Я уехала двадцать лет назад и никогда больше не возвращалась ни в этот район, ни в этот дом.
Бывала наездами в столице, бывала. Но в те края — ни ногой.
А тут всего один день командировка: беготня, суета, встречи.
И под вечер неожиданно нахлынуло. И я отправилась.
Туда, в конец красной ветки.
Дошла по Ивантеевской до поворота. Вот и двор.
Фонари, машины, огни, яркая детская площадка.
А раньше — темнота, гаражи, помойка, сумку из рук вырвал какой-то гопник в девяносто четвертом.
Дом. "Сталинка". Мой подъезд. Закрыт.
Домофон сторожит покой жильцов.
А раньше — дверь настежь, камнем подпертая, заходи, кто хочет.
Второй этаж. Три окна справа.
Первое — кухня, второе — соседка баба Маша.
Горят тусклым светом.
Третье — мое.
М-о-е. Нежилое, черное, пустое.
Рамы те же, деревянные, крашеные, старые.
Каждую весну и осень мыла их, краска слезала, мелкие занозы впивались в ладонь.
Желтые шторы сняты. Кто снял, когда? И сколько их было после меня? Красных, синих, разных.
Форточка закрыта. Я-то раньше держала открытой, выдувала в нее дым от Пэлл Мэлл.
Соседка баба Маша не переносила табачный запах. Померла, наверное, давным-давно, восемьдесят лет уж тогда было.
Она померла, я не курю, для кого форточку открывать? И кому?
Что там, в темноте комнаты? Души живших в ней когда-то? Ко мне ночами несколько раз приходила женщина из прошлых. Я знала, что она не из нашего мира, и онемела поначалу — ни крикнуть, ни пошевелиться. Но она была добра: обнимала меня, успокаивала, и я перестала бояться.
Вы не поверите, скажете — сон, но я-то знаю, что нет.
Когда шла, то думала, увижу в окне свет и жизнь, тени новых людей.
А оказалось — тьма и пустота.
Хочется зайти, осветить, наполнить — вещами, звуками, счастьем.
Шуметь, радоваться, включить на всю громкость мою громоздкую Ригонду и танцевать, танцевать, танцевать!..
Взахлеб рассказывать новым соседям, что двадцать лет назад вот тут стоял холодильник, а тут — диван и кресло, а тут — стол и шкаф. А в ванной — газовая горелка, я боялась ее включать, а потом привыкла, а вы ею еще пользуетесь? А в кухне кран рычал и брызгал, а полка с посудой бабМашиной однажды свалилась со стены, прогнили крючки, а Маша-то старая и без детей, кто ж ей крючки новые прикрутит. И еще, и еще.
Говорить, говорить, говорить!..
Из подъезда выходит парень.
— Ой, а придержите дверь, пожалуйста, мне в… — кричу и понимаю, что не помню номер квартиры, — мне надо!
Придержал. Открыла. Вошла.
Зачем?
Внутри всё то же. Только стены теперь не синие, а зеленые.
Вот и моя квартира. Тридцать первая.
Робко стучу. Тишина.
Смелею и жму изо всех сил на звонок. Немой.
Тарабаню в дверь минут десять. Никого.
Бегу вниз, к домофону. Цифра "три", цифра "один". Вызов!
— Да, — шелестит голос.
— Простите, — сбивчиво бормочу, — я тут жила, много лет назад, хотела узнать про жильцов…
— Они переехали, — перебивает, — уже год как.
— А комната, крайняя комната, свободная?
— У нас нет свободных комнат. До свидания.
— До свидания.
Не пустили меня в прошлое. Не пустили.
Постояла рядом, посмотрела краешком глаза и иди себе, иди.
Не тревожь.
О любви
В феврале девяносто седьмого я бежала по улицам Москвы на день рождения приятеля.
Спешила, радостно подпрыгивала, фантазируя, как вручу ему мой диковинный хрустальный подарок.
Зима, скользко, я грохнулась, расшибла коленку, пакет звякнул об асфальт.
Мгновенье! — и вместо подарка — жалкие осколки.
Я была точь-в-точь как Пятачок, который несся, весело хрюкая, на праздник к Иа, да так и лопнул свой сюрприз по пути.
Морщась от боли, я выбросила обломки в урну и, доковыляв до ближайшего магазина, купила что-то практичное, и, по тем временам, дорогое.
Друг мой милый и через годы утверждал, что с того дня рождения из всех подарков он помнит только мой набор «жилетткручедлямужчинынет», но я-то знала, что лучшее так и не смогла донести.
Его не стало шесть лет назад. Все это случилось внезапно, и я долго не могла опомниться.
А потом уговорила себя забыть.
Не так уж долго мы дружили.
И жили в разных городах.
Коленка иногда ноет, напоминая о феврале, да кто ж ей поверит?
Я ведь взрослый человек, и знаю, что это просто давний ушиб.
Другая история
В разговоре случайно назвала Пушкина и Дантеса — Душкиным и Пантесом.
Ну, ляпнула, ну посмеялись.
А фантазия-то у меня нездоровая, сразу рисует этих, новых.
И, знаете, что? Душкин-то совсем не поэт. Разве можно писать с такой фамилией?
Не. Он — мелкий чиновник. Из тех, у которых ни денег, ни власти.
И волосы у него редкие, белёсые. И говорит он, подхихикивая, и плечами еще так пожимает, суетливо.
Живет недалеко от Варфоломеевской улицы в Петербурге.
Разминает сигарету пальцами и курит на лестничной площадке.
Кормит своего кота овсянкой, и тот благодарно трется о его колени.
Читает журнал «Аврора», и правая дужка домашних очков перевязана веревочкой.
И краснеет, нет, бордовеет при случайной встрече с Л.
Смотрит на ее пушистую косу, на синий короткий плащ: хлястик болтается туда-сюда. На ноги в прозрачных колготках — тонкие вены просвечивают сквозь капрон.
И потом долго не может уснуть.
А для Л. он кажется смешным. Она теребит свою рыжую прядь, заправляет ее за ухо, водит пальцем по оконному стеклу и вспоминает своего бывшего. Который Пантес.
Вспоминает, какая у него гладкая спина, как она выводила на ней «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, едет поезд запоздалый», обходила разве что только выпуклую родинку на лопатке.
Потом набирает его имя в поисковике, а в ответ выплывают ссылки на магазин электроники. И ни одной — на человека.
Вроде и не было, и нет ничего. Только килобайты памяти.
Тогда она включает музыку и танцует в комнате — от дивана к столу, от стола — к дивану, как будто ей совсем не грустно.
А Пантес живет себе своей жизнью.
Все женщины рисовали на его спине примерно одинаковые картины, разве каждую упомнишь. Да и зачем?
Он путешествует в собственном трейлере со своей русской борзой Ёлкой.
Грациозная, спокойная, с длинной шерстью — вот уже пять лет она его лучший друг.
Однажды на Новый год Ёлка сидела неподвижно, задрав голову вверх. Он осторожно навесил на нее мерцающую гирлянду, сфотографировал, выложил в Инстаграм и подписал «Ёлка новогодняя, в огнях». Собрал все лайки сети.
Сейчас они едут к морю, а когда останавливаются на заправках — он покупает ей сардельки с кетчупом. Она съедает, капли кетчупа остаются на длинной морде, он смывает, Ёлка тычется в ладони мокрым носом.
Он и не знает, что через полгода ее собьет машина, и она умрет у него на руках по пути в ветлечебницу. А он будет еще неделю выть, сидя в своем трейлере.
Всего ведь одна буква. И такая разница.
Совсем другие люди.
И другая история. Совсем.