litbook

Проза


Целую, баба Клава+1

На четвертом этаже горит тусклая красная лампочка. Соседи ввернули, потому что обычные лампочки долго у нас не задерживаются. «По потолкам ходит и лампы ест – угадай кто?» – спрашивает сосед, Мишка-велосипед. «Воры», – говорю. «Не-а, не прально!» – Мишка щерит свой щербатый рот и в восторге брызгает слюной, – потолочный лампоед!» –  «Попасть бы домой», – размышляю я вслух, нащупывая левой рукой кнопку звонка. «Трррр-трррр», – дребезжит звонок. Откуда-то из недр квартиры слышатся торопливые шаркающие шаги. Ближе, ближе, вот уже совсем рядом с дверью. У самой двери шаги внезапно замирают, и я слышу, как старческая рука нащупывает глазок:

 – Кто там?

 – Баб Клав, это я, Наташа, – громко говорю я.

 – Наташа, это ты?

 – Да, да, это я, Наташа. Открывай.

 За дверью слышится негромкая возня. Мишка-велосипед приоткрыл дверь и с любопытством наблюдает за происходящим.

– Кто это? – снова спрашивает приглушенный голос.

– Да я, я, Наташа. Я пришла домой.

– Ничего не вижу в темноте, – жалуются за дверью, – а вы точно Наташа?

– Баба Клава, открой дверь, я замерзла, – я дергаю за ручку, – хватит уже меня допрашивать, я устала!

– Пароль! – голос за дверью суровеет, – если ты Наташа, скажи пароль!

Я наклоняюсь к двери и громко шепчу в замочную скважину:

– Иосиф Виссарионович Сталин…

О, чудо! Раздается долгожданный щелчок замка, потом еще один, и еще, и еще,
а потом до меня доносится звук волочения, как будто от двери оттаскивают что-то тяжелое. И, как апофеоз пьесы под названием «Отпирание входной двери», скрежещет отодвигаемый бабулей железный засов.

– Ну и ну, – говорит Мишка, почесывая в затылке.

– А что метлу не приставила? – интересуюсь я, переступая порог квартиры.

– Много ты понимаешь, – говорит баба Клава, пододвигая табуретку к двери, – кругом ширмачи и прощелыги, последнее отнимут. А ты не смейся! Смеется она! Ишь, чего! Вон, вчера в передаче показывали – у пенсионерки из квартиры украли пиисят тысяч рублей.

– Действительно, – пожимаю я плечами, – поучительная история. А деньги откуда, не сказали?

Вот уже пять лет, после того, как отец женился второй раз, я живу у бабушки – бабы Клавы, или Клавдии Леопольдовны. Так называют ее соседи и наши немногочисленные родственники. Два года назад я окончила медицинский институт и поступила на работу помощником патологоанатома в один из городских моргов. В свободное от работы время я посещаю курсы кройки и шитья в швейном училище. Баба Клава панически боится микробов и после трудового дня заставляет меня дважды мыть руки: первый
раз – хозяйственным мылом «75%», второй раз – туалетным мылом «Фиалковые зори». Если бы бабуля услышала про морг, я уверена, после работы меня бы дважды стерилизовали в автоклаве[1]. Именно по этой причине я говорю ей, что работаю участковым терапевтом.

Бабуля занимает светлую, довольно просторную комнату с окном на южную сторону. Этим старым, давно не крашеным окном комната глядит на улицу Ленина, по которой первого мая традиционно проходит демонстрация с выцветшими транспарантами, из года в год сокращающая свои ряды.

В комнате Клавдии Леопольдовны увековечены высокая кровать с подушками, накрытыми голубой кисеей, два добротных, но потертых кресла, приземистый комод
с телевизором «Спектр» и старый трельяж. Над комодом висят совершенно невообразимые часы с полудохлой кукушкой, которая каждый час делает так: ккых! Чаще вылезать ей лень – сказывается возраст.

Моя же комната глядит на север, солнце сюда не заглядывает, и мою жизнь освещает настольная лампа дневного света. На стенах – обои с серыми цветочками, которые когда-то были нежно-голубыми, но время и на них запечатлело свой след.

Бабуля продолжает копошиться возле входной двери, а я, наскоро перекусив, снимаю с полки швейную машинку и с головой погружаюсь в портняжное дело. На улице – непроглядная темень, тьма проникает в комнату, растекается по углам, а единственный уличный фонарь вздрагивает и подмигивает, когда мимо, рассыпая искры
в морозном воздухе, проходит троллейбус. Неожиданно дверь распахивается, и в слепящей полосе света показывается заспанное лицо бабы Клавы в круглых выпуклых очках:

– Иди, иди, – взволнованно бормочет бабуля, – иди, пошшупай! Пошшупай, как накалилась!

Я бросаю недошитую блузку и бегу за бабой Клавой, которая вприпрыжку несется по коридору, зажав подмышкой деревянный костыль.

Бабуля врывается в комнату, и на меня тяжелыми волнами накатывает спертый воздух, принося запах старости, пыли и приторного мыла «Фиалковые зори». Я, как обычно, ласково щупаю батарею и говорю:

– А когда ты в последний раз проветривала?

Баба Клава молчит. Откидываю штору и предъявляю бабе Клаве облезлое окно, наглухо заклеенное скотчем:

– В такой духоте можно легко потерять сознание. Это я тебе как врач говорю.

Не дожидаясь реакции, вытаскиваю из кармана портняжные ножницы, ловко поддеваю скотч, и в комнату врывается струя живительного морозного воздуха.

Баба Клава нацеливает на меня деревянный костыль. На ее лице появляется ироническая усмешка:

– А сквозит-то как! А? А сквозит-то! Чувствуешь? – и она подмигивает мне правой линзой вспотевших очков.

Я хватаю бабу Клаву под руку и волочу на кухню:

– Мы идем пить чай! Чай! Чай, чай! За это время все проветрится.

Баба Клава изо всех сил упирается, скребет костылем линолеум, но уже через пять минут неравной схватки мы сидит на кухне в гробовой тишине, и бабуля обиженно разглядывает мелкий горошек на занавеске. На плите бодро посвистывает пузатый чайник.

 …просыпаюсь я в час ночи от того, что в дальней комнате происходит какая-то странная возня. «Неужто окно клеит?» – размышляю сквозь сон. Выхожу тихонько
в коридор, по стенке, в кромешной тьме, добираюсь до комнаты, приоткрываю дверь
и включаю фонарик. На кровати высится какое-то необыкновенное сооружение. При ближайшем рассмотрении оно оказывается коробкой из-под телевизора «Спектр». Баба Клава лежит, укрывшись до подбородка одеялом и засунув голову в коробку из-под телевизора. На голове – шерстяная коричневая беретка. Я направляю луч света в коробку и выхватываю полный укоризны старческий взгляд:

 – Тебе все шуточки! А у меня вся голова выстыла! – плачет баба Клава, отворачиваясь от меня к стене.

На следующий день баба Клава поджидает меня около подъезда. Мы идем к соседке, живущей этажом выше, чтобы удостовериться, что батарея в ее комнате такая же горячая, как и у бабы Клавы. Соседка, Воро́ниха, живет одна. Ее сын, Павлик, служивший на Северном Кавказе, погиб в 1996 году, в самый сочельник; в те черные для нее дни она надела траурное платье, которое не снимает по сей день, за что получила свою нелепую кличку. После того как Павлика похоронили, никто больше не тревожит ее одиночество. Теперь в ее квартире проживают только старый котяра Маркиз да канарейка Варька, которые ежедневно примиряют ее с тяжелой утратой. Кот щурит тусклые глаза из приоткрытого ящика комода, и мне страшно хочется извиниться за наш внезапный визит:

 – Светлана Яковлевна, можно мы пощупаем Вашу батарею, – говорю я и киваю на бабу Клаву, которая, без лишних церемоний, протискивается в дверь своим маленьким тучным телом.

– Конечно, конечно, – приветливо лепечет Ворониха, запуская нас в недра своей двухкомнатной хрущевки.

 Баба Клава шаркающей походкой вваливается в комнату, находит взглядом батарею и тут же начинает ощупывать и оглаживать ее со всех сторон.

– Убедилась? – спрашиваю я. – Все батареи в доме греются одинаково. Все, мы уходим.

– Клава, ты бы успокоилась, – говорит Ворониха, – в церковь бы сходила. Что ты себя изводишь? И Наташеньке жить не даешь. Ну что тебе эта батарея?

Баба Клава не слышит – она пристально разглядывает отопительную систему.

– Может, чаю поставить? – предлагает Ворониха. – Я сегодня булочки пекла с маком, такие вкусные получились. Павлик их очень любил…

 Баба Клава ставит нос по ветру, но я подхватываю ее под руку и волоку домой.

– Ты видела? Видела? – начинает бабуля еще на лестнице. – У нее на батарее – винтиль! Она им круть-круть, а у нас батарея кипит! Нет, ты видела винтиль?

– Уймись, – осаживаю я бабулю.

Забежав в квартиру, баба Клава первым делом спешит к батарее:

– Вот! Вот! Кипятошная! Ой, Наташенька, она лопнет сейчас, сейчас лопнет! – баба Клава укутывает батарею старым одеялом. – Ширмачка проклятая! Ты видела, какие хитрые у нее глаза? Видела? Ширмачка! Она только и ждет, кабы мы уморились! Баба Клава задохнется, а она квартиру-то и оттяпает! Оттяпает! И свою родню из Башкирии, татар этих криворуких, чурок безграмотных, сюда понавезет!

 – Да ты в своем уме – кричу я, – какие татары? Она старая больная женщина! Ты посмотри на нее!

– А-а-а! Да ты с ней заодно! Вы сговорились! – напирает баба Клава, целясь в меня резиновым наконечником костыля, – как же! Как же! Куда ты хахелей-то своих водить будешь? Хахелей-то? К бабушке, чей, к бабе Клаве!

 Бабуля громко сопит и волочит к двери трехногую табуретку.

 – Метлу, метлу не забудь приставить! – кричу я. – А то Мишка-велосипед ночью за-лезет и золото-брильянты твои умыкнет.

Мы препираемся еще минут десять и, наконец, решаем поставить новую батарею,
с семью секциями вместо пяти:

– Надо евро-батарею ставить. На ней стоит твой любимый вентиль, можно температуру прибавлять и убавлять, – советую я.

– А Люся говорит, самые лучшие батареи – чугунные. Они – вечные, – бормочет баба Клава, наливая воду в чайник.

– А что, Люся твоя – спец по батареям? – интересуюсь я.

– Ничего не слышу, – баба Клава повышает голос и хватается за голову, – что-то уши заложило. Милочка, измеряй мне давление.

Во второй половине дня, перед началом моей смены в морге, мы идем в котельную. Там работает Вася-алконавт, который калымит продажей и установкой батарей. На наше счастье, Вася, вполне трезвый, сидит на ступеньках у входа и курит папиросу. Баба Клава делает страдальческое лицо и заводит плачущим голосом:

– Ребятки, у вас не найдется одна батарея для бабушки?..

– И для бабушки найдется, и для дедушки… – ухмыляется Вася. – Чугун?

– Чугун, сыночек, чугун, – баба Клава кивает головой, – семь секций.

– Ну, есть такая, – говорит Вася, пережевывая папиросу, – куда тащить-то?

– А почем? – спрашивает баба Клава.

– Три тыщи вместе с установкой, – Вася роняет окурок и давит его сапогом, – ребята утром придут – заварят.

– Три тысячи! – баба Клава хватается за сердце. – Аж сердце защемило! Да вы что!
У меня пенсия шесть тысяч! Да что ж это делается? Да что же это за нелюди за такие! Пожилую женщину хотят обобрать, инвалида второй группы! Да я еле хожу!

Я подмигиваю Васе и говорю:

– Отдай за две.

Вася приглядывается к бабе Клаве.

– Ну, ладно… – он нехотя поднимается с места, – что ж с вами сделаешь, бабы. Берите за две…

Лицо бабули озаряется счастьем, а я незаметно сую Васе недостающую тысячу рублей.

Я заступаю на дежурство в половину девятого вечера, опоздав на полчаса. День сегодня урожайный – жертва ДТП, два «подснежника» и утопленник. В помещении стоит невыносимый запах: «подснежники», найденные в овраге, оттаяли, и тухлая, месячной давности, плоть смердит, смешиваясь с запахом хлороформа и дезинфекции. К трем часам ночи мы с дежурным доктором Валерием Михайловичем приступаем
к последнему объекту.

– Мужчина, 45-48 лет, рост 176 сантиметров, механическая асфиксия, внешних повреждений не наблюдается, – диктует Валерий Михайлович, подготавливая утопленника к вскрытию.

– На улице мороз минус 21 градус, где он воду нашел? – размышляю я вслух.

– А, синяк какой-то. Он в ванной утоп. Помыться решил. Первый раз за последние сорок лет, – усмехается Валерий Михайлович. – Квартирант его нашел. Пошли кофейку попьем. Что-то я выдохся.

Я снимаю фартук, перчатки и отправляюсь в наш закуток ставить чайник. В закутке, неплотно прикрываемом ширмой, стоит старый диван, два стула со щербатыми спинками и обеденный стол. Я заваливаюсь на диван, вытягиваю затекшие ноги и на три минуты отключаюсь. Мне даже снится сон – Вася-алконавт затаскивает к нам
в квартиру чугунную батарею.

– Подъем! – передо мной стоит Валерий Михайлович и плотоядно разглядывает мои ноги в черных ажурных чулках.

– Не холодно тебе в таких чулках по морозу рассекать? – он кладет мне руку на колено и начинает мягко поглаживать.

– А я поверх гамаши надеваю, – бормочу я сквозь дрему.

– Давай… по-быстрому, – шепчет он и начинает поспешно расстегивать пуговицы на халате. В закутке – мертвая тишина, слышно, как в покойницкой капает вода, глухо ударяясь о дно эмалированной раковины.

– Угадай, что мне видно с дивана? – спрашиваю я Валерия Михайловича, приоткрывая один глаз.

– Ну?

– Мне видно чью-то мертвую ногу. По-моему, одного из «подснежников».

– А что тебе – картину Рембрандта должно быть видно, что ли? – удивляется Валерий Михайлович, – у нас тут, знаешь ли, не выставочный зал…

– Да ну, неохота. Давай лучше кофе попьем, – говорю я, спасаясь от пронзительного докторского взгляда, – мне утром еще с батареей бороться.

Руки Валерия Михайловича замирают на первой пуговице снизу и ползут в обратную сторону. Застегнув халат, он принимается шарить в полке, разыскивая кофейную банку, выныривает и неожиданно громко предлагает:

– Давай поженимся. Сколько можно тянуть? Надо просто пойти и расписаться.

– Ага, и где мы будем жить? У бабы Клавы? В общаге с твоим братом? Или, может, в покойницкой? Со жмуриками? – я киваю в ту сторону, откуда сквозь проем видна посиневшая нога. – Давай сменим пластинку!

– Ты никогда все не просчитаешь. Надо сделать шаг, и жизнь сама пойдет тебе навстречу. Проснешься однажды утром, а она скажет тебе… – в этот момент из одного из «подснежников» бурно выходят газы.

Валерий Михайлович опечаленно машет рукой.

После дежурства и двух практических занятий в училище я, наконец, приезжаю домой. Тяжелое предчувствие меня не обманывает – баба Клава открывает дверь с первого звонка.

– Ну что, поставили батарею?

Баба Клава стоит посреди коридора растрепанная, мокрая, в одном тапке, губы ее дрожат.

– Я ведь с них глаз не сводила! Глаз не сводила с них! Не ела, не пила, даже в уборную не ходила! Наташенька, даже в уборную не ходила! Ведь пришли – не пойми кто: то ли батарейщики, а то ли бывшие зеки! Я сразу поняла – татары!

– Да что случилось-то?

 – Ой, Наташенька! Обокрали! Обокрал-и-и! – воет баба Клава, размазывая слезы по морщинистым щекам.

 – Обокрали? А что взяли-то?

– Взяли! П-п-п-плед! Плед новый голубой, помнишь, плед шерстяной, я его из Германии привезла, розовый такой,– на лице бабы Клавы отражается неподдельное горе, – и мешок гречки унесли…

 Я стаскиваю сапоги и направляюсь в кухню. Открываю нижнюю антресоль – в самом углу стоит полный мешок гречневой крупы. Я начинаю заводиться:

– Вот крупа. Смотри – вот стоит твоя гречка. Полный мешок! Зачем им брать гречку?

– Ти-ти-ти! – баба Клава грозит мне пальцем. – А ты знаешь, сколько она стоит? Сто рублей килограмм!

– Ладно, что еще? Что еще украли? Плед? – я бегу в комнату и начинаю открывать все дверцы. Становлюсь на корточки и начинаю обшаривать углы. Баба Клава бегает за мной вприпрыжку, зажав подмышкой костыль, и громко икает. Отгибаю покрывало и принимаюсь вытаскивать из-под кровати артефакты времен последней пятилетки: две пары черных галош, всевозможные тапочки на толстой резиновой подошве, рыжий чемодан, горбатую настольную лампу:

– Плед у нее украли! Германский! Поди, при царе Горохе его покупала, его уж моль давно доела! АААААпчхи! – моему негодованию нет предела.

В самой глубине стоит коробка из-под старой посылки. Заглядываю внутрь – так и есть: в коробке лежит плед, аккуратно сложенный вчетверо и покрытый толстым слоем пыли.

– Он? Ну? Он, что ли?

Баба Клава пристально рассматривает плед.

– Не он! Тот – новый был, голубенький такой, шерстяной, «Маде ин Герману» написано.

– Так голубой или розовый?

Клавдия Леопольдовна молчит и кривит рот.

– Ну ладно, не переживай. Напиши заявление на имя участкового, я по дороге на работу занесу. По порядку – что украли. Будем разбираться.

Лицо бабы Клавы светлеет. Она берет у меня коробку с пледом и уходит на кухню. Там она долго копошится, тихо бормоча что-то себе под нос.

Прямо передо мной, на столе, лежит невеста. Голова в белой фате отделена от тела по самые плечи. Опавшее платье с вынутыми кольцами покрыто грязью и черными потеками крови. На оборванном подоле тают комки снега. Губы невесты, еще бледно-розовые, приоткрыты, как в прощальном поцелуе, а на щеке застыли бисерины подтаявших снежинок. Если прищуриться, кажется, что невеста плачет. В ее облике есть что-то гротескное, как будто обозленный ребенок вдоволь наигрался со своей куклой, нарочно изуродовав ее.

Валерий Михайлович поясняет:

– Голову ей грейдером снесло. Трактор шел с приподнятым грейдером.

Вчера, в районе Резоватова[2] свадебный кортеж, летящий на скорости 150 километров в час, врезался в трактор. Поэтому сегодня дежурят оба доктора: и Валерий Михайлович, и Федор Андреевич.

На соседнем столе лежит маленькая девочка, тоже в белом платье и с бумажными голубыми бабочками в косах. В окоченевшей руке зажата увядшая белая лилия. Нижняя часть туловища девочки практически отсутствует, на единственной ноге блестит белоснежный башмачок.

– Хрустальные башмачки Гингемы, – говорю я, – такие носила Элли из «Волшебника Изумрудного города»…

– Что? – переспрашивает пожилой доктор Федор Андреевич. Я чувствую, как волосы на голове у меня начинают шевелиться, а по затылку бегут мурашки.

– Эй, ты чего, – Валерий Михайлович стучит по столу, – иди спиртику нюхни. А то
и вовнутрь?

Я откупориваю бутыль с медицинским спиртом и отхожу к окну. Огромные сосульки спускаются с крыши до самой земли, упираясь в низкий карниз. Мне хочется, как детстве, сорвать одну, поменьше, и сгрызть с громким хрустом. На крыльце стоит Федор Андреевич и докуривает сигарету. «Интересно, о чем он думает? – размышляю я. – О превратностях бытия или о том, что дома кончилась картошка?» Доктор бросает окурок в снег и возвращается в помещение.

– К десяти приедут родственники на опознание, – говорит он, – из Ромоданова. Так что надо потерпевших привести в божеский вид.

– Жениться не передумал? – спрашиваю я Валерия Михайловича.

Он пожимает плечами.

– А водила-то, тот, что в тракторе, на девятый километр[3] отправился, – говорит Федор Андреевич.

В квартире витает аппетитный запах картошки, жаренной на сале. Баба Клава стоит у плиты и яростно скребет деревянной лопаточкой по дну:

– У меня, Наташенька, уже вторую неделю спина болит. Так болит – мочи нет! Ходить не могу, все косточки ломит! А терапевты ваши ети не понимают ни шиша. Зайдешь – сидит она на стуле на своем, бумагу марает. Каракули свои выписывает. Цаца белобрысая. Гулена крашеная. Даже и не взглянет на бабушку. Талон выдаст – и иди восвояси.

– Это называется старость, – прерываю я ипохондрический монолог, – от старости не придумали еще лекарства.

Баба Клава разглядывает меня сквозь очки:

– Все вы дохтуры такие – бессердешные! Сама-то! Небось, тоже старичков обижаешь? Не здоровкаешься, поди, с больными-то? Вот я спрошу в поликлинике, как там Наташа Тяжева работает! Как больные жалуются на нее…

– Не жалуются, – успокаиваю я бабулю, – мои больные вообще ни на кого не жалуются. Они у меня смирные.

– То-то! Смотри, не обижай бабушек!

Баба Клава перекладывает картофельные кубики на тарелку. В ее старческих глазах возникает нездоровый блеск:

– А я, Наташенька, знаешь, что? Я на етого пузьнесмена в собес написала.

– На кого?

– На Петра Канайкина. Он у нас в доме магазин открывает. Химией торговать будет!

– А тебе-то что? Ты что, с третьего этажа зубную пасту чуешь?

 – Ти-ти-ти! Я сегодня чуть не задохнулась! У меня всю грудь как веревками стянули: ни вдохнуть, ни выдохнуть! И запах етот вонючий, ариелем против пятен, прямо сквозь стены пролазает!

– Твои «Фиалковые зори» еще ни один «Ариэль» ни перешиб. И что ты хочешь? Чтобы собес Петру Канайкину пальцем погрозил?

– Я хочу, – шепчет баба Клава, – чтобы мне новую квартиру дали! За моральный ущщерб.

– Ну-ну, – я качаю головой, отправляя в рот ложку жареной картошки.

Весь следующий день баба Клава сидит, затаившись, в своей комнате. Часов в шесть по местному времени раздается звонок в дверь. Открываю – пожалуйте вам: на пороге стоит частный предприниматель Петр Канайкин в черном кожаном пальто, блестящих лакированных туфлях и с жалобным письмом из собеса в кармане. Наша красная лам-почка потолочному лампоеду пришлась не по вкусу, поэтому она все еще сидит на месте. В ее сюрреалистическом свете все наши гости кажутся посланцами с того света, и я мысленно прикручиваю к голове частного предпринимателя Канайкина рога.

– Добрый вечер! Клавдия Леопольдовна здесь проживает? – Петр Канайкин щурит глаза, пытаясь разглядеть меня в красноватой полутьме.

– Наташенька, кто там? – слабым голосом кричит баба Клава из комнаты.

Я пропускаю частного предпринимателя в прихожую и принимаю из его рук дорогое кожаное пальто. Потом мы молча идем по коридору, и я стучусь в комнату бабы Клавы:

– Клавдия Леопольдовна, к тебе гости…

Петр Канайкин морщится, вдыхая терпкий запах мыла «Фиалковые зори». Баба Клава сидит в старом кресле с журналом «Лиза» на коленях и разглядывает какую-то сладкую парочку. На голове у нее высокий начес, сдерживаемый фиолетовым гребнем, а на коричневом трикотажном платье лежат глазастые красные бусы. Частный предприниматель Петр Канайкин мнется, подбирая слова и, наконец, говорит:

– Клавдия Леопольдовна! (Старая грымза.) Ну зачем Вы так? (Ты реально достала, старая стерва.) Я думаю, мы сможем решить вопрос… (Когда ж ты сдохнешь?)

Баба Клава убирает журнал и кидает на частного предпринимателя испепеляющий взгляд:

– И не стыдно тебе! Пузьнесмен! Прощелыга! Потравить решили нас, пенсионеров? Понавез он тут ариелей своих, порошков етих импортных! Конечно! Помрут бабушки, а квартиры ихни вам, прохиндеям, достанутся!

Я ретируюсь, оставляя несчастного предпринимателя Канайкина на растерзание бабе Клаве. Вытаскиваю швейную машинку и начинаю с остервенением строчить, чтобы не слышать бесконечные жалобы моей вышедшей в тираж бабки. Лампа дневного света бьет в лицо, и мне чудится – стоит обернуться, и я увижу лежащую на столе невесту, которой Валерий Михайлович аккуратно пришил голову, а я покрасила губы алой помадой. Нежные голубоватые лучи греют мне щеки, и я чувствую себя почти как дома. Нет, мой дом не здесь – не в этой квартире, где дряхлая кукушка из последних сил отсчитывает последние бабкины часы, и не там, куда отец, избегая смотреть мне в глаза, последние ннадцать лет водил женщин, не теряющих надежду обрести личное счастье. Мой дом – это городской морг №2. Это единственное место в мире, где мне рады и где я не чувствую себя «в гостях».

После получаса дипломатических переговоров баба Клава с частным предпринимателем Канайкиным (Петюней) едут покупать кондиционер. Из окна кухни я наблюдаю трогательную картину: баба Клава, поддерживаемая под руку ширмачом
и прощелыгой Петей, забирается в просторный джип. Из окна этажом выше ту же картину наблюдает Ворониха, и слезы горечи и умиления текут по ее осунувшимся щекам, падая мне на подоконник. Баба Клава улыбается и машет мне рукой: «Пока-пока…»

В субботу мы сидим дома и ждем прибытия кондиционера. Баба Клава бродит туда-сюда по квартире, громко шаркая тапочками, и что-то бормочет себе под нос. «Тррр-трррр», – тарахтит звонок. Я подхожу, чтобы открыть, а баба Клава всем телом виснет у меня на руке и пытается оттащить от двери:

– Нет, не открывай! Не открывай! Уходите! Кыш! Нам чужого не надо!

За дверью приятный мужской голос произносит:

– Кондиционер «Philips» вы заказывали?

– Нет! Это не мы! Уходите! Везите его назад!

Я, не успев оказать сопротивление, валюсь на пол, сбитая деревянным костылем:

– Ты что? – ору я. – Белены объелась? Это же твой кондиционер привезли!

– А ты видела образину-то его? Видела? Пети-то етого? Как у порося откормленного! Это же бандит! Вор! Он же нас укокошит! Кокнет нас! Вот пойдем мы
с Марь Николаевной гулять на аллею, а он нас из ружья-то снимет! Вона там как видно-то все из девятиэтажки!

Я отталкиваю бабу Клаву и пытаюсь открыть дверь.

– Теперь я понимаю, – кричу я, – почему твой муж от тебя слинял! Если бы я была твоим мужем, я бы не в Пензу, я б вообще в Антарктиду убежала! К пингвинам. Чтоб только тебя не видеть!

– Копся́! – вопит баба Клава. – Сикильдя́вка! Ты мне по гроб жизни обязана! Я тебя воспитывала! Ночей не спала! Приютила тебя в своем доме! Пока отец твой, турок етот, татарин проклятый, курв домой водил. Все подушки с одеялами прокурил у меня! Не успела мать в землю улечься, а он уж привел шалаву какую-то заморскую! – баба Клавы переводит дух. – Oй, доченька моя бедная, ласточка моя… Схорони-и-ли…

– Прекрати! – ору я. – Заткнись!

Неимоверным усилием мне удается отодвинуть от двери бабу Клаву, трехногую табуретку и метлу. Я в бешенстве орудую бесконечными запорами и, в конце концов, открываю дверь – на пороге стоит симпатичный парень в белой кепке с надписью «Служба доставки». Он улыбается, глядя на кого-то позади меня (я даже знаю, на кого) и говорит:

– Улица Ленина, дом 35. Квартира 70.

Я выскальзываю из квартиры и тащу симпатичного парня в белой кепке на четвертый этаж. Там я звоню в квартиру к Воронихе. Ворониха удивленно смотрит на меня, на парня и на объемную коробку.

– Заносите, – говорю я.

Ворониха вопросительно смотрит на меня большими печальными глазами.

– Это подарок, – объясняю я. – От Союза ветеранов боевых действий. Вчера военком приходил, никого не застал дома. К весне решили матерям помощь оказать. Солдатам, представленным к государственной награде, ставят кондиционеры.

Ворониха взволнованно вытирает руки о цветастый передник и повторяет «спасибо, боже милостивый, спасибо». Симпатичный парень с кондиционером «Phillips» исчезает в ее квартире.

…ночую я в общаге у Валерия Михайловича. Его брат уехал на выходные навестить родителей, и Валерий Михайлович целый час обладает мной на узкой железной кровати, которая без зазрения совести кряхтит и постанывает, придавая нашему нехитрому занятию походный шарм. На сорок пятой минуте я испытываю нечеловеческий оргазм, вызванный воспоминаниями о кондиционере «Philips» и бабе Клаве, которая под ручку с Марьей Николаевной прогуливается по аллее Дружба. Потом мы включаем DVD, садимся на табуретки и смотрим «Аэроплан» с Лесли Нильсоном в главной роли, а на приоткрытую форточку липнет мокрый снег, собираясь в маленькие серые комочки.

В понедельник я возвращаюсь с дежурства и обнаруживаю, что входная дверь приоткрыта.

На площадке царит гнетущая тьма – красная лампочка блестит острыми краями в полумраке, вдребезги разбитая пьяными подростками.

– Баба Клава! – спрашиваю я. – Ты где?

Захожу в квартиру – никого… В углу аккуратно стоит лысая метла, а возле нее – трехногая табуретка. В комнате бабы Клавы сладко пахнет духами «Красный мак», столь обожаемыми бабулей, смешанными с вездесущим запахом мыла. Значит, ушла
в собес. Набираю номер бабы Клавы. Пользоваться сотовым телефоном она не умеет, но умеет нажимать кнопку приема. «Абонент недоступен», – буднично сообщает телефон. Кто бы мог подумать! Захожу на кухню и вижу на столе какой-то лист, испещренный нестройным старушечьим почерком:

«Уважаемый Владимир Иванович!

Слезно прошу Вас спилить две березы перед моим окном. Березы тычут в окно своими ветками, а когда обрастают листьями, загораживают мне свет. Я – инвалид второй группы, и сидеть в темноте вредно для моего здоровья…»

«Черновой вариант, – думается мне, – значит, точно понесла в собес».

Выхожу на площадку и стучусь в квартиру к Мишке-велосипеду. Мишка, одетый
в белую майку и полосатые семейные трусы, выглядывает из-за двери. Его аккуратный, в полосочку, зад отражается в зеркале напротив дверного проема:

– Ну ты че ломишься так поздно?

– Привет! Бабулю не видел?

– Видел. А что?

– Куда она пошла?

– На пиво дашь?

– Дам. Говори, куда бабуля пошла.

Мишка щерится, демонстрируя желтые нечищеные зубы, и протягивает руку. Я выдаю ему стольник.

– Благодарю, – Мишка отвешивает мне низкий поклон. – Часов в девять еще ушла.
С клюшкой и черной сумкой.

– А в какую сторону пошла?

– В сторону пруда, по короткой дороге. И дверь забыла закрыть.

– А что сам не вышел, не закрыл? Я же тебе ключи дала!

Мишка мнется на пороге:

– Ну, понимаешь, тут Валька зашла. Неохота было выходить…

Я начинаю волноваться. Короткая дорога пролегает через городской пруд, зимой ее заносит сугробами, и дети катаются на ледянках с крутого склона вниз. Набросив куртку, я бегу по подтаявшему снегу к пруду. Где-то позади меня остаются два тускло горящих фонаря, впереди – непроглядная тьма, едва освещаемая узким серпом луны. Навстречу мне идет какой-то мужичок с санками, груженными микроволновой печкой.

– Вона, месяц вылез. Морозит! – говорит мужичок, показывая на ясный серп.

Дорогая вся испещрена следами детских, взрослых и старческих ног. Сапоги, валенки, ботинки, маленькие уколы шпилек. Я замечаю, что из сугроба торчит небольшой темный предмет. Раскапываю варежкой снег – так и есть: сотовый телефон. Пролежав целый день во влаге, телефон не подает признаков жизни, на корпусе замерзла вода.

– Потеряла что-нибудь? – проявляет участие «астроном» с санками, неотрывно глядя на луну.

– Кого-нибудь, – уточняю я, – бабку свою потеряла. Утром ушла в собес и до сих пор не вернулась.

– Ты бы в больницу позвонила, доченька, – советует мужичок, – ей, небось, поплохело, да забрали ее.

Дома я обзваниваю все городские больницы, всех своих знакомых врачей. Баба Клава бесследно исчезла. Здесь, на тумбочке с телефоном, уткнувшись лицом в записную книжку, я и засыпаю прямо с трубкой в руках и сплю беспробудно до самого утра, пока меня не поднимает старый будильник, тарахтящий из бабусиной комнаты. После чего я сплю еще полчаса и, разбуженная шумом воды в соседской квартире, приезжаю на работу с огромным опозданием.

Дежурит Федор Андреевич. Он сидит в нашем закутке и со смаком уписывает бутерброд с колбасой.

На столе в покойницкой лежит одно-единственное тело. И это тело кажется мне до боли знакомым. Баба Клава укоризненно смотрит на меня правым приоткрытым глазом. Голова ее неестественно свисает набок. Седые мокрые волосы спутались, как мочалка, на скуле чернеет синяк. К ногам, обутым в старые сапоги, налипли комья илистой грязи и песка. Один сапог просит каши, и сквозь дырку выглядывает розовый носок, подаренный мною бабе Клаве на очередной женский день.

– Вот правильно, – говорю я, – надела, наконец, носки. А то не нравятся они ей, видите ли. Цвет слишком броский! А сапоги твои выкинуть давно пора и новые купить. Только тебе ведь жалко! Как же, сапоги выбросить! Ты же в них при царе Горохе еще щеголяла!

Баба Клава не отвечает и продолжает смотреть в пространство голубым глазом
с расширенным зрачком.

– Че молчишь? Нечего сказать, да? – я машинально надеваю резиновые перчатки. – Березы ей свет загораживают. В окно тычут ветвями. Жить ей темно!

Из закутка выглядывает встревоженный Федор Андреевич с куском копченой колбасы в зубах.

– Дура ты старая! – кричу я. – Дура! Понесло тебя в собес! Сидела бы вон, сериал свой смотрела, как все бабки! Что ж тебе не жилось-то по-человечески?

Федор Андреевич подходит к столу, где распласталась окоченевшая баба Клава.

– С тобой все нормально? – он пытается поймать мой взгляд. – Ты чего к покойной пристаешь?

– Знакомьтесь, – говорю я, – баба Клава. Клавдия Леопольдовна.

Федор Андреевич морщит лоб и нащупывает в кармане пачку сигарет:

– Пойду покурю.

– Заметь – никто с тобой не хочет общаться, – говорю я бабе Клаве, – потому что ты кого хочешь достанешь. Правильно – молчи. Ты не представляешь, как приятно иногда посидеть в тишине.

Через приоткрытую дверь мне слышно, как Федор Андреевич разговаривает с Валерием Михайловичем:

– Да. Да… Она… Да утром ее привезли... Я подумал, бомжиха какая-то… Нет, возле пруда нашли… Перелом шейного отдела позвоночника… Да леший ее знает! С берега навернулась, скорее всего…

Через час приезжает Валерий Михайлович, и они с Федором Андреевичем уговаривают меня уехать домой. Домой я приезжаю с бутылкой водки «Столичной» и двумя пачками сухариков. Я вываливаю сухарики в тарелку, наливаю стопочку и хочу уже почтить светлую память бабы Клавы, как вдруг в уши мне ударяет непривычная тишина. Я приоткрываю дверь в комнату бабы Клавы и вижу, что дверца у часов открыта, а старая кукушка висит на металлической пружине головой вниз. Часы остановились около суток назад, и мертвые стрелки застыли на середине своего бесконечного пути. Я вырываю почившую кукушку и выбрасываю ее в урну. Потом спешно открываю гардероб, вытаскиваю оттуда коробку с туалетным мылом «Фиалковые зори» и, дождавшись, пока тротуар опустеет, высыпаю в окно сиреневые кирпичики ароматных упаковок. Пачки с мягким стуком ударяются о заснеженный тротуар. Улыбка озаряет мое обветренное лицо и не сходит с него целых полчаса, пока последняя упаковка с мылом не исчезает в кармане очередной незнакомой тетки.

…Когда вся мебель из комнаты бабы Клавы вывезена на свалку, а зачищенный дощатый пол готов к грунтовке, я замечаю между половиц маленький клочок бумаги. Тяну за краешек, и из-под половицы показывается небольшой тонкий конверт. На нем неровным почерком Клавдии Леопольдовны написано: «Наташеньке»:

«Дорогая моя внученька Наташенька. Если ты сейчас читаешь это письмо, значит, меня уже нет в живых. Под этой половицей на черный день я спрятала наши фамильные драгоценности. Сама знаешь, какие сейчас времена – мировой кризис, кругом война, а коммунизм так и не построили. Не сегодня-завтра все мы помрем с голоду. Отцу про тайник не говори – он тебя как липку обдерет, и все своей курве отдаст. Останешься ни с чем. Драгоценности перепрячь, а то турки залезут с первого этажа и все украдут. Мишке-велосипеду не доверяй, он давеча к нашей квартире свои ключи примерял (сама слыхала). Хахелей домой не води – им всем только одно надо. Замуж выходи непорочной.

Целую, твоя баба Клава».


[1] Аппарат для нагревания под давлением выше атмосферного, при высокой температуре.

[2] Село, центр сельской администрации в Ичалковском районе Республики Мордовии. Население 307 чел. (2001), в основном русские.

[3] Простонародное название психиатрической лечебницы в селе Берсеневка (Республика Мордовия).

 

Рейтинг:

+1
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 995 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru