Встреча с большим писателем даже в маленьком рассказе всегда становится значительным событием. Как притяжение огромной планеты, встреча эта возмущает в душе целый ворох мыслей, вызывает непредсказуемые события, другие встречи, как будто запускается неостановимая цепная реакция. Большой писатель обязательно бросает в тебя горсть семян истинной мудрости, которые обязательно — рано или поздно — прорастут, а ты не сразу, а может быть, вообще никогда не уловишь этой связи. За произведениями великих всегда стоит нечто большее, чем просто сюжет или какой-то, пусть даже жизненно важный, вывод. Кто-то пытается находить в тексте фрагменты биографий — и снова это не будет полной правдой.
Сразу заметим, что рассказ «Коммуналка» был написан по «горячим» следам реальных событий, произошедших в жизни автора (условно тождественного, в данном случае, герою) не очень давно, поэтому публикуется это произведение, не вошедшее в десятитомное собрание сочинений, впервые.
К сожалению, ничто не вечно. Даже, как мудро заметил Вацлав Михальский, «советская власть, которая казалась вечной (курсив мой. — И.К.)». Сон о коммуналке, впоследствии напророчивший долгое проживание у соседки, действительно стал вещим — в этот самый день герою, ненадолго отлучившийся к старому другу-соседу в тапочках и тренировочных брюках, потерял свой дом. Контраст солнечного утра, тихой и прекрасной ранней осени, отличного настроения у героя рассказа с тем, что произошло впоследствии, был довольно разителен. Надежды на столь же «лучезарный вечер» не оправдались. Пожар возник неожиданно, начавшись по неизвестным причинам, и поскольку у первых подъехавших пожарных не было воды, продолжался до тех пор, пока дом не выгорел дотла. За несколько часов герой потерял всё, что имел.
Остаться без дома и без всего имущества в 77 лет, а потом, как дед Адам (о котором Вацлав Михальский писал в повести «Адам — первый человек» и в других произведениях, например, «Рецензия»), в этом же возрасте без долгих раздумий начать строительство нового дома, скрупулёзно, как Робинзон Крузо, с нуля налаживая систему своего быта — поступок, достойный не просто книжного, а настоящего героя, обладающего колоссальной силой духа.
В рассказе автор опускает предполагаемую «сентиментальную» часть, в которой бы подробно описывались утраченные навсегда любимые вещи, переживания, нагруженные эмоциями, по поводу потери крыши над головой. Мы встречаем героя на пороге состояния, называемого «ступор». Тем не менее сам тон рассказа, написанного спустя какое-то время, даёт нам понять, что с произошедшим герой справился без показных драм, причитаний, достойно и мудро принимая страшное событие. От тюрьмы и от сумы не зарекайся — с той же мудростью и смирением говорят на Руси.
Ничего вечного нет. Когда-то приютивший нас дом может исчезнуть в один момент, вспыхнув ли в пламени пожара, развалившись ли под ударами гидромолота, скрывшись ли под водой в результате «планового затопления» ради какого-нибудь «светлого будущего», или просто уйдя под землю от старости. И тогда останутся лишь воспоминания о нём, втираясь в память каждой деталью, каждой щербинкой на ступенях, резным ключиком от шкафа, синим стеклянным графином с вычурной пробкой или потрескавшимся корешком любимой книги — и поневоле задашься вопросом: было ли это на самом деле? Парадокс, но порой исчезнувшее навсегда кажется более реальным, чем настоящее.
«В какую щель мироздания всё это утекло и утекает?» — риторически вопрошает герой, некогда проживавший в старинном особняке на Патриарших прудах — в той коммуналке вместе с ним занимали крохотные комнатки и делили 35-метровую кухню шесть человек (и семеро котов, по решению домкома утративших свою гендерную принадлежность). «Вот скоро оцифруют всё человечество, поставят под тотальный контроль, и тогда станет понятно всем, что регистрированный и кастрированный — одно и то же», — иронизирует повествователь, но не плачется в читательскую жилетку, а замечает при этом: «Сейчас почему-то считается, что жить в коммуналках было невыносимо плохо. А на самом деле в коммунальном быте было не только хорошее, а даже очень хорошее». Умение принимать явления жизни философски, с уважением к Провидению, выгодно отличают героя «Коммуналки» от некоторых его современников, например, от известного автора эссе «Полторы комнаты», который «на троих» делил комнату площадью 40 м2 — что и на сегодняшний день является весьма неплохим стандартом проживания многих семей в России.
Но напомним читателю, что в биографиях отечественных мыслителей было много других показательных случаев. Так, небольшую комнатку своей матери в коммунальной квартире Михаил Лобанов называл «психологической почвой», «светелкой». Вадим Кожинов провёл детство в квартире, где на 45 м2 жили 15 человек. Как видим, условия проживания не становились источником оправдания личных неудач для упомянутых критиков.
Вообще, насколько реально отгораживает нас наш дом от окружающего мира? Насколько иллюзорны стены, отделяющие нас от наших соседей, наших ближних? А может быть, мы все — обитатели огромной коммуналки? Жители «казавшегося вечным» СССР, когда-то окружённые ядовито-зелёными стенами общих уборных, более охотно это подтвердят.
Ничто не вечно, как не вечен постоянно меняющийся вокруг нас мир, как не вечен и наш земной путь. Почему исчезает в небытие то, что нам дорого, то, без чего представляется немыслимой дальнейшая жизнь? Где найти силы принять такой порядок вещей и «встроить» себя в происходящие трагические перемены?
Как узнаём из «Коммуналки» (говорим об этом, чтобы на пике печальных размышлений читатель всё же улыбнулся), в далёком африканском королевстве, где давным-давно побывал герой рассказа, внезапно «восстали вожди марксистских племён» — этот факт, взятый из старого французского бортового журнала, позволяет нам уверенно полагать, что есть ещё люди, готовые поспорить со своей судьбой…
Ирина КАЛУС
В то сентябрьское утро мне приснилась наша коммуналка. Коммуналка и африканское королевство, где я побывал давным-давно, на исходе советской власти, которая казалась вечной. В снах часто бывает все вперемешку, на то они и сны, чтобы соединять в один комок были и небылицы, далеко отстоящие друг от друга как во времени, так и в пространстве. Я увидел свой сон за несколько минут или секунд до того, как проснулся. Кто знает, как быстро прокручиваются в подсознании наши сны? Какая у них скорость? Я не знаю. Я видел во сне все четко — что называется, в фокусе — и хорошо слышал давние голоса, прежде других — голос Марии Васильевны.
— Более не менее многие в подавляющем большинстве москвичи! — говорила наша соседка Мария Васильевна. Она говорила так всегда в тех случаях, когда ей хотелось поставить человека на место, указать ему, кто есть кто. При этом ее румяное старческое лицо делалось таким значительным, а обычно слабый и писклявый голос наливался таким металлом, что многие даже и понимали, что она хотела сказать, а те, кто не понимал, все равно инстинктивно ретировались, делая вид, что поняли.
Конечно, я проснулся с воспоминаниями о нашей коммуналке, она так и стояла у меня перед глазами. В моей спальне было очень светло и как-то празднично. Я подумал, что, наверное, это от всплывших во сне картинок моей второй молодости. День выдался настолько солнечный, что даже примыкающий к спальне балкон под крышей не застил мне света.
Накануне вечером я договорился с соседом, что к десяти утра буду у него. И вот, позавтракав и выпив полагающиеся мне по старости лет таблетки, я пошел к соседу, что жил в своем доме метрах в двухстах пятидесяти от моего участка. Дома в нашем небольшом поселке стоят в одну линию. Посередине узкая асфальтовая дорога, слева по пути моего следования на фоне молодых березок сумрачно поблескивала внизу мелководная речка, справа шли участки с домами, а за домами — нещадно вырубленный в последнее время лес. Его везде вырубают для каких-то застроек, дорог и прочего светлого будущего. Было очень тепло, и я пошел к соседу в шлепанцах на тонкий носок, в легких штанах, которые принято называть тренировочными, в рубашке с короткими рукавами.
«Есть в осени первоначальной
Короткая, но дивная пора —
Весь день стоит как бы хрустальный,
И лучезарны вечера…» —
как-то само собой пришли на память строки Тютчева.
День стоял, действительно, хрустальный. И я подумал о том, что, наверное, и вечер будет лучезарным.
Я вышел со своего двора в 9.55 по московскому времени 20 сентября 2015 года. Так показывали оба моих мобильных телефона. Почему у меня их два? Да потому, что при помощи одного я частенько разыскиваю другой. С удовольствием шагая по чистой асфальтовой дороге, наверное, от хорошей погоды и как бы разлитой в самом воздухе общей радости существования я чувствовал явный прилив сил. За минуту прикинул планы на весь день, а потом вернулся к своему сну — стал вспоминать нашу коммуналку.
Коммунальная квартира была у нас большая, но с единственным маленьким туалетом и маленькой ванной комнаткой. Стены этих интимных помещений были выкрашены ядовито-зеленой краской, а от того, что потолки в нашей квартире были очень высокие (наверное, метра четыре), то и в туалете и в ванной каждый чувствовал себя, как на дне колодца. Почему стены были выкрашены ядовито-зеленой краской? Да, наверняка, не по злому умыслу, а потому, что такую завезли в ЖЭК. В те времена только так и бывало: что завезли, тем и выкрасили.
Располагалась наша квартира на высоком первом этаже четырехэтажного особняка конца XIX века, неподалеку от Патриарших прудов. Улица, на которой мы жили, считалась «режимной», потому что, кроме нас, квартировали на этой чистенькой улочке в аккуратно построенных светлых кирпичных домах с большими окнами так называемые «большие люди», а около и вокруг этих домов день и ночь ходили «топтуны» — маленькие люди, охранявшие покой больших. Поговаривали, что отдельные из топтунов дотаптываются аж до генералов: так что не все было бесперспективно в те тихие времена «застоя».
Сейчас почему-то считается, что жить в коммуналках было невыносимо плохо. А на самом деле в коммунальном быте было не только плохое, но и хорошее — и даже очень хорошее. Не зря ведь само слово «коммуналка» произошло от слова «коммуна». Например, в нашей коммуналке мы жили вполне дружно, во всяком случае без явных скандалов. Может быть, нашу спокойную жизнь обеспечивало малое число жителей и относительная покладистость каждого в отдельности. Нас было четыре семьи, но всего шесть жильцов: мы с женой, еще одна более пожилая пара и две отдельно взятые старушки — Мария Васильевна и Екатерина Ивановна. О последних следует сказать особо: они были очень разные, очень недолюбливали друг друга и очень крепились, чтобы не выплеснуть свое негодование наружу.
Екатерина Ивановна в двадцатые и тридцатые годы XX века танцевала в кордебалете Московской оперетты и всегда помнила о вершинах своего Олимпа. К Марии Васильевне, проработавшей всю жизнь няней по семьям и детским садам, она относилась как к безусловно младшей по званию, примерно так, как относятся генералы к старшинам-сверхсрочникам. Тем не менее они обращались друг к другу на вы и по имени-отчеству.
Общий на всех черный городской телефон стоял на тумбочке в коридоре, едва освещенном маленькой желтой лампочкой под высоким потолком. Рядом с тумбочкой, на которой стоял телефон, были двери в комнату Марии Васильевны, а напротив них всегда распахнутые двери на нашу большую кухню. Почему я пишу «большую», да потому, что кухня была действительно большая — 35 квадратных метров, так что четыре газовых плиты помещались в ней более чем свободно, равно как и четыре разделочных столика и какие-то шкафчики, и две раковины для мытья посуды.
В то воскресное утро на кухне возились только наши милые старушки. Екатерина Ивановна чистила за своим столиком у большого окна во внутренний двор дома морковку, чтобы как всегда делать из нее для себя сок. Мария Васильевна жарила на большой сковороде лук на постном масле. Вдруг длинно зазвонил телефон, и Мария Васильевна тут же кинулась к нему, потому что всегда ждала звонка от дочери, которая жила со своей семьей отдельно и как скрипачка высокого класса часто бывала на зарубежных гастролях вместе с другими музыкантами прославленного во всем мире симфонического оркестра. На это раз дочка звонила из Америки, и Мария Васильевна так увлеклась разговором, что забыла про лук на плите. Вскоре дым от подгорающего лука заполнил всю кухню и начал перетекать в коридор.
— Вы что не видите, что у меня лук горит?! — вбегая в задымленную чадом кухню, возмущенно воскликнула Мария Васильевна.
— А вы что, не видите, что я сижу спиной к вашему луку? — не оборачиваясь, хладнокровно парировала Екатерина Ивановна.
Соседки жили в этой коммуналке с 1920 года, и трудно вообразить, чего они не узнали друг о друге за шестьдесят лет с гаком. Как говаривал о них другой наш жилец, склонный к черному юмору Марк Модестович: «скованные одним унитазом».
Марк Модестович и его очень вежливая жена были как раз той второй парой, о которой я писал вначале. Невысокого роста, хрупкая, белокурая, светлоглазая жена Марка Модестовича произносила очень немного слов: «здравствуйте», «пожалуйста», «извините», «будьте любезны». Только вот эти пять слов, других я от нее никогда не слышал. Всего пять слов, но их вполне хватило, чтобы она запомнилась мне навсегда самым лучшим образом.
А не запомнить самого Марка Модестовича просто не представлялось возможным. Это был очень крупный, как говорят о таких женщины, «представительный» мужчина лет пятидесяти пяти. Особенно крупной и представительной была у него голова, а точнее непосредственно лицо: очень широкоскулое, очень лобастое, очень носастое, очень губастое, с увеличенными стеклами очков и от этого очень большими серыми глазами. Его тихая жена работала врачом в поликлинике, а он был электромонтер, но очень начитанный. В нашем единственном туалете всегда лежали на полочке справа от унитаза журнал «Огонек» с неразгаданным до конца кроссвордом и дешевая авторучка — Марк Модестович неустанно работал над развитием данного ему интеллекта. Еще он лечил магнитами свои колени, и всем нам предлагал эти магниты как чудодейственное средство от многих болезней. Учитывая все вместе взятое, я тайно прозвал соседа: «Марк Мордастович Монтер — изобретатель магнита».
В разговорах с женой мы так часто называли его Мордастовичем, что однажды, когда на ночь глядя моя курящая жена решила стрельнуть сигаретку, она так и обратилась к нему:
— Марк Мордастович, не дадите сигаретку?
Не успев ничего сообразить, он машинально дал ей сигаретку, она буркнула «спасибо», а влетев в нашу комнату, сходу бросилась на застеленную кровать и, давясь от хохота, накрылась подушкой.
К счастью, на этом инцидент был исчерпан, и мы продолжали общаться с Марком Модестовичем как ни в чем не бывало.
В нашем красивом четырехэтажном одноподъездном особняке проживало помимо людей семь котов. И все коты, как говаривала о них Мария Васильевна, были «регистрированные», она имела в виду кастрированные. Когда я услышал это от Марии Васильевны 35 лет тому назад, то засмеялся. А сейчас вдруг вспомнил, и мне стало совсем смешно: кастрированные и регистрированные — это ведь по сути одно и то же. Вот скоро оцифруют все человечество, поставят под тотальный контроль, и тогда станет понятно всем, что регистрированный и кастрированный — одно и то же.
Кошек в нашем доме не было ни единой, их категорически запрещала держать старшая по подъезду, кастрация котов также находилась под ее полным контролем.
Я ни разу не видел старшую по подъезду всю целиком, хотя и знал, что она не только существует, но и полезно руководит жильцами нашего дома. У нас в подъезде всегда было чисто выметено и вымыто, а на наших ядовито-зеленых стенах не только слов из трех букв, но и вообще не было написано никаких слов. Я уже сказал, что не видел старшую по подъезду всю целиком. Но несколько раз, летом, я видел ее белую холеную молодую руку, обнаженную до предплечья, очень красивую кисть с длинными ухоженными пальцами со светлым маникюром на аккуратных ногтях и золотым кольцом с очень большим ярко-синим сапфиром.
— Ого-го камешек, я таких и не видела на людях, только в музеях! — однажды увидев, оценила сапфир знающая толк в камнях моя уральская жена.
Старшая по подъезду неизменно держала между пальцами импортную сигаретку и стряхивала пепел за окошко своей голубой нивы. В те времена еще не было джипов на улицах Москвы, да и женщины за рулем встречались довольно редко. А когда мы слышали о пробках в европейских столицах или Америке, то глумливо хихикали: «Откуда могут взяться пробки? Чепуха какая-то!» Спустя четверть века мы все поняли: и откуда берутся пробки на дорогах, и как хороша женщина за рулем, особенно очень толстого джипа. А наша старшая по подъезду со своим большим синим сапфиром и голубой нивой, наверное, была предтечей будущих антисоветских женщин в толстых джипах.
Видимо, в связи со своей общей успокоенностью наши семь котов никогда не дрались между собой и дружно отгоняли прочь от дома случайных котов и кошек.
Наискосок от нашего дома, на другой стороне улицы, шел глухой неплохо оштукатуренный забор и ворота усадьбы начала XX века — все знали, что там, хотя и без вывесок, находится дом приемов министерства иностранных дел.
Не знаю, как теперь, а раньше приемы в этом доме бывали не часто, но, когда бывали, мы узнавали о них заранее. Примерно за час до того, как к хотя и поблекшему, но все еще парадному дому начинали подъезжать красивые заграничные машины, наши коты собирались у подъезда. Устроившись в кружок, они принимались истово вылизывать шерстинку к шерстинке, умываться с тщательностью, соответствующей моменту. Затем они строго в затылок друг к дружке отправлялись наискосок через нашу чистенькую улочку к кованным воротам дома приемов МИД. Они шли, не просто подняв хвосты вертикально, но и распушив их, как распушали в минуты опасности — прекрасные, необыкновенно толстые хвосты, не коты, а прямо-таки павлины. Впереди делегации от нашего дома всегда шел кот Эдик — не самый большой, не самый сильный и ловкий, не самый умный и красивый из наших котов, но почему-то беспрекословно первый. Я не знаю, на чем зиждился авторитет Эдика, но то, что этот авторитет имел место, — бесспорно.
Наверняка, наши коты бывали хотя и незваными, но самыми искренними гостями на тех дипломатических приемах. Конечно, им перепадало там вкусненького. Обслуга не гнала их оттуда и не позорила перед своими зарубежными коллегами. Наверное, наши коты знали политес и вели себя соответственно.
Кот Эдик принадлежал нашей соседке Екатерине Ивановне, той самой, что сидела спиной к луку Марии Васильевны. Эдик был очень простенький, гладкошерстый, темно-серый, в будничной жизни с весьма тонким хвостом — обыкновенный помоечный найденыш, но отличался исключительной чистоплотностью в быту: он никогда не шкодничал на кухне, садился на колени только к Екатерине Ивановне, не попрошайничал ни у кого из нас, ел только то, что давала ему хозяйка, — словом, кот был с характером.
Екатерина Ивановна не сюсюкала с ним, а разговаривала точно так же, как и со всеми другими обитателями квартиры — на равных, если, конечно, не считать Марию Васильевну, перед которой она по старой привычке все-таки чуть-чуть важничала.
Услышав однажды, что я уезжаю в зарубежную командировку, Екатерина Ивановна восторженно сказала моей жене:
— Ах, вот ваш уедет, мы закажем у моей модистки модные шляпки и будем ходить по квартире в этих шляпках и в неглиже! — и тут Екатерина Ивановна неожиданно обозначила движение, хотя и условно, но очень точно напоминающее канкан. Да так ловко, что даже шлепанцы не слетели с ее босых ног, чуточку выступающих из-под длинного бумазейного халата. Не зря говорят, что старые люди утрачивают профессиональные навыки в самую последнюю очередь.
Не помню, купили они шляпки или нет, а из той командировки в Африку мне навсегда запомнился сосед по самолету в ту сторону. Гладковыбритый, в очках в хорошей тонкой оправе, в меру пахнущий одеколоном «Шипр», он равнодушно читал иллюстрированный журнал на французском языке, а перелистнув страницу, вдруг засмеялся и его одутловатое лицо стало совсем молодым, почти мальчишеским.
— Чего веселого? — полюбопытствовал я у соседа.
— Да вот пишут: «Восстали вожди марксистских племен».
Кажется, я уже где-то упоминал об этом. Но встречаются в жизни такие штуки, о которых не грех написать и дважды.
В том африканском королевстве, куда я прилетел и на южных границах которого восстали вожди марксистских племен, была большая посольская усадьба нашего государства, гектара полтора, не меньше, и вся огороженная трехметровым каменным забором, утыканным по верху осколками стекла, да еще и сверх того увенчанного небольшими изящными мотками колючей проволоки, похожими на букеты. В те времена у нашей страны были очень серьезные позиции в Африке.
Однажды вечером я увидел, как вдоль освещенной прожекторами посольской стены, внутри усадьбы, дефилирует десяток дам в длиннополых шубах. Я пересчитал их, и оказалось, что навскидку ошибся совсем чуть-чуть: вдоль белой стены в сияющих при свете прожекторов драгоценных шубах прохаживалось одиннадцать дам. Я очень обрадовался, потому что всегда любил это число, мне чудилась в нем надежда.
— А почему они там ходят? — спросил я о дамах у посольского человека.
— Да, чего тут хитрого, — ответил тот, — выгуливают свои шубы. Все наши живут на территории посольства. Климат в стране резко континентальный: днем жарища, темнеет рано, и сразу начинает холодать. Вам ведь не жарко в пиджаке?
— Не жарко.
— В этом и фокус, — оживился посольский человек, — днем жарко, к вечеру холодно, а шубы зря висят по шкафам — Москвы ждут. Вот и выгуливают их девочки.
— Заодно и родину вспоминают? — почему-то с подковыркой спросил я.
— Может быть, — уклончиво ответил посольский, такая у него была работа — уклончивая.
…Сосед, к которому я пришел с утра пораньше, был глазной врач. Моя консультация заняла всего несколько минут, и я двинулся восвояси. При советской власти этот мой сосед занимал высокую должность в медицинском мире, а теперь уже был на пенсии. Я шел и думал: «И где та советская власть? Где коммуналка, в которой мы прожили всего несколько месяцев? Где те соседи, которые стали частью моей жизни, а я так мало знаю о них? Где тот чад на кухне от подгоревшего лука Марии Васильевны? Где коты во главе с неприметным Эдиком? Где вожди марксистских племен? В какую щель мироздания все это утекло и утекает?». Вопросы мои, конечно, риторические. Но куда от них денешься…
Как плавно облетали с деревьев листья, как кружились они в потоках солнечного света! Как хорошо вокруг и радостно на душе. Я тыкнул оба своих мобильника — они показали мне 10 часов 17 минут по московскому времени. До моего дома оставалось метров шестьдесят. И тут меня остановили ближние сосед и соседка, остановили и почему-то начали поддерживать под руки, как пьяного, который могут рухнуть.
— Вы что?! — недоуменно спросил их я, но тут поднял голову и увидел мой пылающий дом. Второй и третий этажи были деревянные, выстоявшееся за тридцать лет дерево высохло очень хорошо и сейчас горело прекрасно. Буровато-красные с легким синим дымком языки пламени высоко выбивались из-под железной крыши.
Я попросил соседей не держать меня под руки. Могу засвидетельствовать, что, глядя на свой горящий дом, я был спокоен, даже холоден, наверное, это и есть ступор.
Очень скоро начали подъезжать большие красные пожарные машины, — оказывается, соседка Наташа их вызвала. Первые пожарные машины приехали очень скоро, жаль, что без воды. Потом стали подъезжать и машины с водой. Потом другие машины пробовали брать воду из речки, но у всех не хватало примерно полметра шланга. Одним словом, нашему дому было суждено сгореть дотла. Тушили долго. Пожарные закончили работу около пяти вечера…
Теперь мы снова строимся. А пока зимуем у соседки Наташи и ее родных. Это, конечно, не коммуналка, а скорее коммуна, но коммуналка-то, оказывается, не зря приснилась. Кстати сказать, мой дед Адам тоже затеял свою последнюю стройку в семьдесят семь лет.
Вчера я случайно проезжал по той старомосковской улочке, мимо нашего одноподъездного четырехэтажного дома. Сейчас дом стал еще красивее, стройнее, и, наверное, стены в подъезде выкрашены не ядовито-зеленой краской, и, наверное, у дома один хозяин. Может быть, старшая по подъезду с ее синим сапфиром? Кто знает… Давно известно: много будешь знать — скоро состаришься. А я уже и без того старый, так что нечего любопытствовать. Как говорят живущие в Африке арабы: «Тамурр маа заман» — пройдет и это.
3 марта 2016 года