумного сборища.

Спустя пять минут он оказался на окраине поселка. Тревожась, чтобы не увидел кто, прислонился к липе. Дом Чудовых дремал перед ним недоступным капищем.

«Без причины и прыщик не вскочит», — говорят. Что же привело его сюда? Не велик секрет… Анька, та самая Анька, которую поминал Иван Степанович, являлась причиной его «дискомфорта».

Быстрые сильные чувства овладели им, высокий ток побежал по жилам. Он думал, что Анюта близко, за стенами жилища, поскольку нечасто мать отпускала дочь на «посиделки». Хотел увидеть ее силуэт в окне. И вместе с тем корил себя за пошлую «шпионскую» слежку. Смущенный нелепым своим положением, он отлепился от дерева и направился к Ерахториным, не подозревая, что встреча с Анютой близка.

У Пугачевых пели. Звучный баритон оторвал на одном дыхании: «По деревне шла и пела баба здоровенная, … за угол задела — заревела бедная». Пьяные крики, хохот…

— А-а, Леха явился!

— Явился, не запылился!

— Я аж испугался: вижу — привидение. Ну, точно — Лешка!

— Тебя испугаешь, — проворчал Алексей, по голосу узнавая ЖеЖе, Женьку Желнина. — Ты с покойниками запанибрата.

— Я с ними тихо-мирно. Без конфликтов.

— Жеже, расскажи, — попросил кто-то из темноты.

— А пусть Лешка.

Алексей, однако, отказался. Компания парней и девчат пристала к Жеже.

— Ладно, — согласился тот и начал излагать жуткую историю о том, как дня три назад совместно с Алексеем ходил ночью на кладбище проверить храбрость.

— Ты где пропадаешь? — скользнула под локоть Лешке двоюродная сестра и, улыбаясь, многозначительно повела головой в сторону скамьи. Но тот уже заметил сам, без Ольгиной подсказки. Странно: Анюту было хорошо видно, тогда как подруги, сидящие рядом, едва различались. Будто скупой свет весь, таящийся в ночи, сосредоточился в ее лице. Лешка тихо заволновался. Пальцы правой руки дрогнули, ища кисть: «Вот оно!». Что за штуковина это «оно», вряд ли мог объяснить он сейчас: единственно жил им, дышал. Стремительное и мимолетное, реальное и эфемерное — взрыв, вспышка, фантом — святыми секундами вплавляется это «оно» в простоту и обыденность бытия, бичует лень, озаряет подступы к таинственным громадам истины. И обрекает на муки…

Воротясь домой, Алексей бесшумно проник в детскую, зажег лампу. Максим заворочался во сне. Он повернул брата к стене и разложил на коленях альбом. Взял рашкуль. Завороженный недавним видением Анны, торопился до света закончить рисунок. Но не прошло и часа, как убедился: он бездарь и несчастный человек.

 

***

Неверие в себя иссушает душу. Неделю пылился под кроватью скромный фанерный ящик с инструментарием художника без надежды на востребование.

Дни стояли один в один: безоблачные, безветренные, теплые. Под стать погоде текла жизнь Плавтовых — размеренно, уютно. Быт не тяготил: каждый выполнял свои обязанности с охотой и в срок. Максим, например, оправдывая доверие семьи, с большим желанием ходил в магазин. Инициатива не сковывалась, и однажды он ее проявил. Кроме хлеба принес несколько пачек макарон.

Поначалу Александра Игнатьевна пришла в ужас. И ее можно понять: неизвестно, что заставило макаронщиков произвести такой продукт — угроза расстрела? ненависть к людям? — во всяком случае затончане его не покупали. Подозревали добавление алебастра. Но Максим объяснил, что на пачках написано «первый сорт». Бабушка сразу повеселела.

Степан Ильич и Алексей пропадали на реке. («Каплей счастья в чистом виде» будет называть эти дни по прошествии лет Алексей Михайлович Нестеров.) Дед и внук разговаривали мало; они достигли той степени понимания друг друга, когда молчать — хорошо. Так, выбрав подпуск, старший лишь кивал головой, младший, внимая приказу, опускал «якорь» — чугунный груз.

Для Лешки наступали свободные минуты. Он ложился на сиденье, бездумно смотрел в небо, слушая журчание воды за бортом. Синяя пропасть подхватывала его тело, которое разом делалось легким и пустым. Он летел в беспредельность, ускорялся, распадался на атомы, излучал кванты света и, отраженный там, наблюдал себя уже из дальних далей, радостно и горько распластанного на земле.

В воскресенье погода переменилась. В полдень из «гнилого угла» — юго-запада — поползла белесая пелена. Но раньше, в первые часы дня, приехали москвичи. В доме витали запахи разных вкусных вещей, редких в деревне, а потому вдвойне приятные: нежно щекотал ноздри мясной дух докторской колбасы, горки сладостей, разложенные в кухне, источали ароматы ванили и какао. Александра Игнатьевна, оживленная и деятельная, собирала на стол. Дядька Иван, опустив плечи на костыли, стоял возле прохода из горницы в кухню и слушал разговор женщин.

— Няня, — говорила племянница Александре Ивановне, разбирая чемодан, — у Бориса переходный возраст. Грубит! Мне так трудно с ним.

— Детей воспитывать — осинку глодать, Варенька, — отвечала старушка. — Ничего, он отдохнет от города — помягчеет здесь.

— Варя, Анатолий-то где сейчас? — подал голос Иван Степанович.

— Вчера улетел в Дели.

— В командиры ввелся?

— Нет, пока вторым.

— Мамань, к Смирновым послали кого?

— Ольга поехала на велосипеде. А вон она!

Старушка поспешила на крыльцо.

На улице под окнами дети играли в догонялки. В стороне ото всех, присев на корточки, пыталась подманить конфетой Дуремара Аленка-москвичка.

— Барсик! Барсик! — звала девочка. — Ба-арсик!

Дуремар, игнорируя призывы, по-морскому покачиваясь на широко расставляемых лапах, следовал собственной тропой. Перед тем, как свернуть за угол дома, кот остановился, не повернув головы, раздраженно мяукнул. «Барсик!» — побежала за ним настырная Аленка.

Ольга вспорхнула по ступеням. Грудным голосом пропела:

— Собираются, скоро будут.

— Деда видела ли?

— Идет!

И точно — на дороге возник Степан Ильич. Славный рыбак возвращался из магазина. В затертой сумке покоилась бутылка, а потому шел он пружинистой молодой походкой. Да… любил старик выпить! Хотя… даже в таком прозаическом деле был своеобразен: пять-шесть праздников, три-четыре приезда гостей — вот те дни года, когда сподоблялся «употребить». Зато веселию предавался искренне. Глаза его тогда светились добротой и лукавством, голос становился зычным. Он метко шутил и охотно пел. В другое время был Степан Ильич молчалив, всегда в действии. Любую мелочь подмечал его зоркий глаз, незримая праведная воля его направляла жизнь дома. Внуки любили деда «без памяти», но побаивались; дети отца вдобавок и уважали.

По совести сказать, случился в его отношениях с алкоголем один прокол, что, впрочем, вовсе не сказалось на авторитете славного старика. (Может быть, и не один, но другие автору неизвестны). Дело было так. На любимую свою Троицу пошел он проведать родных. Дочь Дарья рядом, до нее он добрался легко. Посидел с зятем Никифором. Равным образом проследовал дальше: Александра Игнатьевна могла убедиться сама, — муж не спеша, но поторапливаясь, полетел на Дерюжкин конец. В дальнейшем сведения поступали жене от Сашка (внук еще не служил), и все более неутешительные. От Смирновых, от старшей дочери, вышел Степан Ильич тяжело. Трудный путь уже утомил его. У сводного брата, еще одного Никифора, он долго отдыхал, потом трогательно прощался с забором, будучи не в силах, разом, расстаться с дорогим подворьем. Затем… Затерялся след Степанов. Александра Игнатьевна подалась в поиски. Минут через двадцать внуки увидели ее, бегущую к дому. Щеки старушки горели, вид был более чем разнесчастный.

— Саша! Олюшка! Лешенька! — запричитала она еще издали. — Берите скорее тележку.

И приблизившись, сообщила о «конце света»:

— Дьявол-то наш окаянный… напился!

Дед лежал на пустыре за магазином. Он мирно спал среди одуванчиков. Его осторожно взвалили на телегу и покатили подальше от глаз людских задами усадеб. Вечером Александра Игнатьевна молилась дольше обычного, тяжко вздыхала, клала бессчетные поклоны, стоя на коленях в горнице при слабом огне лампадки.

А что Степан Ильич? А ничего! Поднялся по обыкновению затемно, отправился за рыбой.

 

***

К двум часам близкие собрались. Более двадцати человек сели за стол. Общее настроение устремилось к пику под влиянием подходящих случаю прибауток: «На пиру посидеть, что в раю побывать», «Не ложкой красен обед — едоком».

Непоседы Смирновы разместились за малым столом, приставленным под прямым углом к большому. Голосистые и озорные, они густо шумели, реагируя на каждое острое словцо. Забелины, сидящие тоже вместе, вели себя более чинно, лишь Ольга, с трудом сдерживая рвущийся изнутри смех, беззвучно тряслась, отвернувшись к окну. Причина этого была ясна, пожалуй, только ровеснику Алексею: ей, видимо, представился внутренний мир уличного барбоса, за которым она наблюдала. Тот серьезно и зло клацал зубами, отгоняя мух.

— Ну что же… — взялся за стопку Степан Ильич, и все смолкли. — Радость ныне у нас. Варя приехала с ребятами. — Старик с улыбкой посмотрел на Бориса и Алену, поднял стаканчик: — Спасибо, Варя, что не забываете родных. Со встречей!

Мужчины выпили. Крякнул Андрей Ефимович Смирнов:

— Крепка Советская власть!

И потекли разговоры, столь свойственные семейным застольям: обо всем. Некоторое время обсуждали городскую жизнь. Никифор Забелин, высокий худой лет сорока пяти мужик, завладел вниманием стола.

— Ничто не утомляет так, как новые лица. Я больше двух дней в Москве не выдерживаю. Человек — существо ограниченное. В том числе в способности распознать опасность. Для этого необходимо, по крайней мере, знать среду обитания. В городе это в принципе невозможно, вся и всех не «обнюхаешь». Тут и кроется несоответствие: человек не способен охватить окружающее, а потребность, чтобы уверенно жить, имеется.

— Философ, — тихо проворчал Андрей Ефимович.

— Поэтому люди ограждаются от мира, замыкаются в тесных квартирах, возводят вокруг себя стены, черствеют и делаются равнодушными. В городе каждый сам по себе. А в деревне? Каждому — «здравствуй», каждый — ответит, устал — отдохну под любым забором.

— Фашист тебе ответит… — усмехнулся Иван Степанович.

— А что фашист? Фашист известен, поэтому не страшен. Он хвост давно поджал.

— Дядь Вань? Все: «фашист, фашист». Почему его так зовут? — спросил Борис.

— А он фашист и есть! Натуральный!

Ирина Антоновна пояснила:

— Он после войны вернулся с документами чин по чину. Не прошло и полгода, как его опознал акишинский мужик на базаре. Вцепился, да так и не отпустил, пока милиция не прибежала. «Подлюка, — кричит, сам рыдает, — это ты нашим ремни на спине резал!». Дознались, что был он в плену. Каким-то… забыла…

— Капо.

— Двадцать пять лет ему дали. А недавно по амнистии выпустили.

— Три года назад, — уточнил снова Забелин.

— Я в Москву стара стала ездить, — пожаловалась Мария Степановна, брезгливо отодвинув полную рюмку. — Была у Танюшки, так еле нашла общежитие. Очки выну — прочту, какой переулок, спрячу — забуду.

— Ты, как Василь Петров, — вступил в разговор Степан Ильич, которому вторая рюмка явно придала бодрости. — Нынче пошел в магазин. Ерахторин заказ дает — купить крупной соли. В магазине только мелкая. «Куплю ему мыла хозяйственного, — думаю. — Пригодится мыло». Принес, отдаю: «Вот, Петрович, мыло, вот — сдача, одиннадцать копеек». Повертел он его в руках: «А чаво, туалетного не было?».

Внесли самовар.

— Александра! — обратился Степан Ильич к супруге. — Ты, голубушка, что? Забыла свои обязанности?! — И показал на пустой граненый стаканчик.

— Так ведь, Степан, больше нету.

Хозяин дома хитро прищурился:

— А в печурке что стоит? Носки-то вытащи, посмотри!

Александра Игнатьевна пристально взглянула на мужа.

— И не смотри на меня с укоризной… Я ведь тебя не боюсь!

Посмеялись. Поступило предложение спеть. Взоры обратились к Смирновым.

— Какую? — спросила Мария Степановна.

— «Чайку».

Мать кивнула сыновьям, те подобрались, внезапно запели. Неправдоподобно красивыми сильными голосами братья-погодки — деревенщина, шалопаи — так слаженно повели свои партии, что у Алексея холод пополз по спине.

Вот вспыхнуло утро. Румянятся воды.

Над озером быстрая чайка летит.

Не ахти слова. Но голоса… Два голоса слились в единый, стянули прочие в стройный хор, скорбящий о чайке, застреленной ради забавы.

Лил слезы, не стесняясь, Иван Степанович. Они катились по красному от натуги лицу. Он вытирал их полотенцем и звенел-звенел на удивленье молодым тенорком.

 

***

Ближе к вечеру родня стала расходиться. Степан Ильич с Максимом пошли провожать Смирновых, Варвара с Аленкой отправились к Забелиным. За столом остались Иван Степанович, Алексей, Борис. Пили чай.

Надвигался дождь. Гигантский кулак тучи, проткнувший горизонт, крался по небу, растопыривал синюшные пальцы, готовясь прихлопнуть водяной ладонью Рыбацкий Затон. В потемневшую горницу вошла Ирина Антоновна.

— Иван, — настороженно сказала она, — тебя Пугач спрашивает, Генка.

— Что ему?

— Вроде что-то узнать.

— Пусть зайдет.

Жена скоро вернулась.

— Сюда не идет. Просит, чтобы ты вышел.

— Не много ли чести? — сказал, раздражаясь, одноногий глава колхоза. — Сейчас, побегу! Пьяный?

— Не поймешь.

Женщина снова вышла. Минуту спустя в сенях послышался топот; кашлянув в кулак и не задев штор, в горницу ввернулся Пугачев. В момент охватив взглядом всех, он уставился на председателя.

— Ты меня заложил, собака? — вдруг закричал он, подобравшись, как для прыжка, и скаля зубы.

— Чего орешь? — спокойно сказал председатель. — Вы, негодяи, что творите? Думаете, управы нет на вас?

— А вот это видал?

Генка выхватил из-под полы пиджака кинжал. Желтое, как старая кость, лезвие сухо стукнуло о пряжку ремня. Плавтов с силой толкнул от себя приставной стол; осколочно звякнули чашки, опрокинулось варенье. Сбоку к Пугачеву кинулись женщины. Тот невольно отступил на шаг в сторону. Это обстоятельство решило главное: момент для нападения, если оно предполагалось, был утерян. Александра Игнатьевна, загораживая сына, страдальчески голосила:

— Бессовестный! Бессовестный! Его пустили в дом, а он что удумал, греховодник проклятый! Уходи отсюда немедля, фармазон несчастный!

— Не был человеком и никогда не будет, — вторила ей сноха, тесня Пугачева на выход.

Алексей наблюдал происходящее как во сне.

— Я те последнюю ногу-то отшибу, — уже будничным голосом погрозил поверх голов женщин Пугачев. — Твоя тропка близкая — не спрячешься.

— И твоя недалеко.

Крутнувшись на одной ноге, дикий гость пошел вон. Взвизгнула схваченная грубой рукой входная дверь. Стало тихо.

Некоторое время все молчали. В оцепенении сидел Лешка на скамье и не знал, что делать. А что делать что-то надо, подсказывали всхлипы бабушки. Он видел жесткое решительное лицо дяди Ивана, его сжатый кулак на столе; видел неприкаянную маяту тетки Ирины, зачем-то ровняющей стулья вдоль стен; видел бледного Бориса с плотно сомкнутыми губами, — видел, но сознавал случившееся как нечто ирреальное, как выдумку далекого от жизни пошлого кино.

— Я его посажу, — сказал Иван Степанович. — Распоясался окончательно.

 

***

Лешка выбежал на бугор за село, припустил к Ивлевскому лесу. Независящая от рассудка сила гнала его от жилищ во тьму, кромсаемую огненными ремнями молний. Ничего подобного не испытывал он доселе: невыносимые страдания рвали плоть, ломали судорогой. Жгучие токи вихрились в голове, где занозой саднило слово, короткое, труднопроизносимое. Он мычал его вслух. «Трус!» — отдиралось оно от губ. «Трус!» — струпом с незаживающей раны.

Так вышло, что он не сразу усвоил суть «спектакля», устроенного Пугачевым. Он был зритель — не больше. Характер его неучастия в действии был естественен для родных, а поначалу и для него самого. Потом будто шоры упали с глаз. Почему не поднялся на того угрюмого, что пришел в их дом с намерением причинить зло?! С бабушкой почему не встал рядом?! Как дальше-то жить?

Первые холодные капли клюнули его в разгоряченную голову. Впереди лежал пологий спуск, обегающий широкой нисходящей лентой конец затона. По дальнему краю поля, где начинается лес, били молнии. Красные столбы в тупом беспорядке гвоздили землю, с жестким треском лопалась глыба воздуха над ней. То был ад.

Смиренным грешником двинулся он навстречу стихии. «Видишь, я ничего не боюсь, — в мыслях взывал он к тому, кто чудился рядом, чье присутствие ощущал даже кожей. — Хочешь, убей меня… Не боюсь!».

Как листва на ветру зашумел дождь. Одежда намокла, прилипла к телу. Сильный звук ударил в уши. Метрах в сорока стоял огненный столб. Стебли трав стыли малиновым светом. Последнее, что запомнил бедный художник, змеи корней в основании ствола. Гибельный ток сжигал его тело: он потерял сознание и упал.

 

***

Рассвело. Лешка лежал на полевой дороге, вдавленный ливнем в грязь. Холод назойливо вводил его в чувство, но голову не покидала свинцовая муть. Какая-то светлая точка беспокоила просыпающийся мозг. Он разлепил веки: капля дождя висела на кисточке мятлика, искрила перед лицом рубиновым глазом. Он отделил от земли ватное тело, побрел в Затон. Возле Забелиных остановился, обмылся в котле, потом постучал к тетке.

Открыв дверь, Дарья Степановна обрадовалась и испугалась:

— Где ты был? Что с тобой?

Алексей опустился на табурет в коридоре. Озноб бил его.

— Меня ударила молния.

Дрогнув от сострадания, тетка коснулась его плеча. Материнским теплом повеяло на Алексея от ее осторожных слов:

— Все будет хорошо. Сейчас принесу белье, переоденься и полезай на печь. Укройся тулупом и постарайся уснуть.

Она принесла исподнее мужа.

Едва жестяная стынь размякла внутри, Алексей обрушился в липкий тягучий сон.

 

Продолжение следует

 

Примечания

1. Так в летописи.

Рейтинг:

+1
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1015 авторов
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru