В нашем старом арбатском дворе никого так не боялись, как старой дворничихи Марьи Герасимовны Бирюковой. Боялись не только ее метлы, хотя старуха, бывало, могла и огреть ею нас, послевоенных ребятишек, гонявших уже почти спущенный мяч и порой разбивавших им окна жильцов на первом этаже. А боялись Марью Герасимовну прежде всего потому, что она, по убеждению всех, стучала на жильцов и тех, кто приходил к ним в гости. Короче говоря, не было сомнений в том, что она служила кое-где еще, а не ограничивалась лишь уборкой большого двора.
Характер у нее был властный, и повторяю, все ее боялись, и, наверное, на то были свои причины. Эта боязнь старой дворничихи передавалась и нам, детям. Помню, даже кричали друг другу «атас!», когда она появлялась во дворе, выходя из флигеля, в котором жила она и ее семья, два сына-пьяницы и дочь с мужем, тоже выпивохой, и сыном, Витькой, препротивнейшим пацаном, копией своей бабки и всей ее семейки. Был он белобрыс, стригли его почти под ноль, как и всех мальчишек в те времена.
Витьке в ту пору, о которой мой рассказ, было лет шесть, не больше, был он и по возрасту, и по росту, меньше всех во дворе. Чувствовал он, видно, хорошо, что его бабка была главной во дворе и вел себя среди ребят старше его как маленький хозяин. У него, помимо общей, так сказать, вредности, была еще и привычка собирать с земли камешки, маленькие камешки, и бросать их, причем довольно прицельно, в других ребят. Иногда эти выстрелы достигали цели, могли они попасть и в голову, и даже в глаз другого ребенка. Но никто с Витькой не связывался – боялись Марьи Герасимовны. Ябедничать на Витьку, было, как говорится, последнее дело.
Я прожил в доме номер шесть по Большой Молчановке с самого рождения в феврале 45-го года до осени 64-го, когда началась реконструкция Арбата и был построен Калининский проспект. Теперь давно уж нет и этого дома, да и сама улица оказалась ампутированной почти наполовину – остался какой-то отрезок от Ржевского переулка до Трубниковского. Почти все ребята из нашего двора родились на этой улице в знаменитом роддоме Грауэрмана. Говорили так: родился в Грауэрмане. И все понимали, о чем идет речь. Родился я в крутое время – еще шла война, но все уже жили, предвосхищая победу. Один мой приятель, помоложе меня, родившийся после победы, когда я был уже взрослым, как-то спросил меня: «Лев, а ты немцев видел?» «Да, – ответил я, – у мамы в животе».
Да, этот дом наш, арбатский, и сами мы были принадлежностью Арбата, и казалось, так всегда будет, вечно.
Дом этот имел всего четыре этажа – по тем временам достаточно высокий дом, и в нем было два подъезда. Отдельных квартир в нем не было, но не было и таких, в которых жило более трех семей, что по тем временам было уже почти достижением. У меня потом было много приятелей и знакомых, которые жили в квартирах, населенных пятью-шестью семьями! Кроме того, во дворе, примыкая к нашему дому, стояли одноэтажные флигельки, в которых ютились другие люди, — попроще, чем в нашем доме. Пишу попроще, потому что в нашей четырехэтажке жила в основном интеллигенция – были врачи, инженеры, учителя. Было много евреев, и это было привычно для Москвы тех лет, особенно для Арбата и его окрестностей.
Конечно же, для таких людей, как Марья Герасимовна и ее семья, евреи были бельмом на глазу. И тут объяснения излишни. Для дворничихи было очевидно, что евреи отличаются от таких, как она, и внешне, и главное, внутренне. В основном, своей успешностью в жизни, тем, что дети их учатся хорошо, и соответственно, более высоким материальным достатком. В те, да и нынешние времена, антисемитизм зижделся не на религиозной разнице (какая там разница, когда в советское время религия и вера были практически отняты от живущих в стране людей!), а на зависти к способностям и успехам евреев. Извечная зависть.
Тут надо сказать, что в моей семье, когда я был мал, никто меня относительно евреев и еврейства не просвещал. Как и большинство детей моего круга, я видел, к примеру, что отличался от Витьки Стукалова (ну и фамилия! – будто в честь потаенной профессии его бабушки!) – прежде всего, я видел, что у меня совершенно другие родители и все родственники; почти каждый день к нам приходили университетские друзья моего старшего брата, будущие юристы. Они-то и научили меня играть в шахматы.
Да и соседи по дому у нас были соответствующие. На третьем этаже, двумя этажами выше нас, жила семья Слуцкиных. Отец Борьки, моего дворового кореша, был железнодорожный инженер. Мама его была учительницей истории в школе. Верила безоговорочно в «курс» партии. Она учила Борьку, который был года на полтора моложе меня, не только коммунистическим песням, но и «Одиссее» Гомера. Борька знал все эти древние истории, эту мифологию наизусть, еще не научившись как следует читать, и часто во дворе, когда мы не гоняли мяч, или, приходя в нашу квартиру, рассказывал своим зычным голосом (моя мама звала его иерихонская труба!) истории о путешествии на Итаку, про Золотое Руно, про нить Ариадны. Его восторженная мама играла нам на пианино знаменитую песню «Бандьера росса» и обучала нас петь этот гимн итальянских партизан на итальянском.
Но никакого еврейского образования мы не получали. Да и откуда мы могли получать его, когда весь режим сделал все, чтобы наши родители, да и дедушки с бабушками, были давно отлучены и от своей религии и истории, и, говоря проще, даже стеснялись того языка, на котором в досоветские времена говорили их предки. В описываемое мной время уже был убит великий актер и режиссер Михоэлс. Последний – ножевой – удар в спину еврейского народа готовились нанести те, кому понадобилось «дело врачей».
Именно от Борьки Слуцкина узнал я тогда слово «жид». Он сообщил мне его на ушко, так чтобы не могла слышать моя мама. Он сказал, что это слово ругательство в наш адрес. «Так говорят антисемиты — просветил меня Борька. – Но ты сам, – добавил он, – никогда не должен так говорить». Слово «антисемит» я тогда не запомнил. Слишком уж оно было длинным, и к тому же оно не было русским, и я толком не смог понять его значение. Одно понял я: «жид» говорят о евреях, когда хотят их обидеть.
Но почему-то эта «лекция» Борьки засела надолго в моей памяти – так что я помню ее даже сегодня. А ведь тогда я с антисемитизмом еще никак не столкнулся. Впереди была целая жизнь, когда дискриминация постоянно проявлялась. Вспоминаю, что в школьном журнале у классной руководительницы были в алфавитном порядке перечислены все учащиеся нашего класса. На переменках, из детского любопытства, ребята, когда учительница выходила из класса, заглядывали в этот журнал. Особенно интересовались, кто был какой национальности. Может быть, в классе было два-три еврейских ребенка, но ребята получали какое-то непонятное наслаждение, когда откапывали фамилии евреев. А впереди были другие годы, когда очень трудно было поступить в институт, или устроиться на хорошую работу, когда «подводила» пятая, еврейская графа. Само слово «еврей» стало уничижительным по значению, его стыдились сами евреи.
Конечно, я не совсем прав, – какое-то, скажем так, еврейское образование я получал. Бывало, отец мне рассказывал о старых временах, когда он был еще молодым и жил в Киеве. О временах гражданской войны, когда на Украине действовали разные банды – белых, зеленых, красных. Разобраться в происходящем было трудно, просто невозможно. Власть часто переходила из рук в руки – но все они, эти бандиты, четко были едины в одном – совершали погромы еврейских домов, насиловали и жгли, грабили, буквально вспарывали евреям животы. История шилась на живую нитку, а не так, как потом написали в учебниках. Курс партии был отнюдь не кратким, а мучительным и смертоносным. Как, впрочем, и вся ее последующая деятельность.
Случалось и так: я приходил к Слуцкиным, и Борькина бабушка, старая Нэха, рассказывала нам какие-то истории из своей молодости и детства, когда она жила в Бердянске на Азовском море, и ее постоянная история была о ее деде, которому, на ее глазах, бандиты отрубили голову. Помню, когда объявили о письме Тимашук, развернувшем повсеместную и всенародную акцию клеветы и провокаций против еврейских врачей и их арестов, Нэха тихо произнесла: «Вейзмир, боже мой, неужели опять началось?» Тетя Аня, Борькина мама, попробовала возмутиться: «Мама, ты о чем!?» «Ничего-то ты, доченька, не понимаешь», – задумчиво сказала старуха. Я был при этом, и запомнил эту сцену навсегда.
Буквально через пару дней после того, как Борька объяснил мне значение слова «жид» и его, так сказать, этимологию, то есть, происхождение, я вышел во двор. Витька один играл со своим мячом. «Давай, погоняем», — предложил я белобрысому. Мы тут же стали бегать по двору, отнимая друг у друга мяч и стреляя по воображаемым футбольным воротам.
В какой-то момент мы не поделили мяч, и Витька, изловчившись, больно ударил меня по ноге. Подлянка его всегда была при нем. Я тут же дал ему сдачи – тоже ударил его по ноге. Витька начал кричать мне: « Жид, жид!» Тут кровь во мне взыграла, и мы сцепились не на шутку. Я был сильнее, но Витька, скользкий как угорь, выскользнул из моих рук, отбежал на пару метров, схватил с земли камешки и начал их по одному кидать в меня. Поначалу я увертывался, хотя попадать в цель он был мастак, но я стоял на месте, а потом мне это надоело, и я бросился в его сторону, но Витька, изловчившись и уже убегая, бросил мне в лицо целую горсть камней. Я почувствовал боль, хорошо, что он не попал мне в глаза, и, очертенев, бросился за ним, пустившемся в бегство, и хотя он бегал быстрее всех во дворе, я догнал его прямо под окном нашей квартиры на первом этаже. И я его не просто догнал, а схватил за воротник рубашки, и, обхватив руками его шею, я стал бить его головой об стену. Не знаю, как долго я колотил его голову, его кочерыжку на уродливых плечах. Но вдруг я увидел, что у него на рубашку потекла кровь, и я отпустил его. Он, совершенно повергнутый, поплелся к флигельку дворничихи. А я пошел в мою квартиру. Я был взвинчен и взволнован, но отмщение мне удалось. Казалось, что я дрался не за себя, а за тот древний народ, народ Давида и Эсфирь, который не смогли покорить ни персы, ни римляне.
Я постучал в парадную дверь. На пороге меня встретила Юля. Она была нашей домработницей и уже давно стала членом семьи. Жила она у нас уже года два. Приехала она из Вологодской области. В деревне в ту пору, после войны, был голод, полное бесправие, будущего никакого у девушки не было. Молодежь тогда устремлялась в Москву и другие большие города, в поисках работы и устройства жизни.
Юля обожала моих родителей, ну а как любила меня – говорить нечего!
«Что с тобой, Левочка? – спросила она. – У тебя весь лоб в крови». «Подрался с Витькой», – ответил я. Мне не хотелось говорить правду, из-за чего я с ним подрался, но и врать не хотелось. Думал, что Юля папе ничего не скажет. Она вымыла мне все лицо, и следы крови, видимо, исчезли. Самое главное, она не донимала меня вопросами.
Я немного успокоился, а скоро с работы вернулся папа. Он сразу прошел в свою маленькую семиметровую комнату, которую мы все называли «кабинет».
«Как хорошо, – подумал я, – папа занят, – наверное, опять какое-то дело будет изучать, и ему будет не до меня». В этот момент в дверь квартиры позвонили. Я побежал открыть. На пороге стояла Марья Герасимовна! Вернее, не стояла, а двигалась на меня, всей мощью своей фигуры.
«Ну что, нехристь, добаловался!» – проревела она. За ней следовал Витька, мой враг, с перебинтованной головой. «Где отец?» – она продолжала сотрясать воздух. Я указал на дверь папиного кабинета. Она вошла вместе с Витькой, и крикнула мне вслед: «И ты заходи, сорванец, неча прятаться!»
Я понял, что предстоит серьезное испытание, и ни мне, и ни папе, так просто не отвертеться от этой злой тетки.
«Давыд Маркыч, вы знаете, что случилось!? Незнамо что натворил ваш дражайший!», и Марья Герасимовна стянула с головы внука бинт. «Только взгляньте!»
Видно было, что папа совершенно растерялся. Видел он плохо, была уже сильная глаукома, и он сильно прищурил глаза под очками, чтобы рассмотреть Витькину боевую рану.
«А еще аблокат! Интельгент! А сына своего не воспитует. Что ж из него выйдет, бандюга!»
Папа не знал, что и сказать. Он, как и все во дворе, боялся дворничихи. Но тут был такой случай, когда она могла заявить и в милицию, – а то и выше! – и все права были бы на ее стороне. Конечно, все жильцы дома боялись Марьи Герасимовны, но все-таки не каждый день она приходила к ним на квартиры, а тут для нее был самый удобный случай, чтобы жаловаться. Ведь речь шла о ее внуке. Да и вообще, этим евреям, конечно же, думала дворничиха, нужно когда-нибудь наступить на их мозоли!
Наконец, папа собрался с силами и со словами и сказал: «Марья Герасимовна, уважаемая, я с моим Левой разберусь, и он будет наказан суровейшим образом. А о Вите не беспокойтесь. Все заживет. А если хотите, я могу через аптеку Феррейна заказать для вас самую лучшую мазь или лекарство, и это поможет вашему внуку. Да и доктора у меня есть…»
«Знаем мы, Давыд Маркыч, ваших дохтуров. Они и Сталина вылечить не могут. Куда уж нам, простым людЯм…»
Услышав из уст дворничихи упоминание имени вождя, папа как-то весь передернулся. Возможно, такая и доложит куда надо, и еще чего можно ждать…
«Ладно, мы пойдем. Без вашей помощи протянем ишо. Только вы к нам не приставайте. А то получите сдачу!» – сказала дворничиха и убралась из нашего дома со своим внуком.
Не успели они уйти, как Юля вошла к папе в кабинет. Она, видимо, была в коридоре и слышала весь разговор папы с Марьей Герасимовной. «Давид Маркович, дорогой, прошу вас, не наказывайте Леву! Я уверена, он ни в чем не виноват. Вы же знаете этих людей. Подлее не бывает. Ох, уж эта злюка, эта дворничиха! У нас в деревне даже козлы таких ненавидят!»
Папа, услышав это сравнение с козлами, засмеялся, хотя вроде бы сохранял серьезную мину, чтобы поговорить со мной. Когда Юля вышла из кабинета, он спросил меня: «Так что же все-таки произошло, Лева?» И я рассказал ему все, как рассказал здесь.
Его лицо снова посерьезнело. «Послушай, обещай мне, что ты так больше поступать не будешь. Не надо никогда кого-то усмирять своей силой. Особенно, когда ты сильнее. Ведь ты же сильнее этого Витьки, правда?» Я посмотрел папе в глаза. Я чувствовал, что в них было какое-то сомнение. Неужели он был не уверен, в том, что он мне говорил? Но я ответил: «Да, папа. Конечно, сильнее».
«И еще один тебе совет, сынок, – сказал он, и в его голосе была и ласка, и весь его жизненный опыт. – Выбор всегда за тобой. Выбор, он твой». На этот раз он говорил со всей уверенностью.
Второй совет отца вроде бы опровергал первый. Но в нем была особая правда.
Это был урок. Урок свободы. То, что должен знать каждый в этом мире. И тогда, быть может, вся наша жизнь была бы намного лучше.
Дня три папа и мама не разрешали мне выходить во двор. Не то, что я был наказан. Думаю, они просто боялись, что я опять ввяжусь в какую-то драку с Витькой. А может, они не знали, какой фортель выкинет Марья Герасимовна. Да и кто знает, что можно было ожидать от нее?
Во всяком случае, когда после «домашней отсидки» я вышел на улицу, то увидел во дворе среди сидящих на скамеечке бабулек, как обычно вовсю сплетничавших, старую Нэху. Она, как всегда, ни в какой болтовне не участвовала и была, как и по обыкновению, сурова. В глазах ее светилась вся мудрость и печаль еврейского народа. Я подумал, что кумушки, наверное, болтают обо мне, об этом ЧП, моей «схватке» с Витькой. Когда я прошел мимо скамейки, Нэха неожиданно превратилась из статуи в человека, и впервые за долгие годы (я знал ее до самой ее смерти) на ее лице появилось подобие улыбки. «Лева, – позвала меня она, – подойди ко мне. У меня для тебя кое-что есть». Я подошел к Нэхе. Она погладила меня по голове и произнесла «аидише копф!» (еврейская голова!), вынув что-то из кармана своей кофты. Это была «коровка», моя любимая конфета.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2017-nomer5-hariton/