Детские воспоминания — одно из самых трогательных явлений в писательской жизни. Только на заре своего пути, всему удивляясь и лишь начиная задумываться, «что к чему», человек, не закрытый от мира многочисленными его «объяснениями», обладает той нежностью восприятия, которая пульсирует в унисон с сердцем и дарит особую близость к реальной действительности — такую, которая, бывает, возвращается только в глубокой старости. Поразительно, но детское видение, закрепившись навсегда где-то в глубинах подсознания, порой не только начинает таинственно управлять взрослой личностью, предсказывать события, но и оказывается своего рода краеугольным камнем, на котором держится вся последующая жизнь: первые просмотренные и даже заученные наизусть фильмы, первая учительница, первые роли в школьном спектакле, первая любовь... На детские впечатления неизбежно накладываются юношеские, затем — впечатления «полного расцвета сил» — и далее этот снежный ком растёт, но в его сердцевине, которую уже никогда не заменить другой, навсегда останутся только воспоминания из детства.
А бывает и так, что лица, населяющие детскую жизнь и далёкие как кинематографические герои, неожиданно прорастают во взрослой реальности, становясь крупными медийными фигурами, как, например, широко известный Раф Шакиров из рассказа «Лопай что дают».
Думаю, читатель впоследствии не раз улыбнётся, вспомнив «чеховское» «лопай что дают» и другие смешные фразы, ставшими «кодовыми» в детстве, не раз задумчиво вздохнёт, воспроизводя в глубинах памяти черты уже своей доброй и щедросердечной Марии Павловны, от присутствия которой мир светится улыбкой и становится настоящим, вспомнит свою «несыгранную сказку». И всё это перенесёт его в наполненный особенными людьми, событиями и встречами мир — мир полусказочных воспоминаний детства, времени, когда каждую звезду знаешь по имени…
Читать ещё воспоминания о детстве:
Игорь БЕЛКИН-ХАНАДЕЕВ. Красные доспехи. Предисловие Ирины Калус.
http://parus.ruspole.info/node/7971
Ирина КАЛУС
Антон Чехов, Рафик Шакиров и его сестра Роза
У нашего городка (Семипалатинск-21) был только один бог-создатель — Лаврентий Палыч Берия. Казалось бы, что общего у него с Чеховым, кроме отчества и пенсне? А вот поди ж ты — именно в этом городке вошел Чехов в мое детство первой литературной любовью.
Как это случилось? Очень просто: родители подарили мне детское издание «Жалобной книги» Антона Павловича. И я, едва научившись читать, зачитывался ею, буквально захлебываясь при этом от смеха. «Ты картина, я портрет, ты скотина, а я нет. Я — морда твоя!» — весело кричал я родителям, объясняя причину своего смеха. И мы хохотали вместе…
«Кто писал, не знаю, а я дурак читаю», — выводил я на клочке бумаги, окуная металлическое перо в красивую папину чернильницу и от удовольствия высовывая язык. И еще раз, и еще... А затем разносил свои каракули по городку и рассовывал по почтовым ящикам. Получатели этих «писем», как я потом узнал, отнеслись к делу с пониманием и тоже вдоволь посмеялись.
В нашем закрытом военном городке жили одни военные с семьями и обслуживающий персонал. Не поэтому ли тут не было хулиганства и краж? Ключ от каждой квартиры лежал под половичком у двери. Если кто-то оставлял случайно в магазине кошелек или сумку, то в тот же день об этом сообщалось по радио, и «рассеянный с улицы Бассейной» тотчас спешил в магазин за своими вещами. А магазины, кстати (спасибо Лаврентию Павловичу!), ломились от продуктов и товаров.
Однако ж, если это и был «рай на земле», то все-таки и тут не обходилось без самоубийств: иногда офицеры стрелялись… Мысли, что ли, свербили им голову, а пулевое отверстие давало этим мыслям выход?
Впрочем, это всё — только предисловие, а вообще-то я хотел рассказать вам про Рафика Шакирова. Вот он — на лежащей предо мною фотографии: в верхнем ряду, крайний справа. Хороший мальчик. Про таких мамы говорят: «С ним дружи! С него бери пример! Вон он какой хороший и положительный!».
Ставки этого мальчика в нашем детском саду были так высоки, что просто постоять рядом с Рафиком стоило где-то полконфеты. Но однажды мне выпал счастливый билет: я был приглашен в дом Рафика на семейный обед! Мама нарядила меня в немецкий костюмчик, и я отправился с улицы Первомайской на улицу Советскую, вторую большую улицу нашего городка, где и жили Шакировы.
Папа Рафика был в одном звании с моим отцом, да и работали они в одном управлении (деятельность которого американцы тревожно фиксировали на другой стороне планеты показаниями своих сейсмографов). А еще у Рафика была старшая сестра Роза. Очень красивая девушка! Она училась в выпускном классе, и все мальчишки нашей школы, с первого класса по десятый, были в нее влюблены. Даже мой старший брат как-то осенью при мне вывел меланхоличным пером на листе бумаги ее кудрявую головку…
С этой девушкой была связана история, потрясшая однажды наш городок: Роза была изображена цветными мелками на асфальте, под окнами Шакировых, — изображена автором, пожелавшим остаться неизвестным, и (о, ужас!) совершенно обнаженной. Но это было очень талантливое изображение, вдохновенное произведение искусства. Это выглядело так красиво, словно в наш городок проездом заглянул Ренуар.
А рядом были стихи. Текст я уже точно не помню, но что-то вроде этого:
Ну вот скажи, зачем шипы-то Розе?!
Какой же Роза подвергается угрозе?
И так далее…
Весь городок ходил смотреть на эту картину. И обывателям оставалось только гадать: плод ли она мечтаний какого-нибудь обезумевшего старшеклассника, подвыпившего офицера, или некий отзвук томной южной ночи, знающей многие тайны про обитателей нашего удивительного городка. О, эта ночь могла поведать кое-что даже о представителях генералитета… не говоря уж про гусар-лейтенантов, — тех самых, что легко могли, заложив крутой вираж, вырезать резцом истребителя на голубом хрустале неба, словно алмазной гранью перстня на стекле, букву «л», означающую, естественно, «люблю!».
Отличница Роза, вся красная от стыда, в тот день не была допущена строгой мамой в школу, оставлена дома в зашторенном виде. А ночью всё семейство Шакировых, ползая по асфальту на коленях, с ведром и тряпками, ругаясь по-татарски, смывало меловой шедевр.
И еще, говорят, в ту ночь кто-то, болезненно морщась, надавил указательным пальцем на упругий курок…
И вот я у Шакировых. И вот обед. Я понимаю, что мне как-то нужно укрепить свое положение в светском обществе. Нет ничего лучше непринужденно произнесенной за обедом цитаты из классика.
— Лопай что дают! — говорю я со вздохом, глядя в свою тарелку.
И тут воцаряется звенящая тишина.
Выждав паузу, я сообщаю, что это, конечно, шутка, что это Чехов…
Тишина…
Наконец, ее нарушает неожиданно басистый гогот Розы. Мама Рафика бледнеет. Папа, напротив, краснеет и смотрит на меня испепеляюще. Рафик потупленным взором извиняется за меня перед родителями.
Тогда я прошу дать мне Чехова (Шакировы считали себя интеллигентной семьей, поэтому полное собрание сочинений классика в их квартире наличествовало). Я читаю им вслух со страницы 34 (как сейчас помню) второго тома: «Проезжая через станцию и будучи голоден в рассуждении чего бы покушать я не мог найти постной пищи. Дьякон Духов». «Лопай что дают».
Читать-то я читаю, но это оказывается бесполезным. Поговорив с полчаса ради приличия о том о сем, я откланиваюсь. Никто меня не задерживает.
Больше к Шакировым я зван не был. О чем, признаться, нисколько и не жалел. И конфет на стояние рядом с Рафиком я больше не тратил. Я понял, что не хочу быть, как он, «примерным мальчиком».
Городок
В городке летом, в детстве, я всегда спал на балконе. Вы даже не представляете себе, как это замечательно — под стрекот цикад лежать на балконе и смотреть сквозь тополиную листву, которая бабочками порхает над тобой, в южное звездное небо, где звезды, словно яблоки, досягаемы для руки. А если еще при этом в городке идет летний (под открытым небом) показ фильма про какого-то недотепу, который перегоняет по Европе изящный кадиллак-кабриолет, нашпигованный бриллиантами и золотом, попадая при этом в глупые истории...
Мне вовсе не обязательно смотреть это кино. Я этот фильм знаю наизусть. И, лежа на балконе, только жмурюсь, слушая доносящиеся до меня отрывки фраз героев фильма.
А по Иртышу в это время идет теплоход. Его упругий гудок, отскочив от упругой воды, удаляется в тревожную вечность. Глупые цикады на мгновенье замолкают, а потом продолжают свой концерт. Наверное, вот так же они затараторят сразу после конца света, в первую секунду «нового»… Звездное небо отражается в Иртыше, а на верхней палубе играет музыка, — как вино в бокале дамы, как румянец на щеках боевого офицера: эта парочка пристально вглядывается в мигающие огоньки проплывающего мимо них нашего городка…
В восторге чувств я просовываю голову между алебастровыми балясинами нашего балкона, похожими на женские ножки средней упитанности. Туда голова пролезает, а обратно — нет. Я в некотором смятении.
— Придется отпиливать, — лениво комментирует брат Сергей, наблюдающий эту картину.
— Балясину? — осторожно предполагаю я.
— Голову, конечно, — по-медицински хладнокровно уточняет брат.
И меланхолично продолжает:
— Вот чего стоит твоя тупая башка? Их же много в стране, — как арбузов на бахче. А это — государственное строение, которое денег стоит. Архитектурное решение конца 50-х годов ХХ века, за которое, может, даже кто-нибудь премию получил. Придется отпиливать. Но ты не переживай: у нас самая лучшая медицина в мире! Советские медики тут же пришьют твою башку на прежнее место, где она и росла… У тебя даже мысли прежние останутся!
Моя голова как-то сама собой выскакивает из балясин, словно пробка.
— Чудный вечер! — замечаю я брату.
— Согласен…
Если вы положите левую руку на перила подъезда нашего дома, а затем подниметесь на третий этаж, то упретесь в нашу дверь. Это Первомайская, 22, квартира 33. Это Семипалатинск-21. А фильм назывался «Разиня». Из-за него я накупил впоследствии кучу других фильмов.
Но нельзя, нельзя купить тот уютный вечерний городок с плывущим по реке теплоходом, с тревожным гудком, со стрекотом цикад, с этими звездами, каждую из которых я знал тогда по имени...
Анна Ванна
Анна Ванна, наш отряд хочет видеть поросят...
Сергей Михалков
Ее так и звали, учительницу первую мою, — Анна Ивановна. Очень распространенные у нас имя и отчество. Повзрослев, я узнал, что даже и царица была такая на Руси — Анна Иоанновна. Правда, те времена, говорят, были не из лучших. Но, к счастью, я не живу так долго на земле. А вот времена «моей» Анны Ванны я помню хорошо.
Она встретила нас, разноцветных детсадовских пестунов, в первом классе — и сразу ввела в черно-белый формат советских реалий. Впрочем, о цвете… Губы Анна Ванна красила какой-то фиолетовой помадой. Но эта помада все равно казалась нам черной. Когда, чуть ли не на первом же уроке, кто-то из нас осмелился о чем-то переспросить, учительница так долбанула свой длиннющей, как бильярдный кий, указкой о парту вопросившего, что указка взорвалась гранатой и разлетелась по классу тысячью осколков.
Не смутившись ни на секунду, Анна Ванна швырнула обломок указки чересчур любознательному ученику, промолвив:
— Чтобы завтра твой отец принес мне новую указку, точно такую же!
Что самое интересное, назавтра действительно была новая указка — папа нашего одноклассника всю ночь вытачивал ее на токарном станке.
Другой мой одноклассник, Саша Агеев, имел обыкновение на уроке раскачиваться на стуле, засунув руки в карманы брюк. Анна Ванна один раз сделала ему замечание, другой, затем подошла к нему. Лицо ее стало бледным, а помада совершенно угольной. Саша, блаженно улыбаясь, продолжал раскачиваться. И тут выяснилось, что его стул был оборудован катапультой: ученик Агеев подлетел до потолка и упал посреди класса, как сбитый американский летчик Пауэрс.
Анна Ванна внимательно изучала выщерблинку в полу под Сашиным стулом:
— Та-ак... А вот это — порча школьного имущества!
На другой день, на переменке, папа Саши Агеева на четвереньках шпаклевал и красил ту выщерблинку в полу, с ужасом глядя на фиолетовые губы Анны Ванны, а мы затравленно терлись по стенам класса. С тех пор слово «порча» в нашем сознании приобрело мистически-страшное значение, а на Сашу мы смотрели, как на прокаженного.
Но самым страшным на уроках Анны Ивановны была «разминка» — то есть то время, когда нам нужно было быстро вспоминать орфограммы или считать. Правда, наши отличники (многие из которых потом, наверное, делали первые советские компьютеры) ни в чем не сбивались и, счастливо улыбаясь, что твои пионеры-герои, отвечали Анне Ванне быстрее, чем та спрашивала. А вот у меня на «разминке» всегда были проблемы. Я ужасно боялся фиолетовых губ своей первой учительницы — особенно, когда она подходила совсем близко. Она казалась мне большой и хищной рыбой, и я подозревал, что она меня проглотит однажды, как какого-нибудь малька. И я «тупил»...
Господи! Чего только я ни выслушивал от Анны Ванны в такие минуты! Особенно ужасно было вот это:
— Я всё разжевала и в рот тебе положила! Тебе осталось только проглотить!
Я с ужасом смотрел в черный кашалотовый рот своей учительницы. Из этого рта всегда неприятно пахло, я чувствовал подступающие рвотные спазмы. Я не хотел глотать того, что она специально для меня разжевала!
Однако ж Анна Ванна никогда меня не добивала. Возможно, меня спасало то, что раньше она учила моего старшего брата Сергея, а тот был отличник. Да и моложе она была тогда, когда учила Сережу, — моложе чуть ли не на десять лет. А это многое объясняет в физиологии женщины, которая однажды решается покрасить свои губы в цвет безжалостно угасающего вечера (который всё еще пахнет магнолиями)…
Анна Ванна журила меня, ставила мне в пример моего брата, но, тем не менее, не опускала «до зела». На демонстрациях (которые в нашем городке устраивались 1 мая и 7 ноября) она, вздохнув, все-таки давала мне в руки фанерную «четверку», и я шел рядом с «фанерными пятерочниками», в то время как двоечники и троечники плелись за нами мрачно, как пленные немцы по Москве в 44-м…
Жальчей всего мне было нескольких казахов и девочку таджичку, которые учились вместе с нами. Они просто физически не могли освоить нашу программу, — хотя при этом было очевидно, что люди они были отнюдь не глупые. Просто они принадлежали к иному миру, до которого Анне Ванне было фиолетово. Меня всегда забавляла непосредственность одного нашего казашонка (увы, не запомнил его имени), который после каждого урока подходил к Анне Ванне с дневником и каждый раз говорил при этом одно и то же:
— Ты зачем мне поставил двойка? Эх! Поставь пятерка! Ну, поставь, говору!..
Впрочем, далеко не всем отличникам было сладко при Анне Ванне. Я уже рассказал про любопытного мальчика и про Сашу Агеева. А был еще один паренек, Алеша (фамилии которого я тоже не помню). Его мама преподавала в нашей школе русский язык и литературу. Так вот, у Алеши бдительная Анна Ванна обнаружила в тетради рисунок, где были изображены мужчина и женщина в костюмах Адама и Евы. Они стояли друг перед другом. Анна Ванна тут же узрела в этом рисунке изображение соития. Рисунок, естественно, был положен перед директрисой школы. А с нами, понимающими в соитии не больше, чем птенцы в яичнице, Анна Ванна, размахивающая «скверррным» рисунком, провела «беседу».
Посредине «беседы» бледный Алеша встал и вышел из класса. Анна Ванна вдруг стала серой и как-то странно замерла. Почему-то она не стала его останавливать. А паренек пошел на новостройку и прыгнул там вниз с какого-то этажа.
К счастью, этаж был второй и внизу не оказалось штыков арматуры. Алеша всего лишь сломал ногу. Мы всем классом ходили к нему в больницу и смотрели там на него, как на героя.
К счастью, наша директриса, мудрая женщина, прошедшая немецкий концлагерь, во всем разобралась. Оказывается, дело было в том, что накануне по нашему телевидению прошел фильм польского режиссера Анджея Вайды «Пепел и алмаз», про войну, где были какие-то «подобные» сцены. Фильм шел днем, и его могли смотреть все. Вот Алеша и нарисовал под впечатлением фильма свой рисунок. Так, во всяком случае, объяснила всё происшедшее наша мудрая директриса.
В результате не пострадал никто: ни Леша, ни его мама, ни моя первая учительница. Анна Ванна выпустила нас и приняла другой класс. А у нас появилась Мария Павловна Полищук, преподавательница русского языка и литературы, наша классная руководительница, которая в тот год моего пребывания в Семипалатинске-21 сделала мою (и не только мою) жизнь чудесной и незабываемой…
Но через лучезарную голову Марьи Павловны я все-таки заглядываю назад: как там Анна Ванна? Что с ней?
Сказка о попе
Марья Павловна Полищук. Щедросердечная женщина с умно-хитрой украинской улыбкой. После окончания нами начальной школы директриса привела Марью Павловну к нам в класс, представила как нашу классную руководительницу, — и мы тут же беззаветно влюбились в нее.
Она никогда не кричала! Более того, она даже никогда не повышала голоса!
Это нас сначала шокировало. Мы думали, что сейчас произойдет что-то ужасное. Всё распадется! Мир перестанет существовать! Но Марья Павловна улыбнулась — и мир остался прежним. Нет, нет, нет!.. Не прежним! Мир засветился улыбкой! Он перестал быть фанерным! Мир вдруг (мы поняли это своими наивными детскими сердечками) стал настоящим!
И мы ломанулись к Марье Павловне, как обезвоженные путники к колодцу. Мы не могли дождаться перемены, чтобы подойти к ней, чтобы побыть с ней, подержать в руках край ее кофточки, посмотреть в ее чудные украинские очи, чтобы сказать ей что-нибудь (наверняка, глупое) и что-то услышать от нее (наверняка, что-то теплое и ласковое).
Вдруг мы поняли, что она знает про нас всё. Про каждого из нас.
Меня Марья Павловна, сразу разглядев мою дикую закомплексованность, тут же заставила танцевать, декламировать. Я путал фигуры танца, забывал строки. И тогда Марья Павловна велела мне прийти к ней домой (якобы за какой-то мелочью).
Я пришел, позвонил в звонок. Сжавшись, ждал (как минимум расстрела из пушки в упор). И вдруг из открывшейся двери на меня выпорхнули сто тысяч бабочек — они слетели с ресниц девочки, открывшей дверь. Мы с девочкой смотрели друг на друга, словно спросонья, пребывая по ту сторону реальности. А Марья Павловна из-за спины своей дочки весело наблюдала за этой пантомимой.
На другой день она пересадила меня на переднюю парту, посадив рядом с отличницей Наташей Бондарь. Я никак не мог понять: почему меня пересадили к девочке, которую я люблю с пяти лет? В моей жизни взошло щедрое солнце, не заходившее затем целый год.
Мы с Наташей мало говорили. Мы просто узнавали по звуку каждый колокольчик нашего общего счастья. Я только гляну на Наташу — и она, потупив взор, тут же дает мне карандаш или бежит в буфет за бутербродом. Она посмотрит строго — и я, перестав хмелеть от тупости сверстников, стараюсь, тряхнув головой, вернуться в себя самого... а Наташа улыбается (она ужасно не любила, когда я «дурился»). На границе целомудрия, которая положена между мальчиками и девочками в этом возрасте, мы невидимо, как под партой, держались за руки…
Литература для нас стала вдруг живой. Мы инсценировали «Снежную королеву» и сказки Пушкина. Каждый ученик нашего класса кого-то играл. В «Сказке о семи богатырях и спящей царевне» Марья Павловна поставила мою Наташу играть Злую Царевну. Наверное, это была единственная ошибка Марьи Павловны в распознавании характеров. Как можно было Наташу, с ее ямочками на щеках, с ее щедро-солнечной мордашкой, с ее веселушками в глазах, — поставить играть Злую Царевну? Как будто москвичек у нас тогда в классе не было! Но Наташа честно репетировала, а Марья Павловна всё поглядывала на меня...
Программа по литературе продвигалась вперед, мы стали изучать сказку Пушкина «О попе и о его работнике Балде», параллельно готовя эту сказку к постановке. За Балдой никуда ходить не пришлось: Саша Агеев, рожденный для этой роли, раскачивался на стуле посреди класса, засунув руки в карманы. Попом хитро улыбающейся Марьей Павловной был определен я, а попадьей — Наташа... Остальное в этой сказке для нас с Наташей значения уже не имело.
Из какого-то старого болоньевого плаща мне соорудили что-то наподобие рясы, сделали картонный крест, который я сам раскрасил желтой гуашью. Прикрепили к моему подбородку бороду-мочалку. И началось...
Честно сказать, канва пушкинской сказки всегда куда-то от меня ускользала — особенно, когда я встречался на сцене глазами со своей попадьей. Мы с Наташей, как и Саша Агеев, совсем не играли. Саша щедро лупил мне в лоб щелбаны, а я смотрел на Наташу. Она болезненно морщилась, глядя на меня, получающего щелбаны, и мне было ужасно жаль ее. От этих переживаний я буквально терял рассудок, становился комичен в своей «рясе», со своим сбитым набок «крестом», а все вокруг смеялись до слез. И Наташа смеялась... сквозь слезы.
Ни одна из предыдущих школьных постановок не была столь удачна, как «Сказка о попе». Директриса высоко оценила наш спектакль и сказала, что настоящую премьеру мы сыграем перед всем городком, в новом гарнизонном Доме офицеров.
Репетиции участились. Марья Павловна гоняла нас нещадно, как Белку и Стрелку перед стартом. Случайные вещи в моей мимике, сиюминутные проявления моего характера она фиксировала на репетициях до оскомины. И мы, как безнадежные отличники, зазубрили всё. Нас уже тошнило от текста, от жестов, от поворотов тел…
Но хитрая Марья Павловна учла всё. Она знала, что первое в нашей жизни выступление перед настоящим залом вернет нам волнение и живость нашего первого «прогона», и что с накатанных на репетициях «рельс текста» мы при этом уже не сможем соскочить — так плотно он угнездился уже в наших головах, на наших пересохших губах...
И вот премьера, аншлаг. Полный зал народу. Сам генерал Виноградов, начальник нашего городка, сидит в первом ряду... А у меня — грипп и температура под 40. Марья Павловна, Наташа и Саша Агеев стоят у моей кровати, а по квартире порхают бабочки. Я бы и рад встать, но если на меня сядет хотя бы одна из этих бабочек, я под ее весом рухну поваленным деревом…
И Марья Павловна всё понимает. Грустно вздыхает и уходит. Спектакль из-за болезни главного действующего лица отменяется. Дело житейское.
А Наташа перед уходом из нашей квартиры, замешкавшись, возвращается ко мне и ловко надевает мне на шею тот самый картонный желтый крест из нашей несыгранной с нею сказки.
— Значит, так надо! — решительно говорит она. И тихо добавляет:
— Бог не велит…