ЗНАЧИТ, ЗАЧЕМ-ТО НУЖЕН
В предбаннике операционной холодно. И холодно голому лежать на клеенке. Тихо. Только где-то рядом пролетает матерок медсестры. Привязанные к спинке каталки руки затекли. Начинаю ими шевелить — затянуто крепко…
— Вот, суки… и сказать-то никак — ни бэ, ни мэ…, нос и горло забиты трубками…
Как развязаться-то?
Начинаю трястись всем телом.
Раздаются шаги, они приближаются, и пространство оживает звонкой русской любовью:
— Очухался, блядь. Лучше б ты сдох, падла. Вытирай тут за ним блевотину…
В лицо уставился образ богородицы с профессиональным перегаром…
— Что, сука, выжил!
Трясусь дальше. Мычу. Пучу глаза… В общем, выражаю любовь, как могу и чем могу…
— Что, оглобли затекли, гаденыш?
Сигнал подан. Сигнал принят. Цель достигнута.
Видимо от особой внутренней доброты медсестра, норовя при каждом движении заехать мне локтями посильней, развязывает руки…
— Трубы тащи сам, урод.
Ты ж моя дорогая, моя лапа. Как я тебя люблю….
— Лежи и не дыши, мудила. Щас психолог придет. Вот пусть она тебя в дурку-то…
Хорошо хоть рогожу какую-то сверху кинула, а то инеем покрываюсь…
***
Я лежу и слушаю мурлыканье молоденькой (тридцатник максимум) мозгоправки. Красива. Строга. Подтянута. Эсэсовская форма с пилоткой ей бы подошла.
— Вы меня поняли? Вы же понимаете, что это третья попытка за пять лет, и я могу вас отправить в психушку?
Я смотрю в эти ясные глаза и прошу дать мне одеться. Приносят. Сидит отвернувшись.
Говорили недолго. Когда я перешел к онтологическому аргументу и гештальту, она лишь сказала, что это ничего в ее решении не меняет, но последний шанс готова дать и упаковывать не будет. Никаких пониманий и сочувствий я не получил, да и не хотел. Главное — не закрыли…
***
В больничном туалете вкус стрельнутой дешевой сигареты слаще меда.
В окне сырость и серость. Кавголовское озеро ниткой проглядывается из-за деревьев.
Вечером приедет жена — врач сказал. Я стою, перевариваю дым, а в голове крутится ее крик:
— Ты сначала долги, гаденыш, отдай, а потом подыхай…
Надо где-то еще хоть одну сигарету стрельнуть. О, вот этот даст. В туалет зашаркивает чудо в трениках с пузырями на коленках и лицом спасителя у ночного ларька… Только «Беломор»? Господи, да что угодно!!! Тем более две…
***
Трясемся по раздолбанной дороге в маршрутке. Молчим. Дома долго тоже ни слова.
И вдруг:
— Иди пить чай.
И через минуту, когда встаю с дивана.
— Только курить на лестнице.
Значит зачем-то нужен.
Ей.
А себе?
ГВОЗДЬ
Боль была такой, что я помню ее до сих пор, через многие десятилетия.
— Господи, Сашенька, как? Как он в рот то залетел?
Мама дует мне в рот, в глаза, залитые слезами, а я ощу-щаю себя разрастающимся огненным шаром.
Я ведь только хотел посмотреть, что он там делает… в спичечном коробке, и слегка приоткрыл. В предвкушении обязательного чуда, я и рот открываю… Чтоб неизбежно удивиться. Удивление не заставило себя ждать и немедленно прилетело из одного открывшегося пространства в ближайшее — широко и удивленно открытое. Большущий мохнатый шмель сказал все, что он думает о мальчиках с пустыми спичечными коробками-ловушками… И вот я стою, ужаленный им в… нёбо, и горю, горю, горю… А мама с Костей бегают вокруг меня и дуют мне в рот.
***
Память — странная штука. Как там всё в голове, после дефрагментации дисков? На каких полках лежит? В каких папках хранится и извлекается через годы?
***
Мы идем по тропинке, и я, семилетний, прижимаю к груди машину. Машина, как в фильме «Кавказская пленница» — та, что забирает Нину в финале картины. С крылышками. Большая. Красивая. Моя. Я после месяцев больниц в санатории под Выборгом. Мама и Костя приехали меня навестить. Я иду по тропинке и держу Костю за руку. Он большой, сильный и красивый. Мама идет рядом. И все мы счастливы. Мы вместе. Еще.
Совсем скоро Костю разорвет на фрагменты. Взрыв баллона с газом на химическом заводе будет такой силы, что Костю будут отскребать от лабораторных стен. Для меня это так и останется информацией. Страшной, но — информацией. Вестью, которая мама мне принесет в санаторий осторожно. Так осторожно, чтоб меня это не убило. Так осторожно, чтоб не убило вместе со второй — умерла бабушка. Я маленький. Я понимаю, что их больше нет. И… я не понимаю, что мама осиротела. Что она потеряла почти все. Что могла потерять в эти месяцы вообще всех и окончательно… Потому что, попав под машину, под армейский «Урал», я выжил чудом. Выжил на ее слезах. Которые она выплакала все. А оказалось, это — только начало. И смерть заберет самых близких мгновенно. За считанные дни.
И если мне что-то и хочется понять, то только то, как она тогда выжила? Как не сошла с ума?
***
Этот выборгский санаторий, словно точка отсчета. Отсчета какой-то другой жизни, которая влетела в меня какой-то нечеловеческой тоской и перешила в сознании все заложенные раньше программы… Я так и не успел привыкнуть к слову отец. Я не помню этого слова совсем. В моем далеком-предалеком детстве его не было. И бабушка осталась в рассказах мамы о том, как я ее любил, а она любила меня… В ее рассказах. Но не в моей памяти.
А в памяти этот страшный санаторий. Санаторий смерти и боли.
***
Я стою на лестнице, ведущей со второго этажа на первый, а мимо меня воспитатели проводят группы мальчиков и девочек. Первую. Вторую. Третью. Для меня эта вереница детских глаз бесконечна. Она тянется через всю мою жизнь. Я стою совершенно голый и дрожу от стыда и ужаса. Я так наказан. За то, что на занятии по рисованию не нарисовал жирафа сам, а, подложив картинку под бумагу, обвел просвечивающий контур. Получилось красиво и очень правильно. Слишком правильно для семилетнего ребенка…
— Саша! Это ты сам?
— Сам.
Конечно, я горд. Ведь у меня вышло красиво.
Почему, зачем маленькие дети врут?
Я не знаю этого и сейчас. Даже став дедом.
Зато я знаю, что такое смертельный стыд и чувство абсолютной беспомощности.
На той лестнице, куда меня поставили голым на всеобщее обозрение за совершенное страшное преступление, небо упало на землю. И вереница любопытных и испуганных детских глаз перешила мое сознание. Перепрограммировала.
С этого момента единственным мне близким существом в санатории стал игрушечный заяц с оторванным ухом и разодранной лапой. На него никто не претендует — недавно привезли новые игрушки и за них идет нешуточная детская война. Я хожу с зайцем везде и беру его с собой спать. Ночью я прижимаю его к себе и нам грустно и одиноко вдвоем… Мы одни с ним на всем белом свете. Мама где-то далеко-далеко. Бабушки больше нет. Кости больше нет. И только зайцу я могу рассказать все, о чем может рассказать ребенок… Нет. Еще я могу рассказать все звездам. Я люблю смотреть на них и могу стоять, задрав голову к звездному небу очень долго. Бесконечно.
***
Сопоставимость и несопоставимость масштаба — не детский уровень. Детское сознание может поставить в один ряд вещи невероятной онтологической разницы. А в памяти они останутся равнозначными по силе и стоящими рядом.
Санаторий отнимал у меня жизнь изощренно и по-разному. Следующим ударом стала жвачка. Я выменял ее у местных пацанов, которые постоянно ездили в Выборг и бегали за иностранными туристами. Выменял на мамину передачу. Два апельсина, пять яблок и мешок с конфетами ушли за пачку иностранной жевательной резинки. Я получил сокровище. На пачке было написано что-то на иностранном языке. Пацаны гордо объяснили: «Пурукум»…
Теперь я мог не жевать сосновую смолу, как все, а насладиться божественным иностранным чудом. Сначала я носил пачку в кармане. Но потом решил спрятать. Я спрятал очень хорошо. У сосны. Под корнями. Я решил жевать по одной пластинке через день. Нет — через два. Чтоб хватило надолго. С мыслью, что завтра я попробую первую пластинку, я закрываю глаза и блаженно засыпаю, прижав к себе зайца с оторванным ухом. А утром что есть сил бегу к сосне. Бегу, чтоб получить еще один удар. Под корнями пусто…
***
Гвоздь очень большой. Он прошил верандную доску и вышел наружу на длину пальца. Да и сам он толщиной с палец и торчит ржавым острием в небо. Вот уже который вечер я прихожу тайком за санаторскую веранду и стою у торчащего на уровне моих глаз гвоздя. Я уже точно решил, что мир серого цвета. Вся жизнь серого цвета. Темно серого, как огромные, высотой с дом, валуны в лесу вокруг санатория. И мир сам, как эти валуны. Огромный и бездушный. Я смотрю на гвоздь и ищу в себе силы… В этом состоянии оцепенения я провожу долгие минуты и, так и не решившись, убегаю. Убегаю, чтоб на следующий день поставить точку…
***
Каждый раз, когда я слышу слово Выборг, я вздрагиваю. Я впадаю в транс, когда проезжаю Выборг по дороге на таможню. Когда слышу в новостях о выборгском кинофес-тивале «Окно в Европу»…
Для меня Выборг навсегда — окно в Ад.
***
Я долгое время считал, что шмели, после того, как ужа-лят, умирают. Оказывается, нет. Умирают пчелы и осы. У них жало устроено так, что вытащить, не сломав, они его не могут. А без жала они не живут… Шмель же может жалить сколько угодно.
Я очень люблю шмелей. Это настоящее мохнатое чудо. И еще я знаю, что они очень добрые. А жалят только когда край…
ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ
Система натяжек и грузов у спинальников (перелом позвоночника) устроена хитро. Я мог долго ее разглядывать, пытаясь постичь устройство. Все лирики втайне любят физику… Метафизически. Понять не могут — ищут душу в непостижимых механизмах…
Они на своих инженерных кроватях лежат, как космонавты в межзвездном полете. Глаза вверх. Весь мир — белый потолок. Загипсованы по подбородок. Все в веревках-растяжках. Дышат как минеры — бесшумно и ровно.
И тут она. Еще неделю назад стоя на коленках ела. И вот — уже на ногах. Наташа. Самая красивая на свете. Потому что я ее люблю. Потому что я не могу без нее жить. Потому что это — судьба. И мы в институте им. Г. И. Турнера на Лахтинской, 3. Это наш дом. Наш храм. И наша любовь живет здесь.
***
Наташа – гимнастка. Чемпионка. Прекрасна, как богиня. Позвоночник на части после падения на бревне. Теперь, когда смотрю по телевизору выступление гимнасток, и вижу, как они кувыркаются на бревне, матерюсь: это придумали эсэсовцы…
Наташу собрали. В Турнера асы. Несколько месяцев горизонта в растяжках. Потом недели передвижений на коленках с прямой как линейка спиной. И вот она стоит. Моя. Самая прекрасная на свете. Наташа. Стоит и сияет ярче солнца. А вместе с ней сияю я.
***
Я лежу в соседнем отделении. Меня переделывают. Четыре года назад я поймал армейский «Урал», влетел под него и, зацепившись одеждой за что-то под рамой, волочился за ним, оставляя на асфальте шоссе кровавый след. «Урал» тормознул лишь тогда, когда офицер в кабине увидел и услышал орущих людей… Молоденький солдатик-водитель даже не заметил…
В нищей районной больнице, посчитав пробоины, (три открытых, осколки, скальпированные раны, газовая гангрена), решили ампутировать нахрен, да заезжие ленинградские из Раухфуса, забрали к себе и гениально все починили…. Вышел кривенький страшненьки, но… живой.
И вот через четыре года на капремонт руки. Кожа вросла в кости. Клешня дугой. Никакой эстетики. Девки смеются. Парень комплексует. Решили хлопцу сделать глубокий тюнинг.
Меня водят на показы светилам. Я сияю. Я знаменитость. Меня выбрали в качестве самого сложного экземпляра. На мне отрабатывается то, за чем — будущее. В общем — Юрий Гагарин. Профессора выбирают японскую пластику. В результате, во всю грудь делается разрез в виде буквы П, этот кусман кожи отдирается и напяливается на скальпированное предплечие. Т.е. рука, как на повязке через шею. Только повязка из собственной кожи… Последний разрез будет сделан, если не будет отторжения. А так — я пришит кожей сам к себе…
Как только отходит послеоперационный наркоз и мне позволяют встать, я мчусь в соседнее отделение. Там Наташа. Измученные разлукой, наши сердца бьются часто и счастливо. Ей можно ходить все больше, и она скоро затанцует. Мне осталось дождаться последнего разреза — уже мелочь. Все будет отлично. Ведь мы вместе. Красивые, сильные и почти здоровые. Мы не можем друг без друга. И впереди огромная счастливая жизнь.
***
Мама решилась на серьезный разговор. В палате кроме нас никого.
— У вас так всё серьезно?
Я даже не отвечаю. Она все видит по моим глазам. Сердце матери рвется. Она знает то, чего не знаю я. Но, молчит…
Я показываю ей картину, которую пишу здоровой рукой уже месяц. Это вид из окна в больничный двор. Красиво до безумия. Я вложил в картину всю свою душу. Душа сама легла на полотно — поняла. Это великая картина. Она достойна самых знаменитых музеев. Но у них нет шансов. Потому что эта картина — подарок Наташе.
***
Именно так и бывает. Неожиданно. Стремительно. Бесповоротно. Убийственно.
Я мечусь по больнице и ничего не в силах изменить. Наташа вся в слезах. Мои губы побелели и скулы ходят желваками. Есть силы, которые больше нас. И они нас разводят, разлучают навсегда. Наташа прижимает трясущимися руками картину. Ночь прощания в коридоре на больничном диване чудовищна предстоящей обреченностью. Мы сидим в гробовой тишине. Мы просто парализованы предстоящей разлукой. Мы все уже друг другу сказали и попрощались навеки. Мы уже умерли…
***
Утром я даже не подхожу к окну посмотреть, как ее увозят. Я лежу, уткнувшись лицом в подушку, и прошу сердце остановиться. Храм нашей любви, институт им. Г. И. Турнера на Лахтинской, 3, стал нашим гробом. Два сердца, бившихся одним целым, разорвали. А ведь мы, такие молодые и прекрасные, созданы для любви, созданы друг для друга.
Мне 13. Наташе 12…
Мир рухнул в Ленинграде весной 1977 года.
БОГОМОЛ
***
Входная дверь огромной трехкомнатной квартиры не заперта. Вонь стоит оглушительная. Коридор весь в засохших собачьих кучах. Испарившиеся лужи мочи матово блестят на линолеуме. Бедный долговязый пёс с впавшими от голода боками проходит мимо нас безучастно… То, что называлось Валей –серая от грязи груда белья, в глубине которой его усохшее до младенческих размеров тельце, запутавшееся в трубках катетеров. Запах мочи разъедает глаза. Грязь запредельная. Лицо моей матери черное от ненависти к происходящему. Да и я на грани помутнения. Валина жена давно свинтила с каким-то ёбарем. Двое сыновей положили с прибором… Маленькую дочь эта сучка увезла… Валя брошен подыхать…
Я держу его на руках, невесомого…, пока мать отмывает обтянутый сморщенной кожей скелетик от засохшего дерьма и мочи.
Валя беззвучно плачет… Оказывается, чувство стыда бьет и по умирающему…
Еще совсем недавно он сиял.
– Саш, это несложно – раковые клетки гибнут при высокой температуре. Я догнал до 42° и держался полдня. Всё. Они сгорели…
Химик. От бога. Он запускал заводы по производству перекиси водорода. Сам проектировал. Звезда ГИПХа… Он и со своей страшной болезнью боролся как ученый. Хотел переиграть. Куда там. Я потом прочитаю, что раковые клетки гибнут при 43,5°. Да и он знал. Не мог не знать. Он хотел обмануть смерть. А она отрывала от него здоровенными кусками. Сначала одно легкое, потом две трети второго. Потом ударила по ногам, по желудку, почкам, печени… По всему. Мстила за годы разухабистого, но веселого и добродушного пьянства. Мстила за жизнелюбие пронзительного тонкого книжника не желавшего заботиться о бренном теле. Вот по телу и шарахнула. Оставив ясный ум. До последних минут…
***
– Иди-ка ты на экономический.
Валя смотрит на меня своими лукавыми добрыми глазами…
– Господи. А туда-то с какого…?
– Дурак ты, Сашка. Сейчас не поймешь. Да и не надо тебе сейчас понимать. Университет даст тебе такую базу, с которой ты потом сможешь чёрти что… Все, что захочешь. Институт для прикладников. Ты же ни черта не знаешь, кем ты хочешь быть. Ведь так?
Возразить нечего. Я только что последовательно забрал документы из Инженерно-строительного и Текстильного… Неявным мечтам стать архитектором или модельером не суждено…
– Да, Валентин Сергеич. Да. Наверное, правы вы…
Я совершенно не уверен в его правоте. Но я устал. И готов на его выбор. Не свой. Его…
– Правы…
***
На поминки мы с мамой идти отказываемся. Зная, что все его коллеги по работе будут смотреть за маминой реакцией, реакцией самого близкого ему человека, эта сучка, Валина жена, буквально на коленях умоляла ее ничего никому не рассказывать… Мама так и простояла, не проронив и слова. Никому. И только сжимала до боли мою руку. Я же готов был заорать на всё это благостное блядство, на все эти: «смерть вырвала из наших рядов…» и «на кого ты нас оставил…». Но молчал. Дал ей слово.
– Саша. Они бросили его все. Все. Давно. Кому ты и что скажешь? Ему уже все равно…
Мы сидели на нашей кухне и поминали человека, светлей которого еще поискать… Прощались с Валей, которому жизнь отпустила всего полтинник.
***
Руки у Юры мягкие, но сильные. Уткнувшись мордой в топчан, чувствую уверенное напряжение его пальцев, танцующих на моих позвонках…
– У тебя в черепухе война, парень. А всё, что в голове, бьет в поясницу. Тебе сколько?
– Сорок восемь.
– Не возраст. С кем воюешь?
Сказать? Ему? Зачем ему это? Впрочем…, Вадим, давший Юрин телефон, предупредил: «Очень не простой, как раз для тебя…».
– С богом воюю…
– Ого! А не боишься?
– Кого, его? Я его вычислил, но… не чувствую. Н знаю, с кем воюю. Наверное, с собой…
– Да ты, батенька, философ.
– Ну, философ едва ли. ФилосОф. Так, листал пару брошюр.
– И много налистал?
В голосе заинтересованность. На первом сеансе вообще промолчали …оба. Второй языки развязал.
– Да вроде со всем… Студентам на спор за пятнадцать минут доказывал, что бог есть. А толку-то? Пустота была и осталась.
– Ну, пятнадцать минут – много… Я в пять укладываюсь.
Его ладонь тепло ложится мне на голову…, и я чувствую, как начинает стремительно подниматься температура… Он резко убирает руку.
– Могу… Если так неймется, через пять минут встретишь Его. Только жить после этого не захочешь…
Я лежу ни жив, ни мертв…, а его пальцы уже ввинчиваются в позвонки.
– Оставь… Просто смирись с тем, что есть. То, что ты знаешь – еще не знание. Пустое. Формальная логика. Так любой вшивый интеллигент может, если не идиот. Только это ничего не дает. Вот и тебе не дало. Да ты и сам в этом признался. Пустота… Но зацепило тебя, видать, крепко. Поясничный отдел ни к черту. Про голову вообще молчу. Если сам не начнешь…, замучаешься ко мне бегать.
– Так поверить-то не могу… Беда… Как это …христиан миллионы, верующих единицы…И еще: только через смертельный ужас…и придете.
– Ну, смертельный ужас я тебе и сам могу… Ты же понял. Да и не нужно это. С ума сойти не сложно…, если все через голову пропускать …
– А как не пропускать, если…? Это же …. Паранойя…
– По тебе и видно… Когда зацепило-то?
– Да с детства… Сколько себя помню…вечно куда-то уплывал… Даже друзья пугались… Всё спрашивали: «Ты куда все время смотришь?»
– И ты, значит, решил через книги…
– А как еще? В нас же атеизм вбит сэсэсэром намертво… Я и решил… через философию… Ну и наебнулся…
– Не ты один. Поверь мне: кто не наебнулся, тот врет… Себе. Людям. Миру. Через книги не придти…
– А как… придти?
– Никак. Только согласиться.
– С чем согласиться?
– Давай-ка на спину. И руки вдоль туловища. Вот так. Молодец.
Сильные пальцы погружаются в живот… И совершенно не больно… Тепло…
– Это как огромный замысел… Сложнейший. И принцип маятника… Я не могу проще. И так уже дальше некуда… Сложно бесполезно… Не поверишь… Просто прими, как данность – это всё есть, и это всё огромно… и постоянно ищет равновесия… А мы, как атомы… Есть три вещи: то, что все это есть – грандиозное, невероятное; то, что все это неслучайно…; и то, что ты должен принять одну из двух сторон. Плюс или минус, белое или черное. И все. Дальше все устроится само. Просто верь…и не пытайся искать больший смысл…
– Как не пытайся? А случайность? Несправедливость?
– И ты туда же. Проходили. Я же тебе сказал про маятник. Там все уравновесят… За тебя. Ты просто прими. А наказание и через пять колен придет, и через десять. Когда там решат. Плюс и минус. Маятник.
– Слишком просто.
– А тебе, вам всем и нельзя иначе. Вы же через голову лезете. Городите огороды до неба. И все мимо кассы. А истина-то проста… до примитивности. Это ложь сложная, потому что ей надо удивить. А правда ясна, прозрачна … до идиотизма. Но вы же просто не хотите. Не ищите легких путей.
– А я…?
– О, дерьмо-то полезло. Нет такого слова, Я. И буква – последняя. Я хочешь? До конца?
– Нет… Уже не хочу. Раньше – да. А сейчас… Не хочу.
– Да вижу, вижу. Отпусти себя. Не воюй. Ты же все против себя и запустил… Представь теперь, что в ответ только усиливается… Маятник. И чем сложней твои вычисления, тем сложней задача. Вспомни вон гностиков…, ты ж читал… Такие узоры – хоть на стену вместо картин.
– Это точно.
– Ну и ладушки. Сам все понимаешь. А что не понимаешь – выбрось. И больше не ищи. Нечего искать. Оно уже есть …в тебе. Просто прими. И будь на своем месте. У каждого свое место и предназначение. И не ты это место выбираешь.
– О, как. Как это не я?
– Опять ты со своим я. Я мешает место найти. Слишком много о себе мнит. Место уже приготовлено. Каждому. Это сердце подскажет… Всё. Одевайся. Третий раз не нужен. Я тебе капиталочку засандалил. Побежишь как новенький.
………………………………………………………………………………………………….
– Юра. Я вам книжку хотел подарить…свою…
– Я не читаю. Совсем. Очень давно. Не надо. Все, что хотел, ты и так мне сказал. А что не сказал – я знаю… и вижу… Приходи через год. Ну, если что вдруг - тогда сразу звони. Пока.
***
Терпения не хватало никогда. Или сразу, или никак… Зато хватало упрямства. Выкройка? Ага…, сейчас… Мы и на глаз… За ночь…
Ну и ничего, что ногу не поднять и молния расползается. Зато сам. Клёш! И на школьные танцы успел…
Девчонки уже заметили и с любопытство рассматривают обтягивающее мощные спортивные ноги чудо из зеленой брезентухи. Я свечусь от гордости.
– …неужели сам? У тебя и машинка есть…?
– «Зингер»! Даже с моторчиком…
– Сашка, тебе надо модельером…
***
– Девушка. У нас конкурс медалистов. А у вас три четверки… Следующая…
– Вы что? Сказано же было – только красные дипло…. Мо-ло-дой человек?! Вам…. Давайте! Давайте же!
– Но у меня две четверки… По-русскому и…
– Да вы что? Это девушкам… Маша! Смотри – второй… Глянь, какой красавчик… А твой еще не ушел?
Нас двое и мы даже не познакомились. Мы стоим у дверей Текстильного института. Наши документы только что приняли на самый блатной факультет – дизайна.
Мы стоим и курим.
– Слушай, это полный пиздец. Там же одни бабы.
– Даааа. Вот попали… Не, это засада. Да и мужики засмеют…– бабский факультет.
– Эт точно… Надо валить…
– Мальчишки, вы чего?! С ума сошли?! Как, забираете документы?! Машаааа! Они забирают документы, оба! Машааааааа! Мальчики!!!…
***
– Геннадий Петрович…
– Саша? Заходи… Ты же в аспирантуре… Какими судьбами? …Твои сейчас на кафедре… А у в вас теперь экономикс – прям по-западному. К нам-то с чего? Я своих через час собираю… Паша тебя все спрашивал… На докторскую идет…
– Геннадий Петрович. А я ведь к вам. На кафедру. Возьмете?
– Это как?…
– Да я перевелся. На философский… К Солонину. На кафедру эстетики.
– А тема?
– Смысл любви в русской философии… Прозерский к себе взял.
– Вадик Прозерский?! Ну ты монстр. А тема-то…! Ого-го! … Да конечно возьму. Не вопрос. Тебе сколько осталось? Успеешь?
– Два года. Успею.
– Ну тебя качнуло! Слушай, а! Смысл любви! Ебическая сила! Давай-ка по-граммуле, дорогой! А? Не против, надеюсь?
………………………………………
Ну – за смысл любви, Сашка?!
– Да просто за любовь.
***
– …ну как тебе объяснить? Вот есть «плюс» и есть «минус». Белое и черное есть. Добро и зло…
Дядя Валя (Валентин Сергеевич) смотрит на меня, начинающего, но уже нахального вузовского препода. Смотрит своими смеющимися серыми глазами. Смотрит, как происходит ЭТО. А ЭТО действительно происходит. Проходные с виду истины взрываются в сознании двадцатичетырехлетнего самоуверенного щенка пронзительным откровением… Ему смешно наблюдать за тем, как вечно торопящаяся молодость споткнулась… Споткнулась и задумалась…
ЕХАЛО-БОЛЕЛО
В последние годы, особенно после кризиса 2008-ого, он очень плохо спал. Верней сказать, это трудно было и сном-то назвать. Какое-то полуобморочное состояние с постоянными вскакиваниями посреди ночи, курением бесконечным и тупым взглядом в стол на кухне. Что? Что это?
В начале 90-х вот так сгорела бабушка. На фоне всех этих демократических истерик она, человек жестких советских принципов и невероятной скромности (о войне не говорила почти ничего), пару раз вступив с ним, ошалевшим от духа казавшихся светлыми перемен, в перепалку по какому-то политическому вопросу и, что не удивительно, неизбежно проиграв, как-то затихла, ушла в себя. И так изредка лишь выходя из своей комнаты, она и вовсе стала совершенно незаметно безучастной. И мать с отчимом, и он с женой так и проглядели тогда тот момент, когда точка невозврата была пройдена, и прошлое забрало ее к себе. Она ушла в свой мир со своей правдой, которую не стала защищать с пеной у рта перед сошедшим с ума временем, а унесла эту правду с собой. А в начале нулевых прошлое пришло за отчимом. И без того совершенно беспомощный в житейских вещах, в 90-е он абсолютно растерялся. Талантливый как бог, он был совершенно наивен в любых не то что коммерческих вопросах – об этом было даже смешно говорить – он и в магазин-то не заходил, а забегал пряча глаза, принося из него немыслимую залежалую чушь за немыслимые же деньги, от которых избавлялся словно от заразы. О том, чтобы постоять за себя, пробить достойную зарплату, отстоять заработанное, и речи не шло. Он мялся, не решался, психовал. И этим пользовались. А уж в то-то время. По молодости спасали книги, собаки, лес. Но где эта молодость? В бархатных 70-х ленинградского Союза. 80-е еще как-то проскочил. А вот 90-е сожрали тело и душу яхтсмена и бывшего чемпиона по классической борьбе безжалостно. Все болезни от нервов. У отчима от ощущения ненужности выброшенности. Рак спалил все в считанные недели.
И вот теперь запал он.
Что это?
***
Ушедшим в себя он был с детства. Тому было много причин. Бывают такие ушибленные стихами мальчики с черной дырой всепожирающего «Зачем?». Из таких выходят неврастеники-алкоголики и неудачники с комплексом гения. Словно предчувствуя это, мечтал сбыться. Но заткнуть черную дыру рефлексии можно только таких же умопомрачительных размеров сверхзадачей. А 90-е, на которые пришлось взросление, встретили подыхающим совком и дипломом историка экономических учений в стране, где главным экономическим учением стала спекуляция. Первый поразительный по своей экономической мощи финт он выдал в 91-ом, поменяв экономику на философию. Бог чистогана и наживы подыхал со смеху, наблюдая за тем, как он вещает о смысле любви студентам, которые вскорости забросят свои инженерные дипломы и стройными рядами и колоннами вольются в ряды менеджеров, брокеров и банальных барыг. Он и сам попробует влиться, потратив несколько лет на челночные круизы. От этого времени останутся анекдотичные полукриминальные воспоминания и заряд непрошибаемого цинизма. Наверное, ему, этому цинизму, он будет благодарен за то, что не сошел с ума от ненависти к расплодившимся мутантам-коммерсантам. Ощущение тотальности коммерческого бандитизма было не то что угнетающим. Оно сводило с ума. Но привычка уходить в спасительную алкогольную отключку и наваливающиеся обмороком стихи всякий раз погружали в какое-то вязкое оцепенение. «Да гори оно всё…. », – твердил он себе и плыл по этому странному течению странной реки в никуда. Плыл в каком-то бреду якобы профессионального успеха через невероятные по своему коммерческому идиотизму (но феерическому размаху) издательские глянцево-журнальные проекты каких-то романтических уголовников. Сколько таких было в 90-е. И не сосчитать. Градус цинизма рос. А вместе с ним росло количество ежедневно выпиваемого. И вот полутруп прибило к берегу. Миллениум. На рубеже веков ноги почти не ходили, стихи умерли, работы не было, сил сражаться тоже. После трех неудавшихся попыток самого легкого способа решить все проблемы, он решил завязывать окончательно. Осталось выбрать с чем. Выбор оказался настолько непростым, что на него ушло целых 10 лет нулевых.
***
Где вы? Где вы, друзья детства?.
ЛЭТИ, Военмех, ЛИТМО, ИНЖЭКОН… Все технари. Все вписались в эту перестроечную и постперестроечную эпоху. Куй железо пока Горбачев. Куй пока льется «Рояль». Выковали. Проскочили. Прорвались. Чичи-гага. С солнцевскими, с кумаринцами, с тамбовскими, с комитетом… Пока преподавал и феерил тостами и историями за праздничными столами, был прощаем и любим. Птица говорун. Гуманитарная индульгенция и стихи из записных книжек гарантировали стакан и прощение долгов. Когда решил попробовать на зуб бизнес, превратился в рядового лоха, назойливого алкаша-попрошайку. Кто-то еще по инерции повозился с ним. Даже вышел сборник стихов со строжайшим условием «никаких фамилий спонсора в выходных». Но к нулевым пропасть стала непреодолимой. Он еще долго по привычке хватался за телефон, в пьяном бреду набирая бывших. Потом перестал. Звал уже только про себя. Молча ночами уставившись в пол на кухне.
***
Может вернуться? Он устал от рекламного фрилансерства. Устал от американских горок, в которые сам же и нырнул, убегая от офисного фашизма. Убегая от невыносимого диктата новых молодых долбо..бов с золотыми и платиновыми картами. Убегая от своего алкоголизма и нытья. Потеряв по дороге и способность и желание писать. И через 10 лет навернулся, проиграв новым клиентоориентированным агентствам с молодыми мейнстримными кретинами на гаджетах, но при полном отсутствии фантазии и мозгов. Проиграл поколению next, отбросившему слова и выбравшему музыкальные картинки – пророческие 451 по фаренгейту… Провалился в пустоту и огромные долги.
Может вернуться?
Эта мысль стала приходить все чаще и чаще. Но куда? От кафедры остались ошметки. Кандидатская незащищена. Тянущий преподавательскую лямку институтский друг рисовал картины тотального разгрома и нищеты. В вузах у руля комитетчики. Переподы – нищая пехота. Нет. На такие руины – только на крайняк. Можно было в школу. Благо у самого дома. И оттрубил там пару лет. Но то когда было… Да и гроши такие, что грузчики смеются. Прям, как в СССР. Все вернулось. Что дворник, что учитель – один хер разница…
В журналистику? Но тот клондайк, который он застал в середине 90-х на волне парада понтов ошалевших от лихих денег бандитов, канул в Лету. Да нет, не канул. Превратился в такое космическое блядство ксюш собчак и сучьего эха под дождем, что оторопь брала. Да и не сможет он пехотинцем. После стольких то лет главредства и (теперь-то он понимал) дешевой славы.
Короче, в одну воронку дважды…. И тема была закрыта. Значит по волнам…
***
Мама. Он и так не мог оторваться от нее всю свою жизнь. Маменькиным сынком прокувыркался через пол-века. Чуть что – к ней. И в угарах своих алкогольных к ней приползал. Она и вытягивала бульонами. Водку не прятала. Но без закуски пить не давала. И слушала. Слушала эту нескончаемую волынку, все эти перебирания по годам. Память оставалась цепкой. И история сломанной жизни всякий раз незаметно превращалась в лекцию по истории страны. Баллада о 80-х, 90-х, нулевых разрасталась до времен царя-гороха и неизменно упиралась в себя-любимого. Поэта. Трагически непонятого. Всеми брошенного. Умершего и вернувшегося… Эта сопливая ерунда легко прокатила бы в любом другом доме, кроме материнского, заставленного книгами под потолок каждой комнаты. На трагическую литературную участь сюда могли придти пожаловаться такие тьмы ушедших и забытых российских гениев, чьи судьбы стали смыслом ее жизни, что он всякий раз осекался, наматывал сопли на кулак и, прихватив стопку книг, убирался к себе затыкать пробелы. Чтоб заткнуть все не хватило бы всей жизни. Его. Он это знал. Знал, что знает она, всякий раз хитро улыбающаяся, подбирая то, что он запросил почитать или перечитать. Но знал он и другое. Она ждет. Она будет читать то, что он нагородил. Будет слушать. И будет верить.
Одного не будет. Жалеть.
***
Поэтом? Поэтом надо было оставаться там, в 90-е. Спиться окончательно и сдохнуть. И все бы сошлось. Как в песне. По крайней мере, это было бы линейно. Ну а раз, сука живучая, выкарабкался, то пусть пишет. Прозу. Ненавистную высасывающую выматывающую. Но спасительную. Наконец-то на эту черную всепожирающую дыру нашлась управа. Память. Безжалостная бессонница пришла видать надолго. Может и навсегда. Две черные дыры взялись остервенело жрать друг друга. Он больше не сопротивлялся.