Солнце палило нещадно. С самого утра палило. Казалось, оно было кем-то обижено и, обуреваемое справедливым гневом мщения за нанесённые душевные страдания, просто пылало желанием испепелить обидчика. Пекло было настолько тяжелым, что даже подсолнухи, противясь природе, к обеду отвернулись от светила и, поникши книзу, опустили квелые, сочного желтого цвета венки и свои измятые шершавые листья к земле.
В тени орехового дерева, в неглубокой пыльной вмятине, смежив глаза, пристроилась дремать рябая курица. Ее облезлый вид не взывал к проявлению у случайного наблюдателя каких-либо гастрономических грёз.
Кирпичного цвета петух с крепкими круто изогнутыми шпорами, подойдя к покосившемуся забору у палисадника, свалил голову набок; с безразличием оглядел его, произнеся невнятное «ко-ко». Постояв, два раза лениво хлопнул крыльями и, отчего-то отказавшись взлететь наверх, важно пошагал прочь, куда-то за дом, белый квадратный саманный дом, крытый состарившимся серым шифером.
Над станицей в неясном ожидании курилась раскаленная сонная тишина.
Отрадо-Кубанская словно вымерла. Даже воробьи, обычно снующие вокруг огородных пугал, по верандам и возле собачьих мисок куда-то исчезли. И только в небе и возле покосившегося выцветшего колодца кипела жизнь.
Здесь проявления буйного характера южной жизни порождали юркие пискливые белогрудые ласточки, проворные черно-радужные стрижи и никогда не высыхающая лужа, начинающаяся от колодезного полусгнившего сруба, мирно возлежащая вдоль тропинки и оканчивающаяся в бурьяне у акаций.
Эти вот лужи обычны для любого кубанского колодца и скорее похожи на живые существа, нежели на прихоть природы - этакая тварь, паразит, присосавшийся к источнику, будто лоцман к акуле.
Вокруг этой лужи, края которой добросовестно украсила темно-зеленая, пузыристая слизь, озабоченно жужжало несколько полосатых ос и во множестве метались белые бабочки, в обыкновении называемые местными обывателями "капустницами". Однако изредка среди белого мельтешения нет-нет, да и появлялась особь нежно лимонного цвета. Видимо ценя этот редкостный окрас, о таких бабочках, заметив, кубанцы непременно с придыханием говорили: - «Ой, побачьте, "лимонныца" порхаэ».
Вера Алексеевна, она же Верка для родни и подруг, и Ляксевна для остальных многочисленных селян, что живут на этой стороне, после огородных дел отдыхала в прохладной горнице.
Её слух ублажали: бьющаяся о стекло синяя муха, звонко лязгающие ходики, облезлые гирьки которых изображали еловые шишки и трескучий громкоговоритель, держащий Веру Алексеевну в курсе всех внешнеполитических событий, происходящих в мире, а зачастую и неосязаемых достижений ее родного колхоза, добросовестно обворовавшего ее на тридцать с гаком годков и остатки здоровья, до войны которым можно было и похвастать.
Теперь Вера Алексеевна жила в просторном доме. Несмотря на то, что дом был сложен из самана, это был настоящий дом. Высокий, с четырьмя белёнными намешанной в известь синькой комнатами и о двух печах - большой, облепленной голубым кафелем в горнице, и маленькой, обитой железом, в кухонке, что была направо от входа.
Дом был прохладен летом и очень теплым зимой. Серый шифер крыши украшали неопрятные зеленые пятна мха. Перед домом росла яблоня, радующая вкус хозяйки бело-розовыми червивыми, но до одури душистыми плодами. По непонятным причинам дерево расположилось , будто прилепилось, впритирку к бетонному бассейну, куда с крыши собиралась дождевая вода для огородных и хозяйственных нужд.
Как и все казачки, Вера Алексеевна была набожна. Молилась она утром и вечером и всегда старательно. В красном углу, что налево от прихожей, висела лампадка, зажигаемая по праздникам, и за ней лик Божьей Матери, заботливо украшенный вышитым в крестик рушником. К нему то и взывала о своих горестях Вера Алексеевна. И от того, что молила она за близких и безвременно ушедших в мир иной, часто после молитвы на ее лице можно было видеть слезы.
Болела Вера Алексеевна по обыкновению постоянно, но у болныцю не ходила. Как-то обходилась разнородными настойками трав, что крепли в горке, сработанной из сливового дерева, керосином да крапивой.
Много раньше, до 1953 года, Вера Алексеевна жила в глиняной мазанке, обычном жилище всех кубанцов прежде. Белостенную, крытую соломой хату строили вместе с Иваном, её мужем. Не без помощи родни и знакомых, конечно. То жилище - память о ее молодых годах, о дорогом сердцу Ванечке - опосля войны прыйшлось зломаты. Теперешний дом стоял ближе к бетонному бассейну, а мазанка была там, дальше, к углу улицы, где сейчас стоял тувалет. Тогда и бетонного колодца-то не было вовсе…
Отдавшись воспоминаниям, а, надо сказать, этот ритуал Вера Алексеевна с усердием проделывала ежедневно, она как обычно всплакнула. Начинала и плакала Ляксевна всегда одинаково. Сначала нижние веки ее несколько выпуклых глаз краснели. Затем краснел и набухал нос, после чего краснели и щеки. Через некоторое время глаза увлажнялись и, проделывая нелегкий путь по многочисленным извилинам преждевременных морщин, начинали катиться безмолвные слезы.
Верка, а Веркой и теперь ее многие определяли за глаза, плакала всегда недолго, не более пяти минут. Затем она доставала смятый клетчатый носовой платок, утирала в щеках слезы, промакивала глаза, тщательно сморкалась и, скомкав платок в кулаке, возвращала его на место у карман кохтучки.
Но случилось так, что сегодня Ляксевна заплакала со всей сурьезностью. Горько разрыдалась. То ли двухнедельная изматывающая жара, то ли признаки начинающейся гипертонии, а скорее нахлынувшие воспоминания сподвинули ее на мокрое. Зарыдала Верка тяжко, в голос.
Может, конечно, и просто пришло время выплакаться. У кубанских баб так бывает. Живет себе, хлопочет по хозяйству, гремит посудою та вёдрами, суетится, а потом раз – сядет на лавку под многочисленные рамки с хвотограхвиями родителей, детей та унукив, та давай у голос рыдати. Часа на два зарядит никак не меньше. А выплачется и опять полгода не слыхать бабу.
Сегодня на Веру Алексеевну навалились тяжелые воспоминания. Ни с того ни с сего навалились. Станичница вспомнила свово Ваню.
Иван, не был кубанским казаком. Он считался прийшлым, потому как был из иногородних. В прошлом о таких гутарили, мол у приймаках ходит. Вообще приймак, по-казачьему разумению, это зять живущий у тестя. Но кубанцы понятия «прийшлый» и «приймак» отождествляют. Приймак по-кубански означает не имеющий ничего своего; ни надела, ни хаты, ни коня. В общем «прийшлый», то есть человек со стороны, чужак.
Случилось так, что Иван, будучи мальцом, попал на Кубань с родителями. Были они откуда-то из под Полтавы и спасались от голода. Осели они в станице Подгорной, что на границе с черкессией у реки Большой Тегинь. Ваня хоть и был прийшлым и приймаком, но был работящий и имел ремесленную специальность по механизмам и струментам, которой обучил его отец.
А отец у него ахнешь, как был мастеровит. Слесарь что надо. Хороший, да хваткий. Он и семью спас от мора и мельницу сам построил на своенравном Тегине. Да еще со временем стал имущим, обуздав капризную реку.
Забогатела семья. На помоле забогатела. За это совецка власть по доносам завистников их раскулачивала. Трижды раскулачивала. Но, не смотря на раскулачивания, спустя некоторое время отца Вани власть снова назначала управляющим мельницей, потому как никто более управляться сооружением не мог. И через некоторое время их семья вновь становилась зажиточной. Когдась Иван возмужал, пришла пора его женить. Тут то Иван и обратил внимание на Верку, казачку чистых кровей. Сватали Ваньку два раза.
Впервой отказала девка Ивану из-за своей казачьей строптивости. Во время сватания невзначай Верка произнесла слово «ось». У кубанских казачек ось во многом означает «вот» или же «это», хотя применяют они его и по другим назначениям и надобнастям. Иван, услыша резанувшее слух «ось», указал на тележное колесо и задал Верке вопрос: - А это, что по-твоему? Вона глянь-ка на колесо, у него ось посредине. Вот что такое «ось», делая упор на свою грамотность. Гляди, мол, какие мы вумные.
Верка убийственно посмотрела на прийшлого, уставила руки в боки и, указав грозным взором на калитку, сказала: - Ось тоби ось, ось тоби и колесо! - тем самым, выпроводив и сватов и нерадивого жениха со двора.
Но Иван, выдержав определенную паузу, принимаемую так близко к сердцу кубанскими казачками, снова пришел свататься. Теперь, немного узнав Верку и ее норов, он уже строил более осторожные отношения с кубанским характером, и Верка дала свое снисходительное согласие на замужество.
Жили они с Ваней в достатке и почти мирно. Верка вскоре родила дочку Олю, а еще через три годка и сынка Васю.
Ванька хорошо владел гармонью и частенько ввечеру тикал со двора и до зари шлялся с ватагой дружков, оставляя Верку в хате одну с дитями. Но Верка с этим как-то мирилась.
Со временем Иван устроился служить на таможню и увез семью на Каспий, на какой-то остров. Но, в 1939 году решил демобилизоваться и вернулся с семьей обратно на Кубань Только уже не в станицу Подгорную, а прямиком в Отрадо-Кубанскую. И все бы хорошо, живи да радуйся. Но тут, откуда ни возьмись, снова война.
В гражданскую войну Верка была маленькой, но ей то время очень хорошо запомнилось. Было холодно и очень голодно. Помнила Веерка, как она со своими сестрами зимой в поле ковыряла мерзлую посинелую картошку и приносила домой. А еще помнила, как тогда стреляли. Правда, стреляли редко, в основном ночами, но она и ее сестры просыпались и потом долго не могли уснуть, трясясь от страха. Оттуда в память врезался, как на телеге по вулице везли трех порубанных красноармейцев. Они попались казакам на краю села и те их порубали. Верка никак не могла забыть те синие голые ноги вбитых на телеге. А тут вот опять эта напасть. И за что ей такая участь горемычная выпала войны эти сносить?
Ваню забрали уже через неделю в кавалерию и в середине июля 1941 года эшелоном из станицы Тихорецкой увезли воевать в Белорусские болота под якысь то Мозырь, чи як вин там обзываетси. А вже у охтябрю пришла страшная повестка, где было написано, что ее Иван пропал без вести.
Над этой бумагой Верка плакала как обычно недолго. Не верила, хотя Ванька, напывшись перед отъездом казав ей, шо то и усэ, не вернется вин до родной хаты. Но не верила она, что Ивана ее нет в живых. Всю свою жизнь так и не верила, хотя сама и говорила не раз, что ее Ваню немцы вбили. Так одна и коротала жизнь свою, ждала свово Ванечку.
А тут ще опосля войны хтось сбрехнул, шо Ваню у немецком концлагере видел один селянин. Верка пийшла до його, слушала его рассказ, плакала. Вин казав, шо бачив там Ваню, шо Ваня был болен и он вроде помогал йому, но потом его самого увезли у Германию, а Ванька ослабел и оставси у лагере. Со временем тот свидетель повадивси ходыти до Верки у гости. Кажен раз гутаря про Ивана по другому, вин напывавьси вусмерть и уходыв восвояси.
Через некоторое время Верка перестала ему верить и пущать на двор. Казала, шо вин брехун, яких сам черт не бачив.
Но, читатель, вернемся в годы войны. В августе 1942 года немцы, начав наступление с целью оккупировать Кубань, стали бомбить город Армавир. Под бомбежку попала и Веркина станица.
Однажды средь бела дня над Отрадо-Кубанской долго кружил маленький немецкий самолет. Станичники, приложив ладони ко лбам, как козырьки, пялились в небо. Верка, отложив хозяйскую суету, так же со двора смотрела на самолет. Самой бомбы она не увидела, но услышала характерный свист. И вдруг прямо в ее огороде взорвалось, и сверху посыпались комья земли. В ужасе Верка сгребла детей в охапку и кинулась у хату. Внутри хаты она, сочтя самым безопасным местом кровать, затолкала под нее детей и влезла туда сама. Немецкий самолет еще потарахтел – потарахтел мотором, да и улетел. Верка наказала дитям сидеть у хате а сама пийшла на двор. У городе казачка побачила, як бомба разворотила землю та поломала зрелу кукурузу. Увиденное расстроило станичницу, но хозяйство и дети не дали впасть в депрессию.
Уже через неделю авиационный налет снова повторился. На этот раз в небе кружило несколько немецких самолетов. Эти были не такие, как прежний. Это были большие самолеты с двумя моторами и гудели они жутко, с завыванием.
Верка по обыкновению забилась с дитями под кровать. Один из бомбардировщиков уже несколько раз пролетел над Веркиной хатой, отчего стенам передавалась дрожь. Через полчаса другие убрались, а этот продолжал назойливо гудеть, будто что-то выискивал или забыл. Его страшный гул то удалялся, то приближался, сжимая и заставляя неистово колотиться Веркино сердце. Два раза она слышала далекое буханье разрывов, потом пальбу то ли пулемёта то ли пушки, а еще позже случилась беда.
В какой-то миг воцарилась гнетущая тишина. Верке даже показалось, что самолет улетел, и она уже засобиралась было выбраться из убежища. Как вдруг мощный удар потряс хату. В одно мгновение пыль заполонила пространство, а грохот оглушил Верку. Тут же дети заорали в голос и расплакались. На кровать обрушились доски провалившейся крыши, на пол попадали саманы и их куски выдранные взрывом из стен. Бомба угодила прямо в ее хату. Верку и детей спасло лишь то, что бомба разорвалась во второй, дальней комнате, в комнате, где стоял сундук с аккуратно сложенным богатством и красивая железная кровать с периной и тремя пуховыми подушками - ее с Ваней кровать.
После взрыва, с такой любовью построенная прохладная летом и теплая, сухая зимой, хата представляла жалкое зрелище. В тот раз впервые молодая казачка, не переставая, плакала трое суток.
Она просто не знала, что ей делать. Дети малые, мужа нет, вместо крыши по двору были разбросаны разбитые доски и солома. Задней стены не было вовсе, а две боковые были наполовину разворочены. Повсюду валялись саманы и их куски, глядишь, а скоро и зима на дворе. Пришлось хату делать в одну комнату. Соседи и родня помогли, конечно, но после ремонта из того, что сгодилось, хата выглядела убого, стала куцей. А тут еще, как назло, и скорая оккупация.
В Отрадо-Кубанскую пришли немцы. К Верке поселили какого-то чи ехрейтура, чи можа фельфебеля, а ей с дитями приказали ютиться в летней кухоньке. Немец ее не обижал, но Верка за «свово Ваню» приняла оккупантов в штыки. А заселившегося в хату того самого ехрейтура Верка отчего-то возненавидела люто. Ох, да так люто, что кодысь красна армия зайшла обратно у станицю прям у дворе гадину запорола вилами.
На селе гутарили, шо вона будто бы тады казала: - «Шоб не вуспел вдрать, подлюка».
Сама Верка об этом происшествии никогда не рассказывала, но были свидетели тому, что в тот день красноармейцы с ее двора уносили убитого немца, а ее не по-женски крепкие натруженные руки и спокойствие, с коим она отрубала курям головы, красноречиво свидетельствовали, шо запороть вилами вражину она могла запросто. После войны Верка не смирилась с тем, что в хате жил немец и, как окреп колхоз, при удобном случае снесла ее, затеяв строить новый дом…
Проплакалась от воспоминаний Вера Алексеевна только к вечеру. Когда на станицу опустилась прохлада, она по обычаю надела вечерне платьте, на крыльце сунула ноги у выходны чувяки и пийшла до Варьки на соседнюю вулицу трохи побалакать.
Все лето каждый вечер кубанские бабы собираются на лавке возле чьего-нибудь двора трохи погутарить та полузгать семечки. Ну, конечно, если в этот вечер нет спевки. Когда спевка, а она два раза у нидэлю, то усе бабы в хоре и вулицы отдыхають от ихней болтовни. Из-за этого по пятницам та по средам на станичных улицах тихо. Во все другие вечера, окромя праздников, гомон и смех неотъемлемая черта всех станичных улиц.
А каки разговоры они тут водю-ут, заслухаешься. На первом месте гутарют за колхоз та за огороды свои, за скотину. Опосля пенсии та выплаты усякие перемоют, хто та шо получив, хто украв, хто потейряв. Недавнишние свадьбы на селе особенная тема. Их обсуждением иногда заканчиваются такие вечерние посиделки. Бывает, конечно, и поскандалят, но то редко от того, что кубанские бабы если рассорятся, то навсегда. И смирить их потом друг с дружкой в век не удастся. Поэтому обычно они треплются о простом, житейском, стараясь не задевать за живое. Часто такое вот «трохи» оканчивается далеко за полночь.
Балакають вони об чём ни попало. То хтось Иваненчихи Митьку помянет, шо вин учёрась напивси вусмерть, та гдесь на путях заснув, а його кой-как разбудыв та приволок до двора такий же пьянчуга с той стороны, та сам повалился у их плетня и так и спал там до утра. То перемоют косточки Пашке, который на мопеде носивси як скаженный та разбыв усю морду себе у кров, та ще покалечил якусь девку с хутора Мавринского. Обязательно, та помянут какого-нибудь покойника с Ольговки добрым словом, а кого-сь, хто им насолив выше крыши, что бывает очень редко, и наругают.
Случается, когда ко двору придется прошедший праздник или там юбилей, или просто кровь взбрыкнет. Так тогда на лавке самогону чи настоички пригубят, закусют конхветками та запоют на усе село. Красиво запоют, голосисто. Як на спевке навчили.
Но нет такого вечера, когда пропустют казать о Витьке Гембухе. Витька Гембух дурачок, но не настолько, чтобы об нем не говорили вовсе. Всегда хтось та видал, як вин по гусям каменюками кидал, или ще як магазину помогал машину разгружать, а потом напывси та у посадке валялся на тропинке. Или як вин подравси с трахтуристом прям на току та ще председателя обматэрив.
Вот и сегодня почти все бабы с двух перекрещивающихся улиц собрались на лавке у Варькиного двора. Варька баба говорливая и новостей у нее уйма. А голосистая нет спасу. Потому у её двору и собираются более часто нежели к другим. На этот раз «трохи» случилось политическим и коротким. После обсуждения колхозных событий, Улька вдруг «казала, шо слыхала по радио - хто потейряв у войну хозяина та хату получат компенсацию у Сельсовете».
Услыхав весточку, Вера Алексеевна, посидев еще минут десять приличия ради, засобиралась до дому. На уговоры остаться она быстро нашла «якысь» веский аргумент и распрощавшись с подружками растворилась в темноте.
Сельсовет Вера Алексеевна не любила, как и немцев. Причиной тому была колхозна пенсия. То ли что-то не так было с трудоднями у нее, то ли их учитывали как-то не так, но жуткая история приключилась, и Верка Сельсовет возненавидела. Потому в Сельсовет она обращалась только по надобности.
А было вот как. Однажды привелось ей по старости пенсию оформлять в том самом Сельсовете. Она нарядилась, надела белые тухальки, что лежали на особый случай в сундуке та пийшла у Правление. Там ей дали бумагу и отправили в Сельсовет. В Сельсовете долго ее томить не стали, а быстро начислили пенсию и торжественно объявили, что за более тридцатилетнюю непосильную работу на полях ей положено будет получать три рубли и двенадцать копиек пенсии. От этого известия Верка на какое-то время дар речи потеряла. Даже повестка о пропаже ее Вани не была так горька ее сердцу, как эта честно заработанная пенсия. Одно знала Верка твердо – работала она добросовестно, от зари до зари, выход в поле ни разу не пропустила, даже обоих дитёв народила в стогах у поле.
Чтобы себя не унижать в залах Сельсовета, Верка не заплакала . Она гордо сказала, что раз так, то она вовсе отказывается от пенсии, дав тем самым понять, проживу мол и так, огородом. Повернулась и вышла. А вот уже на той стороне железной дороги, на тропинке в посадке дала волю слезам.
Однако ее гордость повергла в шок и саму совецку власть. Представители стали посылать к ней гонцов, пытающихся разъяснить ей положение о начислении пенсий и прочее. Но Верка оставалась непреклонной, а когда ей надоели визиты властей, схватилась за вилы.
Та история через полгода разрешилась благополучно. Вере Алексеевне сделали пересчёт и прислали документ, где ей начислялась пенсия в двенадцать рублей. Верка смирила свою гордыню и стала получать пенсию, но обиду на власть и за раскулачивание, и вообще за все затаила. Невзлюбила она Сельсовет и все тут.
И вот коли гутарют за компенсацию, надыть сходить у чертов ентот Сельсовет.
До вторника Верка уточняла слухи про эту компенсацию. Напрямки она не спрашивала, но слухала унимательно, хто шо кажет про это.
И вот во вторник все же засобиралась в Сельсовет. Сельсовет был тот же, но работники давно были другие. Где им было знать Ляксевну, истории ее бытия и норов.
Встретили постаревшую казачку сухо. Все говорило Верке о том, что ее присутствию здесь не рады. Но не на ту нарвались. Если законом положено, то станичницу не остановить. Вера Алексеевна дождалась, когда ее впустют та послухают. Выслушали. Дали заполнить анкету и заявление. Еще раз выслушали и отпустили. - Казали будуть рышать шо и як - гордо говорила знакомым Верка.
Естественно решение Сельсовета в отказе компенсации за ее погибшую хату огорошило ее. Там не найшлы ни яких документив. И у самой Веры Алексеевны ничего подобного также не было.
Не было документа у Веры Алексеевны, подтверждавшего, что она действительно строила хату. Не было разрешения от Правления колхозом на постройку злополучной хаты. Не было бумаги и от фрица, который разбомбил ей хату. Не было даже подтверждения от Правления колхозом, что он не помогал Верке при строительстве нового дома. И самое страшное не оказалось документа, где было бы расписано, зачем Верка снесла старую хату и построила новый дом. Но у нее стали назойливо выспрашивать, на каком основании она дом построила не на месте воронки от немецкой бомбы, а перенесла его на пять метров вглубь двора.
Вера Алексеевна слегла. Слегла она от вопиющей несправедливости. Она, потомственная кубанская казачка из трижды раскулаченной семьи. Она, более тридцати лет гнувшая спину на прополке буряка, перевернувшая десятки тонн пшеницы на току. Она, потерявшая мужа на войне и вырастившая двух детей, попала под подозрение. Верка, за всю «жисть» из богатства имеющая только двух «унуков та унучку», серебряные сережки и потертое алюминиевое колечко, саманный дом и медный тульский самовар о восьми печатях, была на подозрении у государства и обвинялась в нечестности системой, которой она добросовестно отдала так много сил.
Чем бы все это закончилось неизвестно, если бы не случай. Нагрянула накануне майских праздников какая-то большая партийная комиссия в станицу. У ее дома остановился видавший виды УАЗик. Девушка и молодой мужчина больную Веру Алексеевну все-таки уговорили зайти снова в ненавистный ей Сельсовет. На следующий день Вера Алексеевна, по обыкновению принарядившись, шобы хтось не казав, шо бильна та неряшлива була у Сельсовете, доковыляла до станичной Управы. Там ей молча, без всяких разъяснений и торжественности, выплатили сто пятьдесят рублей за ушедшую в небытие, опоганенную немцем ее с Ваней хату и триста рублив за самого Ивана, сержанта кавалерии, пропавшего без вести в Белоруссии, где то под Мозырем в октябре 1941 года.