В московском издательстве «Грифон» вышла в свет новая книга нашего сотрудника Евгения Чеканова «Горящий хворост». Журнал «Парус» продолжает публиковать фрагменты этой книги
ВЫПАВШИЙ ИЗ ОБОЙМЫ
В те времена, а может быть, мгновенья,
Когда металл дырявил людям лбы,
Я выпал из обоймы поколенья
И зазвенел по лестнице судьбы.
Случайно или впрямь по высшей воле
Спасенный силой чьих-нибудь молитв,
Я избежал смертельной общей доли,
Остался цел в эпоху вечных битв.
Сверкали вспышки близко и далеко
И пропадали смертники-друзья…
О, сколько лет звенел я одиноко
На каменных ступенях бытия!
Но в некий миг, когда совсем немного
Мне оставалось прыгать невпопад,
Мой легкий звон привлек вниманье Бога —
И он меня нашарил наугад.
Я не вернулся — просто встал на место
И сразу вспомнил молодость свою,
И сразу понял: здесь не так уж тесно —
В обойме, поистраченной в бою.
Как светлый блик, звенит мое мгновенье
Сквозь мрак времен, сквозь вечный дым и смрад.
Не отвергай собрата, поколенье!
Мой порох сух, и в целости заряд.
Рванется сердце молнией лучистой —
И ахнет ад! И вздрогнет Божья рать.
За Богом — цель. За мной — прицельный выстрел.
В эпоху битв положено стрелять.
Оттолкнувшись от расхожего выражения советского времени («литературная обойма»), я глянул однажды на свою творческую судьбу со стороны — и понял, что она похожа на участь боевого патрона, выпавшего из обоймы. Мои соратники конца 80-х годов либо уже выстрелили, либо, отсырев, дали осечку, а я всё еще звенел по ступеням своего земного бытия — и дальнейшая литературная перспектива моя была неясна.
Но в начале XXI столетия Господь не глядя нашарил меня своей дланью — и вставил в патронник. По крайней мере, именно так я ощущал свое положение, именно так смотрел на свою дальнейшую писательскую судьбу.
Глянув на это стихотворение чуть позже, я понял, что написал еще и портрет Бога. Он ведет бой в городе, бежит вверх по лестнице, запыленный, пропахший порохом, у Него кончаются боеприпасы, — и тут Он вдруг слышит где-то рядом звон выпавшего из обоймы патрона.
«Ишь ты, какой звонкий, — мелькает у Бога в голове, — ну, давай, вставай на свое место…»
***
Там, где парит моя мечта, —
В бесстрастно-вечном мире тонком, —
Царят любовь и красота,
Волк обнимается с ягненком.
Но там, где рыскает судьба,
Где мы даем свободу чувствам,
Царит жестокая борьба,
Едва прикрытая искусством.
Любовь и красота царят ясно где: в раю. Там волк спокойно возлежит рядом с ягненком, корова пасется вместе с медведицей, а лев, по свидетельству пророка Исаии, ест солому, как вол.
Но на планете Земля всё устроено принципиально иначе: здесь отовсюду несутся крики пожираемых и рыки поедающих, здесь ежесекундно проливается чья-то кровь… Так, может быть, Земля и есть ад?
Нет, этого я не утверждаю. Я не заявляю даже, что на моей планете ненависть и безобразие именно царят… В своем стихотворении я говорю только о том, что Земля не рай, что здесь не царство любви и красоты, а царство жестокой борьбы — то бишь, царство всеобъемлющего дарвинизма. Это я, в мои земные времена, ясно вижу, это утверждаю.
Поэтому я и мечтаю иногда о другой Земле…
ПЛАМЯ
Мы ступаем уже без опаски
На дремучие тропы любви.
Всё нежней и всё яростней ласки,
Всё угрюмей гуденье в крови,
Всё темней ненасытная пропасть,
Где запреты утратили власть,
Где отринута прежняя робость
И с жестокостью нежность слилась…
Но лелеет упрямая память,
Тьме земных наслаждений назло,
То далекое, тихое пламя,
Что когда-то нам лица ожгло.
В сексе человек расчеловечивается, нисходя к животному началу, которое в людях пока не преодолено, — и Бог ведает, будет ли вообще когда-то преодолено. По крайней мере, на весь период нашего земного существования отбросит, я полагаю, свой отблеск тот самый «угрюмый, тусклый огнь желанья», о котором писал Тютчев.
Но в этом стихотворении, сочиненном в начале 80-х годов прошлого века и отобранном Вадимом Кожиновым для публикации в «Дне поэзии — 1983», я попытался указать тусклому огню его место в человеческой истории. Все-таки Клио заносит в свои тома не наши альковные достижения, а подвиги нашего духа. Того духа, который вспыхивает в нас вместе с ожогом стыда, охватывает всё наше существо огнем раскаяния, горит в нас чистым пламенем любви, не затененной страстью.
Сегодня я склонен считать, что наша душа-христианка смотрит на сексуальные неистовства тела, в котором она живет, как на временное его безумие: она знает, что это пройдет. Так или иначе, но однажды тусклый огонь всё равно сойдет на нет. А пламя духа будет полыхать в каждом из нас до последнего нашего вздоха…
РОССИЯ
Не от мрачных пирамид,
Не от стен ковчега —
Из огня она бежит,
Из начала века.
И кричит, кричит навзрыд,
Рученьки ломая…
А во лбу — звезда горит.
— Кто тебя, родная?
Только спрашиваю зря:
Лоб клейменый прячет,
Ничего не говоря,
Крестится и плачет.
Школьные, да и вузовские свои годы я прожил, почти ничего не зная о реальной истории России новейшего периода. Увидеть на лбу родины сатанинский символ, уразуметь, рукой какого палача была заклеймена она в начале XX века, мне удалось лишь в конце 80-х годов. Только прочитав множество запрещенных коммунистами книг, я осознал, что под запекшейся коркой советской жизни плещется океан неостывшей крови мучеников, белых и красных, молодых и старых. И понял, что за всё это в ответе раскаленная пятиконечная звезда, в 1917 году прижатая безжалостными руками изуверов к чистому лбу христианской России.
Когда к власти в стране пришел Ельцин, а компартия разбежалась по пыльным углам, я решил, что часы звезды Соломона у нас сочтены. Изначально относясь к парламентской демократии с недоверием, я все-таки ожидал, что христианское начало в сердцах наших народных избранников победит — и сатанинская символика будет законодательно запрещена в моей стране. Этим ожиданием проникнуто и стихотворение «Россия», написанное в 1990 году и впервые опубликованное в августе следующего года в Ярославле.
Увы, дьявольское клеймо и ныне горит на живом теле моей родины. Мне пошел седьмой десяток лет, и я не знаю, доживу ли до того счастливого дня, когда русские люди окончательно очистятся от него. Но всею душой благословляю этот грядущий день!
ЭПИЗОД
Немецкий танк заехал в поле ржи,
Смоленское неубранное поле.
Измученный мотор не заглушив,
Усталый немец выбрался на волю.
Он закурил — и вытер пот со лба,
И синим взором мир обвел спокойно
И, пыльный колос ощупью сорвав,
Растер его в промасленных ладонях.
Сияло небо, плыли облака,
Носились птицы, лес синел далеко,
Река блестела лезвием штыка
И волнами катилась рожь с востока.
Танкист курил... Но, оглянувшись вдруг,
К броне прижался, словно ненароком,
И, русский хлеб стряхнув с немецких рук,
Нырнул обратно — в лязганье и грохот!
Я написал это стихотворение, будучи 24-летним юношей, в глаза не видевшим никакой войны, — и оно, естественно, не могло быть ничем иным, как только образным выражением моих тогдашних размышлений о Великой Отечественной, о глубинных причинах нашей победы, о цене ее. Прежде всего, конечно, я хотел сказать о том, что любому захватчику страшно на чужой земле — даже слабый хруст хвороста под ногой приводит его душу в трепет. Но это лежит на поверхности, а в стихотворении есть и еще кое-что.
Сегодня, перечитывая свои строки, я вижу, что изобразил немца-крестьянина, «бауэра» (или его сына), готового распахивать новую землю, засевать ее сельскохозяйственными культурами, строить на ней дома, жить в них, рожать детей. Защитники этой земли, ее бывшие владельцы полегли в схватке с немцем — и вот он остался наедине с ней. Что думает она о нем, готова ли она принять его в качестве хозяина? Ему кажется, что готова: ведь небо над ней по-прежнему ясно, облака не наливаются грозовой тьмой и лес синеет вдали довольно равнодушно. Лишь в отблесках реки глаз немца улавливает что-то потенциально опасное, да поле ржи как-то уж слишком своевольно гонит волны с востока на запад…
Само допущение такой картины мира, художественное изображение ее должно было породить смущение в душах читателей, переживших Великую Отечественную. И самый чуткий из этих читателей, великий русский поэт ХХ столетия, потерявший на этой войне отца, не замедлил откликнуться на мое стихотворение. Но что же он мне сказал? Раскритиковал за такую вот «отстраненную художественность», указал, что так рисовать захватчиков нельзя? Как раз наоборот!
«”Эпизод” — наиболее оригинальное, — написал мне весной 1980 года Юрий Кузнецов. — Новый взгляд Вашего поколения на мир».
Я много думал впоследствии над этими словами. И пришел к выводу, что рождены они были чувством удивления: русский гений, отец которого был убит немцами, увидел за моими строчками генерацию молодых русских людей, не обожженную призывами эренбургов. Это поколение продолжало испытывать ненависть к любым захватчикам, но в душе его уже не было ненависти к немцам как к народу.
***
Поцелуешь на зябком перроне
И уйдешь в нескончаемый дождь…
И возникнешь в плывущем вагоне,
И с улыбкой рукою махнешь.
И под властью спокойного взгляда
Я замру у ночных фонарей.
Я не плачу. Я знаю, как надо,
Чтобы боль проходила скорей.
Был ли в этом толк?.. годами встречать и провожать, гасить в сердце боль от каждой новой разлуки и ждать, ждать, ждать… Ведь всё потом рухнуло!
Размышляя теперь о том, что же это было такое, ты приходишь к весьма неприятному для тебя выводу: виноват во всем был ты сам. Ты подчинялся женщине — ее планам, ее расчетам, ты уступал ее мягкому ультиматуму. Потому, что четко осознавал: если не уступишь — быть разрыву. А разрыва ты не хотел, ты любил.
А почему же она не пошла тогда навстречу тебе? почему превратила то чудесное время в годы встреч и расставаний, в сплошную сердечную муку?
Очень неприятный для тебя ответ напрашивается как-то сам собою. Но ты до сих пор боишься озвучить его.
Не бойся, скажи себе правду. Да, это так — она полюбила тебя позже. Когда удостоверилась, что ты годами можешь терпеть сердечную боль и ждать, ждать, ждать…
Прямо как в той присказке: она его за муки полюбила. Но что же в итоге? В итоге всё рухнуло — вся эта многолетняя постройка из страданий, мечтаний, надежд и терпения… И пора, наверное, сделать кой-какие выводы.
Никогда не уступай им. Точнее, уступай, но только в мелочах. В серьезных вопросах совместной жизни жестко гни свою линию. Если эта линия отвергается — сразу всё рви. Потому, что это означает только одно: тебя не любят, не ценят, не принимают целиком, со всеми твоими ошибками, глупостями и закидонами. Тебя отвергают!.. и однажды это неминуемо проявится. И кончится разрывом. Запомни: если ты начинаешь с уступок, то сразу ставишь свое грядущее счастье под удар.
Ставь ультиматумы сам. Та, которая примет эту манеру поведения, — твоя. Остальные — чужие.
СТАРАЯ ПЕСНЯ
И опять эти пьяные морды,
И колода замызганных карт,
И нестройные эти аккорды…
Ты о чем, новоявленный бард?
Боль и злость в исказившемся лике,
Дико хлещет по струнам рука…
Так ребенок заходится в крике,
Говорить не умея пока.
Еще будучи подростком, я ощущал, как набухает, поднимается, дыбится в душевной глубине многих моих современников нечто злое, негодующее, супротивное… прежде всего, оно выплескивалось в дворовых песнях, которым мы, мальчишки, зачарованно внимали. Кто писал эти песни? с какой целью? — об этом мы, понятное дело, не задумывались.
Через двадцать лет ситуация нисколько не изменилась, только еще усугубилась. Слушая эти песни, которые звучали тогда едва ли не из каждого окна, впитывая всей душой жгучий протестный напиток, я, тем не менее, к концу 80-х, когда было написано и опубликовано это стихотворение, пытался уже мыслить самостоятельно, духовно противостоять воплям великовозрастных детей.
Ярлык «ретрограда» меня не пугал. Но я еще не знал, как назвать, как исторически грамотно обозначить то, что набухало, поднималось и дыбилось тогда в моей душе. Лишь к концу 90-х годов в среде таких же, как я, читающих и прозревающих, стал всё чаще звучать термин, который встречался нам и прежде, но еще не осознавался в качестве объясняющего и оправдывающего наши чувства. Этот термин был — «консервативная революция»…
ВЫШИВАЛЬЩИЦА
Тихая душа, глубокий омут,
Заросли черемухи в цвету…
Сны твои в глазах моих утонут,
Мысли вышьют белую фату.
Спи, мой ангел, я тебя не трону,
Не нарушу кроткое житье.
На прощанье вышей мне икону,
Чтобы я молился на нее.
Память, недоступная забвенью,
Вышьет гимн терпенью и любви.
Жизнь пройдет — и ниже по теченью
Вынырнут однажды сны твои.
Тихая, старосветская, голубиная жизнь, с ее маленькими радостями и смиренным стоицизмом, — вот что меня ожидало бы, останься я в ангельском мире этой юной женщины, проводившей свободное время за пяльцами. Она родила бы мне нескольких детей и воспитала их прямодушными и бесстрашными, она соткала бы своими нежными пальчиками из нашей с ней общей судьбы чудесный гобелен…
Но я не остался там, в тихом домике, спрятавшемся в цветущих зарослях черемухи и вишни, у глубокого омута любящих глаз. Почему? Бог весть…
Сегодня я утешаю себя тем, что не сломал ее женскую судьбу, уберег для тихой голубиной жизни. Пусть я не принес этой женщине счастья, но зато не стал и ее горем… а ведь мог бы, мог.
Будь счастлива без меня, вышивальщица.
ОТМЕЛЬ
Ринут я ниц по-за отмелью… Слава те,
Господи, ринут я ниц!
Вдаль унесло от кувшинковой заводи
Дьяволов и дьяволиц.
Гляну окрест, на следы свои грешные
Крест возлагая рукой.
Рядом — слепцы да юроды кромешные,
Все, кто отринут рекой.
Гляну поодаль над летошним ериком,
Где по колено вода.
Ныне не плыть мне, а шествовать берегом
И не спешить никуда.
Кто это встал меж слепцами-юродами?
Весело смотрит вперед,
Ангельским ликом сияя над водами,
Руку свою подает.
Да, именно такой мне и представилась однажды моя конкретная жизненная ситуация: отмель у излучины стремительной реки, высыхающая старица, гниющие бочаги, а вокруг — такие же, как и я, бедолаги, не совладавшие с могучим потоком и выброшенные на приплёсок. Эх, жизнь…
Но на мель выкинуло не безусого матроса, а боцмана с бывалым прищуром. Я встал, отряхнулся, проводил взглядом суденышко, на всех парах несущееся к водопаду, плюнул в сторону капитана и сонма дьяволиц — и оглядел окрестности. Та-ак, что мы имеем? Твердую землю под ногами? — уже хорошо. Заводь, полную прелестных белых кувшинок? — на досуге рассмотрим каждую кувшинку в отдельности. Полузанесенную песком и илом толпу слепых и юродивых? — я наделаю из них гребцов для своего будущего корабля.
А вот и ангел, с улыбкой подающий мне свою руку… да он как будто ждал меня здесь!
ПЛАЧУЩИЙ ЗВЕРЬ
Все таковы — иль тебе одному
Этот почет?
Губы не лгут. По лицу твоему
Влага течет.
Дождик ли капает? Тает ли снег
В мире ночном?
Или на миг проступил человек
В звере лесном?
Светлая влага сочится во мгле,
Нас не спросив.
Если ты плачешь на зверской земле,
Значит, ты жив.
Значит, хотя бы тебе одному
Сумрачно тут.
Вот и дырявишь ты вечную тьму.
Слезы не лгут.
Плотно затянут сквозной пеленой
Звездный чертог.
Льются ли слезы над жизнью земной?
Плачет ли Бог?
Грешный вопрос в небеса прокричи,
В тающий свет.
Влажные дыры мерцают в ночи,
Это — ответ.
Ты не один свою душу занес
В сумрачный век.
Так не стыдись подступающих слез,
Зверь-человек.
И не пугайся на талом свету
Лживой молвы.
Все мы дырявим свою темноту,
Все таковы.
Кто мы и что мы на этой планете? Голые обезьяны, нарастившие объем головного мозга? вставшие на две конечности трупоеды с коротким кишечником? Не знаю, как ответите вы на этот вопрос, а мне вот что-то мешает сказать, что такой взгляд верен.
Мы — нечто иное, мы — люди. И я склонен думать, что Господь глянул на нас милостивым оком именно тогда, когда наши далекие предки обронили первые слезы сокрушения о полузверином своем естестве.
Я верю в наше спасение. Но долго ли еще нам суждено дырявить нашими светлыми слезами тьму сумрачных земных веков? Когда наша звериная ночь уступит место Божьему дню? Наступит ли такое время, когда каждый из нас если не разведет в этой ночи костер, то хотя бы поднимет над головой горящую хворостину?
Тайна сия велика…