litbook

Проза


Победители*0

Когда они получили чемоданы и вышли из таможенной зоны, то первым делом, прямо в зале аэропорта, он нашёл киоск и купил зажигалку. Китайские пограничники на вылете из Гонконга ловко находили и отбирали всё, чем можно было устроить пожар, так что из трёх зажигалок на двоих у них с Машей не осталось ни одной. Курить не то что бы очень хотелось — перелёт был недолгий, всего два с половиной часа, но само ощущение ограничения — того, что вдруг захочется, а не сможешь — было невыносимым. Вьетнамских донгов у него ещё не было — не успел разменять, да и не хотелось это делать в аэропорту, и он протянул продавцу долларовую бумажку. Тот взял, начал лениво искать сдачу, поглядывая исподлобья, потом вдруг выскочил из-за прилавка и вместо сдачи молча сунул ему ещё одну зажигалку. Александр сначала опешил, потом рассмеялся над находчивостью продавца, тот тоже развеселился и проводил их до самого выхода с весёлым гортанным лопотанием. Гостиничный водитель ждал снаружи. По местным правилам он не мог заходить внутрь и даже подходить к зданию аэропорта, и потому стоял, держа табличку с названием отеля на уровне груди, как арестант на полицейской фотографии, терпеливо и покорно, в пёстрой толпе турагентов и таксистов, встречающих пассажиров на площадке возле автостоянки. Александр отдал ему чемоданы, запомнил, в какую машину тот их грузит, и, закурив, пошёл прогуляться вокруг и осмотреть аэропорт. Ещё на подлёте, когда их самолёт вынырнул из низких серых облаков и пошёл на посадку, он, прильнув к иллюминатору, безуспешно пытался узнать, вспомнить местность, посадочную полосу, ангары, само центральное здание. Готовясь к поездке, он прочёл в интернете, что полоса осталась та же — только удлинённая, да и здания все стояли на тех же местах, но, конечно, полностью перестроенные. Он уже прилетал сюда, в Дананг дважды, в начале восьмидесятых в короткие командировки — налаживать новые ракетные комплексы, прикрывающие аэропорт и военную базу. Потом их бригаду перевозили южнее в Камрань, и улетали домой они уже оттуда. Построили этот аэропорт, как и саму базу, ещё французы в тридцатые; а после американцы в шестидесятые, во время той войны летали отсюда бомбить Север и готовили здесь лётчиков — и своих, и южновьетнамских. Сколько Александр ни всматривался, ничего в этом современном здании и ухоженной, аккуратно постриженной и чисто выметенной округе, не смогло вызвать из памяти то, что он надеялся хоть ненадолго вернуть: ощущение того времени. Времени, когда всё было понятно, когда не ныло под вечер сердце и не подступала дурнота от одной только мысли о долгом перелёте и, главное, была уверенность, что всё ещё впереди, что всё ещё можно изменить. Он подумал о том, с каким, наверно, растерянным недоумением озираются здесь те, кто летал, и те, кто учился тут когда-то летать, — как собаки, привезённые в дом после капитального ремонта, — принюхиваясь, понимая, где они, но, не узнавая места и не слыша знакомых запахов. Докурив, он вернулся к машине. Маша уже сидела в салоне под кондиционером. Несмотря на то что солнце едва пробивалось сквозь обложившие небо клочковатые, ватные облака, было жарко, влажно и душно. Водитель дал им по бутылке холодной воды из кулера, набитого льдом, и они с Машей, открыв их, одновременно сделали по несколько жадных глотков. Оба поперхнулись, облились, посмотрели друг на друга и засмеялись — с приездом.

Ехать им было долго, часа полтора. Водитель аккуратно вёл машину, чётко соблюдая правила, и даже на совершенно пустом шоссе не разгонялся, плавно притормаживал на поворотах, а въехав на территорию отеля, вообще поехал медленно-медленно, бережно объезжая каждый бугорок, чтобы не потревожить пассажиров. Александр дал ему три доллара чаевых. Водитель взял; удивлённо улыбаясь, поблагодарил, и Александр так и не понял: то ли он мало дал, то ли водитель не ожидал и этого.

Оформление прошло легко и быстро. Там же на ресепшен он разменял двести долларов на вьетнамские донги. Ему выдали пачку разноцветных купюр с изображением Хо Ши Мина, он пересчитал и, засмеявшись, подозвал Машу:

– Смотри, как легко стать миллионером.

Маша округлила глаза на количество нулей:

— Сколько тут?

— Почти четыре с половиной миллиона, — ответил Александр.

— Так мы богачи! Гуляем! — развеселилась она.

Вежливый, улыбчивый менеджер за стойкой и услужливый консьерж неплохо говорили по-английски, и лишь когда портье уже грузил чемоданы на электрокар, на котором потом и подвёз их к вилле, они перекинулись между собой на вьетнамском:

— Ничего старикан себе девку прихватил для отдыха, — завистливо вздохнул консьерж.

— У них одинаковые фамилии, — сказал менеджер, оформлявший документы.

— Дочка, что ли, — удивился консьерж.

— Да вроде, жена, — безразлично ответил менеджер.

Александр понял, что они обсуждают, но только усмехнулся про себя. Он знал сотни три слов на вьетнамском и даже мог сказать несколько фраз так, чтоб его поняли — самое трудное в тональных языках. Но обычно он, а тем более с незнакомыми людьми, старался не показывать, что понимает, о чём при нём говорят. Это было полезно, а иногда и помогало выжить, особенно тогда — в той, прошлой жизни — не в восьмидесятые, а ещё раньше, когда служил он, и не служил даже, а по-настоящему воевал здесь, свежеиспечённым старлеем, командиром зенитной стартовой батареи. Он сам напросился — да и не он один — весь их выпуск тогда написал заявления с просьбой отправить их во Вьетнам, помогать неожиданно обретённому братскому народу бороться с империалистами. Вот и поехал. Много их — кто раньше, кто — позже оказалось здесь из того Брянского зенитно-ракетного полка, в который его распределили после военного училища. И обратно вернулись почти все. Почти. Это был ещё не Афган. Да, сбивали американские самолёты, прикрывали позиции вьетконговцев и Ханой от бомбёжек, но основной задачей было научить вьетнамцев управлять той техникой, которую сами же им и подарили. Это была не их война — их на неё никто не приглашал. Уже много позже он прочёл, что напросились они, вызвались помогать сами, чтобы и Америке не дать тут закрепиться и, что ещё важнее, оттеснить китайцев. Но всё это потом — а тогда молодой старший лейтенант верил в братскую помощь, в интернациональный долг и был преисполнен гордости от важности и секретности своего задания.

Он неплохо говорил и по-английски — ему легко давались языки: врождённые данные плюс усидчивость и привитая армией дисциплина. В отличие от большинства его соучеников-курсантов, он многому научился, многое приобрёл в училище, откуда другие выносили лишь привычку к казарменной жизни да вбитый непрерывной зубрёжкой устав. Английским языком он занимался серьёзно — даже подумывал одно время продолжить учиться дальше на военного переводчика, но началась служба, потом Вьетнам, и стало не до учёбы. Позже, когда уже ушёл из армии в перестроечные времена и занялся бизнесом, — и успешно занялся — то сначала сам, а потом и с нанятым преподавателем, студентом иняза, снова стал заниматься языком, поначалу в надежде на зарубежные контракты, а потом уже и просто так, для себя, по привычке.

Первая жена — тоже Мария — сначала посмеивалась над ним, мол, за границу бежать собрался? Потом эти занятия стали бесить её, как, впрочем, и всё, что он делал или не делал. Брак был бездетный, и когда после пяти лет они, наконец, разошлись, то оба вздохнули с облегчением. Она быстро вышла замуж за их общего знакомого — такого же, как и сам он, отставного майора, к тому времени похоронившего первую жену, и уехала с ним куда-то в Подмосковье. А Александр остался в Брянске, наслаждаясь тишиной в недавно достроенном небольшом, но по-купечески солидном доме на тихой, зелёной окраине. Приходящей два раза в неделю домработницы хватало, чтобы поддерживать чистоту и порядок, а стряпать он любил сам. Налаженный бизнес, выживший в лихие 90е, и, хоть и с потерями, но прошедший через все кризисы, работал сам по себе и не требовал ежедневного присутствия. Денег и свободного времени было достаточно, и Александр занялся тем, о чём мечтал и чем не имел возможности заняться раньше — путешествиями. Первая поездка была в Грецию. Там он и встретил Машу — Машу вторую, как он поначалу окрестил её для себя, но которая быстро вытеснила в его сознании свою предшественницу и стала первой и единственной. После Греции они всегда путешествовали вместе, а последние два года уже как муж и жена.

Они привлекали внимание, бросались в глаза. Это был как раз тот случай, когда с глумливой ухмылкой подмигивают собеседнику: «Вон, вон, посмотри… вот… левее — а? «Папик» с «доченькой» идут». Они, действительно, выглядели именно так. Слишком велика была разница, чтоб это можно было скрыть вечерними, а тем более пляжными нарядами. Да они и не старались это скрывать. Косые взгляды окружающих его веселили и льстили мужскому самолюбию, а вот её поначалу расстраивали. Она чувствовала на себе не обычное восторженно-завистливое, как она уже привыкла, а злобно-недоброжелательное внимание, и поначалу это пугало и огорчало её. Потом она свыклась с тем мутным взглядом, появлявшимся почти у всех новых знакомых — как мужчин, так и женщин, которым Александр представлял её как свою жену. Потом это стало её забавлять. Потом стало безразлично. Им было хорошо вдвоём, а тот образ жизни, который они могли позволить себе вести, давал возможность не обращать внимания на тех, кто неприятен и не общаться с теми, с кем общаться не хотелось. В Азии обычно было проще. Может, дело было в том, что азиатам так же трудно определить возраст белого человека, как европейцу вычислить, сколько лет сухощавому и поджарому азиату, вне зависимости от пола; а скорее всего, в невозмутимой вымуштрованности работников хороших отелей, где они обычно останавливались. По-крайней мере, здесь даже она при всей её чуткости не ощущала ни ухмылок, ни косых взглядов в спину, провожающих их к лифту; взглядов, обволакивающих бедра и скользящих по её длинным, модельным ногам; оценивающих взглядов, подсчитывающих стоимость украшений и прикидывающих разницу в возрасте. А разница была велика. Несмотря на то что он в свои шестьдесят был крепок и не растерял ни выправки, ни, пусть и пепельно-седого, но ёжика волос — она, в свои неполные нерожавшие тридцать выглядела рядом с ним девчонкой. Женственной, зрелой, уверенной в себе, но всё равно девчонкой. Зато когда они выходили за пределы отелей — там она получала всё: улыбки, ухмылки, восторженный свист. Завистливые и восхищенные взгляды сопровождали её повсюду: провожали, щекотали спину, гладили ноги, лезли под платье. Мужчины и женщины на улице, официантки в ресторане, продавщицы в магазинах, осторожно и как бы невзначай пытались дотронуться до неё и, замеченные, смущённо шептали: “You are so beautiful”* Высокая блондинка в этом царстве маленьких брюнеток — она выглядела Белоснежкой в окружении гномов. Правда, во Вьетнаме, позже, он тоже получил свою порцию почитания. По местному поверью, погладить или потереться о выпуклый живот приносит счастье и богатство и, пару раз зазевавшись и расслабившись, он обнаруживал, что кто-то ласково гладит его по уже слегка наметившемуся животику. А однажды весёлый продавец чего-то неведомого даже прижался к нему и был так счастлив, что у Александра не хватило духу рассердиться, и он только рассмеялся вместе с окружающими.

Они были вместе уже три года — вполне достаточное время, чтобы выплыли наружу любые скрытые намерения, о которых, как и положено, намекали друзья и доброхоты с обеих сторон. А вот и не выплыло. Ничего. Да, они иногда бывали недовольны друг другом по мелочам. Иногда спорили. Но он не мог сердиться на неё подолгу, начинал винить себя и, когда исчерпав аргументы и перейдя на эмоции, называл себя «Старым ослом» — она всегда поправляла:

— Саша, — она называла его только так и терпеть не могла всех этих Сашков, Саньков и прочих, как она называла их, «собачьих кличек». — Ты и вправду проявил себя как осёл, но отнюдь не как старый… Напротив, ты повёл себя, как молодой, упрямый ослик.

Он непроизвольно хмыкал, сдерживая рвущийся наружу смех, и вся, неизвестно откуда взявшаяся злость немедленно проходила, и даже вспоминать о той ерунде, из-за которой завёлся этот ненужный спор, уже не хотелось.

Небольшая двухкомнатная вилла, которую они сняли на неделю в этом пятизвёздочном отеле, стояла близко к краю скалы, вертикально обрывающейся к морю. Внизу, глубоко, метрах в тридцати, лежал неширокий сероватого песка пляж с зонтиками и лежаками. К пляжу вела засыпанная белым щебнем дорожка с внешней стороны виллы. С трёх сторон — четвёртая выходила на море — вилла была отгорожена от отельной суеты густым, аккуратно постриженным кустарником в полтора человеческих роста. Стеклянная раздвижная стена спальни выходила на восток, и когда Маша развела по сторонам тяжёлые шторы и раздвинула створки двери, то перед ней открылся Океан. Это хотя и многократно виденное чудо заворожило её как в первый раз, и, выскочив во дворик, она со всхлипом вдохнула и замерла. Он начал было разбирать дорожную сумку, но заметив её оцепенение, тоже вышел, тихо подошёл сзади и молча обнял. Потом быстро вернулся в номер, открыл заполненный стандартным отельным набором мини-бар, нашёл небольшую бутылку шампанского и, разлив по стаканам — бокалы он не нашёл — вернулся к Маше, так и стоявшей неподвижно снаружи и не отрывающей взгляда от океана. Между обрывом и виллой был вкопан обложенный мраморной плиткой их персональный небольшой бассейн. Воды в нем было вровень с бортиками. Из него купальщику были видны лишь водная гладь, разноцветные рыбачьи лодки да линия горизонта — казалось, что поверхность бассейна без разрыва переходит в океанскую, сливается с ней, что ты в океане.

На следующее утро из-за сбитого перелётом режима они проснулись очень рано и застали восход. Оба были так захвачены, ошеломлены этим зрелищем, что все последующие дни заводили будильник, чтобы случайно не проспать, не пропустить тот момент, когда из-под розовой, постепенно наливающейся малиновым соком линии, за которой океан переходит в небо, пробьётся, вырвется наружу первый солнечный луч. Восход можно было наблюдать и лёжа в кровати, которая стояла изножьем к стеклянной стене, выходящей на океан, — достаточно было просто раздвинуть шторы. Но они вставали и, затаив дыхание, смотрели это ежеутреннее представление, сидя в халатах, на шезлонгах возле бассейна, а то и прямо в бассейне, в прохладной, успевшей остыть за ночь воде.

На третий день, когда Маша уже получила свою порцию солнца, слегка покраснела и обветрилась, он решил, что пора заняться тем, ради чего, собственно, и затеял эту поездку. Он позвонил в агентство, и на следующее утро у центрального офиса отеля их ждал арендованный джип. В этот день они просто покатались по округе: заехали в ближайший городок, накупили сухого вина, каких-то сувениров для всех приятелей и знакомых, съели поразительно вкусный суп в грязноватой столовке, где обедали только местные. Разноцветные пластмассовые столики стояли прямо у дороги, и проносившиеся мимо мотоциклисты едва не задевали их голыми коленями. Он привыкал к машине, разбирался с картой и навигатором. Навигатор работал не везде, и когда они съехали с шоссе и попробовали забраться по грунтовой дороге глубже в джунгли, потерял связь. Они проехали ещё немного, но когда дорога стала плутать, раздваиваться и просто исчезать, скрываясь под быстро расползающейся зеленью, он остановился и аккуратно, чтобы не увязнуть на размытой обочине, развернулся. Перед тем как поехать обратно, они вышли из машины покурить и размяться.

— Джунгли. Настоящие джунгли, — заворожено сказала Маша.

— Да не совсем настоящие, но джунгли, — криво усмехнулся он. — Всё-таки здесь и дорога и следы человека. Вон и посадки какие-то вдали. В джунглях не так. Только не отходи никуда. И ничего не трогай. Здесь половина растений могут быть ядовитыми.

Они вернулись на шоссе и поехали назад, в отель. Она что-то щебетала, восторгалась красотой, пейзажами, экзотикой. Он слушал её, не слыша, но согласно кивая и поддакивая.

— Джунгли, — думал он, — это красиво, романтично и увлекательно, когда читаешь об этом у Майн Рида или Хаггарда. А вовсе не тогда, когда твой подвижный дивизион — грязный, голодный и пропахший вонючим потом — после двухдневного марша по этим самым джунглям, окопался на недавно вырубленной в непролазной чаще позиции. Дикая жара, стопроцентная влажность, духота, москиты, болотная вода, которую надо дважды кипятить; ядовитые колючки, вызывающие гноящиеся, незаживающие раны; понос буквально от всего — уж не знаешь, что можно съесть, какую таблетку принять. Только бы натянуть штаны обратно и не стаскивать их каждые полчаса, с тоской и ужасом думая, что всё что угодно, только бы не амёбная дизентерия! И всё это при том, что в любую секунду, как только понимаешь, что тебя засекли, нужно немедленно сниматься, сворачивать оборудование и уходить, прорубаться дальше, вглубь этой чащи, на ещё не до конца подготовленную запасную позицию. Перетаскивать чуть ли не на себе всю многотонную технику, вязнущую в этом живом, шевелящемся и ядовитому аду. И маскироваться, скорее, маскироваться! А иначе, если запоздал, если задержался хоть на минуту дольше подлётного времени Фантомов, которые приноровились летать с авианосцев в Танкинском заливе на бреющем, на малой высоте, избегая твоих ракет — тогда всё, молись — отутюжат так, что и хоронить будет нечего.

Он не скрывал от неё ничего, но и не рассказывал лишнего. Армейская привычка отвечать только на поставленный вопрос и ничего более дополнялась у него гражданским правилом: говорить только правду, но не обязательно всю. А она была любопытна. Не по-женски, а как-то по-юношески жадно любопытна — ей действительно хотелось знать. Не выяснять, не докопаться — что там от неё утаили — а именно знать. Но при этом не была настырна и, если чувствовала, что ему по каким-то причинам рассказывать не хочется, не настаивала и сама переводила разговор на другую тему. Вот и на этот раз, когда он неожиданно сказал, что купил билеты и уже забронировал хороший отель во Вьетнаме, она ничего не спросила, почувствовала, что за этим необычным для него поведением есть что-то, о чем пока расспрашивать не стоит. Заметила его нервозность, когда он наигранно весело сообщил ей об этом, и почувствовала, что он напрягся, ожидая удивлённых вопросов. Обычно они планировали и обсуждали каждую поездку вдвоём, заранее. Впервые он, не предупредив и не спросив её, сделал всё сам. Это было странно и требовало разъяснения, но она подумала и решила, что лучше пока промолчать. Позже всё выяснится.

Уже на подъезде к отелю он очнулся и решил, что пришло время ей хоть как-то объяснить, куда он собрался, а может и попытаться отговорить от завтрашней поездки. Пусть лучше полежит на пляже, отдохнёт от него, сходит на массаж. Но как только он начал говорить, то по выражению её лица, по тому, как она замолчала и напряглась, понял, что предлагать это нельзя, что она страшно обидится.

— Я воевал тут в шестьдесят пятом — шестьдесят шестом. Ты знаешь об этом. Я тебе что-то рассказывал. Ну так вот я хочу проехать — нет, не по тем местам — там непролазные джунгли, хотя, кто знает, что там сейчас? Но хотя бы попытаться. Последним местом службы, после которого я уже и улетел отсюда окончательно, был небольшой аэродром — там, на Севере, отсюда часа четыре на машине. Наш дивизион прикрывал его. Жарко было. Бомбили тогда американцы вовсю. А из Союза прилетела смена. Мы же как бы вахтовым способом здесь служили. Несколько месяцев отвоюешь, потом передышка, а потом снова сюда. Долго выдержать было сложно — нет, не страх, не напряжение — климат и джунгли. Жара, влажность, духота, дизентерия, москиты, фурункулёз у всех — офицеры, прошедшие Отечественную, и те с ума сходили. Так вот я улетел, а мой друг остался ещё на неделю — его сменщик не прибыл — заболел. И… и не вернулся. Погиб при очередном налёте. Вот хочу посмотреть на те места ещё раз. Как говорят: преступника тянет на место преступления.

Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой и жалкой.

— Почему преступника? Ты считаешь себя в чём-то виноватым? — не удержавшись, спросила Маша?

— Нет, конечно, но… Не знаю, — с запинками ответил он. На лбу выступила испарина. Он неожиданно растерялся, и она пожалела, что задала этот вопрос.

— Нет. Конечно, не чувствую, — справился с собой Александр. — Но… это трудно объяснить. У меня никогда не было никакого чувства вины — да и за что? Но, знаешь, — он замолчал, закурил, придерживая руль одной рукой. Глубоко затянулся, выдохнул и закончил фразу. — Он мне сниться стал. Недавно. С полгода назад. И снится чуть ли не каждую ночь.

Они выехали очень рано, впервые не дождавшись восхода. Ещё с вечера на кухне отеля им приготовили завтрак в дорогу. Большой, яркий пакет с едой и два пластиковых стакана с соком, тщательно завёрнутые в полиэтилен, ждали их на ресепшен. Дорога на север шла вдоль берега, то приближаясь к океану, то отходя от него и уступая место огромным отелям — уже во всю обслуживающих состоятельных гостей со всего мира или ещё только строящимся. Тут были все самые известные имена. Европейские, американские, австралийские сети отелей заняли побережье, расположились вольготно, захватив огромные территории и отгородив их высокими заборами от незваных аборигенов. Как будто и не было никакой войны. Словно не эти же страны совсем недавно посылали своих граждан, одев их в уродливую форму и назначив солдатами, воевать и умирать на этом чужом берегу. И они воевали и гибли тут тысячами, так и не поняв, зачем и ради каких великих целей их привезли в этот ад.

Это была не та страна, которую он, как ему казалось, знал — всё было другим и чужим. Тогда всё было просто: вот враги, вот друзья. Хотя — так ли всё было однозначно? Он вспомнил, как вьетнамцы стреляли по американским самолётам, укрывшись за советскими торговыми кораблями, — знали, что у лётчиков есть жесточайшие инструкции не задевать советских — не провоцировать ничего, что могло бы столкнуть Советы и Америку. Знали ведь — и беззастенчиво подставляли. Так мелкий хулиган из подворотни, натворив что-то, бежит под прикрытие старшего, сильного и авторитетного. А то и нарочно полезет задираться, зная, что, в случае чего, прикроют, выручат.

— Они использовали нас, — подумал он с горечью. — Просто использовали. Не были мы для них ни братьями, ни друзьями, а были, как это сейчас любят говорить — полезными идиотами. Сами и напросились. А стоит ли их за это винить? Маленький народ, сотни лет живший под кем-то. То китайцы, то японцы, то французы, а тут вот пришли коммунисты и пообещали — и столько наобещали. И свободу, и равенство… Кто там тогда понимал, что принесёт им Дедушка Хо, какую свободу, какое концлагерное счастье? Что они знали о том, что действительно происходит в той стране, которая первая поставила на себе этот страшный эксперимент? Хотя… судя по тому, как вилял Хо Ши Мин и как не хотел принимать ни китайскую, ни советскую версию коммунистического рая, он что-то знал и понимал — всё ж дважды побывал в Союзе. Ну и чем закончилось? Построил свой рай — с теми же концлагерями, голодом и миллионом несчастных, в ужасе бежавших сначала на Юг, а потом и вовсе из страны, подальше от уготованного им «светлого будущего».

Первую остановку они сделали, когда пересекли мост через Бенхай — реку, разделявшую когда-то Северный и Южный Вьетнам. Та самая знаменитая 17я параллель. Они остановились на небольшой площадке неподалёку от мемориальной арки и позавтракали тем, что захватили из отеля. Солнце уже взошло, но висело ещё невысоко над дымчатым горизонтом, с реки дул ветер, и было совсем не жарко. Её разбирало любопытство, но она терпела, дожидаясь момента, когда ему самому захочется рассказывать. И дождалась. Эта бывшая демилитаризованная зона, эта условная грань между двумя мирами, между двумя совершено разными способами прожить свою жизнь — и послужила толчком, стала той каплей, после которой всё накопившееся, всё давно сдерживаемое, наконец-то, вышло наружу. И он — поначалу медленно и с паузами — а потом всё больше и больше распаляясь, стал рассказывать ей всё, что думал и во что верил тогда, и всё, что узнал и понял позже.

Она ничего не знала о той войне. Дитя восьмидесятых — что она могла знать, кроме нескольких строчек в регулярно переписываемом школьном учебнике истории? Что она могла понять, если и сам он — непосредственный участник всего — только недавно стал сомневаться, а значит и пытаться разобраться в том, что на самом деле здесь произошло. Для неё это был лишь один из многих забытых военных конфликтов, в которых участвовала страна, где она родилась, и которой больше не существовало.

Дальше на Север они ехали под его монолог. Он, не отрывая взгляда от дороги, говорил и говорил; слова текли потоком, словно сорвало какой-то шлюз. Он то гладко излагал какую-то, видимо, уже отработанную, не раз рассказанную историю из тех военных лет, делая паузы в нужных местах и дожидаясь её реакции. А то, внезапно, начинал что-то сбивчиво и несвязно бормотать, явно не подготовленное, зажатое глубоко внутри, и только вот сейчас обретя, наконец, форму и звук, вырвавшееся наружу. Она старалась не комментировать и не двигаться, чтобы не отвлечь, не сбить его. В нужный момент негромко смеялась, в нужный сочувственно кивала, а остальное время сидела молча, не шевелясь и затаив дыхание.

На пятом часу дороги навигатор что-то пропищал и Александр, остановившись на полуслове, стал искать нужный съезд с шоссе. Он не смог бы найти эту дорогу сейчас — слишком всё изменилось за прошедшие сорок лет, но у него сохранились географические координаты места. Цепкая память ракетчика запомнила их ещё тогда, а позже он их записал, конечно, без пояснений — всё же секретная информация была. Сейчас он ввёл эти координаты в навигатор, и тот повёл их с шоссе на запад по старой бетонной, потрескавшейся дороге. Дорога, пропетляв между ухоженными, разделёнными на небольшие прямоугольники полями, стала плавно взбираться вверх по склону холма. До перевала они ехали больше получаса. За это время им не встретилось ни одной машины, ни единой живой души. Даже возле лачуг, стоящих по краям полей, никого не было. Но дорога была проезжей. Если бы ей не пользовались, джунгли быстро поглотили бы её, взломали бетон, накрыли живым зелёным одеялом. Дорога прошла через перевал, и впереди внизу показалась долина. С трёх сторон её окружали невысокие холмы — четвёртая была открыта, и только где-то вдали у горизонта виднелись горы. Солнце уже поднялось высоко, долина была залита светом, и Александр сразу узнал её — идеальное место для аэродрома. Он припомнил, как была расположена взлётная полоса, и тогда только смог увидеть, выделить в казалось бы хаотично разросшейся зелени прямые линии — границы полосы. А рядом, там, где был когда-то пункт управления и ангары, разглядел какие-то строения, в стороне — расчерченные квадратики полей и, как ему показалось, человеческие фигурки.

Вниз дорога пошла гораздо резче, чем на подъем, и он вёл машину, постоянно притормаживая, аккуратно и плавно въезжая в повороты. Сердце колотилось. Хотелось нажать на газ и помчаться вниз, но он сдерживал себя, удивляясь, что он, всегда считавший себя холодным и рассудочным, так разволновался.

Когда они спустились в долину, было уже половина двенадцатого. Солнце жгло нещадно, ветра не было. Влажная духота мгновенно вытеснила холодный, кондиционированный воздух и обволокла их, как только он открыл окно. Но курить хотелось, и Маша, опустив стекло со своей стороны, закурила тоже. Они успели докурить как раз к тому моменту, когда дорога, вильнув в последний раз, закончилась тупиком. В тупике стояла покосившаяся будка часового с разбитым окном; опущенный полосатый шлагбаум, обвитый лианой; ржавая цепь — КПП: контрольно-пропускной пункт.

— Символ, — подумал он. — Что-то слишком простенькая символика. Жизнь — дорога — шлагбаум, с проржавевшим замком. Банальность. Хотя — может всё к этому и идёт? К упрощению. К простому разъяснению перепутанных смыслов и, в результате, к простым, базовым объяснениям того, что мы сами усложнили, запутали, заболтали, покрыли слоями ненужных и ничего не значащих слов?

Он захлопнул дверцы, поставил джип на сигнализацию, и они пошли к полуразрушенному одноэтажному строению, вросшему в землю в двух десятках метров за шлагбаумом. Обогнули его и увидели старика, сидящего на корточках в проёме выбитой двери, черневшей единственным пятном на кирпично-красной, вытянутой, сплошной без окон стене. Старик курил кривую самодельную трубку, слепо смотрел вдаль и, когда Александр с Машей подошли, даже не повернул голову. На нём были старые, вылинявшие армейские штаны, обрезанные выше колен и превращённые в шорты, и застиранная до бледно-салатной зелени гимнастёрка. Александр поздоровался на вьетнамском — Маша удивлённо посмотрела на него. Старик поднял на них безразличный взгляд; после паузы, вынул трубку изо рта и ответил приветствием. Александр набрал воздуха, сосредоточился и продолжил на вьетнамском:

— Я русский. Я служил здесь когда-то. На этом аэродроме. Приехал посмотреть. Вспомнить, — он говорил короткими фразами, стараясь максимально выдержать интонации: вверх, вниз, нейтральную — как учил его когда-то, здесь же, на этом месте, молоденький вьетнамский сержант из его батареи. Александр уже репетировал эту речь дома вслух у зеркала и в последние дни многократно произносил её про себя. Что понял из его монолога старик, было неизвестно, но он неожиданно легко поднялся и, ткнув трубкой в направлении ряда похожих на сараи деревянных лачуг, стоящих возле бывшего взлётного поля, сказал:

— Пойдём, я знаю, кто тебе нужен.

Медленно ковыляя впереди, он подвёл их ко второй с ближнего края хижине. Она не отличалась от остальных: крыша, крытая ржавым листом железа с разложенными поверх бамбуковыми листьями; в единственном окне разбитое стекло, фигурно заклеенное скотчем; земляной пол. У входа на утрамбованной жирной земле играли два полуголых, чумазых мальчугана лет четырёх-пяти. Провожатый заглянул внутрь, что то крикнул — Александр не разобрал что — и повернулся к ним:

— Он тут воевал. Он тот, кого ты ищешь, — и, не дожидаясь благодарности, развернулся и, так же неторопливо прихрамывая, побрёл обратно.

Свет попадал внутрь лачуги через открытую дощатую дверь и единственное наполовину заклеенное грязное окно. Александр шагнул в полутьму, остановился и попробовал воздух. Так, зайдя в грязный привокзальный туалет, поначалу задерживаешь дыхание и только проверяешь запах. Не вдыхаешь, а только чуть-чуть втягиваешь — принюхиваешься и решаешь, стоит ли дышать дальше или сдавить, зажать внутри остаток чистого воздуха, продержаться на нём и вон отсюда — туда, где можно, наконец-то, без отвращения и с облегчением вдохнуть. Было терпимо. Когда глаза привыкли к полутьме, он разглядел, что внутри в единственной комнате стоят две кровати: те самые железные кровати с панцирной сеткой, на которых он проспал большую часть своей казарменной юности, и самодельный, сколоченный из того, что было под руками, стол. Под стол были задвинуты два старых, ещё советских снарядных ящика, видимо, служивших табуретками. Одна кровать была пуста. На второй, спустив на земляной пол тощие ноги, сидел человек. В полутьме он мало чем отличался от того безразличного старика, который привёл их сюда. Остатки редких волос на обтянутом смуглой кожей черепе, неопределённого цвета шорты, тощие босые ноги. Ни майки, ни футболки на нём не было. Маша, которая вошла вслед за Александром внутрь и, так же как и он, поначалу инстинктивно затаила дыхание, подумала, как резко отличается это безволосое, худое тело от сытого, плотного и крепкого торса её мужа.

Александр снова произнёс ту же заученную фразу, которую сказал старику у шлагбаума. Сидящий на кровати не отреагировал. Сидел молча, не шевелясь. Тогда Александр, уже не заботясь о правильной интонации, стал вспоминать всё, что он знал на вьетнамском и собирать это в короткие фразы:

— Ты не помнишь меня? Я был здесь в шестьдесят шестом. Мы воевали тут. Вместе. Сбивали американцев. Я командовал батареей.

Старик молчал, но что-то неуловимо изменилось в его позе, он как-то подобрался, словно собираясь встать, и Александр внезапно понял, что знает этого человека, что они встречались в той, прежней жизни, которую он, неизвестно зачем, сейчас пытается вытащить на свет из дальнего уголка памяти.

— Ты меня не помнишь? — спросил Александр, теперь уже по-русски, вглядываясь в глаза старика и тщетно пытаясь уловить в них хоть какое-то узнавание. Если это был тот, о ком он подумал, то он должен был понять.

— Тебя не помню. Жеку помню, — так же по-русски, спокойно и равнодушно ответил старик.

Александр замер. Ватная глухота придавила, накрыла его душным одеялом. Имя, внезапно возникшее из ниоткуда, вызванное из небытия этим странным стариком, мгновенно изменило мир вокруг. Стало нестерпимо жарко. Не хватало воздуха. Он повернулся к неподвижно стоящей за его спиной Маше:

— Принеси, пожалуйста, из машины пару бутылок воды и захвати пакет из багажника.

Он протянул ей ключи. Она поняла, о каком пакете речь — в нём лежала бутылка экспортного «Русского стандарта» и закуска: крекеры и нарезанный сыр в вакуумной упаковке — всё это они купили в дьюти-фри во время пересадки в Москве. Она кивнула, молча взяла ключи и вышла.

— Нгуен? Это, действительно, ты?

— Ты Саня. Я вспомнил. Ты был здесь. Ты улетел. Мы остались. Жека остался.

— Да, Нгуен — это я. А что — сильно изменился?

— Мы все изменились, Саня, — те, кто ещё жив. Те, кто умер, — они не меняются.

Старик говорил по-русски с сильным акцентом, но фразы строил правильно. Он ещё тогда, в шестьдесят шестом неплохо говорил, быстро всё перенимал, и они часто использовали его в качестве переводчика. Голос был невыразительный, ровный, лишённый эмоций, словно из синтезатора. Александр всматривался в старика в тщетной надежде воссоздать в этом костлявом призраке того молодого вьетнамского паренька, которого он учил вычислять расстояние до цели, пользоваться приборами, системой наведения, с которым мог часами говорить обо всём — паренька, который стал его тенью, копировал всё, что он делал, жадно и искренне впитывал всё новое. Лицо старика было неподвижно. Даже губы, казалось, не шевелились, когда он говорил. Приглядевшись, Александр понял, что у того нет передних зубов, и в полумраке, в котором он находился, чёрный провал рта на месте, где подсознательно ожидаешь увидеть белое пятно, и создавал иллюзию неподвижной маски, в которую превратилось его сморщенное лицо. Вернулась Маша с бутылками воды и пакетом. Он протянул одну бутылку Нгуену. Тот взял, но не открыл, а продолжал держать в руке. Александр открыл свою — не отрываясь, выпил половину.

— Нгуен, садись к столу. Давай выпьем, поговорим, помянем.

Старик колебался, и Александр понял его сомнения по-своему:

— Машенька, может ты погуляешь снаружи, покуришь. Я не долго.

Это прозвучало обидно, но ему было уже не до тонкостей. Маша поняла. Она коротко кивнула и вышла. Александр сделал приглашающий жест. По-хозяйски выдвинул ящики из-под стола, достал из пакета бутылку водки, выложил и открыл упаковки с сыром и крекерами. Маша, умница, захватила одноразовую посуду, и он в который раз подивился её житейскому уму и предусмотрительности. Разлил водку по картонным стаканчикам. Нгуен, наконец, встал с кровати, сделал два неуверенных шага к столу и сел на подвинутый Александром ящик. Взял в руки стакан с водкой. Александр взял свой, поднял, собрался что-то сказать — в голову лезла одна дрянь. Он столько раз представлял себе это, столько раз думал о том, что именно скажет — ему это казалось важным — и вот этот момент настал, а слов не было. Он покрутил стакан в руках, что-то промычал, попытался чокнуться со стариком, вспомнил, что этого делать не надо и, махнув на всё, залпом выпил. Сразу захотелось курить. Он достал сигареты и по взгляду, брошенному стариком на пачку, понял, что промахнулся — надо было привезти в подарок блок хороших сигарет. Нгуен молча выпил; кивнув, взял из протянутой пачки сигарету, прикурил. Молчание затягивалось, и Александр, на которого спиртное в этой жаркой духоте подействовало немедленно, заговорил первым:

— Как ты живёшь, Нгуен? Ты на выслуге? Пенсию получаешь?

— Да, пенсию получаю. Хватает. Брат не получает. Вот вместе и живём, — сказал Нгуен.

— Почему не получает? — удивился Александр. — Ведь он тоже воевал?

— Воевал, — ответил Нгуен, — только он за Юг воевал. А потом в лагере сидел. Вот выжил, только больной совсем. Ты видел его. Это он вас привёл. И дочка его в лагере была. В другом лагере — для детей.

– Я помню, у тебя ещё старшая сестра была и племянница. Как они?

— Племянница — дочка сестры — в Канаде живёт. Иногда присылает что-то: вещи, подарки. Денег не шлёт, а может не доходят — я не знаю.

— А сестра жива?

— Нет — пропала. Когда мы пришли, она пыталась уплыть из Сайгона, на лодке, надеялась, что американцы подберут — знаешь про людей в лодках?

— Читал. Недавно.

— Вот на такой лодке и утонула. Много их тогда утонуло, очень много. А вот племянницу спасли.

Наступила пауза. Александр лихорадочно искал, что бы сказать ещё, что-нибудь не очень значительное, только бы не подступать к самому важному — к тому, что хотел и боялся узнать. Ничего в голову не приходило. Он налил ещё. Пододвинул к старику сыр. Они ещё раз молча выпили, и Александр на выдохе, как бы первое пришедшее в голову — спросил:

— А как Май? Как она? Ты что-то о ней знаешь?

— Май умерла три года назад, — ответил старик. Ничего не изменилось, не дрогнуло в той маске, из которой исходили слова. — Здесь, — и он показал на соседнюю кровать. — Мы жили тут много лет. Детей нет. Вот с братом теперь живём.

— У меня тоже детей нет, — зачем-то невпопад сказал Александр. — Не получилось.

Он хмелел. И это облегчило, дало ему возможность, наконец, подойти к вопросу, который ему и хотелось задать с самого начала:

— Расскажи мне — как погиб Жека?

Впервые с начала разговора, старик ответил не сразу. Он помолчал. Взял ещё одну сигарету. Александр, перегнувшись через стол, дал ему прикурить. Нгуен сделал несколько затяжек, закашлялся, а отдышавшись, спокойно сказал:

— Налёт был. Много стреляли. Много шума. Все стреляли. И я стрелял. Я убил его. Никто не видел.

Холодный ручеёк пота пробежал от затылка вниз по позвоночнику. Надо было что-то сказать, сделать, закричать, но Александр сидел молча, придавленный услышанным, и с ужасом понимая, что оно его не поразило. Он как будто услышал то, что уже знал или о чём догадывался раньше. Они долго сидели молча. Старик курил. Александр крутил в пальцах кругляшок крекера, потом сломал его и, наконец, спросил сиплым, чужим голосом:

— Как? Случайно попал?

— Нет. Ты знаешь — я хорошо стрелял.

— Так почему? Почему ты его убил?

— Он вышел от Май, а Май была моя. Я любил её. Я хотел на ней жениться.

Хмель прошёл. Вот оно. Рано или поздно, но всё равно это случается. Прошлое догонит тебя. Вот зачем он сюда приехал. Вот почему ему снится Жека.

— Нгуен. Это не он. Это я ходил к Май, — он хотел сказать, что он не знал, что Нгуен и Май… но остановился. Это было бы глупое и стыдное враньё — всё он тогда знал.

— Я знал, что это ты ходишь к Май. Но темно было. Я думал, что это ты, не Жека. Я не знал, что ты уже улетел.

Старик замолчал, но Александру казалось, что слова не исчезли с истаявшим звуком, а продолжают висеть в вязком и плотном воздухе комнаты.

— Так ты хотел убить меня?

Старик сидел неподвижно, выпрямившись, застыв и только глаза — потухшие блеклые глаза — вдруг ожили и сверкнули из глубоких впадин. Александр вдруг тоскливо подумал:

— Я про себя называю его стариком. Но он же моложе меня. Как минимум на пару лет моложе. А Май была тогда ещё совсем девочкой — только семнадцать исполнилось. А Маша… Я старше её отца — хотя нет — она не знает отца. Но по крайней мере я точно старше её матери — этой карги, которая смотрит на меня с ненавистью и жадностью. О чём это я? Почему я сейчас думаю об этом?! Я только что узнал, что моего близкого друга убили из-за меня… вместо меня… почему я спокоен?

То, что прозвучало сейчас, должно было быть для него шоком — ужасным, страшным откровением. Но ничего, кроме внезапно навалившейся усталости, он не почувствовал. Усталость и безразличие, словно речь шла не о нем и о его ближайшем друге, не о девочке, которая когда-то его любила, а о каких-то чужих и далёких ему людях. Словно этот сухой старик тогда, сорок лет назад, целился не в него и по ошибке убил не его Жеку, весельчака и любимца дивизиона, — нет, это всё случилось с кем-то другим. Всё прояснилось — и почему-то стало уже не важным. Все неизвестные ранее детали прошлого легли без швов и зазоров на свои, давно приготовленные места, — мозаика сложилась. Говорить было больше не о чем. Всё было сказано, сделано и завершено ещё тогда — много лет назад. Всё, что происходило потом, было предрешено, было следствием того, что случилось в ту душную ночь шестьдесят шестого. Но и сама эта цепочка причинно-следственных связей, смертей, несостоявшихся рождений, начатых и прерванных жизней — весь этот многократно разветвляющийся и вновь сходящийся лабиринт был лишь составной частью другого, бесконечно большого клубка судеб, в котором и затерялись их истончившиеся ниточки — запутанные, переплетённые и преждевременно оборванные.

Мучавший его вопрос, разрешившись таким страшным и неожиданным образом, стал уже неважен. Он только подумал, что теперь Жека перестанет ему сниться, ну а если снова придёт — что ж — он знает, что ему ответить.

Разговор был окончен. Можно было уходить. Он разлил остаток водки. Следовало выпить молча, но многолетняя практика офицерских застолий помешала, и он неожиданно для себя сказал:

— За победу!

— За чью победу? — неожиданно резко отозвался Нгуен.

— Что значит — за чью, Нгуен? Мы же победили!

— Мы? Кто это мы? Я? Или мой брат? А может моя сестра? Мои племянницы? Которая из них, Саня? Та, что в Канаде, или дочь брата, которая мечтает устроиться уборщицей в американский отель? А может Май победила? Ты знаешь, что через неделю, после того, как ты улетел, её отправили «искупать вину» — слышал, что это такое? Из-за тебя! Кто-то донос написал, что она с иностранцем связалась. Я два года потом её из лагеря выпрашивал: раппорты писал, объяснения. Потому навсегда сержантом и остался.

Старик словно очнулся, выпрямился. Фразы стали длиннее, голос окреп, в нём появились сила и страсть:

— Мы победили? Миллионы убиты — за что, зачем? Чтобы сейчас вернуться туда, куда мы могли без крови прийти сорок лет назад? А кто проиграл тогда, Саня? Американцы? Которые? Те шестьдесят тысяч, которых вывезли в гробах? Или нынешние? Ты же видел все эти отели на побережье — это американцы. И другие, из тех, кого мы тогда «победили».

— Но ты же воевал за это, Нгуен, — растерянно, но в то же время резко, пытаясь защититься, сказал Александр, оторопевший от этого неожиданного напора.

— Да, Саня. Воевал. Вот за это и плачу. Уже много выплатил — недолго осталось. А вот Май своё уже заплатила. И многие другие.

— Кто же тогда победил, Нгуен?

— Вот ты и победил. Ты — богатый, здоровый, с молодой женой — ты и победил. Ты победил!? Как ты мог победить? Разве это была твоя война?

— Мы были солдатами, Нгуен.

— Да. Мы были солдатами, Саня. Солдаты победителями не бывают.

Старик замолчал и сник. По потухшим глазам было понятно, что говорить он больше не будет. Он не пошевелился, не повернул голову, когда Александр встал и, пошатываясь, вышел, а всё так же безучастно и неподвижно сидел, уставив невидящий взгляд — то ли в далёкое прошлое, то ли в уже понятное и близкое будущее.

Когда Александр вышел из хижины, Маша весело играла с двумя мальчишками в какую-то игру. Они бросали по очереди гладко обточенные камушки в деревянную фигурку, стоящую в расчерченном на земле квадрате. Смысла игры Александр не уловил, но Маша, похоже, не понимая ни слова, правила знала или делала вид, что знает, и с азартом сражалась с пацанами на равных, ничуть не смущаясь тем, что до колик веселит их ошибками и по-женски неуклюжими бросками.

— Что я наделал, — вдруг подумал он. — Зачем я привязал к себе эту девочку? Что я могу ей дать? А ту, другую — Май — зачем? Маленькую, смешную Май? Она была такая смешная — даже когда она заплакала в первый раз — я сказал, что завтра улетаю — она плакала горько и безутешно, но глядя на неё, почему-то хотелось смеяться. Так бывает, когда плачут грудные дети: иногда их гримасы настолько комичны, что хоть и разрываешься от жалости, а смеёшься — ну, ничего с собой поделать не можешь — смешно и всё тут. Может, Маша послана, дана мне взамен Май? То есть я бросил — да будь ты честен сам с собой — предал одну, а взамен получил другую? У меня там что — блат в этом небесном генштабе? Как мне всё это: Май, Жека, Маша — сошло с рук? И Маша — что делать с ней? Ведь я её тоже потеряю.

Он лишь однажды, когда сделал ей предложение — сделал, как умел — хоть и пытался обойтись без купеческого шика, но все равно не удержался: луна, море шампанское — офицер же — вскользь, но упомянул, что детей у них не будет. Какие дети, когда тебе под шестьдесят? Она промолчала тогда, и он посчитал, что это условие принято. И вот сейчас, увидев, как радостно и увлечённо она играет с этими мальчишками, он понял, что снова ошибся.

Всю обратную дорогу он молчал. Она осторожно попыталась расспросить его о том, что произошло, кто этот человек, с которым он так долго разговаривал? Он отвечал односложно, невпопад и она, видя его настроение, вскоре замолчала тоже. А вечером за ужином, он неожиданно и страшно напился. Он заказывал и заказывал, а официант все приносил и приносил. И когда она поняла, что происходит, и попыталась остановить, увести его оттуда было поздно. Он её просто не видел, перестал замечать окружающих. Громко, сначала по-русски, а потом и вставляя вьетнамские слова, он спорил сам с собой, вернее с кем-то невидимым, кому он что-то доказывал, убеждал, перед кем за что-то извинялся. Речь его была обрывиста, не связана, часть фразы, должно быть, произносилась им в уме, а часть вырывалась наружу. Самым повторяемым словом в этом пьяном бреду было: победа. Он снова и снова пытался выяснить у невидимого собеседника: так кто же победил, кто? Ведь должен же быть кто-то? Ведь не все же проиграли? Публика в ресторане: немецкие пожилые пары и компании молодых американцев — посматривала на них, кто с усмешкой, кто с брезгливым недоумением. Сначала ей было стыдно, потом стыд исчез и остался только страх за него — таким она его никогда не видела.

С помощью портье, она дотащила его до виллы. Он не дал себя раздеть и, упав на кровать, заснул, как был — в светлых брюках и рубашке. Ночью он несколько раз вставал, разделся, пил воду, курил на улице. Она спала очень чутко и каждый раз, когда он поднимался, просыпалась и, полуприкрыв глаза, внимательно следила. Такое случилось впервые, и она не знала чего ждать. Боялась, что он упадёт в бассейн и утонет, что вдруг оденется и уйдёт куда-то в душную, звенящую цикадами ночь и будет снова что-то кому-то доказывать, выяснять, оправдываться.

Два оставшихся дня они провели в отеле. Александр был непривычно вял и тих. Не хотел никуда выходить, даже на пляж. Позвонил в турагентство и отменил заказанную заранее экскурсию в Далат. Он предложил сначала Маше поехать самой, но она категорически отказалась, побоявшись оставить его одного. Так они и пролежали два дня на шезлонгах возле бассейна, то с книгой, то в полудрёме, поднимаясь только для того, чтобы сходить на ужин. Не в тот же, а в другой, дальний ресторан. Завтрак он заказывал в номер, и это было даже лучше. Они завтракали теперь очень рано, на маленьком столике возле бассейна, запивая холодным сухим вином, глядя на океан, на разноцветные паруса рыбацких лодок и греясь под ещё нежарким, только выкатившимся из-за горизонта солнцем.

В самолёте он заснул, положив голову на Машино плечо. Она сидела молча и неподвижно, стараясь не потревожить, не разбудить и только когда он вскидывался во сне, придерживала его голову рукой и шептала на ухо:

— Тсс… Спи… Спи, мой Победитель…

А ближе к концу полёта она тоже задремала и не заметила, как он вдруг вдохнул — сильно и глубоко — задержал дыхание и уже не выдохнул, а просто воздух тихо вышел из него, как из дырявого воздушного шарика.

 

Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2017-nomer7-vreznik/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru