(О книге Евгения Чигрина «Неспящая бухта». Москва: «Время», 2013)
«Литература, язык – субстанции более древние и непреходящие, нежели любая форма общественной организации… Разговоры о том, нужна поэзия или нет, являются праздными», – говорит Е. Чигрин в одном из интервью.
Да, действительно, эти разговоры являются праздными ещё и потому, что разговор о необходимости поэзии происходит в ней самой. И речь не о классическом пушкинском разговоре Поэта и Книгопродавца. Поэзия вроде даже устала от самодоказательств. Русская поэзия всегда пребывала в этой тревоге и в этом комплексе своей социальной и метафизической вины, она грезила о чистом искусстве¸ но и в нём (особенно, у А. Фета) сквозила редуцированная социальность, напряжённый социальный конфликт. Сама интимность в нашей поэзии была остро социальна.
В советской легальной поэзии этот конфликт в сильной степени сублимировался в конфликт классовый. Когда же враждебные классы были, мягко говоря, упразднены, класс победивший стал писать о своём, классовом же, одиночестве. Звучит до анекдотичности цинично, но доля правды в такой печальной шутке есть. Классовое одиночество явление трагическое для нашей Родины, оно породило множество хороших стихотворных строк, но одновременно задавило многие таланты.
Те же, кто пребывал вне этого классового одиночество (Леонид Губанов, Венедикт Ерофеев, И. Бродский, пока не уехал), выглядели, как павлины, клюющие окурки на стесанном городском асфальте.
Но благословенное время самиздатовской свободы достаточно давно окончилось. Что же теперь происходит с самодоказательствами русской поэзии, сохранился ли в ней извечный социальный конфликт и, с другой стороны, что сталось с означенным классовым одиночеством?
Евгений Чигрин выносит свою поэзию за рамки социальной злободневности. Но это не значит, что он пребывает вне её. Он выносит постоянно, перманентно, в этом «выносе» – естественная динамика его поэтики. И «вынос», наоборот, как правило, обостряет социальный конфликт, соотнося творчество Чигрина с той самой досоветской русской традицией явного, или скрытого в робком дыхании, социального конфликта.
Перед нами новая поэтическая книга Чигрина «Неспящая бухта». Вот строки из стихотворения первого раздела «Островистые земли»:
…Не в первый раз – огромная зима,
в которой холод с Колыму размером,
Вся местность – ступор, снежная чума,
губерния, в которой я гомером…
Стоит сразу обратить внимания, что вынос здесь наблюдается не только из внутреннего социального конфликта, но и вообще из языка. Мандельштам сравнивал писание стихов с прыжками через залив с джонки на джонку. Поэзия и должна выпрыгивать из стереотипов общепринятого литературного языка: от общепринятых явлений языка к языковому вечному бытию. Так только самовозраждается язык и литература. В этих строках нет привычной красоты, но красота и не может быть привычной. Культура гибнет под грузом общепринятых красот.
Социальность же здесь заявлена вроде бы со всей очевидностью. «Колыма», внутренне срифмованная с «зимой» и «чумой», отсылает нас не к поэзии, а к прозе Варлама Шаламова, и вообще лагерной теме, ставшей для русской культуры одной из стихий, как та же зима. Ощущение себя «гомером с маленькой буквы» тоже очень природно русской словесности, тут намечается возвращение к величию «маленького» человека; здесь удар по «равноправию», как советскому, так и либеральному, это самое величие «маленького» человека исключающему,– раз уж все равны…
Но какой же тогда вынос из социальности? – возникает вопрос, – где он тут?
Стихотворение заканчивается:
Над старым портом в изворотах тьма,
Как будто после демонского штурма.
Закончить чем? Я успокоюсь тут?..
Хлебну вина и выйду в сновиденье,
Чтоб видеть – рай по облакам везут…
Какое, нахрен, чудное мгновенье?..
Вынос тут происходит не «в сновиденье». В «сновиденье» выноса нет, в одних показанных облаках было бы именно выполнение внутреннего социального заказа, мнимый катарсис. Эстетический вынос совершается в последней бранной строке. Поэт не кощунствует, а словно бы перечеркивает своё же только написанное стихотворение. На самом же деле, тут и происходит герменевтика, очищение смыслов, доходящее до изначальной белизны бумаги.
Переберём теперь некоторые первые и последние строки дальнейших стихотворений.
Первая: «…ну конечно, припомню: дыра, захолустье, отшиб…»; последняя: «И глагольною рифмой светилось…».
Первая: «Я давно за себя не похож, я давно на себя…»; последняя: «И любые стихи обрастают Его тишиною…».
Первая: «В последнем сновиденье видел, как…»; последняя: «…Шаги в подъезде. Звяканье ключом…».
Первая: «Мифическому сыну? Простаку?...»; последняя: «Да смахивать невидимые слезы».
Каждое стихотворение словно бы перечёркивается невидимою (как слёзы) чертой. Оно словно бы запахивается и отворачивается, оно отрекается от самого себя ради… Чего ради? Возвращаемся к природной социальности русской поэзии. «Эго» поэзии Евгения Чигрина в остро социальном аспекте отворачивается от самое себя, словно отмахивается, иногда зло даже высмеивает не просто себя, а свою субъективную метафизику.
Но что, самое время припомнить скептицизм Дэвида Юма?.. Нет. Стереотипы и привычная красота должны избегаться и даже побиваться искусством. Но – не канон.
Одной из опорных в книге является тема Киммерии (Черноморья). Серебряный век окаменел в Киммерии, как профиль Максимилиана Волошина в абрисе Карадага, окаменел, может быть, под каменящим взглядом Горгоны-революции. Но – галька коктебельского побережья держит тепло ступней Марины Цветаевой. Осип Мандельштам и теперь сидит в чуткой голубой тени на портовых задворках и внимает отсюда синему шелесту морской каймы, примеривается к ней, как портной… Впрочем, окаменение это скульптурно, оно архитектурно и живо во всех своих ракурсах. Это и есть канон. И этому канону истово, с суровыми, если не сказать – фанатичными, трепетом и иронией следует Чигрин. Каноническая Киммерия выступает у него далеко за свои историко-географические рамки. Доходит до прямого именного священного упоминания.
По Волошину, серая роза
Расцветает… Спускаюсь в метро,
Там дымится ничья папироса,
Грязновато и как-то мертво…
Далее:
Расцветает, как серая роза…
Дождь стучится по крышам кафе.
На листву точно сыпнула оспа –
Это осень. Апаш подшофе.
Описание Парижа. Но в этом описании та же Киммерия. Та же верность ритмическому канону, заданному Максимилианом Волошиным, Вячеславом Ивановым, Валерием Брюсовым. Чигрин сохраняет канонический шаг, величавую походку, остаётся в ритме канонического танца. И «священные камни Европы», и озарённый мрамор Агры, и журчащий миражами песок Сахары у него солонят выщербленным побережьем Кафы (Феодосии) и сухими слезами московского тротуара.
Ну конечно, смогу пережить одиночество с крымским портвейном,
Пробираясь на лучик стиха, ну конечно, путём нелинейным
Между бытом и вечностью, и – то ли родиной, то ли душою,
Это – искренний бред, это – свет старой лампы в обнимку с игрою
Этой жизни, в которой теперь ничего, ничего не исправить…
Ритмический канон чётко организует поэтическое пространство текста.
***
Повторимся, в «сновиденье» выноса нет, но в особого качества сновидение погружение в стихах Чигрина безусловно есть. «Самоосмеяние» Чигрина Игорь Белов характеризует английским словом understatment (принижение): «Особую же силу всем его стихам, как мне кажется, придаёт неповторимый чигринский understatment – сдержанность человека, отдающего себе отчёт в том, что он способен и должен сказать…» – пишет И. Белов в своей статье «Вызывающе другой». Думается, что здесь присутствует не столько шик битнической негативной куртуазности, сколько своеобразный переход в поэтический транс, особый бдительный сон («Поэт? Спящий», «Все спящей видели меня, / Никто меня не видел сонной». – Марина Цветаева). Обыкновенно, поэт сразу выходит к этому сну. Чигрин же – застрельщик в передаче перехода от будничного бдения к тому самому поэтическому сну. Но и сон у него сугубый (держим в памяти противоположный по смыслу эпитет в названии: «Неспящая бухта»). Это – тайнопись, затягивающая читателя в реальность «вещей в себе», в которой границы между вещами не размыкают, а соединяют, сплавляют вещи. Проследим этот поступательный переход:
Я давно на себя не похож, я давно на себя
Не похож, – говорю, слышу голос настырного ветра,
Что взъерошил листву и, в негромкие трубы трубя,
Притащил на хвосте, как ворона, холодное лето.
Я давно на себя, я давно на себя, я давно…
Вот заела пластинка!.. И полночь виниловым цветом
Обросла хорошо, вот такое случилось кино…
Я меняюсь, старею, я вижу: проснувшийся летом,
Постучался в окно мотылёк, в постороннюю жизнь…
Может – это посланье под лампой настольной сумею
Переделать в стихи? Может, ангел кому-то «проснись» –
Говорит-говорит… И как будто бы ветер аллею,
Как младенца, качает, и бродят беспечные сны…
Беззаботное лето к светилу прижалось щекою,
От которого много в виниловой тьме белизны
И любые стихи обрастают Его тишиною…
Сперва передаётся действительно будто бы засыпание, сонное забытье, а вот последние пять строк это уже переход в другую «вязкую» реальность.
Павел Басинский в статье «Поэзия вопреки времени» отмечает: «…у Чигрина есть своя поэтическая тема, своя поэтическая “география” даже. Восток, Индия, Крым… Его стихи тягучи, как солнце Востока, как крымское вино…». Нас из этой оценки более всего притягивает именно определение «его стихи тягучи». Может быть, как вино, но ближе тут как раз слово «вязкость», созвучное «вязи», в которой буквы срастаются в единую ветвь.
Но есть и обратный путь, дверь открывается в обе стороны. Буквально в следующем стихотворении «Бухта» мы видим ход обратно – из тайнописи к understatment:
Бубен ветра в пределах бухты,
Сколько смотришь – везде песок,
Хоть пиши песочные буквы,
Всё Восток, да опять Восток.
Голос кайры – глухое чудо,
Солнце выпито, ровно ром,
Да пуста, как душа, посуда,
И молчишь таким дураком,
Что ещё бы глоток – и в море –
В запотевшее темнотой…
Не барахтаться бы в глаголе,
Не лепить…
И тут поэт вставляют бранное словечко в свой адрес. Есть вход в эту прозрачную смолу, но есть и выход. Весьма важный момент в духовном смысле. Тут как раз и реализуется understatment в русском уже смысле, в смысле смирения. Поэт не преобразился до романтической неузнаваемости в поэтической смоле, у него только руки в этой смоле перепачканы, как у мальчугана, который мечтает:
Флибустьером за чёрной музой,
Рыбаком Галилеи за…
В оболочке таких иллюзий –
В неслучайные чудеса.
Там экзотика полным цветом:
Крабы в камешках… Сундуки…
(Это тянет пиратским бредом,
Это Флинт закоптил мозги.)
Такова амплитуда поэтической самоориентации, хронометраж самосознания главного (лирического) героя стихов Чигрина. Потому Юрий Кублановский и отозвался о нём: «Стихотворения Евгения Чигрина – своеобычный сплав меланхолии с боевитостью, лирики – с потребностью объясниться без обиняков. Его лирический герой цепок и подслеповат, простодушен и ершист разом…». Кублановский тут отмечает эдакую противоречивость натуры поэтического «я» Чигрина. Но суть, соль, этих противоречий, на наш взгляд, именно в означенном обратимом переходе.
***
Два стихотворения процитированы подряд неслучайно. Так же закономерен в этой статье вариативный анализ противоположных точек достижения маятника поэзии Чигрина. Вся книга «Неспящая бухта» представляет собой метафизический роман в стихах. Метафизика его и заключается в этом ритмичном переходе от физики к метафизике и обратно.