ПАРИЖ
Что ты со мною делаешь,
что ты мне говоришь?
Слышишь, Париж?
Видишь, Париж?
Знаешь, Париж?
Все бродяги твои изысканно так просты,
словно есть у них дом где-то там неземной красоты.
О, как весело нам в нечистом твоём метро –
там играют «Бесаме мучо», танго, фокстрот…
Поднимусь на вечерний Монмартр и сяду под Сакре-Кёр,
чтоб глядеть на твои огни, как в глаза – в упор.
Чтобы тайны твои ты разбалтывал мне налегке
на французском, арабском, бенгальском своём языке!
Ароматы твои буду помнить я долго, до…
тех пор, как состарюсь, как мой состарится дом.
Круассаны твои, «Шанели» твои, «Ферро»…
Даже вонь негритянской мочи в ветвистом твоём метро!
Буду помнить я площадь с весёлым названьем Пигаль,
и как Элвиса Пресли старик из Нью-Йорка играл!
Там священные тени бродили – ты помнишь ли кто?
Кто стоял там в цилиндре и в сереньком летнем пальто?
***
Облака говорят на санскрите,
Облака говорят на латыни…
Говорите со мной, говорите!
Этот день был тяжёлый и длинный.
Облака надо мной проплывают
и словарь драгоценный роняют:
«агни», «веды», «поэта грекорум»
и рифмуют его с «романорум»…
Древний агни горит в наших жилах,
мимо стройная дэви проходит.
И в уме все слова колобродят:
Веды – ведьма, медведь, джива – живы…
Облака знают всё, всё видали:
древних ариев славу и горе,
древних греков дороги и дали,
древнеримских владений просторы.
Но к истокам припасть тянет снова,
что в санскрита живительной влаге.
Мама – мата, брат – братар, и слово
полыхает огнём на бумаге!
***
Он говорит: «Я давно одноклассников не видал,
мы так редко стали встречаться в последние 10 лет…»
Он говорит: «Я с Машкой ходил туда,
где “Гости из будущего” тогда давали концерт».
Я ему говорю, что рифм половодье меня
так захлёстывает, что только давай держись.
Творчество – это молитва, что жжёт посильней огня,
и это – моя стихия, мое проклятье и жизнь!
Он говорит: «Какие суки – вчера
вновь не пришли электрики, света в подъезде нет!».
Он говорит: «А предки мои с утра
желают бутылку водки и блок сигарет».
Я говорю: «Ведь этот роман, представь,
мне дали на пару дней, и я прочитала его.
И после него я стала верить в Христа,
и поняла, что есть на свете любовь!»
Он говорит: «Я жить без любви устал!»
И так ли мне важно, что ещё скажет он?
Но, Боже, как он целует в губы (или в уста)!
Таков мой самый странный роман… таков
мой вечерний звон!
***
За одну ночь все города очистили,
больше в них не было этих обрубков без рук и ног.
Нечего портить видом своим, воистину,
непогрешимость улиц, дворов, дорог!
На груди у многих были ордена и медали,
Но они так стучали своими тележками, что не было сил!
Вы их страшные орды на улицах наших видали?
Милостыню у вас кто-то из них просил?
Нет, не видали – обо всем позаботилась партия
и лично товарищ Жуков – пухом ему земля!
Боже праведный и Богородица, вы воздайте им
за подвиги ратные! Пусть им шелестят тополя…
Их погрузили однажды ночью в вагоны,
кто-то бросался на рельсы, не желая переезжать.
Кто-то добрался до Соловков под песни и стоны,
кто-то расстрелян был раньше – но сколько ж руки марать?!
Кто-то был сброшен с откоса (вокруг лесные угодия),
чтоб мог свободно пройти по городу пионер.
Спасибо тебе, мама ты наша, Родина!
Спасибо тебе, папа СССР!
БЕЖЕНЕЦ
Твое имя – это долгий и синий звук И
и мягкое р в конце.
И плывут по стенам твоим корабли,
лишь блики дрожат на лице.
Твой дом наполнен страною Крым,
которую бросил ты.
Лишь блики дрожат на лице и мосты
сгорают, дымят костры
пожарищ памяти – ты сидишь
и куришь, и пиво пьёшь.
Я выпью с тобою – мне радостно лишь
оттого, что на свете живёшь.
Разложишь ты камни, как царь Соломон,
расскажешь о каждом мне.
В тебе есть свет и тепло времён
киммерийских – на самом дне
души твоей детской, что так мудра.
А в ней Коктебель и Макс,
Марина, чьи лёгкие ноги в горах
не уставали, стремясь
всё выше забраться… Всё знаешь ты
о них, ничего о нас.
Ничего о себе, и шуршат листы
твоих книг о Крыме сейчас
в моих пальцах. Твоей Феодосии свет
будет вечно с тобою здесь…
В граде Киеве Феодосийская есть –
это родины горький след!
***
Моему погибшему коту Мурчелло
Всё исчезает, Мурчелло, и мы исчезаем…
Все мы – лишь капли в огромной клепсидре вселенной.
Жил ты три года и был ты философ – слезами
тут не поможешь – ты мачо был первостепенный!
Рыжий комок, рыжий сгусток тепла, – не напрасно
было твоё появленье на грустной планете.
Ты хулиганил и прыгал, и дрался, и лаской
сердце моё согревал, словно память о лете…
Друг мой Мурчелло, смотри из кошачьего рая:
что-то не то с нами всеми давно происходит.
Лучшие люди стремительной искрой сгорают,
лучшие люди, сорвавшись, внезапно уходят.
И тектонических сдвигов зияют разломы
в судьбах и душах. Поэтому, зверь мой невинный,
ты и погиб, непонятною силой влекомый,
сгусток тепла – под машинною грязною шиной!
***
Ты для меня – лишь голос, лишивший меня покоя.
Твой голос в мобильной трубке пытаюсь согреть рукою!
Твой одинокий голос в руке держу, как награду,
и никакой другой музыки мне не надо –
лишь этот вкрадчиво-низкий, застенчивый, мягкий голос,
что вперемешку с ветром в мой проникает космос!
А журавли летят над куполами соборов,
улавливая обрывки наших ночных разговоров…
Твой голос, текущий плавно, в руке я держу синицей,
но верю: когда-нибудь приникну к его истокам, чтобы напиться!