Леонид Латынин — В тени дождя. BLURB: USA. 2016. — 332c.
Давнее знакомство с творчеством Леонида Латынина не располагало надеяться, что высота этой книги может быть взята с первой попытки — понадобилось пробыть с ней почти год, прежде чем решиться заговорить о ней. Рецензия так или иначе, больше или меньше предполагает взгляд со стороны и сверху … способная увидеть с высоты своего — и какой высоты? — полёта птица … глядящий на лилипута Гулливер … глядящий на Гулливера лилипут … комплиментарность «своим» … ловля блох на «чужих»? Она особый вид творчества, отдельный жанр, требующий присутствия, проживания вместе с автором его переживания жизни в себе и себя в жизни и в то же время — остранения (отстранения и остраннения). Похожих на гоголевского майора в роли дегустатора запахов рецензентов множество. Мастеров жанра — таких, как Ольга Балла, у которых рецензия — самостоятельное и глубокое произведение, вдохновлённое произведением другого — изрядно меньше. Ни на что не претендуя и предоставляя читателю судить о жанре этих заметок, вижу их как попытку поделиться частью пережитого при встрече с книгой.
Л. Латынин
«Со стороны язык наш одинаков, но говорим на разных языках и ты отходишь от меня, заплакав, слова обиды бросив впопыхах» (А. Радковский). Пользуясь языком, мы редко задумываемся о том, что сказал И. Бродский: «… язык — орудие поэта … поэт — орудие в руках языка <…> Помимо своей функции голоса сознания язык ещё и самостоятельная стихия, способность которой сопротивляться … выше, чем у сознания как такового» (Иосиф Бродский). Языки — миры, о которых нужно что-то знать или, по крайней мере, догадываться об их существовании, чтобы быть с поэтом в одном языковом пространстве, слышать автора на языке ведущего его и ведомого им языка. Понять — «Понять и есть принять никакого другого понимания нет» (М. Цветаева) — язык поэзии Л. Латынина можно лишь уловив его связь с языком других поэтических книг (1977–2012) и прозы (1988–2014) Автора и их языка с тем, что его «Первыми книгами были Библия и несколько сотен томов теологической литературы из домашней библиотеки, как рукописных, так и изданных в XVIII—XIX веках. В 1964 году окончил филологический факультет МГУ. Занятия в семинарах у Н.К. Гудзия, Николая Ивановича Либана, слушание курсов С.И. Радцига повлияли на привязанность к теме русского дохристианского пантеона»[1], а предметом специального интереса и исследований в 1983-2007 г.г. было русское народное искусство. Проследить филологическую и историческую системы этих связей — задача специального исследования, лежащего за пределами моей компетенции. Ближайший возникающий у меня образ языка Л. Латынина — многовековой платан со всеми на глаз и на ощупь изгибами, асимметриями, ранами, заусеницами, шероховатостями, обломами, которые начётнически-бухгалтерскому взгляду учителя начальных классов или граммар-наци могут казаться неправильностями, неграмотностями, но которые, собственно, и делают дерево речи гармонично живым. Когда-то в начале 1960-ых преподававший анатомию Григорий Иванович Корчанов поразил нас тремя лицами Венеры: одно обычное, второе — собранное из двух левых половин, третье — из двух правых; последние два при их идеальной симметричности выглядели довольно уродливо. В Пскове был как-то у резчика по дереву — он ножом вырезал идеальные круги на досках и я спросил, а не имеет ли смысла нарезку этих идеальных кругов поручить машине, чтобы самому уже искусством заниматься. Он вышел и вернулся с полудюжиной досок с кругами: «Какие мои, а какие машинные?». Я ткнул пальцем в две, не особенно соображая почему. А он: «Я их рукой резал, они чуток не идеальны, но потому и живые, а остальные — мёртвые чертежи».
Некий языковый люфт делает нас, мысли, чувства, речь правильными в их неправильностях. Язык поэзии Л. Латынина не несёт в себе следов заданности, искусственности, нарочитости, гладкописи, красивостей. Он осязаем, весóм при мягкой ненавязчивой синтонности, пунктирных звуко- и цветописи, тонкой аллитеративности. Он раскованно-свободен, иногда даже небрежным покажется, и при этом строг — по отношению к нему завершающие предисловие к книге слова: «… во время беседы … с замечательным прозаиком, эссеистом Дмитрием Бавильским, в котором (вопреки времени и социальной атмосфере) не остыло Слово, не исчезло его живое мерцание и даже различимы оттенки звука и цвета — я был лишь ведóм и зеркален» могут быть прочитаны шире — в связи с приведенным выше замечанием И. Бродского.
Надо сказать, что язык этот как нельзя лучше отвечает близкой мне авторской позиции Л. Латынина: «Литература — это некое социальное монашество, в котором свобода от вещного мира насущна и обязательна. Иначе это продукт естественного мира, в котором в чести только „клейкие листочки“, хоть их и „чревом любишь“ <…> невидимая часть истории, невидимая сторона той жизни по ту сторону земного занавеса занимает меня давно. И то, что я делаю, то, что я вижу, связано именно с тем (но ещё живущим здесь), а не этим светом. <…> Всегда снаружи — отдельный, не мой — немой мир <…> как бы далеко ни была чужая география, резкое движение истории — и она у тебя буквально около калитки». Не альтернатива между «Довлеет дневи злоба его» и пастернаковским: «В кашне, ладонью заслонясь, Сквозь фортку крикну детворе: Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» (которые и у самого Б. Пастернака обозначали отнюдь не аутистическую оторванность, отрезанность от мира, а одну из мерцающих граней здесь-и-сейчас), но само-стояние в отношениях с миром и диалоге с ним. Об этом — открывающее книгу стихотворение:
Как хорошо, что Муза мерцает не за углом,
А здесь на краю ладони, на самом краю рожна,
Жизнь пульсирует жарко между добром и злом,
Слева прядёт жена, справа поёт княжна.
Что мне ещё желать в этом чужом мирке,
Что мне ещё хотеть в узкой дыре времён,
Морок, отлив, прилив, снова рука в руке,
Снова поёт соловей в хоре хмельных ворон.
Славит он этот мир, славит негромкий час,
Солнца восход и закат, сменяющий прежний свет,
И, может, ещё о том, что хор не забудет нас,
Который поёт всегда вторя ему — вослед.
Мужества жить не только благодаря, но и вопреки обстоятельствам Л. Латынину не занимать. Тому свидетельством и его книга стихов «Дом врат»[2], и то, как сентябре он тушил подожжённую подонками машину[3]. Говорю об этом потому, что книга и по структуре[4], и по содержанию, тональности, настроению итоговая. Несмотря на то или потому, что и сам уже в сезоне подведения итогов, читаю её не без печали, но «печаль моя светла». Это не окончательное подведение итогов, а итожение продолжающегося собирания себя (Г. Померанц, М. Мамардашвили), упорядочение опыта, медитации на закате — то, что сам Л. Латынин называет праздной, а на самом деле является свободной для неустанной внутренней работы, жизнью. Это мужество встречи лицом к лицу с собой в закатном покое и мужество совладания с обстоятельствами места и времени, когда закат приходит в чёрном плаще с кровавым подбоем.
Летний день облетел, как лист,
Поздний звук отзвучал и смолк.
Отыграл свой мотив флейтист,
Тот, что знал в этом деле толк.
Я налью себе в кружку свет,
Отломлю я ломоть зари,
Немудрёный напевчик спет,
Гаснут медленно фонари.
То ли птицы тревожат слух,
То ли ветра свистит свирель,
Вот последний фонарь потух,
Я стелю не спеша постель.
На охоту давно пора,
Да и прошлому вышел срок,
Эта жизнь — не моя игра,
Потому что я — не игрок.
Я открою наружу дверь
И шагну за земной порог,
И навстречу мне выйдет зверь,
Что меня по ночам стерёг.
В рождающейся Я метафоре зверя звучат и перекликаются смыслы неосознаваемого и Сверх-Я, прошлого и будущего, любви и боли, души и духа.
Всё дальше друг от друга
Надежда и страна.
И не сойти нам с круга,
И не достичь нам дна.
Глотаю семь и восемь
Пространство без конца.
В душе шальная осень
Без дела и лица.
Идёт на выпас стадо.
Ведёт его пастух.
Тебе туда не надо, —
Бормочет скорбный дух.
И что, что много силы.
И что, что ясен день.
Великие могилы
Опять накрыла тень.
У отчего порога
Полынь да лебеда.
Лишь свет иного Бога
Мерцает иногда.
Поэтическая книга — если она книга, а не сборник стихотворений — своего рода гипертекст, в котором всё связано со всем. Прелесть этой книги в том, что можешь читать её не часть за частью, не страницу за страницей, а вразброс, в диктуемом невнятным чувством порядке, открывающем новые связи, накладывающиеся на замысленные автором и образующие пространство диалога с ним. В этом пространстве нет золотой середины — по нему можно бродить, открывая для себя множество золотых сечений:
Свет в распахнутом оконце,
Дождь стучит легко по крыше,
Обитает нынче солнце
Где-то много неба выше.
……………………………
И, в молитве безымянной,
Я избегну середины
Этой жизни многогранной,
Где добро и зло едины.
Или:
Ночь закрыла глаза, день занавесил слух,
Катится солнце прочь, звенит золотая ось,
Жизней уже давно больше коротких двух,
Третью допить до дна, кажется не довелось.
Первая вскачь несла, вторая разбила речь,
Вырвала с корнем вон память и ремесло,
И ползало то, чему дóлжно летать и течь,
Парус сорвал не смерч, только разбил весло.
………………………………………………..
То, что стряслось вокруг, заперто на замок,
Проще болтать о том, сём или ни о чём.
Медленно у виска мира взведён курок,
Не в первый и прочий раз, немощным палачом.
Садится на темя пыль уже грядущих руин,
Горит на востоке крест, запад в чумном чаду.
И, крылья прижав к огню, всё падает херувим,
Зубы от боли сжав, как клещи кузнец в аду.
И:
… Я когда-то об этом туманных полстрочки сложил,
Я когда-то надеялся, господи, свет уберечь,
А теперь я стою, наступающих дней старожил,
И смотрю, как становится жизнью моя торопливая речь.
За многие проведенные с книгой часы не раз всплывало в памяти сетование кого-то из современников: «Всё стихи да стихи. А где же поэзия?» и слово стихи никак не исчерпывало того, что читал, потому что это поэзия. Алгоритмы вычисления чего-то вроде показателя поэтичности, создания формул поэзии и руководств по её производству мне неизвестны. Она возникает там, где версификация выходит за границы обыденного, где происходит прорыв в неведомое, где жизнь переживается по законам синхронности и аналогии, а не по законам последовательности и причинности, где за буквами и строками проступает, по выражению А. Таврова, иероглиф поэзии. Если сквозь призму слов О. Мандельштама: «Скучно перешёптываться с соседом. Бесконечно нудно буравить собственную душу. Но обменяться сигналами с Марсом — задача, достойная лирики, уважающей собеседника и сознающей свою беспричинную правоту» посмотреть на поэтику Л. Латынина, нельзя не заметить, как отзываются друг в друге и переливаются перешёптывание с соседом и обмен сигналами с Марсом.
В посвящённом Вяч. Вс. Иванову и Светлане Ивановой стихотворении:
А день помедлил и погас,
И свет растаял понемногу,
И часть — необратимо — нас
Перетекла печально к Богу.
А в небе дальнем облака
Во тьме прозрачной голубели
И клином пó небу века,
Как гуси-лебеди, летели.
…………………………
И клавиш бережный разбег
Мне рисовал родные лица.
И медлила из-под закрытых век
Слеза скатиться …
Физика личного без скафандра выходит в космос метафизического:
Этих пальцев полёт по ладони,
Этой кожи прозрачная медь.
И звезда на цветном небосклоне,
Что уже начинает темнеть.
Ты ли это, земли не тревожа,
Не спеша прилетала ко мне
И светилась прозрачная кожа
С тёмным светом восторга на дне.
А огни в этот час не горели,
Всё молчало, восторгу внемля,
Нас качала, подобно качели,
Одинокая наша земля.
И потом, когда гасло и тлело,
Забываясь в нечаянном сне,
Растекалось по воздуху тело,
Оставляя лишь душу во мне.
Сторонясь декларативных стихотворных декламаций гражданственности, в которых поэзия слишком часто скукоживается и умирает, я рад был не найти в книге и тени их, но погружаться в размышления поэта, не готового перестать быть поэтом ради обязанности быть гражданином.
Собираются птицы и готовятся в путь,
Вот и ветер сорвал пожелтевший цветок.
И, наверное, в этом разгадка и суть,
Возвращаться, сгорев, всё равно на восток.
Я на шею повешу обыденный крест,
Замотаю поверх одноцветным платком
И отчалю от этих мучительных мест,
Жаждой тугой в неизвестность влеком.
Пусть без нас по ночам колобродят дожди
И без нас по ночам заневестится снег,
Пусть без нас хороводят больные вожди
И в грядущий продлят недопреданный век.
Что-то горло першит, что-то глаз на слезе,
Вынес свой приговор человеческий суд.
Вот и нету мне места в российской Ганзе,
Где в цене и в ходу лишь купеческий зуд.
В другом стихотворении:
Впереди, что раньше было.
Позади грядущий час.
И летит свиное рыло,
Обгоняя в лёте нас.
А дорога тащит круче,
Где свалиться, что пропасть.
Снова солнце застят тучи,
Словно тучи — наша власть.
В посвящёнии Евгению Ревзину:
Я слеп в чужой земле, я глух в чужой стране.
Слова мои мертвы, а речь моя нема,
А что с моей страной — вопросы не ко мне,
Она в который раз опять сошла с ума.
Но мертвы ли слова и нема ли речь поэта, у которого читаешь:
Пахнут листья пожелтевшие агавы
То ли мороком, а может быть, судьбой.
Всё священно, даже если мы неправы
И виновны непрощаемо с тобой.
Вот и вечер раньше слова гасит луны,
Вот и утро не торопится истечь.
Хорошо, что мы — потомственные гунны,
И призывна и гортанна наша речь.
*
Как и встарь, доверясь чуду,
Тайно пью слепую речь.
*
Не лишай меня, Боже, движения речи
И короткого жеста случившихся слов.
*
Как этот мрак разбавить светом,
Как эту глушь озвучить в речь.
*
Я когда-то об этом полстрочки сложил,
Я когда-то надеялся, господи, свет уберечь,
А теперь я стою, наступающих дней старожил
И смотрю, как становится жизнью моя торопливая речь.
Смысл строки «Слова мои мертвы, а речь моя нема» открывается не через буквальное её прочтение, а в стихотворении:
Что мне сказать, если веку отрезаны уши,
Чем мне сказать, если нету болтала во рту.
Зря мне оставили четверть затопленной суши
Да полувыцветший гюйс на предсмертном ветру.
Пьёт гопота удалые судьбы полстакана,
Время поёт незатейливый древний кровавый мотив,
Я полусонная тень твоего колдовского романа,
Кличет во мне надо семиглавый ощипанный Див.
Я подавился когда-то расплавленным оловом слова,
Вкус его еле успев ощутить в наступившем бреду.
Что мне с того, что я в будущем времени снова
С умною тварью беседу о волчьей эпохе веду.
Месяц на небе рогат или это улыбка убийцы,
Что озирает распятую некогда свежую плоть.
Все мы — истлевшие в прошлых веках византийцы,
Коих сюда изблевал ненадолго Господь.
Говорить об этой книге трудно — её хочется просто читать вслух в кругу близких по духу. Читать, разговаривать и снова читать. Ни одно стихотворение не открывается с первого взгляда и прочтения — практически каждое требует попадания в резонанс с автором и размышления. Над строчкой или строфой можно надолго застыть, как над коаном. Книга видится мне благодатным полем для тех, кто захотел и решился бы продолжить то, что В. П. Зинченко назвал поэтической антропологией.
От строки Л. Латынина «Сон серебряного века» родилась одноимённая серия поэтических книг, продолжающая гигантскую работу Евгения Витковского сотоварищи по изданию неизвестных и забытых поэтов Серебряного века в серии «Малый Серебряный век». В послесловии к книге Л. Латынина[5] Е. Витковский говорит о тех поэтах-современниках, кто «плотью и кровью привязан к Серебряному веку», что их поэзия это «поэзия собственно Серебряного века, который не может окончиться, ибо не исчерпал своего запаса жизненной энергии». К ним, как, может быть, никто относится Л. Латынин — подражаний поэзии Серебряного века много, но его поэзия не поделки под Серебряный век, а живое дыхание Серебряного века в веке нынешнем.
Отдельного разговора заслуживает обстоятельное интервью (22 страницы убористого текста) Автора, данное Дмитрию Бавильскому. Отметив лишь его органическую связь с поэтическими разделами книги, на этом и остановлюсь, ибо мои заметки на полях интервью не уложились бы в рамки коротких заметок ни по объёму, ни по жанру.
Я сказал о книге, которую за месяцы жизни с ней полюбил, как люблю поэзию Л. Латынина вообще. Читатель волен разделить и не разделить моё отношение, если сам вчитается, вслушается, вдумается, вживётся в книгу, чтобы встреча могла состояться. Состоится ли? Ответом эхо «молитвы» Фр. Пёрлза — поэт приходит в этот мир не для того, чтобы соответствовать ожиданиям читателя; читатель приходит в мир не для того, чтобы соответствовать ожиданиям поэта; если их встреча состоится, это прекрасно; если нет, с этим ничего не поделать.
© 30.9.2017
Примечания
[1] — https://ru.wikipedia.org/wiki/Латынин,_Леонид_Александрович
[2] — Леонид Латынин — Дом врат. М.: Водолей, 2008. 144 с. «Никакие болеутоляющие средства не могли делать то, что делали стихи. Писание погружало меня в пространство, где не было болезни и боли, а были только тени их, не мешавшие быть в этом реальном времени. Только стихи дали мне возможность накануне операции спокойно заснуть без снотворного и проснуться за час до операции. И даже в реанимации – не было бумаги, и я писал с голоса – стихи делали часы, тёкшие по долям минут выносимыми … возникший житийный дневник, ведшийся в хаосе изменённого сознания, и был моим проводником между берегами бытия и небытия. Знаком и символом книги стал Бейт Шеарим — Дом Врат <…> Жизнь сознания, между шоком диагноза и послеоперационным периодом, между двумя берегами той и этой реальности <…> в моём нечаянном «Доме Врат»
[3] — https://www.novayagazeta.ru/news/2017/09/07/135075-v-avtomobile-zhurnalistki-yulii-latyninoy-nashli-tri-ochaga-vozgoraniya; https://sobesednik.ru/politika/leonid-latynin-lyublyu-doch-i-boyus-za-nee
[4] — От автора; три книги в книге стихотворений (Утешение, По наледи клавиш скользящие пальцы, В несвободе от себя); данное Дмитрию Бавильскому интервью в трёх частях (Стихи, Проза, Между поэзией и прозой) «В пространстве тысячелетия».
[5] — Леонид Латынин — На склоне света (серия «Сон Серебряного века»). М.: Водолей, 2006. 80 с.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2017-nomer10-kagan/