litbook

Non-fiction


Берегово0

Сборы офицеров запаса проводились в уютном закарпатском городке Берегово. Школа младших авиационных специалистов, или ШМАС, помещается на главной улице в красивом трехэтажном здании, построенном на рубеже 19- и 20-го веков в стиле «Арт Нуво». Не так давно, всего 10-12 лет назад, здесь, в публичном доме, развлекались венгерские, итальянские и немецкие офицеры.

Курсанты и большая часть персонала выехали в летние лагеря на аэродромах и освободили нам помещение.

Теперь в бывшем храме любви мы проведем два месяца, изучая новейшие реактивные истребители МИГ-15 и МИГ-17.

В переоборудованных в спальни и учебные классы залах, на лестничных площадках и маршах сохранились элегантные керамические панно с полуобнаженными дамами. Наши офицеры с большим интересом обсуждают не столько открытые, сколько скрытые прелести этих дам. Но доносящийся из умывальных комнат застоявшийся запах плесени, хлорки и прокисших влажных тряпок напоминает, что мы не в храме любви, а в казарме. Во дворе зеленая трава, выложенные плиткой дорожки, а в углу небрежно оштукатуренная, сложенная из кирпичей нелепая будка с маленьким, под самой крышей окошком. На плохо пригнанной двери полупудовый амбарный замок. Это гауптвахта. Придет время и мне познакомиться с этой будкой изнутри.

Первый ужин — пшенная каша, хлеб, кружка чая и половина гигантской селедки. Я отодвинул селедку в сторону, сосед удивленно взглянул на меня и тут же подцепил ее вилкой. Назавтра и на протяжении двух месяцев меню на ужин не менялось, но больше от селедки я не отказывался. Взамен штатской одежды мы получили чистое отглаженное солдатское «бу\хб» (бывшее в употреблении, хлопчатобумажное) обмундирование, прикололи на погоны и пилотки звездочки, начистили кирзовые сапоги. С первого раза я научился оборачивать ногу портянкой. Теперь мы — офицеры в солдатской общевойсковой форме. Не сразу сообразил, что у меня на погонах офицерская звездочка, и встречные солдаты отдают честь мне — младшему лейтенанту. Когда понял, стало так стыдно, что чуть не извинился перед солдатом, которому не ответил на приветствие, но он равнодушно прошел мимо. Постараюсь больше не забывать о своем ранге.

Подавляющее большинство офицеров — бывшие фронтовики. Всего около 150 человек, в основном охрана, аэродромное обслуживание, а также ремонт самолетов и другой техники. Летчиков практически нет. Выпускников авиационных вузов, инженеров со званием младшего лейтенанта тоже немного — пятеро из Харьковского авиационного института (ХАИ). Из Московского авиационного технологического института (МАТИ) только я. Офицеры-преподаватели нередко просят нас помочь на занятиях по авиационной технике, главным образом, когда речь идет о принципах реактивного движения, слабо еще освоенных реактивных двигателях, функциях отдельных механизмов. Но после первого же занятия мы убедились, что, если не считать преподавателей, наши объяснения никому не интересны. После шквала патриотической пропаганды, доказывавшей, что все на свете изобретено в России, мы удивлены, увидев цветные плакаты со схемами и разрезами английских двигателей «NIN» и «DERVENT». Закупленные в 1947 году в Англии они скопированы и запущены в серийное производство под новыми названиями «РД-1» (реактивный двигатель для МИГ-15) и «РД-2» (для МИГ-17). Но на отпечатанных в Англии плакатах названия двигателей, очевидно, забыли перевести.

***

Ближе к центру города возвышается монументальное здание синагоги. Она свободно функционирует. У входа мемориальная керамическая доска: на фоне кроваво-красного зарева черная дымящаяся труба крематория и текст на иврите и венгерском в память тысяч евреев — граждан Берегова, сожженных в Освенциме. В 1960 синагогу закроют и будут 10 лет перестраивать в стиле соцреализма. Теперь там что-то вроде Дворца культуры. Хорошо, что хоть мемориальная доска сохранилась. В центре на полквартала растянулось административное здание. Теперь его занимают казармы горнострелковой дивизии. На улицах много солдат в зеленых «стетсонах». Говорят, что они терроризируют весь город. Напротив казарм собор. По воскресеньям оттуда доносятся мощные аккорды органа. Внутри не протолкнуться. Много молодежи, особенно девушек, — на шее крестик, а на груди комсомольский значок. Это советское украшение не мешает им усердно молиться. За собором красивый парк. Его пересекает канал, соединяющий две не очень широких речки с труднопроизносимыми венгерскими названиями.

 

Типичный дом

 

Большинство построек — чистые, элегантные одноэтажные дома

Большинство построек — чистые, элегантные одноэтажные дома, вокруг каждого небольшой, ухоженный сад. Выложенные битым кирпичом дорожки. Краска на стенах свежая, фасад украшен лепниной, крыши черепичные. Над окнами декоративный барельеф. Непривычно видеть такие же домики в деревнях. Здесь сады вокруг дома большие. А в садике нередко в кресле сидит человек — элегантный костюм, галстук, шляпа — и читает газету. Такая здесь деревня! В этом маленьком городе множество буфетов, кафе, ресторанов, где по вечерам играют, если не три-четыре музыканта, то хотя бы один скрипач или гитарист. Музыканты здесь люди уважаемые, их не называют лабухами. Интересно наблюдать вечернее шествие музыкантов: бережно придерживая свои инструменты, неспешно идут посреди улицы, а немногочисленные автомобили тормозят и останавливаются, уступая дорогу служителям муз. Такое я уже видел несколькими годами раньше в Черновцах. В парке роскошный, как нам тогда показалось, ресторан «Карпаты». Если удается проскользнуть мимо часового на воротах, мы с Юрой или Леней (о них расскажу отдельно) часто забегаем туда по вечерам. Приятно потягивать местное вино, когда играет небольшой оркестр. Он неплохо исполняет популярные танцевальные мелодии, которые чередуются с чардашем и другими венгерскими танцами. В будние дни посетителей почти нет, и горячих блюд не готовят. Но можно заказать вино, пиво, кофе. Местные жители вино не заказывают. Они пьют кофе и фруктовые напитки. Но по воскресеньям в обеденное время ресторан полон. Приходят целые семьи с детьми и бабушками. Оркестр играет без перерыва, танцует главным образом молодежь, подпевая музыкантам. Но при первых же звуках чардаша на дансинг выходят все, включая дедов и внуков. Ни разу не видел на столах не только вина, но даже пива. Зато наши офицеры почти каждый вечер умудряются где-то так набраться, что с трудом держатся на ногах. Они возвращаются далеко за полночь, будят окружающих, и школа постепенно пропитывается неистребимым ароматом тяжелого сивушного перегара. Начальство делает вид, что ничего не замечает. А, может, в самом деле, не видит? Или просто не хочет связываться с фронтовиками? Но за бездействие придет время рассчитаться.

Здесь все на венгерском. Радио в домах, кафе и магазинах настроено на Будапешт, в киосках продаются венгерские газеты, например, эквивалент советской «Правды» — «Nepszabadsag», В кинотеатре регулярно венгерские фильмы, и только иногда — советские. Здесь нам повезло увидеть выпущенную совсем недавно — всего лишь в 1939! — диснеевскую «Белоснежку».

 Благодаря посылкам из Америки и других западных стран народ, особенно женщины, одевается элегантно. А детей наряжают вообще, как на праздник.

Автобусы ходят редко. Передвигаются в основном на попутных легковушках или грузовиках. Но если ты в армейской форме, ни одна гражданская попутка не подберет — только военные. Их не так много — приходится подолгу ловить машину. Переоденешься в гражданское — и все наоборот: военные мчатся мимо, а местные шоферы никогда не откажутся взять пассажира. При этом ни венгры, ни русские денег за тремп не берут. Такие (в 1955 году) были времена.

На аэродроме нас оставляли в покое. Покрутимся в ПАРМе (полковые авиаремонтные мастерские), у самолетов, где-то поможем, что-то подскажем, а то и сами познакомимся с некоторыми особенностями эксплуатации — и разбредаемся кто куда. Вот приземлился МИГ-17. Стихла турбина, летчик откинул фонарь, вышел на крыло, спустился. В летном комбинезоне, шлеме, опутанном проводами ларингофона, он кажется великаном. Под мышкой красный томик Ленина. «Он, что, в полете его читает?» — подумал я. Позже узнал, что майор Беляев очень крутой мужик — он командир эскадрильи и секретарь парткома полка. Хорошо лежать в тени под крылом истребителя. Здесь нас нашел капитан Стерлин. Мы с Леней представились. Разговорились. Он приметил нас еще при первом посещении аэродрома. Капитан — летчик со стажем, воевал, имеет награды, летает и сейчас. Запомнились его слова: — Авиация — единственный род войск, где каждый летчик с нетерпением ждет, когда разобьется его командир. Тогда вся команда поднимется по служебной лестнице на одну ступеньку и будет дожидаться следующей аварии. Вот посмотрите на эту горку, — он указал на небольшой холмик в стороне от ВВП. — На верхушке командир, за ним — по цепочке остальные. Упал он, и все шагнули выше, а на освободившееся последнее место уже пристроился новый. И, главное: никто не думает, что когда-то настанет и его черед упасть. Этот наглядный пример впечатлил настолько, что я как-будто увидел силуэты стоящих в очереди летчиков и новенького, бегущего на освободившееся место.

— Разве аварии случаются так часто? — спросил Леня.

— Эх, ребятки, наивные вы, — ответил Стерлин. — Машин разбивается так много, будто война еще идет. Только на этой неделе разбился летчик. Всю войну прошел, а погиб в мирное время из-за ерунды. Новая противопехотная бомба взрывается в воздухе. Ее сбрасывают в пике. На заднице бомбы, внутри стабилизатора жестяная вертушка — пропеллер. В полете ее раскручивает набегающий поток воздуха, и вместе с ней, освобождая взрыватель, вывинчивается предохранитель. Все происходит за доли секунды. Так вот, почти на звуковой скорости эта паршивая жестянка разодрала истребителю брюхо. Опытный летчик не успел выйти из пике. Отвлекся, опоздал, не среагировал. И это не первый случай, и не только у нас. В авиации война не прекращается никогда.

Мы слушали его, разинув рты. Капитан рассказал еще много такого, о чем умалчивают лекторы в институтах и не пишут в учебниках. Нас совершенно ошеломил рассказ о воздушных боях с немцами. Сталинским соколам было очень далеко до асов Люфтваффе. Оказалось, что немцы сбивали немыслимое число советских, да и американских самолетов. Таких летчиков, как трижды Герои Покрышкин и Кожедуб, сбивших по 50 — 60 вражеских машин, у немцев были десятки, а, может, и больше. А самые продвинутые пилоты Люфтваффе вели счет на сотни сбитых самолетов.

Стерлин остро переживал антисемитскую травлю конца 40-х — начала 50-х. Чувствовалось, что ему нужно было выговориться. Но в армии это было непросто.

— Есть тут один наш соплеменник, лейтенант Марк Зарецкий, — продолжал он. — Парень хоть куда, и летчик хороший, да только без царя в голове. Ничего не понимает. Сами увидите.

Познакомились мы и с Зарецким. Парень действительно, отличный примерно одного с нами возраста. Высокий, ладный, с хорошо развитым чувством юмора, он охотно рассказал о себе, и внимательно слушал нас. Не отказывался от своей национальной самоидентификации. Я было начал сомневаться в оценке, которую Стерлин дал Марку, но быстро понял, что капитан прав. Дальнейшие высказывания Марка как-будто сошли со страниц «Ком­сомольской правды» конца сталинских времен.

 — Не понимаю я сегодняшнюю молодежь, — заговорил он совсем другим, агрессивным тоном. — Кроме танцев под джаз ничего их не интересует. Ну, прямо, как эти здешние венгры! Я приезжаю домой в отпуск и не знаю куда деваться! Как в наших городах можно терпеть этих стиляг? Одни только узкие брюки чего стоят!

Продолжение таких речей хорошо известно и я не стану дальше цитировать. Увидев наши сразу поскучневшие лица, Марк прервал свои гневные высказывания и попрощался. С капитаном мы встречались еще несколько раз. С Марком — избегали. Да и он не стремился.

***

Кроме изучения материальной части самолетов, несколько раз в неделю час, а то и два отводили невероятно нудной «марксистско-ленинской под­готовке», на которой большинство офицеров исправно засыпало раньше, чем лектор открывал рот. Видимо, уже привыкнув к неослабевающему интересу курсантов, он не обращает внимания на спящих. Некоторые настолько обнаглели, что спят, положив голову на скрещенные руки. Глаза мои тоже слипаются, и, чтобы не заснуть, я зарисовываю дремлющих в блокноте. Это удобно, поскольку натурщики абсолютно неподвижны. Лектор иногда бросает на меня одобрительный взгляд — вероятно, думает, что веду конспект.

 

Рядом дремлет старший лейтенант

Рядом дремлет старший лейтенант, единственный, кроме меня, киевлянин. Х., (назовем его так), прошел спецкурс КГБ по борьбе с религиозными сектами. Учился во Львове, где оставались не только друзья по учебе и совместным облавам, но и многие нераскрытые секты. Он часто вспоминает сокурсников и очень надеется увидеться с ними на обратном пути. Когда не спит, подробно рассказывает о каждой секте — что у них общего, в чем различия, какие обряды. В справочнике, где дается описание сект, уловить разницу между ними невозможно — все сливается в полуграмотном наборе слов. Почти всегда полу-, а то и полностью пьяный, Х. рассказывает гораздо интереснее, при этом четко избегая недозволенных тем. Позже я не раз убеждался, что самый мощный алкоголь бессилен преодолеть профессиональную гебистскую осторожность. Не понятно только, какое отношение Х. имел к авиации и для чего оказался в ШМАС. Неужели интересовался тайными сектами в советской авиации? Но этого я у него не спросил — все равно бы не ответил.

 

Офицеры

 

Офицеры1

***

Мягкий климат Закарпатья идеально подходит для виноделия. В подножиях холмов прорыты туннели, где в общей сложности на десятки километров протянулись уставленные бочками винные склады. Эти опоясанные виноградниками зеленые холмы со всех сторон окружают город. Среди них тянутся сады знаменитой местной черешни. Крупные, необыкновенно сладкие ягоды налиты янтарным соком. В свободное время мы просто объедались ею. Если подняться на вершину холма, видна серая извилистая лента реки. Это Тиса. Она течет в Венгрии. Говорят, что за вполне доступные деньги тебя спокойно переведут через границу. Только зачем? В то время даже советское Закарпатье казалось нам самой настоящей заграницей.

В Берегово много евреев, большинство с лагерной татуировкой. Но не все жители коренные. Во время послевоенного территориального раздела многие уцелевшие в лагерях и гетто жители Будапешта и других венгерских ­городов оказались по разным сторонам новой границы, установленной в считанных километрах к востоку от Тисы. Одни осели в Берегово и других городах Закарпатья, другие остались в Венгрии, Польше, Чехословакии, третьи эмигрировали. Мне трудно отличить местных евреев от венгров — настолько они похожи. Но жители Закарпатья с первого взгляда определяют, кто есть кто. Не отстают от них и наши офицеры. Я принял женщину, с которой беседовал, за венгерку. Два офицера прошли мимо. «Ты только посмотри, как они сразу находят своих» — сказал один другому. Женщина действительно оказалась еврейкой. «Гестапо тоже сразу нас находило», — сказала она, иронически усмехнувшись.

***

Рыжий, веснущатый, с белыми ресницами Леня Киселев из Житомира. Настоящая его фамилия Кесельман. В первые дни войны семья двинулась на восток, но задержалась в Харькове. Здесь и настигли их немцы. Настал день, и евреям приказали собраться в Дробицкой балке, недалеко от которой отец снял комнату. В то осеннее утро родители успели отослать Леню с каким-то выдуманным поручением к живущим в центре города знакомым. Встретили его сдержанно, хотя накормили и дали кое-что с собой, но не удерживали, когда собрался уходить. Тревожное чувство охватило мальчика на обратном пути. Прохожие как-то странно глядели на него. Некоторые тащили какие-то узлы, мешки, чемоданы. Но все шли только навстречу, в сторону балки — никого. Стемнело. Пожилой, судя по фуражке, железнодорожник остановил Леню. — Эй, парень, ты куда это собрался? В балку? — спросил он, вглядевшись в лицо мальчика. Леня растерянно кивнул. — Туда не ходи. Постреляли ваших немцы. Всех до одного. Понял? Давай назад в город и сховайся где-нибудь. Только не беги, иди спокойно. — С этими словами он отвернулся и пошел своей дорогой. Ночь и следующий день Леня провел в развалинах. Когда стемнело, он услышал шаги — в его убежище вторглись новые посетители. Это была пятерка бездомных пацанов. Таких можно было встретить в любом городе или селе. Дети войны — разбежавшиеся из брошенных детских домов, отставшие от поездов, сироты, чьи родители погибли под немецкими бомбами, расстреляны карателями, угнаны на работу в Германию, или на восток из советских тюрем солдатами НКВД. Мальчишки сразу сообразили, кто такой Леня, и без колебаний приняли в свою компанию. В маленький, почерневший медный крест они с трудом продели шнурок от ботинок и повесили Лене на шею. Научили креститься. За несколько дней он привык к новым товарищам. Память о родителях вдруг исчезла. Начисто! Так по утрам стирается ночной сон. Несколько дней прошли спокойно. Украинские полицаи обычно не обращали на мальчишек внимания. Но однажды трое полицаев все-таки задержали их. «Здаеться мэни, що оцэй рудый — жыдэня», — сказал, присмотревшись, старший. Вот когда Леня узнал, какой может быть настоящая мальчишеская солидарность. Не всем так повезло. Пацаны не оставили Леню наедине с полицаями и буквально спасли его — они метались вокруг полицаев и так орали, так заморочили им головы, что не пришлось Лене снимать штаны. «Та шо вы, дядьку, такэ кажэтэ? Якый з нього жыд?», кричал Колька. «Для вас як рудый — так видразу жыд?», вторил ему Васька. «Вы тылько подывытэсь, якый хрест у нього!», стараясь перекричать всех, надрывался Петрусь. А Леня неподвижно стоял и не мог вымолвить ни слова. «А ну, геть видсыля, шпана собача, растуды матирь вашу! Бо зараз зо всих штаны поснимаю, тай кожному по сраци надаю!» заорал потерявший терпение старший полицай, снял с плеча карабин и выстрелил в воздух. Этого было достаточно. Мальчишки не заставили себя упрашивать и дружно бросились наутек, увлекая Леню с собой. После случившегося они решили уйти из города и следующий 1942 год скитались по деревням, где попрошайничая, а где за кормежку выполняя хозяйственные работы. В деревне всегда нужны рабочие руки. Сами того не замечая, мальчишки постепенно продвигались на восток. Однажды в холодный ноябрьский вечер ветер донес забытый запах горячей картошки, мяса. Мальчики миновали несколько темных хаток, запахи становились сильнее, и впереди слабо засветились щели в закрытых ставнях большой хаты на окраине села. Они постучали. Дверь отворилась, пахнуло теплом, на уставленном бутылками, дымящимися чугунками и мисками столе тускло горела керосиновая лампа, а вокруг плотно расселись солдаты в незнакомой форме. На лавке в углу лежали сваленные в кучу винтовки и автоматы. «Буона сера, бамбини! Бонавентура!», закричал смуглый, украшенный элегантными усиками солдат и загородил выход собравшимся убегать испуганным мальчикам. Это были итальянцы. Они обогрели, накормили, оставили переночевать и еще дали с собой хлеб, консервы, колбасу и по плитке шоколада каждому! А еще через несколько дней мальчики оказались в Сталинградском котле и после капитуляции 6-ой германской армии разбежались по деревням. Возвращаться Лене было некуда — ни в Харькове, ни в Житомире в живых никого из родных не осталось. Его приютили советские артиллеристы. Он, теперь сын полка, дошел до Кенигсберга и даже награжден какой-то медалью. В конце войны старшина-полковой писарь запутался с непривычной фамилией Кесельман и оформил Лене более благозвучную — Киселев. Так она за ним и осталась. Но этого старшине показалось мало: он хотел еще записать Леню русским. На это Леня не согласился. — Зачем тебе это нужно? — настаивал писарь. — Будешь, как все вокруг. Не хочешь? Ну, смотри, парень, твое дело. Я же хотел, чтобы тебе лучше было, — сказал он на прощанье. — Потом не исправишь.

Лейтенант Юра Шаталов на два года старше меня и в конце войны успел недолго повоевать стрелком-радистом на пикировщике Пе-2. А его отец прошел войну в пехоте, и погиб 8-го мая, в последний ее день. Юра парень с принципами. Решительный, требовательный, он всегда держался достойно, не стеснялся возражать начальству. Его уважали все. В отличие от большинства офицеров-фронтовиков беспартийный.

— Хорошо, что я не попал в наземные войска, — признался он однажды.

— Почему?

— Не смог бы выстрелить в человека.

— Даже в немца? — удивился я. Он помедлил минуту и отвернулся, показывая, что разговор окончен. После войны Юра остался дослужить свой срок в армии и попал в одно из московских авиационных училищ. Военная карьера его не прельщала, и он частенько убегал в «самоволку». Но это украденное у армии драгоценное время не тратил на выпивку и баб. Юра бродил по московским музеям и галереям, посещал концерты и театры. Использовал свою короткую свободу до последней минуты и возвращался поздно, последним поездом метро, когда его товарищи давно уже спали. Продолжение шло по хорошо отработанному сценарию: «Ну, как, хорошо погулял?» — спрашивал дневальный. «Нормально», — отвечал Юра, снимал сапоги и под аккомпанемент разноголосого храпа брался за швабру, которая ждала его вместе с заботливо приготовленными ведрами воды и тряпками. А впереди, сужаясь в перспективе, простирался бесконечный казарменный коридор. Времени на сон оставалось очень немного, но Юру это не смущало и, отдохнув денек-другой, чтобы дать впечатлениям устояться, отправлялся в Москву на очередную экскурсию. Демобилизовавшись, жил в западно-украинском городе Стрый. Его мама — секретарь директора крупного воронежского авиазавода. Юра приезжал ко мне в Киев.

Прошло 40 лет, и я уже из Израиля попытался восстановить с ним связь. Не получилось. К тому времени Юра потерял взрослого сына, замкнул­ся в себе и, как мне рассказали, медленно угасал. Меня с трудом вспомнил. «Это же так давно было», — равнодушно сказал он.

***

Старший лейтенант Семен Шлафрок из Одессы. Он теперь адвокат. Остроумный, обаятельный, он рассказывал мне много такого, что начало появляется в печати лишь через полвека после войны. Правда, осмелились опубликовать далеко не все. В частности от него я узнал, что происходило в оккупированной румынами Одессе, в многочисленных гетто так называемой Трансистрии. Узнал, что из себя на самом деле представляли румыны, вдруг повернувшими оружие против своих вчерашних покровителей — немцев. Воевали они с немцами так же бездарно, как и с Красной армией. Меня, правда, это не особенно удивило — еще помнил, как во время войны советские газеты цитировали не очень «политкорректное» изречение «железного канцлера» Бисмарка: «Румыны не национальность, а профессия». Честно говоря, меня это изречение слегка шокировало еще тогда — так был воспитан. Узнал я и другое: как на протяжение всей войны благородно вели себя итальянцы. Вот только один пример: время от времени румыны передавали итальянцам контроль над некоторыми гетто. Выжившие вспоминали об этих днях с благодарностью. Итальянцы привозили полевые кухни и раздавали голодающим узникам горячий суп, армейские врачи оказывали медицинскую помощь. Да и эпизод, рассказанный Леней, говорит о многом. Семен тоже приезжал ко мне в Киев, мы хорошо провели, пару дней, вспоминая Береговский ШМАС и многое другое. И все же я чувствовал, что знает он гораздо больше, чем рассказывает. В то время уже запахло разоблачением Сталина. Памятники еще стояли, но портреты усатого вождя и отца всех народов стали потихоньку исчезать. Но когда я начал разговор об этом, Семен не поддержал меня. Оставаясь осторожным, он еще не уловил, что времена изменились.

***

Иосиф — барабанщик в маленьком оркестре. Мы познакомились и до­вольно часто встречались в ресторане. На его покрытой крупными рыжими веснушками большой руке синело освенцимское «А» и шестизначный номер. Музыканты охотно исполняли для нас любимые мелодии. Оказалось, что не все джазовые стандарты, в Берегово, известны. Руководитель оркестра саксофонист Гусак внешностью напоминает именно ту птицу, о которой говорит его фамилия. Длинная шея, сплюснутая голова с далеко выступающим носом. Здесь произносят Husak с ударением на первом слоге. Он чех, и своей пунктуальностью напоминает немца. По-русски говорит плохо. Однажды я попросил сыграть знаменитое «In the mood», но он отказался. «Это буржуазная музыка наших врагов. Мы не будем ее играть», — сказал Husak и в его голосе зазвучал металл. Вот уж, не думал, что услышу такое в Берегово.

Однажды Иосиф пригласил меня и Леню к себе. Дом его почти рядом со ШМАС. Его милая жена. Эдит выглядит совсем девочкой, трудно поверить, что и она прошла Освенцим, но на ее левой руке тоже номер. Мы знакомимся. Семилетний, румяный Лаци пожал каждому руку, галантно поклонился, при этом светлые локоны закрыли его лицо — здесь, как и в Черновцах, мальчишек до школы не стригут. Нас усадили за накрытый стол, но бутылка, которую мы принесли, осталась нетронутой. Засиделись допоздна: смотрели семейные фотографии. Оказавшиеся в Польше и Венгрии уцелевшие родственники Иосифа и Эдит свободно перебрались кто — в Америку, а кто — в Израиль. На фотографиях у них совсем другие лица. Много лет я не понимал, почему после эмиграции так меняется внешность человека. Но менялась вовсе не внешность. Менялось только выражение лица. Чуть, на доли миллиметра поднялись уголки рта, неуловимо опустились обращенные к носу края бровей, приподнялись нижние веки и человек становился неузнаваем и, как мне тогда казалось, на еврея совсем не похожим.

После этого визита мы с Леней забрали из каптерки и отнесли к Ио­сифу штатскую одежду. Теперь можно быстро переодеться и спокойно гулять по вечерам, а по выходным съездить на попутках в Ужгород или Мукачев.

Странная прихоть — Иосиф захотел сфотографироваться в нашей военной форме. Рослый, массивный, он с трудом напялил мою гимнастерку. Я заснял его во дворе — выйти на улицу в форме опасно: нарвешься на патруль — так просто не отделаешься.

У Иосифа много американских, на 78 оборотов, пластинок, и он не раз проигрывал нам записи знаменитых оркестров и солистов. Однажды попалась пластинка с наклейками на идиш. Кроме того, что пластинка выпущена еще до войны, наклейки ничего не говорили — идиш я не понимал. Старая, заигранная, она шипела, и потрескивала, словно картошка в горячей золе. Что-то очень грустное, почти рыдая, исполнял певец, но это не особенно удивило — не слышал я веселых еврейских песен, да и таких длинных не слышал. Но прекрасный оперный тенор, совсем не такой, как у местечковых исполнителей, взволновал и заставил забыть о непонятном языке. Баллада продолжалась и на второй стороне. Я проиграл пластинку дважды. Ничего подобного раньше не слышал

— Кто этот певец? О чем он поет?

— Ты не понимаешь идиш? — удивился Иосиф. — Это знаменитый кантор Йоселе Соловей. А поет он балладу «Гибель Титаника».

— Причем тут еврейский кантор? Какое он имеет отношение к «Титанику?»

— Ну, что вы за евреи там, в России? Ничего не знаете! Тогда погибло много, очень много евреев.

Так я узнал, что на «Титанике» погибли не только одетые в смокинги пассажиры первого класса. Голос этого кантора не могу забыть и сейчас Заинтересовавшись историей певца, я узнал его имя и попытался связать с «Титаником». В фильмах показывали, как респектабельные джентльмены уступали места в спасательных шлюпках женщинам и детям. С дымящейся сигарой в руке они посылали прощальное приветствие своим близким. «Увидимся в Нью-Йорке!», — кричали они с начинающего крениться корабля. Большинство не понимало, что жить им осталось от силы два часа. Корабельный оркестр на палубе исполнял регтаймы и бодрые марши. Все музыканты останутся на палубе до конца и погибнут. До последней минуты радист отстукивал «SOS» ключом Морзе. Он тоже погибнет, но (как трогательно!) успеет выпустить из клетки птичку. Так в кино. На самом деле, ему удалось спастись. А вот птичке вряд ли. Куда она смогла бы долететь ночью, над ледяным океаном? По разным источникам из 2200 находившихся на борту погибли от 1400 до 1517 человек. Я видел несколько фильмов об этой самой большой катастрофе на море. Но ни в одном не упоминалось о пассажирах третьего класса — сотнях эмигрантов из Европы, для которых вообще не было ни спасательных шлюпок, ни жилетов и кругов. Им не давали приблизиться к шлюпкам. Матросы, стреляя в воздух, до последнего момента не выпускали эмигрантов на палубу. Несчастным не оставалось ничего другого, как прыгать в ледяные волны Атлантики, а сорокаместные шлюпки отчаливали полупустыми, стремясь как можно скорее отдалиться от тонущего корабля. Сухой язык цифр открывает степень дискриминации: на предназначенных для женщин и детей шлюпках спаслось больше мужчин из первого и второго классов, чем детей — из третьего. Нашлось место в шлюпке и для покрывшего себя позором капитана. Циничная дискриминация продолжалась даже по отношению к мертвым. Уже после прибытия спасшихся в Нью-Йорк на поиски погибших отправился корабль добровольцев с пустыми гробами на борту. Удалось выловить 360 трупов. В ледяной воде они хорошо сохранились. По одежде легко определить, к какому классу принадлежали погибшие. Пассажиров первого класса укладывали в гробы, второго — в мешки со льдом. Они нашли успокоение на кладбище Галифакса. Добровольцы не посчитали нужным доставить на континент тела матросов и пассажиров третьего класса. Их сразу хоронили в океане.

Теперь несколько слов о балладе, записанной на американской плас­тинке. В свой единственный рейс «Титаник» отправился из Саутгемптона. Вот почему евреев на корабле не набралось и сотни — основная масса еврейских эмигрантов отправлялась из германских портов. Опубликованный список по­казывает распределение евреев по классам.

1 класс … 24. Спаслись … 12 (50 %)

2 класс … 26. Спаслись … 12 (50 %)

Из находившихся на корабле двенадцати собак спаслись трое.

О евреях в третьем классе данных нет. Во всяком случае, ясно одно: первый и второй классы предназначались не для эмигрантов, а для вполне преуспевающих пассажиров, какими, конечно, и были оказавшиеся на «Титанике» евреи. Среди них два погибших американских миллионера: Бенджамен Гуггенхайм (с женой) и Айседор Штраус. И уж совсем не для эмигрантов была на корабле кошерная кухня. Родной брат Бенджамена — Cоломон Гуггенхайм, основатель известного нью-йоркского музея — на «Титанике» не был. Большинство пассажиров третьего класса — ирландцы и эмигранты из других стран северной Европы. Баллада, которую я услышал в Берегово, и о них. Настоящее имя певца — Иосиф Шмидт. Его называли «еврейским Карузо». Уроженец Буковины, он прожил всего 38 лет, стремительно завоевал всемирную славу, спасаясь от гитлеровцев, пытался найти убежище в свободной, нейтральной Швейцарии, где и умер в лагере для интернированных беженцев. Знаменитый швейцарский Красный Крест не нашел времени помочь певцу и оставил его умирать в холодном бараке на соломенном матрасе лагерной койки. Но тогда я не мог объяснить это Иосифу — сам ничего не знал толком.

Мы настолько подружились с Иосифом, что позволяли себе откровенно беседовать обо всем. Но что я мог рассказать ему, выжившему в гитлеровских лагерях смерти? Я больше слушал, чем говорил. И мне впервые открывались удивительные, до сегодняшнего дня малоизвестные страницы истории. Иногда было достаточно одной-двух коротких фраз, чтобы переосмыслить привычные факты и события. Однажды я застал у Иосифа ту самую женщину, с которой разговорился на улице. Ее звали Ева. Говорили о разном. Обычные застольные беседы, в основном на венгерском, иногда переходили на идиш, который я понимал не намного больше. После утомительного дня я сидел полусонный. Но вдруг, услышав голос Евы, насторожился. «Нас освободили американцы и окружили такой заботой, о которой можно только мечтать, — говорила она по-русски, возможно специально для меня, — Но через какое-то время зону передали русским. Мы уже начали приходить в себя и выглядели пристойно. Первым делом русские солдаты по нескольку раз изнасиловали всех подряд женщин, невзирая на возраст… «Как вам не стыдно: мы же свои, русские!», — кричали девушки. А солдаты только смеялись. «Какая разница, — сказал один из офицеров: — что немка, что русская или там полячка — баба есть баба».

Я был настолько ошеломлен, что дальше уже не слушал и быстро распрощался. А вот самый, пожалуй, трагический рассказ Иосифа. Не мне судить, насколько он правдив, привожу полностью то, что удержалось в памяти: В начале 1945 года немцы посылали заключенных расчищать развалины в разрушенном американскими бомбардировками Нюрнберге. Их привозили в крытых грузовиках из окрестных до самого Бухенвальда лагерей и на целый день оставляли работать без охраны — в Германии не скроешься! К то­му времени большинство жителей покинуло город, разбежавшись по деревням. Заключенные — «хефтлинги» пользовались иллюзорной свободой: днем — делай, что хочешь, вечером — возвращайся к своим палачам. Они поднимались на уцелевшие этажи и довольно часто находили продукты: консервы, муку, сухари, а если сильно повезет, и курево. И совсем уже праздник, если попадалось спиртное. То, что не вызывало подозрений охраны, проносили в лагерь на себе. Уцелевшую мебель, зеркала, картины, рояли выбрасывали из окон. Если не удавалось протолкнуть в окна, разбивали, доламывали, сжигали на месте, не оставляя в доме ничего пригодного. Приходилось раскапывать заваленные входы в бомбоубежища. Иногда там находили еще живых немцев… Их безжалостно убивали лопатами, кирками, чем придется. Убивали абсолютно всех: стариков, женщин, детей. Драгоценности, деньги забирали.

— Сколько лет тебе было? — спросил я.

— 16.

— Ты тоже? — потрясенный услышанным, я боялся договорить. Иосиф долго смотрел на меня: — Того, кто вышел из немецкого лагеря, об этом не спрашивают… Осенью 1944 мою семью привезли в Аушвиц из Будапешта. Младший брат успел положить в ботинки камни, чтоб казаться повыше — мы знали, что нас ждет. Офицер послал родителей и маленькую сестру налево, меня и брата — направо. Родители грустно улыбнулись, но в эту минуту офицер, поколебавшись, вернул брата и отправил за ними. «Du bist zu klein», — спокойно сказал он. Из всей семьи выжил только я… Дым из трубы крематория — все, что от них осталось. Я видел этот черный дым каждый день в течение нескольких месяцев, пока нас не перевели в другой лагерь… В команды набирали евреев из разных мест. Мы, венгерские, считались еще гуманными. О том, что делали польские, лучше не говорить. Но даже мне трудно вспоминать о том, что творили в бомбоубежищах евреи из варшавского гетто, — закончил свой рассказ Иосиф. Встречались мы и после, но к лагерной теме больше не возвращались, говорили о другом. Несколько лет мы переписывались, обменивались фотографиями. Потом связь прекратилась. Через много лет я узнал, что Иосиф умер, а Эдит и Лаци перебрались в Штаты.

В один из выходных дней, переодевшись в штатское, мы с Леней поехали в Ужгород. Этот еще недавно чешский город в чем-то похож на Берегово, но общий стиль другой. Наряду с типичной австро-венгерской архитектурой здесь больше выделяется рациональная и вместе с тем элегантная застройка в стиле «Баухауз». Немецкие дизайнеры и архитекторы успели внедрить свое искусство во многих странах Европы до того, как их разогнал неудавшийся художник Гитлер. Очень красивое здание синагоги, которая, в отличие от береговской, уже не функционирует — после войны в Ужгороде почти не осталось евреев. В центре город протекает забранная в бетонную набережную река Уж, ее пересекают несколько мостов. В Ужгороде довольно много чехов, которые постепенно возвращаются в свою страну. В кафе за кружкой пива мы разговорились с двумя голубоглазыми молодыми парнями. На первый взгляд, типичные чехи. Но один из них вдруг заговорил с нами ни идиш. Только тогда мы заметили лагерные татуировки. Это были чешские евреи. Им удалось ускользнуть из подготовленного к уничтожению лагеря и, скрываясь в лесу, дождаться прихода Красной Армии. К нам подсел пожилой еврей. Познакомились. И он отсидел в немецком лагере, но об этом рассказывать не стал — люди постарше тогда не любили вспоминать о войне и лагерях. Зато от него мы услышали о довоенной Чехословакии. Он говорил о первом президенте Томаше Массарике с религиозным поклонением и так вдохновенно рассказывал о разных сторонах жизни при нем, что я невольно почувствовал зависть: нам бы такого президента! Позже я встречал у других чехов и евреев такое же отношение к своему президенту. Томаш Массарик успел умереть в 37-м, за год до позорного мюнхенского соглашения. Во время войны его сын Ян был министром иностранных дел эмигрантского правительства Чехословакии и оставался в этой должности, вернувшись в Прагу после освобождения страны. В феврале 1948 в Чехословакии произошел переворот — к власти пришли коммунисты. Не ясно, они ли выбросили Яна Массарика из окна или же он сам сделал это, спасаясь от приближающихся палачей.

***

Месяца через полтора после начала сборов порядки в школе стали либеральнее. Начальство приотпустило вожжи, и мы почувствовали себя свободнее. Предстояли занятия на местности, включая стрельбу из пистолета. Вечером особо доверенных предупредили: взять с собой несколько вещевых мешков, два ведра и пачку соли. Капитан, который после завтрака повел нас, оказался общительным и добродушным. Но до известного предела — соблюдает дистанцию с подчиненными. Ему за сорок, и иногда на лице его вдруг проступает такая тоска, что сразу становится ясно: единственное, о чем он мечтает — демобилизация. Мы выходим из города и минуем построенный для цыган поселок. Аккуратные стандартные домики по обеим сторонам улицы пусты — цыгане предпочитают вольный воздух странствий, и лишь в двух последних домах видны признаки жизни. Во дворе, уныло опустив голову, застыла старая лошадь. Мужчин не видно. Нечесаные, кое-как одетые женщины с интересом смотрят на нас, что-то предлагают на венгерском языке, указывая пальцем, смеются. Орава голых и полуголых ребятишек бежит, взбивая пыль рядом, и, получив от капитана жестянку монпансье, отстает. Идем в поле, уже не соблюдая строй, останавливаемся у большого, прямоугольной формы водоема. Это затопленный карьер, где когда-то добывали глину для кирпичного завода. Вокруг пасутся козы, привязанные к вбитым в землю колышкам. Здесь, наконец, я начинаю понимать, что нам предстоит. Первым делом капитан приказывает укрепить мишени с черным силуэтом — «фашистом» и убрать мусор в широкой траншее, где у входа стоит рассохшийся стол. Это и есть тир. Остальные курсанты занялись не менее важными работами: одни отправились за пивом в расположенный неподалеку поселок, другие — собирать обломки досок и ветки для костра. Я попал в команду ловцов раков. Никогда раньше этим не занимался, но быстро усвоил премудрость. Вода в карьере глинистая, непрозрачная и охотиться нужно наощупь. Нащупаешь норку — два пальца внутрь, и когда рак ухватит их клешней (оказалось совсем не больно!), прижми третьим — большим, и тащи наружу. Клешня — оружие обороны рака, для того он и пятится. В узкой норке каждый опасный посетитель наткнется на клешню. Но на человека это оружие не рассчитано. Раков тут великое множество, и довольно скоро у нас с напарником набралось полное, даже с верхом, ведро. Мы высыпали добычу на плащ-палатку и отдали ведро сменщикам. К тому времени костер уже пылал, а вдали показались четверо нагруженные мешками с бутылками.

— Сначала постреляем, — сказал капитан.

О стрельбе рассказать нечего — почти у всех, включая меня, пули не попали даже в щиток. Из винтовки я бы попал не только в мишень, но и в самого «фашиста», а вот «ТТ» и вообще пистолет держал в руках впервые. «Снайперами» считались те трое или четверо, у которых пули ушли в белый прямоугольник мишени — «за молоком».

— Товарищи офицеры, я очень надеюсь, что воевать вам больше не при­дется, — с иронией заключил капитан, — поэтому сейчас перейдем к ракам. У нас впереди два часа, а вода уже вскипела. Долго не варить: рассыплются. Знаете, говорят: красный, как рак. Так вот: только рак станет красным — сразу доставать. И постарайтесь не пересолить. Все ясно?

— Так точно, товарищ капитан! — радостно заорали мы.

 

Сон

 

Карты

Горячих раков выложили на газеты, открыли бутылки и принялись за дело. Расправившись с пивом и раками, некоторые «товарищи офицеры» растасовали карты и уселись в кружок. Во что играли — не знаю. Другие просто сняли гимнастерки и загорали. Третьи улеглись спать тут же на зеленой траве среди коз. Капитан взял бутылку, захватил несколько раков и сел в стороне на расстеленную газету — соблюдал дистанцию. Я достал блокнот, карандаши и, немного отдалившись, попытался запечатлеть все это. На прощанье остатки пиршества бросили в костер, а бутылки утопили в карьере подальше от берега — тогда еще не было принято их сдавать. На следующий день все повторилось, включая пиво, раков и бездарную стрельбу. Но самое интересное ожидало нас на третий день. Капитана сменил другой, по прозвищу «капитанчик», знакомство с которым до этого дня ограничивалось лишь вечерней игрой в волейбол. Маленький, шустрый, напористый и энергичный, в прыжке он высоко взлетал над сеткой и в этой игре был непобедим. Прочие черты характера он начал демонстрировать сразу после завтрака на построении.

— Это что еще такое! — закричал он, увидев ведра. — Вы куда собрались — на занятия или раков ловить? Немедленно вернуть на кухню!

К карьеру он погнал нас чуть ли не строевым шагом, несколько раз приказывал перейти на бег, пытался заставить идти с песней, но певцов в на­шем взводе не нашлось. Обнаружив в тире приготовленные для костра дрова, он приказал унести и засыпать их глиной, рогатки и палку для ведер сломал. Наконец, дошло дело до стрельбы. Распухшие от ежедневных возлияний и надеявшиеся опохмелиться хотя бы пивом офицеры стреляли ничуть не лучше, чем вчера и позавчера. У некоторых дрожали руки. Капитанчик совсем разгневался и уже не просто называл фамилии стреляющих, но, постепенно закипая, надрывно кричал, все больше повышая голос, и каждый раз, увидев девственно белую мишень, что-то злобно бормотал.

 

 

Отдых

В этот день с нами почему-то был Лившиц из другой команды. Ему за сорок, четко очерченная, величиной с блюдце лысина, очки с толстыми стеклами. Молчаливый, ни с кем не общался, и никто не знал, откуда приехал. Не знали даже его имени. Лившиц не курил, не выпивал, не посещал пивные и рестораны. В свободное время читал, отвернувшись к стене, иногда записывал что-то в толстой тетради. Когда пришла его очередь стрелять, вконец разбушевавшийся «капитанчик», то ли специально, то ли по ошибке исказив фамилию, буквально заорал: Лишвиц! И, держа за ствол, протянул ему пистолет, затем пустую обойму и три патрона. Лившиц молча снарядил обойму, вставил ее в рукоятку «ТТ», и, направив пистолет на капитана, взвел, оттянув на себя затвор. Никто не успел понять, что произошло дальше: капитан просто исчез. Только что стоял перед нами — и вдруг растворился в солнечном свете. Я вспоминаю и сам себе не верю! Был, и нет его! Лишвиц-Лившиц сдвинул очки на лоб, спокойно повернулся к мишени и, держа пистолет одной рукой, три раза выстрелил. Пули легли в самое сердце «фашиста». Затем, не сказав ни слова, положил пистолет на стол и отошел к воде. Притихший «капитанчик» материализовался из ниоткуда, негромко вызвав очередного стрелка, попросил сменить первую простреленную мишень. Промолчал, увидев нулевой результат, и так же тихо вызвал следующего. Обратно шли спокойно. «Капитанчик», чуть приотстав, держался в стороне.

***

Из дома прислали посылку. Стандартный фанерный ящик не смог ута­ить аромат абсолютно незаменимой для пива вяленой таранки. Угостив со­седей, я поставил ящик в тумбочку. А назавтра, вернувшись с аэродрома, об­наружил, что над посылкой дружно поработал целый коллектив: в ящике остались только рыбьи шкурки, хребты и головы, аккуратно упакованные в венгерскую газету. За ужином я уловил несколько подлых улыбочек, но отношений выяснять не стал. Мне надо было побыть одному, но, как назло, дежурный на проходной попался занудный и не хотел пропустить. Я послал его по хорошо известному адресу и вышел. Вот почему за неделю до окончания сборов я, единственный из всего курса, попал за самоволку «на губу». Дежурный майор посадил меня на трое суток за «систематические нарушения дисциплины», о чем, взяв под козырек, торжественно отчеканил. Чтобы не повесился, у меня забрали, как положено, пояс. Но я не собирался устраивать им такой праздник и спокойно отправился в будку, которая почти два месяца пустовала. Грозный амбарный замок почему-то не защелкнули, но убегать я тоже не собирался. Тем более, что захватил карандаши, блокнот и увесистый томик Рабле, непонятно как оказавшийся в библиотеке. До меня к нему никто не притрагивался. Не знаю, притрагивались ли курсанты к другим книгам в прекрасной библиотеке ШМАСа. Но то, что я увидел в своей камере, было интереснее, чем Рабле. Сама жизнь глядела на меня со стен. Кроме многочисленных стандартных надписей (мелом, краской, углем, выцарапанных гвоздем) типа «Здесь (следует дата) сидел (Иванов, Пeтров, Сидоров).

«Старшина Остапенко — сука!! «, «Ну, сексоты-стукачи (следует несколько фамилий), поговорим, когда выйду!», красовались произведения сексуально озабоченных, как будто скопированные со стен привокзальных общественных туалетов. Среди них и такие, например, сообщения: «Ребята, осторожно! У Бертушки триппер««Катька Кириленко блядь!««И Верка Черняева тоже!», — добавил кто-то. ««А кто — нет?«, — подвел итог следующий автор. Взгляд мой поднимается выше. Под самым потолком выделяется написанное желтой краской четверостишие:

«Снова солнце нам ярко засветит,

Когда кончится ареста час.

Будем петь и смеяться, как дети.

Будут девки и водка у нас! «

Поэт не забыл оставить свои инициалы и дату создания этого шедевра. У него было достаточно времени для стихов — три дня отсидел. А рядом спускается до самого пола что-то совсем непонятное, состоящее из совершенно одинаковых, написанных большими детскими буквами строчек. Я вгляделся:

«Кудайбергенов. 12.02-13.02.54.

Кудайбергенов. 14.02-15.02.54.

Кудайбергенов. 16.02-17.02.54

……………………………………………….

 ……………………………………………….

Не помню, сколько всего было строчек, но большинство отсидок шло с интервалом в одни сутки. К завершению списка Кудайбергенова стали сажать сначала на двое суток, потом на трое, но каждая новая отсидка обязательно начиналась на следующий после освобождения день. Так я дошел до последней строки, которая сообщала:

Кудайбергенов. 23.05.54-26.05.54«.

На этом настенная эпопея неизвестного мне Кудайбергенова завершалась. Потом я узнал, в чем дело. Кудайбергенов с первого взгляда влюбился в стареющую и потерявшую клиентуру венгерскую проститутку. Говорили, она успела поработать в нашем дворце еще при венграх. Дама ответила пламенной взаимностью. Только закончится очередной срок заключения, потерявший голову парень тут же перелезает через стену и отправляется на всю ночь за канал к своей возлюбленной, адрес которой хорошо знали в ШМАС. Утром присылали машину, и эскорт из двух солдат сопровождал Кудайбергенова на следующую отсидку. Он не сопротивлялся и спокойно отсиживал сутки. Но всему приходит конец. Начальству надоели эти татаровенгерские Ромео и Джульетта, и несчастного Кудайбергенова загнали далеко на север, где женщин не видели годами. «Джульетту» оставили в покое. Кому она теперь нужна? Но, повторяю, узнал я это, когда уже вышел на свободу

А сейчас… Скрипнула дверь, и в камеру вошли Киселев и Шаталов. Они принесли обед, а на десерт бутылку пива с двумя таранками, папиросы и, главное, письмо из дома. Среди прочего Элла спрашивала, получил ли я посылку. Расскажу, когда приеду, — подумал я, — зачем ее огорчать. Вечером ребята принесли специально для меня приготовленный обильный ужин и пиво, а уходя, забрали пустые бутылки. Бутылки оставлять нельзя. Найдут — просто так не отделаешься: пьянка на гауптвахте это уже очень серьезное «ЧП». В общем, я не скучал в своей будке, отоспался, порисовал и с удовольствием провел бы там еще пару оставшихся дней, но, как говорил старый ребе в «Записных книжках» Ильфа: «Нельзя жить так хорошо — надо портить себе удовольствие«. Вместо меня об этом позаботилось начальство: на следующее утро я был неожиданно освобожден. Даже томик Рабле не открыл. Только подумал: наконец-то появились новые провинившиеся, а в будке всего два места! Вот почему не успел запечатлеть свое пребывание в камере ни надписью, ни рисунком на стене. А жаль: никто не узнает, что и мне довелось провести сутки на гауптвахте.

***

До конца сборов оставались считанные дни. Вернувшись с заключительных занятий на аэродроме, мы почувствовали: что-то произошло. Персонал школы бестолково суетился, на вопросы никто не отвечал, лица у офицеров были непроницаемы. Я открыл свою тумбочку и увидел тетрадный лист с корявыми, налезающими друг на друга огромными буквами: «Обязуюсь вернуть 10 рублей, взятые в долг у товарища». Подпись отсутствовала. Такие же послания обнаружили почти все участники сборов. — Что за 10 рублей? — недоумевали мы. Таких средств, как афтершейв и дезодорант, тогда еще не было, и потому в тумбочках стояли флаконы с незаменимым после бритья тройным одеколоном или с «Шипром». И кто-то все эти флаконы опустошил. Головоломку разгадали довольно быстро. Накануне по случаю окончания сборов нас провели по главной улице. Одолженный у горнострелковой дивизии оркестр шагал впереди, во всю мощь наигрывая «Марш авиаторов». Прохожие останавливались, но без особой симпатии глядели нам вслед. И вдруг сквозь звенящее медью громовое «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц» сзади донесся хриплый голос:

 

Все выше, и выше, и выше

— Товарищи мои дорогие, ну, кто мне скажет, почему в нашей советской, ррррусской авиации столько жидов? — И чуть ли не рыдая, спрашивал снова: — Ну, почему? Ну, почему?

Видно здорово (особенно здесь, в ШМАСе!) допекли его эти «жиды». Он повторял свой вопрос, по-пьяному запинаясь и растягивая слова, но голос заглушила мощная волна веселого смеха, и этот смех кольнул меня больнее, чем подлые слова. Я сразу узнал его. Высокий, сутулый, с маленькой, зажатой плечами головой, длинными, как у гориллы, руками и мрачным, темным лицом, лейтенант Вергун не внушал симпатии даже самым отъявленным антисемитам (а в таких недостатка не было). Отставить смех! — закричал шагавший сбоку майор. Строй смешался, оркестр продолжал играть. Несколько офицеров выволокли и усадили Вергуна на тротуаре, прислонив, чтоб не свалился, спиной к фонарному столбу — на ногах он уже не держался. Майор подозвал комендантский патруль, что-то сказал, и вместе с офицерами побежал догонять строй, а два солдата потащили Вергуна в ШМАС — ушли мы недалеко. Врач освободил его от занятий, строго настрого приказав сегодня и весь следующий день пить молоко и лежать не вставая. Вот тогда Вергун и прошелся по тумбочкам, а вместо молока выпил не меньше литра тройного одеколона. Литровая же бутылка молока осталась стоять под кроватью — Вергун не притронулся к ней. Непонятно, как он сумел написать столько долговых обязательств. Не хочу подробно рассказывать, что было с ним дальше. Скажу только, что врач застал его в буйном припадке, обнаружил все признаки белой горячки, вызвал скорую помощь (притихшее в ожидании взбучки начальство не осмелилось возражать) и отправил Вергуна в наиболее подходящее для него место: городскую психушку — была в Берегово такая. Там он и остался, когда мы разъехались по домам. Хотелось надеяться, что навсегда

***

Сегодня последний день сборов. Занятий нет, все свободны и толкутся у канцелярии в ожидании требований на проезд. Его нужно предъявить в железнодорожную кассу для получения билета. Подошла и моя очередь. Дежур­ный капитан удивленно взглянул на меня:

— Ваше требование уже выдано, — сказал он.

— Как это — выдано? Кому?

— Требование на двоих получил Х. Вам ведь вместе в Киев.

 — Во Львове у нас пересадка, и я знаю, что он останется там. Х. сам сказал мне об этом. Я очень прошу вас выдать мне отдельное требование.

— Это невозможно, — отрезал капитан. — Мы выдаем групповое требование на всех, кто едет в общий пункт назначения. Идите и не задерживайте очередь.

— Тогда дайте требование на мое имя. Я точно не подведу товарища.

— Я не могу выписывать по два требования, — ответил капитан и, не глядя на меня, добавил: — Кто там следующий?

Просить и спорить с ним было бесполезно. Я разыскал своего напарника. Х. уже успел где-то набраться, но на ногах еще держался твердо и говорил почти связно:

 — Что ты волнуешься? Не беспокойся, парень: у нас во Львове будет полдня до пересадки. Я все, успею и, вот, увидишь, буду ждать тебя на вокзале с билетом.

На прощанье он назвал номера поезда и вагона, похлопал по плечу и ушел. По глазам было ясно, что врал, сволочь. Но что скажешь в такой ситуации? Пришлось сделать вид, что поверил. До Львова мы доехали спокойно и разбежались кто куда. Город очаровал настолько, что я забыл о своих тревогах. Хотелось остаться здесь на несколько дней. Я дал себе слово вернуться, но сдержать его удалось только через 20 лет.

День был на исходе, настало время возвращаться. На вокзале уже собирались пассажиры поезда «Львов — Харьков». Вот и мой вагон. Как я и ожидал, борец с религиозными сектами Х., конечно, застрял с перепоя у друзей из КГБ. Но мне повезло: в том же вагоне ехали ребята из Харькова. Они меня и выручили. Было несколько очень неприятных минут с проводником, но, в конце концов, нам общими усилиями удалось его утихомирить. Убедило проводника то, что место Х. осталось свободным, и до самого Киева меня больше никто не беспокоил. Вот уж воистину: «Язык до Киева доведет». Пришлось, правда, к этому «языку» добавить несколько тогдашних десятирублевок.

Через много лет я случайно узнал, что с билетами меня (и других) нагло обманули. Проездные документы военнослужащим (особенно офицерам) — требование (литер) выписывается каждому индивидуально! Коллективное требование выписывается на имя старшего сопровождающего только при следовании команды. Выдавая одно требование на двоих или троих, капитан в личных целях просто утаил строго отчетные бланки для бесплатного проезда офицеров ШМАСа и членов их семей.

На этом закончилось мое первое знакомство с офицерами русской, советской авиации.

Вот и все.

Шел 1955 год.

После войны прошло десять лет.

До венгерского восстания оставался год.

ЭПИЛОГ

Наступил год 1956. После очередных сборов офицеров запаса меня пригласили в Подольский райвоенкомат. Собралось человек 12. В этой компании я оказался самым молодым. Почти все пришли после работы, не перео­девшись. Вид у них был далеко не парадный и, уж во всяком случае, совсем не военный. Меня же после работы в такой одежде из дома не выпускали. Пришлось побриться, и в свежей рубашке с галстуком я среди собравшихся выглядел белой вороной. Майор прошелся вдоль шеренги туда и обратно, разочарованно оглядел небритых резервистов, поправил фуражку и после продолжительной паузы бодро произнес:

— Здравствуйте, товарищи офицеры!

— Здравия желаем, товарищ майор! — нестройно ответили мы.

— Товарищи офицеры, вас пригласили для ознакомления с приказом Министра обороны СССР. Согласно приказу вам присвоены очередные воинские звания. — И продолжил: — Товарищ Андриенко! Поздравляю вас с присвоением звания старшего лейтенанта.

— Служу Советскому Союзу! — недовольно процедил сквозь зубы Анд­риенко, даже не попытавшись принять стойку «смирно». Затем последовало рукопожатие. Следующий офицер по фамилии Берман был ничуть не лучше. Не проявили особого энтузиазма и остальные. Некоторые очень неохотно извлекали руки из карманов для рукопожатия. Люди уже отвыкли от армейской службы и тяготились никому не нужной церемонией. Фамилия моя в любом списке всегда последняя, так что время у меня было, но придумать что-то путное не мог, и как ответить майору не знал. Одно было ясно: «служу Советскому Союзу» сказать не смогу — язык не повернется. И вовсе не из-за моих настроений. Просто отталкивала бессмысленная формулировка: для меня глагол «служить» связывался только с собакой стоящей на задних лапах. Лучше уж крикнуть: «Рад стараться, ваше высокоблагородие!», — как было принято в царской армии. Когда майор назвал фамилию Чернобров, я понял, что следующим вызовет меня, и не ошибся. Он заглянул в список: — Товарищ… — чуть запнулся, но вида не подал,.. — Шехтман! Поздравляю вас с присвоением звания лейтенанта, — с улыбкой сказал майор, и глаза его потеплели. «Хоть один похож на человека» — говорил его взгляд. Я выпрямился, развернул плечи, поднял голову, крепко пожал протянутую руку и, улыбнувшись, как только мог шире, произнес: Большое спасибо, товарищ майор!

Улыбка сошла с его лица, он внимательно заглянул мне в глаза и отвернулся. — Все свободны, — сухо сказал он и скрылся в своем кабинете.

 

Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2017-nomer8-9-mshehtman/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru