2017 год отмечен двойным 100-летием, Февраля и Октября, самых знаменательных событий XX в. (не так по сиюминутному масштабу, как по глобальным последствиям). Сопоставление их причин и следствий, близости и противоположности требует отдельного разговора, переосмысления через опыт рубежа тысячелетий.
Наряду с этим исполняется 110 лет с выхода, пожалуй, самого революционного (по уровню идеологизма) романа XX в., заложившего основы пресловутого соцрелизма — квазихудожественного метода, выросшего из издержек модерна, приправленного политической демагогией[1]. Эта связь юбилеев, таящая близость двух сфер (политики и культуры, идеи и образа), ждет своего объяснения.
Не дай Бог видеть русский бунт,
бессмысленный и беспощадный.
А. Пушкин
Что русский бунт беспощаден, как стихия, не вызывает сомнений. Но вытекает ли отсюда его бессмысленность? По форме вроде да, а по надмирным целям, внеположным земному, еще вопрос, с которым связана потребность в осмыслении Революции.
Что это — порыв масс, вызванный случаем, итог стечения обстоятельств, результат заговора? Ясно одно, это национально-историческая и социально-культурная катастрофа, Драма всемирного масштаба.
Известно, разруха начинается в головах, переходит в быт, выплескивается наружу. Ей присущ момент и спонтанности, и сознательной воли. Это стихия, умело используемая. Ее лоно — ущерб, болезнь социума, смена шкалы ценностей, критериев. Это буря в пустыне, когда Ничто родит энергию разрушения. Тогда в щель в бытии проникает зло; так Мефисто вошел в небрежно очерченный Фаустом круг там, где образовался зазор.
И уже в углу тянет сквозняком смерти («На свечку дуло из угла…» — Пастернак, «Зимняя ночь»). Точно так (но с обратным эффектом) жар свечи образует прогалину в морозном узоре окна. Механизм един, результат (разрушение / созидание) зависит от ценностного потенциала и вектора силы.
I. «Настало время нужды в героическом»[2]. Роман «Мать» создан в 1906 г., в период увлечения Горького (вместе с Луначарским, Базаровым, Богдановым) условно-философским евангелизмом, богоискательством и богостроительством. Проповедник социального активизма тяготел к строительству. Но ему близко и искание Бога, как бы он Его ни понимал. В как и скрыта суть! Это протестантская ересь в духе мира сего.
Потому обозначим восприятие Горьким религии, Церкви, Христа.
1. Бог и Христос у него разделены. «Насчет Бога — не знаю я, а во Христа верю… И словам его верю — возлюби ближнего своего…», — говорит Ниловна (18 гл. 2-й части).
В ее реплике скрыта позиция самого автора[3]: Христос для него не Богочеловек, а человекобог. Горький не безбожник, не богоборец в прямом смысле. Он человек, жаждущий веры! Вопрос, какой веры? Религия у него вызывает сложное чувство. В Церкви он видит лишь социальный организм; и негативное отношение к ней неизбежно.
2. Любая ересь в христианстве идет от гностики, смеси язычества и иудаизма. Ересям присуще боговопрошание, беспокойное искание истины, града Божия на земле[4]. Откуда это в нас? Из нашего повреждения, детского (не по чистоте, а по слабости) отношения к Богу как Отцу, подателю благ!
Образ Троицы в обрядовом благочестии, истоке многих ересей, расщеплен изнутри, функционально. И над своими заблуждениями мало кто задумывается, считая их истиной.
Второй момент — понимание социализма. И третий — как христианство и социализм стыкуются, как логика богоискателей (поиск правды и праведности) врастает в логицизм богостроителей. Так возникает связка Личность — Бог — народ — социализм (и их смысловые аналоги). Без ответа на эти вопросы многое в Горьком остается неясным.
Для понимания позиции писателя важен учет его связей с классикой (Достоевским, Толстым) и с современностью в лице Блока.
Романтике близок социальный пафос, протестантский активизм индивида (аскеза в миру, но без затворничества: таковы босяки Горького, праведные странники Лескова, Толстого, его побег). Горький героем-бунтарем подменяет Бога (антрополатрия Ренана, Шюре), что связано с идеей христианского социализма в виде мифа Ницше о superman’е.
Но герои Горького беспочвенны, противостоят власти земли, роду и року. В этом плане Ницше глубинно архаичней социалистов.
Маркс, Ницше, Фрейд — кумиры эпохи. Горький их гуманизм, социальность, экономизм, психиатрию и миф связует поэзией, переводит в реально человеческий план.
В их сплаве его сила и его умозрительность.
Но при опоре на Маркса у Горького доминирует не экономический, а социально-антропологический, даже антропоцентристский мотив, что связано с профессиональной и национальной его принадлежностью: человек и народ у него ключевые понятия.
Его задор позитивиста, просветителя пронизан лиризмом, смягчен сердечностью, окрашен душевностью (сердце, душа — определяющие у романтика понятия).
В этой связи вернемся к богоискательству и богостроительству: что в них общего и в чем различие? Общее то, что оба направления возникли почти в одно время, в схожей историко-социально-культурной среде, в ситуации конца XIX — начала XX вв.
Они имеют схожую по структуре, составу почву. Различие же скрыто в их политико-идеологических корнях: принадлежа эпохе перелома, они отражают начало и финал.
В основе богоискательства и богостроительства лежит конфликт земледельческой культуры и индустриальной цивилизации (спор города и деревни); это различие экономико-охранительного и радикального народничества. Между совестной чуткостью богоискателей (эсеры-традиционалисты) и воинствующим атеизмом богостроителей (большевистский авангардизм) есть общий момент переживания ими крушения старого уклада, смены сознания. Но одни по былому тоскуют, другие гибели его рады[5]. И заметим, тема народа, нации, почвы, пробуждения национальной идеи в XIX в. — стержневая для Европы.
Конец века нашел отражение в декадансе. Под влиянием антиподов, В. Соловьева и Ф. Ницше, модерн стремится преодолеть противостояние мира и Бога, материи и духа. Связующим средством стал символ. Через него хотели проникнуть в тайну жизни.
Горький оказался на стыке многих поэтических и политических исканий.
Богоискательство стало модой, общество проявило интерес к религиозной теме. Декаданс побуждал к преодолению тотального отчуждения, в том числе мира и клира, стремившихся к диалогу. Но демократизация и эсхатологизм эпохи были чужды Синоду.
Первая революция вывела богоискателей к новым формам. Либералы под влиянием среды меняли тон на радикальный; четче наметились размежевания.
Знаменем эпохи стали Достоевский и Толстой, знаковыми фигурами — философы-публицисты, оппонирующие друг другу В. Розанов и Н. Бердяев. Апологетами обновления религии оказались Мережковский и символисты, подменявшие культ культурой.
Мережковский в «Грядущем Хаме» отразил ситуацию: «Тянулась, тянулась канитель марксистская, а потом босяцкая. Сначала мы думали, что босяки-то уж, по крайней мере, — самобытное явление. Но когда пригляделись…, то оказалось, что точно, как русские марксисты повторяли немца Маркса, так босяки повторяли Ницше. Важно заметить, что одну половину Ницше взяли босяки, другую — наши декаденты <…>, … Одного немца пополам разрезали и хватило на два русских “новых слова”».
Декадентов резко критиковали В. Розанов и С. Булгаков. Причину потрясений они видели в индивиде и рассудочности. Семья (тело) и Церковь (Дух), по их мысли, остались последним оплотом единства. Л. Толстой причиной революции считал земельный вопрос.
Народники и модерн в свободе-равенстве-братстве видят рай на земле, эсхатологию. И одним ближе эсеры; другим — меньшевики. Но романтика революции, утопия социализма вели к насилию. Либералы историю оценивали с эстетико-культурных позиций; в сборнике «Вехи» они обвиняли радикалов в безответственности и культурном нигилизме. Революционной анархии они противопоставляли путь реформ.
Богоискатели с их идеей праведности, оказались опппонентами богостроителей. Уже пьеса «На дне» отразила их распрю. Общей почвой был иудейский хилиазм, искание правды на разных путях: Лука и Сатин, как Власов и Рыбин, — оппоненты, но родственно симпатизируют друг другу; в них скрыты позитивные и негативные коннотции: так правдолюбец Сатин уже именем ассоциируется с Сатанаилом, а Лука, при соотнесении с евангелистом, простодушно увертлив; и автор то пафосен, как Данко-Сатин-Власов, то двусмыслен, как доброхот Лука и бунтарь Рыбин.
Любое явление, личность трудно оценивать однозначно, позитивно или негативно. Так обстоит дело и с героями Горького; богостроитель Власов и богоискатель Рыбин. Автор тяготел к первым, видя обреченность вторых. В этом смысле он предугадал XX век; большевики-пролетарии одолели эсеров-интеллигентов, апологетов деревни. Но победа оказалась Пирровой.
Не было единства и в радикалах, социал-демократах. Оппоненты Ленина (Базаров, Богданов, Горький, Луначарский) в видении человека исходили из биологических позиций, из его жажды наслаждений. Идеал они видели в балансе человека и среды.
По их мнению, место Бога должен занять народ. Должен умереть старый культ, но не религиозная связь человека с миром. Личной связи с Богом богостроители противопоставили растворение личности в массе. Так, мысль о единстве каждого со всеми получает ложный вектор. Луначарский подал идею заражения народа социальным энтузиазмом. Утопия социализма воплощается в экстазе масс, отражении идей Фейербаха, Ницше, Авенариуса. Ленин противился этой экстатике.
Увлечение эмпириокритицизмом позволило Луначарскому найти объяснение психике человека. Он пришел к тем же выводам, что и Горький: истина — в нашей психике. Вера придает жизни смысл, а человеку силы. Социализм и представал итогом развития человека. Идеал, имея религиозную окраску, получает форму культа. Идея и обрела его статус. Но отметим, что во взгляде на природу и человека у Горького возникли расхождения с соратниками. Показательны и разногласия богостроителей с ленинцами; исток их понятен — спор практиков и теоретиков. Победа прагматиков предопределила судьбу школ, Горького на Капри и Ленина в Лонжюмо. Горький тяжело переживал свое поражение.
II. «Человека создает его сопротивление окружающей среде». Горький-романтик остался на стыке западных кумиров радикальной интеллигенции. Т. Манн определил его как мост между социализмом и Ницше. Замес из Ницше и Маркса в социальном мифе и культурном символе примирял жажду равенства всех и бунт индивида, укреплял иррационально-волевой активизм. Горький признает, что он марксист не по Марксу, не схоласт, а потому, «что так выдублена кожа». Он пишет народнику Скабичевскому в 1897 г.: «Я — не марксист и оным не буду вовеки, ибо знаю, что жизнь творят люди, а экономика только влияет на нее». Историософия Горького сложилась в 1884 г. в Казани, где он, работая в лавке народника А. Деренкова, изучал Маркса, искаженного «Историческими письмами» П. Лаврова, статьями Н. Михайловского («Герои и толпа»). Горький через народников пытался понять роль случая и логики, масс и личности в истории. Вина ими возлагалась на интеллигенцию, а народ оставался в спячке. В отличие от народников Горький ищет опору в почве. Миссия интеллигенции — ее просвещение. После «хождения в народ» в 1896 г. произошла смена вектора от героически начал к коллективным: творцом жизни стал народ.
То же можно сказать о его ницшеанстве, что стало реакцией на потребительство.
Ницше отверг мещанскую культуру, расслабляющую человека. Виталист-богоборец Ницше анти-церковен. Но Горький не ницшеанец: Ницше шел от человека — к природе, Горький от природы — к человеку. Его идеи вошли в красный проект, Ницше — в коричневый. Индивидуалист Ницше аристократичен, как Ларра; коллективист Горький демократичен, самоотвержен, как Данко. Важна его мысль о рождении человека в социуме: «Народ есть неиссякаемый источник энергии, единственно способный претворить все возможное — в необходимое, мечты — в действительность».
Нация, Россия у него — единая историко-культурная общность и личность.
Горький тяготел к культуре низов, близкой к природе и мифу. Он изучал фольклор и ереси, сектантсткие движения, видел в них истоки русского коммунизма (выражение Бердяева; иначе не понять народные корни революции). Но он не так чтил природу, как преодолевал ее. Потому выделим его борьбу с природой, средой: «Я никогда не восхищался “разумом природы”, не верил в него и не верю, ибо в природе слишком много бессмысленного и вредного для человека — лучшего и самого сложного из ее созданий». Противоречие скрыто в борьбе человека с природным началом в себе. Что для Горького природа? «Первая природа — хаос сорганизованных, стихийных сил, которые награждают людей землетрясениями, наводнениями, ураганами, засухами, нестерпимым зноем и таким же холодом. Природа бессмысленно тратит силы свои на создание болезнетворных микроорганизмов, истощая здоровые соки, потребные для произрастания питающих человека злаков и плодов» (статья «О культуре, 1928). По Горькому природа не способна развиваться, она подобна «страшному и глупому зверю Левиафану — рыбе, которая бессмысленно мечет неисчислимые массы живых икринок и так же бессмысленно их пожирает...» (статья о М.М. Пришвине, 1927).
Природе противостоит разум, что выше природы. Горький придает человеку роль познающего органа: «Природа … в лице человека создала … орган для познания себя самой. Как в каждом из нас высшим, качеством ... является мозг.., так очень может быть, что в природе человек является точно таким же мозгом...» (лекция «О знании», 1920). Человек отвоевывает у природы участки «волей, интуицией, воображением, разумом в интересах обогащения ее “дарами”, — ее энергиями...» (рассказ «О вреде философии», 1922). «Энергия человека тоже создается природой, разум человека — самая ценнейшая, самая мощная из всех её сил, — сила, которая, подчиняя своим социальным интересам и целям все остальные энергии природы, преобразует её сообразно этим интересам и целям». Зло — это хаос, присущий природе, “мертвой материи”» (статья «О борьбе с природой», 1931). Лицом ее предстает мещанство. Это отсылает к бунту Ипполита в «Идиоте» против природы (прообразом стал нигилизм Белинского).
Горький отделяет мещанина от Человека. В его метафизике мещанам «противно всё, что активно, что проникнуто духом творчества». «Мещанство — это проклятие мира; оно пожирает личность изнутри…» (статья «Разрушение личности», 1909). Мещане — не сословие, а символ застоя, зла. Огонь Прометея (сердце Данко) горит лишь в личности.
Противоречие у Горького — не между Творцом и хаосом, а между человеком и природой; скрыто в самом творении. Банкротом предстает Творец! Его должен сменить новый Бог — Человек и народ. Горький видел алогизм своей логики: если творение ущербно, как оно может дать нового творца? Подтверждением является его письмо биографу Груздеву 1926 г.: «Человек — светило, зажженное во тьме хаоса, может быть, против воли “природы”, случайное творение в безумии ее творчества…». Так первым революционером предстает Сатана. А Прометей, бунтарь против злого Бога, близок Сатане и Антихристу. Горький не преодолел своих диссонансов. В «Несвоевременных мыслях» (1917) он пишет: «Сегодня — день Рождения Христа, одного из двух величайших символов, созданных стремлением человека к справедливости и красоте. Христос — бессмертная идея милосердия и человечности, и Прометей — враг богов, первый бунтовщик против Судьбы, — человечество не создало ничего величественнее этих двух воплощений желаний своих. Настанет день, когда в душах людей символ гордости и милосердия, кротости и безумной отваги в достижении цели — оба символа скипятся во одно великое чувство и все люди сознают свою значительность, красоту своих стремлений и единокровную связь всех со всеми».
Михаил Агурский в статье «Великий еретик» верно замечает: «В начале тридцатых годов Христос становится для Горького воплощением Прометея, ибо он увидел и в Христе восстание сына против отца», против его мира. Сплошные подмены, замещения, передергивание понятий, смысла.
Концепция богостроительства дана Горьким в интервью Mercure de France (1907):
- новый становящийся психологический тип — совершенное существо, которое будет обладать гармоническим развитием всех своих способностей, преодолевшее внутренние противоречия;
- социализм создает почву для становления и развития этого существа, так как обеспечивает свободное и широкое общение между людьми равными;
- религиозное чувство есть гордое и радостное ощущение гармонической связи, соединяющей человека со Вселенной. Это чувство рождается в присущем каждой личности стремлении к синтезу, оно питается опытом и превращается постепенно в религиозный пафос, благодаря радостному ощущению внутренней свободы, пробудившейся в человеке;
- дорога человечества — дорога, которая ведет к духовному совершенству. Осознание процесса должно пробуждать во всяком душевно здоровом человеке религиозное настроение, то есть сложное и творческое чувство веры в себя, в победу, пробуждать любовь к жизни и удивление перед мудрой гармонией, которая существует между человеческим разумом и Вселенной миром;
- вера в бесконечный прогресс человеческого духа — основное условие формирования у человека религиозного чувства;
- прогресс в технике, науке и искусстве создает религиозное чувство; в центре… — человек-творец.
Горький глубже знакомится с идеями Маркса, начав читать «Искру» в 1901 г.
В истории Рима, что он изучает в тюрьме, находит причины смены формаций; в богостроительстве ищет альтернативу язычеству господ, фанатизму клира. Так родилась жажда новой религии, отвечающей жизни. В 1901 г., будучи в центре событий, он перешел к политической активности, а в канун первой революции вошел в РСДРП (б).
В Горьком это проявление детских комплексов: из оценки Бога бабкой и дедом.
Но душевная смута не исчезла. Причины диссонанса коренятся в детстве. В душе, от бабушки и деда, жило двоебожие: «Я очень рано понял, что у дедушки — один Бог, а у бабушки — другой». Бог бабушки — милостивый, прощающий (Христос); Бог деда — суровый, карающий Иегова. Горький говорит о своем пантеоне: «Лет восьми я знал уже трех богов: дедушкин — строгий, он требовал от меня послушания старшим, покорности, смирения, а у меня все это было слабо развито, и, по воле бога своего, дедушка усердно вколачивал качества эти в кожу мне; бог бабушки был добрый, но какой-то бессильный, ненужный; бог нянькиных сказок, глупый и капризный забавник, тоже не возбуждал симпатий, но был самый интересный».
Он пишет: «Бабушкин Бог был понятен мне и не страшен, но перед Ним нельзя было лгать, — стыдно. <…> … Дед водил меня в церковь: по субботам — ко всенощной, по праздникам — к поздней обедне. Я и во храме разделял, когда какому Богу молятся: все, что читают священник и дьячок, — это дедову Богу, а певчие поют всегда бабушкину. …Дедов Бог вызывал у меня страх и неприязнь: Он не любил никого, следил за всем строгим оком, Он, прежде всего, искал и видел в человеке дурное, злое, грешное. <…> В те дни мысли и чувства о Боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни... Бог был самым лучшим и светлым из всего, что окружало меня, — Бог бабушки, такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это дед не видит доброго Бога». Он мечтал «дойти до бабушкина бога, до ее богородицы и сказать ей всю правду о том, как плохо живут люди... Если богородица поверит мне, пусть даст такой ум, чтоб я мог всё устроить иначе, получше как-нибудь».
Но жизнь давит, и он, подобно Ивану Карамазову (по форме, а не по содержанию), «возвращает свой билет» Богу. Горький примыкает на время к старообрядцам, работая в иконной мастерской: «Среди скучной и бессовестной действительности, — они показались … людьми великой духовной силы, лучшими людьми земли». Раскол привлекает бунтарским духом. Но и здесь не нашел опоры против мерзостей быта. «В этой темной вере слишком мало лучей любви, слишком много обиды, озлобления и зависти, всегда дружной с ненавистью. Огонь этой веры — фосфорический блеск гниения» («В людях»). Учителями жизни стали книги.
Начинаются аресты друзей, умирают дед и бабушка, он теряет душевную опору. Устав от «угловато и несложенно совмещающихся противоречий слова и деяния», в 1887 г. он идет на самоубийства, но пуля пробивает лишь легкое. За это его отлучили от Церкви на семь лет.
В 1889-м он пишет поэму «Песнь старого дуба», не сохранившуюся, и обобщит свой взгляд на мир в «Моих университетеах»: «…Человека создает его сопротивление окружающей среде». Бунт вывел Горького к иному пониманию человека, к борьбе за идею общности, не сняв разногласий двоебожия. Бог бабки был добр, но слаб; бог деда вобрал в себя и сердце Данко, и мрак жизни. Вечный раздор выхолостит взгляд автора.
В центре мира окажется самоотверженный герой-творец. Формой выражения станет условная символика модерна. Он найдет социализм в богостроительстве: «Большевизм мне дорог, поскольку его делают монисты, как социализм дорог и важен именно потому, что он единственный путь, коим человек всего скорее придет к наиболее полному и глубокому сознанию своего личного человечьего достоинства. Иного пути — не вижу. <…> Требуется, чтоб человек, однажды, сказал сам себе: аз есмь создатель мира. … Только отсюда! — может родиться новый человек». Не вполне принявшего марксизм писателя тревожит тема отчуждения, что должна быть снята в социализме.
Л. Толстой уверял Горького: «Вы по натуре верующий, и без Бога Вам нельзя...». Но вопрос в содержании веры. Горький заявляет: «Да здравствует эта новая религия, которая освобождает бедняков от оков бедности и невежества, а богатых — от позорного бремени золота и предрассудков» (1906). — Сплошные умозрения, утопии. И тут же рассматривает социализм, как «великий процесс собирания раздробленных жадностью, пошлостью, ложью, злобой людей в единого великого Человека, прекрасного, внутренне свободного, цельного»; очередная пафосная декларация в духе эпохи!
III. «Не трогайте мой социализм». Обоснование новой религии и дано в романе «Мать», как бы в подтверждение слов Маркса: «…Теория становится материальной силой, как только она овладевает массами» (1844). Этот процесс Горький описывает как чувство родства по духу всех рабочих, «это чувство сливало всех в одну душу».
Коллективизм (выхолощенная соборность) виделся Горькому культом, что влит в старые формы, не поддающиеся разрушению. «…Как можно без веры в Бога жить такою жизнью?» — спрашивает мать Сашеньку. «…Душу убивают», — говорит Павел матери.
В финале, в сцене ареста она как бы в ответ возглашает: «Душу воскресшую не убьют!»
Андрею Находке жалуется: «Нечистая она, наша бабья любовь!... Любим мы то, что нам надо. <…> И все другие люди за народ страдают, в тюрьмы идут и в Сибирь, умирают… Любят они! Вот они — чисто любят! Веруют! А я не умею так! Я люблю свое…». Он отвечает: «Все любят близкое, но — в большом сердце и далекое — близко!».
«…Голод души сожрал, лики человеческие стер». «И невинно убиенных — Сила правды воскресит!..» — стихи неизвестного иудея из романа (выхолощенная вера иудаиста. «А то говорят: на образ глянешь — свят не станешь!»). — «Смертию смерть поправ — вот! Значит — умри, чтобы люди воскресли! И пусть умрут тысячи, чтобы воскресли тьмы народа по всей земле!» (Рыбин. Здесь перекличка не с Вестью лишь, а с теорией Раскольникова). Автор явно соотносит Власова с неузнанным Христом, его друзей с апостолами (сюжет Христос на пути в Эммаус); 1 мая с Пасхой, демонстрацию с крестным ходом. Все заповеди смешаны, извращены; на автора завели дело о богохульстве. Ленин отметил своевременность романа, но отмел его религиозные идеи.
«Она и раньше видела это — богатые церкви и шитые золотом ризы попов, лачуги нищего народа и его позорные лохмотья, но раньше это казалось ей естетсвенным… По картинкам, изображавшим Христа… она знала, что Он друг бедных, одевался просто, а в церковь, куда беднота приходила к Нему за утешением, она видела Его закованным в наглое золото и шелк... И невольно вспоминались слова Рыбина: “И Богом обманули нас!”» — Вот «протестантское» сведение Бога к утилитарно-земной функции «друга бедных», якобы, открывающее, культивирующее идеалы первохристиан.
Из образа оказался изъят нерв Теофании.
Здесь (в социальности, в полуязыческом иудаизме) корень всех спекуляций, утилитарно-потребительского, собственнического отношения к Христу, секулярно профанированному, сниженному до человекобога, герою бабьих басен. Николай Иванович «настойчиво, с непоколебимой уверенностью в правде своих пророчеств… говорил ей сказки о будущем». Для него свобода (прежде всего социальная) и довольство, сытость подменили Бога, дары заменили их Даятеля. По сути, эта логика, давая иллюзию свободы от зла, не выявляла метафизическую природу зла, не выводила из тупиков, не освобождала от оков. На деле же вела к самоотвержению без цели, к культу танатолатрии, смертобожества.
Теме Народ и Церковь посвящена вся восьмая глава. «Мать» — поиск не Бога, а Идеи, что Его заменит; вот суть богостроительства: «Я говорил, — продолжал Павел, — не о том добром и милостивом боге, в которого вы веруете, а о том, которым попы грозят нам, как палкой, — о боге, именем которого хотят заставить всех людей подчиниться злой воле немногих...» «Они и бога подменили нам..! Ты помни, мать, бог создал человека по образу и подобию своему, — значит, он подобен человеку, если человек ему подобен! А мы — не богу подобны, но диким зверям. В церкви нам пугало показывают… — Переменить Бога надо, мать, очистить его! В ложь и в клевету одели его, исказили лицо ему, чтобы души нам убить!» (Рыбин) — «”Только разум освободит человека!” — твердо сказал Павел». — «Свято место не должно быть пусто. Там, где Бог живет, — место наболевшее. Ежели выпадает он из души, — рана будет в ней — вот! Надо, Павел, веру новую придумать... надо сотворить Бога — друга людям! — Так! Значит — Бог в сердце и в разуме, а — не в церкви! Церковь — могила Бога». «…У кого ноги в землю не вросли, те под твою музыку танцевать будут. Рыбин верно сказал — мы под собой земли не чувствуем, да и не должны, потому на нас и положено раскачать ее. Покачнем раз — люди оторвутся. Покачнем два — и еще!» — Слова Андрея Находки Павлу отсылают к идее Петруши Верховенского (в «Бесах» Достоевского) о раскачке земли и мировом пожаре.
«И Богом обманули нас», — твердит Рыбин. Искание Бога переходит в созидание идола — человека из народа. Антрополатрия, социоцентрия, народопоклонство, народничество, где протест — самоцель, объект веры. Надо преобразить, пересотворить все: небо, почву, церковь, Бога! Христос рождается из сострадания, из страданий людей. Возврат к чистоте первохристиан: к раю на земле. Хилиазм — новая общность (так 4-й сон Веры Павловны у Чернышевского — фетишизация потребностей, культ своеволия).
В романе скрыт двоящийся образ жалостливого Бога просветителей-натуралистов.
И есть смещение акцентов в сторону замены Его новой верой, что должно снять все противоречия. Именно это и придает остроту богостроительству.
Речи матери мужикам Петру и Степану в деревне (конец 17 гл.) — ее блестящий дебют миссионера-пропагандиста. «Господа нашего Иисуса Христа не было бы, если бы люди не погибли во славу Его», — метафорой венчает Ниловна свою веру (финал 1-й ч.)
Не родное, а условные почва и братство — рассудочная фантазия, умозрение всемирности[6]. Теургизм, жизнестроительство, очищенное, выхолощенное, христианство с подменой Лика — идолом, кастрированное кумиротворение — идолопоклонство. Христианский социализм делает упор на социум, общность, и Христос в нем — лишь символ, знак, маркер. Налицо тотальная перестановка акцентов, подмена, смещение; социо-патия вместо Христа, лже-метанойя; так человекобог сместил Богочеловека.
«Павел — редкий человек! <…> Железный человек…», — замечает Андрей Находка (вспомним «особенного человека» Рахметова у Чернышевского в «Что делать».)
«И это — будет!» (финал речи Павла) отсылает к «Буди, буди» монахов — «В келье» («Карамазовы»). Достоевский и Чернышевский выстроены Горьким в один ряд!
Речь Павла на суде — апофеоз его образа; арест матери и ее речи (фразы, вроде: «Молодое сердце всегда ближе к правде») — кульминация ее образа и идеи романа.
Поэтика отражает идею. Автор пишет В. Львову-Рогачевскому: «”Мать”… — вещь неудачная, не только внешне, — потому что длинно, скучно и небрежно написана... Тоску мою следовало бы, — мне кажется, — рассматривать как тоску о личности, о человеке, — о том, чего нет в русской жизни и что я — более или менее неудачно — пытался найти, создать, выдумать, поставить на ноги». — Дело не просто в форме, а в идейных посылах, ее задающих. Конечно, роман вполне сумбурный, но и жестко сконструированный, идеологически выверенный. Его недочеты связаны с жанровой разновидностью идеолого-просветительского романа, что вытекает из целей и задач, касается прежде всего стилистики. Это традиция европейского рацио, художественной публицистики, идеологического романа идет от Чернышевского и Герцена, просветителей, Томаса Мора, Томазо Кампанеллы, Фомы Кемптена, Фомы Аквината, схоластов.
Герои говорят, как на сцене, с трибуны, лозунгами, афоризмами изрекают истины: «В жизни… всегда есть место подвигам» (Изергиль), «Человек… звучит гордо!» (Сатин).
Горький — модернист, тяготеющий к богостроительскому (элементарному), а не богоискательскому изводу, в переплетении полюсов. Описательность, иллюстративность, монологизм, пафосный риторизм. Сквозь ткань текста проступает кровь сердца и почва плоти героев и автора. Но много и фальши, нервозности, истерии.
Языку автора присуще объектное, отстраненное восприятие героев, прежде всего Ниловны, несмотря на то, что ее глазами показаны все события. Но она именно объект изображения, иллюстрирующий основную идею романа — неизбежность, закономерность прихода в революцию даже столь забитых людей, как героиня.
Другую цель определяет желание оправдать Революцию связью с христианством, укрепить ее статус историческим авторитетом, показать ее как высшее достижение и неизбежную вершину эволюции. Последний Судия предстает первым бунтовщиком.
Революция есть реализация всемирного идеала! Отсюда возникает необходимость в риторике, речевой тавтологии, присущей сакральным текстам. Многоглаголание, велеречие, словесное узорочье, тавтология — знак риторичной религиозности. Революция — это новый культ и высшая форма религиозного мировосприятия!
И романтика сплетается с архаикой рефлексивного традиционализма. Рассудочный символизм и предполагает яркую метафорику. Всё это черты становящегося модерна.
Отметим момент смены оценок: упоение первой русской революцией и неприятие Октября. Опыт страданий отрезвил от романтической эстетизации стихии, насилия.
Февраль стал изменой либеральной интеллигенцией интересам нации, страны, за что и поплатились гражданской бойней.
Но по Горькому, сила жизни — в интеллигенции, просвещающей пролетариев, якобы творящих историю. Он не доверял провинции, ее свинцовой инерции, дикости деревни. Удастся ли интеллигентам и пролетариям поднять Русь? Или бунт беспощадно зальют кровью комиссары? Пугали фанатизм и разгул стихий, местечковая жестокость пришедших в революцию мстить за былые страхи и унижения. Зверь вышел из бездны!
Взбесившихся лавочников сменили изуверы-опричники ВЧК-ГПУ; умело управляемая железная метла мела чисто, всех подряд. «Революции нужны, чтобы уничтожать революционеров», — заметил Горький. Эту мысль найдем у Тютчева о Наполеоне, уничтоженном породившей его Революцией; у Блока, писавшего о революции: «Россия съела меня, как глупая чушка своего поросенка».
Зло, как змея-уроборос, пожирает себя с хвоста. Творящий зло, первым претерпевает от него, читаем в «Преступлении и наказании».
Каковы же истоки деформации христианских начал у Горького?
Те же, что в модерне: эклектика гностики, смешение язычества с Благой вестью.
Дух модерна, декаданса, новаций восходит к Возрождению. Но какое отношение писатель-«пролетарий» имеет к Ренессансу? Такое же, что к христианству, — косвенное.
Серебряный век, когда Горький вошел в литературу, претенциозно называют духовно-культурным возрождением. Пешков такой же пролетарий, как и христианин; никакой. Это то опрощение, что хуже воровства; возврат к псевдо-истокам обусловлен ничем иным, как зудом реформаций, открещивания от Духа, жаждой приобретения и потребительства, не способного создать свое, присваивающего чужое.
Это все тот же паразитирующий на Ветхом Завете позыв, что близок иудаизму.
А марксизм, ницшеанство, фрейдизм и пр. идеологемы — лишь яркие заплаты модерна, невроза, скрывающие наготу души, чуждую Христовой нищете духа, трезвению.
Вопрос в том, что производно, что к чему присовокупить: социализм к христианству или наоборот? Ясно, что социализм вырастает из религиозности; социальное же христианство — это социальность в свете Истины. Тогда как у социалистов все наоборот: идея вместо Лика. Христианский социализм — нонсенс: Иисус сведен к герою (анте-Христ, вместо-мессия, лакей смердяков и люмпен шариков).
В фокусе зрения Горького всегда были: Христос (личность) и Россия — социализм (строй) — Революция (путь): интеллигенция и народ в отношении к революции; раздор города и деревни. Он искал в Революции любовь и творчество, а нашел насилие и гибель.
Он оказался рабом идеи Революции, прикованным к ней, как невольник на галере. Идея его сформировала, стала стержнем личности, он ее выпестовал; она его и сгубила.
От начала мира повелось: мы творим идеи, они подчиняют себе нас. Мечтать, как жить, не вредно, но опасно. Воплотившаяся утопия, реализованная мечта первым убивает мечтателя. «Любовь — дело жестокое», — учил старец Зосима в «Карамазовых».
Уроки революции — насилие романтико-утопической любовью — уроки горькие; подтверждающие опыт тысячелетий. Культ народа без нации, плоти без лица — безликая социо-патия, симптом перерождения духа. Жуткая смесь из Маркса, Ницше, новой вести родили национал-большевизм тирана (скифа-евразийца) и интернационал-социализм юдофила-буревестника, бывших семинариста и богомаза, душевные их комплексы. В них явлен кризис архаики, рефлексивный традиционализм как образ мысли. Номинализм, позитивизм, протестантизм, Реформация, Революция, дух века сего одушевляли модерн.
Что касается богоискательства и богостроительства, то Горький при всей приверженности последнему, был не вполне правоверным его апологетом, остался вечно колеблющимся. Сказалась интуиция художника, игра фантазии, близкая лицедейству. Ему присущи сомнения, двойственность, что не мешают поэту, но вредны для политика и мыслителя. Беспокойный еретик-народолюбец, гуманист-путаник вызывал опасения. С него и начали большую чистку. Он оказался между молотом и наковальней, вождем новым и ушедшим, национал-большевистской и интернационал-коммунистической идеями.
Расхождение с Лениным крылось в атеизме космополита; со Сталиным — в ориентации инородца на Россию: видимо, тирану претило юдофильство соратника. Похоже, свой рай на земле он был намерен строить не во всемирно-иудейском, а в лубочно-русском вкусе.
О вкусах владык не спорят, им следуют. Это все изломы здравой имперской идеи, что мы видим и ныне[7]. Мировая держава со стальным каркасом нации, несущей груз истории, — предел наших дерзаний, а ее деформации — итог их реализации.
Ульянов и Троцкий — погромщики не ими созданного, метельщики истории; и потому оказались обречены. Но был бы зодчий, а каменщики отыщутся. Вопрос лишь в плательщиках: а за ценой уж мы не постоим! Человек у нас не в цене!
Горький о человеке говорил, как бы вослед Христу и русской классике, но в духе модерна, мещанско-протестантского пиетизма[8]. Ему чужда идея русского всечеловека, уникума; занимал лишь Марксов общечеловек, условная сумма социальных отношений.
К бездушной арифметике (вспомним топор Раскольникова!) и свелся европейский гуманизм! В этом исток его тотального краха, как в красной, так и в коричневой упаковке.
[1] Близость модерна к идеологии и политике — особая тема культуролого-историософского свойства.
[2] Горький пишет Чехову: «Право же, — настало время нужды в героическом: все хотят возбуждающего, яркого, такого, знаете, чтобы не было похоже на жизнь, а было выше ее, лучше, красивее. Обязательно нужно, чтобы теперешняя литература немножко начала прикрашивать жизнь, и, как только она это начнет, — жизнь приукрасится, то есть люди заживут быстрее, ярче». — Не время героев и героики, а нужда в них. И вера идеалиста в то, что слово прямо влияет на жизнь. Опасный религиозный позитивизм!
[3] Положительный герой — всегда рупор идей романтика.
[4] И атеизм есть вера, но вне Бога! Манихейство, монтанизм, богомильство, альбигойство — начала пуританства. О грубом богоотвержении в его крайней форме нет и речи; это богоборчество ищущее, но не обретающее. Таковы герои Достоевского (образованные особенно, тот же Иван Карамазов).
В основе сбоя лежит идея теодицеи, жажда оправдания Бога, поправки Его промаха в творении. В отношении же человека — это неадекватная оценка свободы, как ее избытка, так и недостатка. Отсюда ревизия Предания, опыта Церкви, зуд реформ Церкви, приспособления ее под свои нужды, утилитарное видение Бога, исток Реформации. Идея: Христос — твой друг есть начало позитивистское, исключающее элемент мистики, тайны, посввящения, исток секулярности, десакрализации. Христос якобы родился из страданий людей! По форме, по моральному импульсу верно, а по сути — профанация! Религия несводима к социальной роли, цели совершенствовавания мира, это одна из ее задач, факультативная. Идея справедливости как равенства — идея языческая и ветхозаветная, земная; в истоке ее — любовь-долг, потребительство; альтруизм насильствен, эгоистичен по мотивации.
[5] Типологически их позиции соотносимы с ролью Авеля и Каина. Недаром религиозные философы-идеалисты (Бердяев, Булгаков) прошли через искус революционным народничеством и экономическим марксизмом; но один ушел влево, другой — вправо. У течений единый исток — реакция на революцию, ее отторжение или приятие. Так славянофилы и западники восходят к противостоянию космополитически или национально ориентированной мысли Просвещения (Радищев и Новиков, а вслед декабристы и нигилисты, радикалы-демократы; а в параллель — Фонвизин и Крылов, затем любомудры-шеллингианцы).
[6] Если Зосима в «Карамазовых» говорит: «Были бы братья, будет и братство», то Горький исходит из требования братства прежде братьев. Это рассудочная дедукция, нисхождение от общего к частному, когда первенство отдается абстракции, универсу, условной сущности в ущерб реальному существу, лику, уникуму.
[7] Близкие имперскому богостроительству идеи (не национальные, а интернациональные) развивает нынешний трансгуманизм. Упырям всех времен и народов близка мутная мистика, квазинаучная фразеология, социально-культурная демагогия. Горькому всё это пришлось бы по душе.
[8] Ложь идеализма и пошлость социальной романтики как почва религиозного позитивизма, схоластики, плода скрещений иудейского филетизма (родо-племенничества) и языческой гностики, — тема отдельного разговора.
В XX в. все это обрело завершенные уголовно-политические формы.
«Бывают странные сближенья!», — заметил бы Пушкин. Здесь есть о чем задуматься!