Велимиру Хлебникову
О ты, танцующий в изломе
Бунтующих утёсов-слов!..
Твой первобытный, буреломный
Колдующий фантом из снов…
Он сам себя перерастает,
Он сам себя горотворит;
И камень философский станет –
Мерцать, когда пиит творит…
Ст. Айдинян
Он был такой один, подобных ему не было. Нигде в мире не было поэта, который писал бы стихи, подобные стихам Хлебникова. Не было никого, кто хотя бы отдалённо напоминал Виктора Владимировича складом ума, формами мышления, образностью речи, конструкцией языка и практически инстинктивным отвращением к проживанию на одном месте. Это был гость из далёкого будущего, с трудом находивший общий язык с окружавшими его людьми; казалось, что он подвержен антропофобии, так часто он покидал людей, начинавших принимать участие в его неустроенной жизни. Но он, словно, действительно, происходил из будущего – порою делал такие предсказания, от которых у окружающих волосы шевелились на голове.
Почему он кидался из одной крайности в другую? Ведь даже представить себе трудно, что, окончив гимназию в Казани, он в 1903 году поступил в Казанский университет на математическое отделение физ-мат факультета, отсидел месяц в тюрьме за участие в студенческой демонстрации, в 1904 – сначала уволился из университета, а потом восстановился на физ-мат факультет, но уже на естественное отделение. И до 1907 года занимался орнитологией, принимал участие в экспедициях на Урал и в Дагестан, опубликовал статьи по интересовавшей его биологической дисциплине, открыл новый вид кукушки, самостоятельно изучал японский язык и… начал писать пьесы, стихи, увлекшись творчеством символиста Фёдора Сологуба.
В 1908 году Хлебников вновь резко изменил свою жизнедеятельность: приехав в Санкт-Петербург, он приступил к занятиям в столичном университете всё на том же естественном отделении физ-мат факультета. Для чего надо было один университет менять на другой? Только для того, чтобы быть ближе к столичной писательской богеме, так как в шкале пристрастий и увлечений Хлебникова сочинительство стало превалировать над орнитологией. Последнюю вскоре он совсем забросил. Молодой человек двадцати трёх лет, казалось, нашёл себя, сблизившись с символистами, став частым посетителем «Академии стиха», располагавшейся в квартире Вячеслава Иванова на Таврической улице. Здесь, под крышей последнего этажа, в так называемой «башне», собирался цвет тогдашнего столичного символизма: Алексей Ремизов и Сергей Городецкий, Александр Блок и Василий Каменский, Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, Валерий Брюсов и Константин Бальмонт и, конечно, сам хозяин, Вячеслав Иванович Иванов, поэт, переводчик, философ, драматург, литературный критик, руководивший издательством «Оры», член Петербургского религиозно-философского общества, преподаватель древнегреческой литературы на Высших женских курсах, сотрудник журналов и альманахов «Весы», «Золотое руно», «Труды и дни», «Аполлон», «Новый путь», «Северные цветы».
Человек такого масштабного интеллекта не мог не очаровать молодого начинающего литератора, каковым являлся на ту пору Хлебников. И он его очаровал. Однако не до такой степени, чтобы Хлебников превратился в его ученика. Нет. Создаётся впечатление, будто Вячеслав Иванов и его компания нужны были Хлебникову лишь как своеобразный коридор (сейчас сказали бы «портал») для проникновения в помещение, адекватное его состоянию души, построению мыслей, отвечающему его инстинктивным необходимостям, мировоззрению и жизнедеятельности. Он, забывший и, естественно, заблудившийся, лихорадочно искал мир, из которого он вышел, который его создал, плоть от плоти которого Хлебников являлся. Это не был мир Земли или Солнечной системы – это был мир иных пространственно-временных категорий, другого образа мышления, языка, выражавшего это мышление, других видов существования. Под впечатлением древнеславянской мифологии Хлебников создаёт пьесу «Снежимочка» с такими персонажами как снезини, смехини, Берёзомир, Древолюд. Он пытается моделировать тот мир, из которого, как ему представлялось, он вышел, где осталась та почва, на которой произрастали его корни. Уже в «Снежимочке» Хлебников начинает создавать язык, приводивший в оторопь читателей своей непроизносимостью и абсолютным непониманием его нужности.
Лес зимой – серебряной парчой одетый.
Снезини: А мы любоча хороним… хороним… А мы беличи-незабудчичи роняем… роняем…
Сиехини: А мы, твои посестры, тебе на помощь… на помощь… Из подолов незенных смехом уста засыпем серебром сыпучим…
Немини: А мы тебе повязку снимем… немину…
Слепини: А мы тебе личину снимем… слепину… А мы, твои посестры, тебе на помощь… на помощь…
Снезини: Глянь-ка… глянь-ка: приотвез уста… призасмеялся – приоткрыл глаза – прилукавился. Ой, девоньки, жаруй! (С смехом разбегаются. Их преследует Снегич-Маревич, продолжая игру и оставляя неподвижными тех, кого коснулся).
Берёзомир: Сколько игр видел!.. Сколько игр… (поникает в сон) сколько игр…
Сказчич-Морочич (поёт, пользуясь как струнами ветвями берёзы):
Дрожит струной
Влажное чёрное руно,
И мучоба
Входит в звучобу,
Как (смеясь окружающим) – я не знаю.
Я пьян собой…
Пьеса «Снежимочка» стала Рождесловом нового языка. Ремизов был в восторге: ведь молодой поэт творчески обогатил то, что он так откровенно разрабатывал в своих книгах «Лимонарь» и «Посолонь». И, конечно, невозможно было не заметить, что «Снежимочка» недвусмысленно перекликается с творчеством Сергея Городецкого, представленного им в сборниках стихов «Перун» и «Ярь». Оба признанных символиста были в восторге: у них нашёлся адепт, продолживший начатое ими дело по воссозданию славянской языческой мифологии. Только ни тот, ни другой не заметили и, несомненно, не поняли, что Хлебников никого из них не продолжает. Он сам по себе живёт и страдает в поисках коридора…
Но, как ни странно, «Снежимочка» – это не гимн возвратившемуся и доминирующему язычеству, фрагментально и неосознанно присутствовавшего в каждом вздохе, в каждой фразе русского человека. Хлебников пребывал в поисках всё того же коридора, пройдя по которому можно было оказаться в… будущем. И поиски этого будущего начались для Хлебникова в 1905 году, году поражения в войне с Японией и Первой русской революции. Он так и сказал: «Мы бросились в будущее с 1905 года». Как когда-то декабрист Матвей Муравьёв-Апостол сказал о движении декабристов: «Мы были дети 1812 года». И тоже бросились на поиски будущего 14 декабря 1825 года на Сенатской площади. Чем этот поиск для них закончился, знают все – гибелью. Хлебников, ощущавший себя в жизни гостем, странником и искателем, пытавшийся вырваться в мир других ощущений, ценностей и этики, в конце концов обрёл то же, что и декабристы – гибель. Гость, среди чужих ему пространств, странник, заблудившийся во времени, искатель выхода из западни, в которую попал не намеренно, а по факту рождения не там и не сейчас.
Стихи, стихи, стихи… Их было очень много. А в печать они не попадали. Символисты не торопились представить публике нового поэта: то ли ревновали, то ли боялись его будущей славы? В 1909 году Хлебников отправляется на поиски нового коридора, резко меняя направление движения. Прощаясь с символизмом, Хлебников создаёт произведение «Зверинец» и посвящает его Вячеславу Иванову. Никогда больше он не напишет ничего подобного, никогда в изданиях символистов не будут напечатаны его произведения.
О, Сад, Сад!
Где железо подобно отцу, напоминающего братьям, что они братья, и
останавливающему кровопролитную схватку.
Где немцы ходят пить пиво.
А красотки продавать тело.
Где орлы сидят, подобны вечности, означенной сегодняшним, ещё лишённым
вечера, днём.
Где верблюд, чей высокий горб лишён всадника, знает разгадку буддизма и
затаил ужимку Китая.
Где олень лишь испуг, цветущий широким камнем.
Хлебникову двадцать четыре года. Он снова в поиске. Подаёт вновь прошение в ректорат университета о переводе его на факультет… восточных языков по разряду санскритской словесности, но, немного поразмыслив, указывает другой факультет: историко-филологический, славяно-русское отделение. Какие ветры играли его воображением? Что, прислушиваясь к их порывам, он слышал, неведомое другим? На что именно отзывался созвучием его внутренний камертон? Загадка, которую не суждено разгадать никому. Сам Хлебников никаких подсказок не оставил, будучи совершенно индифферентным к посмертной известности. Что уж говорить о прижизненной славе… В том же 1909 году он знакомится с Николаем Гумилёвым, Алексеем Толстым и Михаилом Кузминым…
Но вскоре, в этот же 1909 год, Хлебников серьёзно увлёкся теорией чисел, старательно вычисляя будущее. Что это было? Веяние времени, когда эзотерикой увлекались представители российской интеллигенции, ощущавшие канун каких-то перемен, но предполагавшие их через некое неординарное видение мира? Как старший Леонид и младший Даниил Андреевы, чувственно воспринявшие, а потом уже нарисовавшие картину иных миров и иного бытия? Как Рерих, Гурджиев, Барченко? Нет, Хлебников напоминал больше Николая Фёдорова, «московского Сократа», «румянцевского отшельника», одного из основоположников русского космизма, автора «Философии общего дела». Их обоих объединял наивный материализм, через который, как через своеобразный прибор, они смотрели на мир, исследовали его, предлагали своеобразные процессы изменения мира. Фёдоров, православный христианин, однако, отвергал возможность индивидуального спасения и воскрешения, предлагая альтернативу: коллективное спасение и воскрешение всего человечества. При этом, как человек верующий, он видел воскрешение предыдущих поколений отцов при помощи новейших достижений науки, которая, как он был убеждён, является даром Божьим.
Для многих оставался открытым вопрос: куда девать миллиарды воскрешённых предков? Фёдоров отвечал и на это – расселять их по необъятным просторам Космоса на пригодных для проживания планетах. Практической стороной этой проблемы занялся фёдоровский стипендиат, более известный как «учитель из Калуги», Константин Эдуардович Циолковский. Именно для расселения воскрешённых предков он всерьёз занялся вопросами теоретической космонавтики и перемещением летательных аппаратов в межпланетном пространстве, став в последствие «отцом отечественной космонавтики». Кроме Циолковского последователями идей Фёдорова в той или иной степени стали Владимир Иванович Вернадский, создатель науки биогеохимии и понятия ноосфера; Александр Леонидович Чижевский, поэт, основатель космического естествознания, основоположник космической биологии, гелиобиологии, аэроионизации, электрогеодинамики, первым начавший изучать влияние космических физических факторов на процессы в живой природе, влияние циклов активности Солнца на явления в биосфере, в том числе, на социально-исторические процессы. Он первым сформулировал зависимость между циклами солнечной активности и различными явлениями природы, выделил взаимосвязи живого организма с окружающей его внешней средой обитания; Павел Флоренский, священник, учёный, философ, богослов, поэт-символист, находившийся одновременно под огромным влиянием романтического трагизма католической западной культуры и отечественного русского космизма, предлагавший на соискание степени магистра богословия представить перевод Ямвлиха с примечаниями – того самого Ямвлиха, философа неоплатоника, жившего в III – IV веках, провозгласившего догмат «всеобщего согласия тайновидящих всех времён и народов». Ямвлих считал, что все восточные и греческие мудрецы, маги и прорицатели, поэты (в греческом понимании природы и предназначения поэтов) и философы во все времена возвещали одну и ту же неизменную и непогрешимую доктрину, которую жизненно необходимо понять и верно истолковать, чтобы убедиться в её единстве. По существу, вслед за Ямвлихом, и, неосознанно, за Фёдоровым, Павел Флоренский был приверженцем монизма, хотя и являлся (в большей степени формально) клириком Русской Православной Церкви.
Тем не менее, слова, обращённые Хлебниковым к брату Александру: «Я усердно занимаюсь числами и нашёл много закономерностей», стали выражением серьёзного увлечения математикой, нумерологией и, само собою, каббалистикой. Человек самых разнообразных знаний и, главное, их систематизации во время учёбы на различных факультетах университета, Хлебников обладал острейшим чувством действительности, более острым, чем его современники. Таким, каким мог обладать только гость из другого времени, в полной мере постигший пропасть между временами. Как не посмотри на его жизнь и творчество – ни с чем не сравнимые, ни на что не похожие – а после недолгих раздумий придёшь к выводу: Хлебников – это человек позавчера и вчера, как точно заметила одна исследовательница его творчества и судьбы. Да, не без оснований можно говорить о нём, что это погружённый в себя интроверт, эзотерик, мистик, приверженец спонтанной медитации. И всё это будет правдой, всё это будет о нём. Но главное – он человек буквально иного времени.
Осенью 1911 года Хлебников подал министру Нарышкину письмо, в заглавии которого было написано: «Очерк значения чисел и о способах предвидения будущего». Неизвестна реакция на это письмо министра. Известно, что никаких последствий для дальнейших занятий Хлебниковым по прогнозированию будущего, не произошло. А ведь он мало ошибался в своих предсказаниях. Вот, хотя бы о годе 1917-м! В мае 1912 года он на свои средства издал в Херсоне брошюру «Учитель и ученик», в которой попытался рассказать о найденных им законах времени. В этой брошюре, изданной малым тиражом, он предсказал российский апокалипсис 1917 года, начиная от отречения Николая II, Февральской буржуазной революции и кончая приходом к власти большевиков. К сожалению, голос Хлебникова, которому тогда исполнилось 27 лет, никто не услышал. «Кеплер писал, что он слушает музыку небесных сфер. Я тоже слушаю музыку, и это началось ещё в 1905 году. Я ощущаю пенье вселенной не только ушами, но и глазами, разумом и всем телом». Он же сказал: «Мы бросились в будущее с 1905 года»…
О будущем. В феврале 1910 года Василий Каменский познакомил Хлебникова с художником Михаилом Матюшиным и братьями Бурлюками: Николаем, Владимиром и Давидом. Началась новая веха в творчестве Хлебникова – он стал сотрудничать с футуристами, почувствовав родственность душ, ищущих новые формы слов, возводящих будущее в культ, в ущерб прошлому и настоящему. Они назвались будетлянами, что явилось переводом с латинизированной формы – футуристы. А Хлебников теперь уже навсегда стал зваться Велимир – повелитель мира. И вот они, результаты поиска новых слов:
Гул голгота. Это рокота раскат.
Гугота. Гаг. Гакри.
Вука вэво. Круги колец.
Цирцици!
Судя по всему, Велимиру не важно было, поймут читатели смысл написанного или нет – главное, что он отобразил мир, увиденный им в самом себе. Мир, который он искал, и в котором вот-вот должны были оказаться его современники. Время было определено и назначено. И оно приближалось…
А 18 декабря 1912 года будетляне-футуристы выпустили свой первый поэтический сборник, снабжённый манифестом. Сборник представлял собою квинтэссенцию футуристической идеологии, отрицавшей все прежние эстетические ценности, и в эпатажной форме заявлял о появлении нового литературно-художественного течения, полностью порывающего с существующей литературной традицией. Сборник назывался «Пощёчина общественному вкусу». В него были помещены стихи Велимира Хлебникова, Владимира Маяковского, Давида Бурлюка, Алексея Кручёных, Василия Каменского и Бенедикта Лифшица. Никто из авторов этого сборника не имел популярности Бальмонта или Горького, никого не только литературная богема, но и читающая российская публика не могла отнести к разряду своих кумиров. Но Манифест, прилагавшийся к сборнику, был намного эпатажнее содержания «Пощёчины», что не могло не навеять подозрение в банальной ревности, коей были обуреваемы футуристы. Вот тезисное изложение основных позиций этого «Манифеста», в один день сочинённого совместными усилиями Бурлюка, Кручёных, Маяковского и Хлебникова.
МАНИФЕСТ
Читающим наше Новое Первое Неожиданное.
Только мы – лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее иероглифов. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с парохода Современности.
Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней.
Кто же, доверчивый, обратит последнюю Любовь к парфюмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение мужественной души сегодняшнего дня? Кто же, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с чёрного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот?
Вымойте ваши руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами Андреевыми.
Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Аверченко, Чёрным, Кузминым, Буниным и проч. и проч. – лишь дача на реке. Таку. Награду даёт судьба портным.
С высоты небоскрёбов мы взираем на их ничтожество!
Мы призываем чтить права поэтов:
1. На увеличение словаря в его объёме произвольными и производными словами (Слово-новшество).
2. На непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку.
3. С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный вами Венок грошовой славы.
4. Стоять на глыбе слова «Мы» среди моря свиста и негодования. И если пока ещё в наших строках остались грязные клейма ваших «здравого смысла» и «хорошего вкуса», то всё же на них уже трепещут впервые зарницы Новой Грядущей Красоты Самоценного (самовитого) Слова.
Слово… Вот то, на что было нацелена деятельность будетлян-футуристов. Переделать Слово, возможно, заменить его другим. И эта деятельность была деструктивной, поскольку Слово являлось основой бытия, поскольку каждому известно, что «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». И так как группа «людей будущего» (будетлян) заявляла о несомненной аннексии Божественной прерогативы на Слово, легко было предвидеть, что и как они собираются создать или построить, не обладая при этом Божественной природой. Нет сомнения, что поступали «люди будущего» так вполне сознательно, не на волне эпатажа, а тонким чутьём творцов художественного пространства, почувствовав приближение глобальных, необратимых перемен. И до появления вечного антагониста Бога, до начала конца, они стремились создать и высказать своё Слово!
Вот, например, концовка произведения Велимира Хлебникова, озаглавленного им как «И и Э (повесть каменного века)»:
Осуждённых тела выкупая,
Мы пришли сюда вместе с дарами.
Но тревога, на мудрость скупая,
Узнаёт вас живыми во храме.
Мы славим тех,
Кто был покорен крику клятвы,
Кого боялся зоркий грех,
Сбирая дань обильной жатвы,
Из битвы пламаней лучистой
Кто вышел невредим,
Кто поборол душою чистой
Огонь и дым.
Лишь только солнце ляжет,
В закате догорая,
Идите нами княжить,
Страной родного края.
А ещё Хлебников представил в том же сборнике своё стихотворение, наиболее интригующее воображение читателей.
БОБЭОБИ ПЕЛИСЬ ГУБЫ…
Ор. № 13.
Бобэоби пелись губы,
Вэоми пелись взоры,
Пиээо пелись брови,
Лиээй – пелся облик,
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо.
А это Алексей Кручёных, поэтическая заумь которого внешне была так схожа с самоценным словарём Хлебникова:
СТАРЫЕ ЩИПЦЫ ЗАКАТА
старые щипцы заката
заплаты
смотрят
смотрят
на восток
нож хвастлив
взоры кинул
и на стол
как на пол
офицера опрокинул
умер он
№ восемь удивлённый
камень сонный
начал глазами вертеть
и размахивать руками
и как плеть
извилась перед нами
салфетка
синяя конфетка
напудренная кокетка
на стол упала метко
задравши ногу
покраснела немного
вот представление
дайте дорогу…
А у Давида Бурлюка уже какие-то предчувствия надвигающейся деформации бытия вдруг складываются в определённые образы, которые ни с чем иным не перепутаешь.
УБИЙСТВО КРАСНОЕ…
Убийство красное
Приблизило кинжал,
О время гласное
Носитель узких жал
Не белой радости
Дрожит точась рубин
Убийца младости
Ведун ночных глубин
Там у источника
Вскричал кующий шаг,
Лик полуночника
Несущий красный флаг.
Ну, и, наконец, Владимир Маяковский, который тогда ещё не был Владимировичем, тоже внёс свою посильную лепту в ниспровержение традиционного стихосложения, претендуя, как и его приятели, на революционное словотворчество.
УТРО
Угрюмый дождь скосил глаза
А за
Решёткой
Чёткой
Железной мысли проводов
Перина
И на
Неё, легко встающих звёзд опёрлись
Ноги
Но ги –
бель фонарей
Царей
В короне газа,
Для глаза
Сделала больней враждующий
букет бульварных проституток.
И жуток
Шуток
Клюющий смех из жёлтых
Ядовитых роз
Возрос
Зигзагом
За гам
И жуть
Взглянуть
Отрадно глазу:
Раба
Крестов
Страдающе-спокойно-безразличных,
Гроба
Домов
Публичных,
Восток бросал в одну пылающую вазу.
Ко всему помещённому в сборнике Хлебников присовокупил два своих эссе, не вызывающие сомнений в том, кто в представленной «Пощёчине» является мозговым центром, а кто – ремесленником цеха будущего.
ОБРАЗЧИК СЛОВОНОВШЕСТВ В ЯЗЫКЕ (фрагмент)
«Летатель» удобно для общего обозначения, но для суждения о данном полёте лучше брать «полётчик» (переплётчик), а также другие имеющие свой каждое отдельный оттенок, напр., «неудачный летун» (бегун), знаменитый летатай (ходатай, оратай), и лётчий (кравчий, гончий). Наконец, ещё возможно «лтец», «лтица», по образцу: чтец (читатель).
«Лётское дело» – воздухоплавание.
В смысле удобного для полёта прибора можно пользоваться «лёткий» (моткий), напр., «знаменитая по своей лёткости снасть Блерио».
Для женщин удобно сказать «летавица» (красавица, плясавица).
От «лёткий» (сравнительная степень): «летчайший в мире неболёт». Первак воздухолтения (чтецы) – летчайшина или летивейший из русских, летивейшина г. Петербурга. Читать – чтоние, летать – лтение.
Сидящие в воздухолёте люди (пассажиры) заслуживают имени «летоки»: «Летоков было 7» (ходоки, игроки). Полётная снасть, взлётная снасть – совокупность нужных вещей при взлёте или полёте.
Самые игры летания следует обозначить «лета» (бега).
И в завершении Хлебников представил на ознакомление читающей публики свои взгляды на судьбу России. Конечно, прогнозом это назвать было нельзя, так как никаких разъяснений, комментариев или расчётов, сопроводивших указанную им роковую для России дату, он не удосужился поместить в текст. Но с дистанции времени, когда нам хорошо знакома судьба нашей родины, должно рассматривать представление Хлебникова, как вполне осмысленную, продуманную и просчитанную автором данность. Кто, скажите на милость, в 1912 году мог предположить, что для тогдашней России, Российской империи, Российской цивилизации и культуры 1917 год станет последним? А ведь Хлебников выстроил определённый ряд последовательных крушений цивилизаций, происшедших в истории человечества, знакомых многим с детства, но вот Россия…
Здесь помещён не весь ряд, а только фрагменты его.
ВЗОР НА 1917 ГОД
Испания 711 год – завоевание Пиренейского полуострова арабами, гибель вестготского королевства.
Россия 1237 год – начало монголо-татарского нашествия, конец древнерусской конфедерации княжеств, гибель Киевской Руси.
Иерусалим 70 год – захват города римскими войсками Тита, разрушение Храма.
Рим 476 год – захват и разрушение Рима варварами Одоакра. Конец Западной Римской империи.
Вандалы 534 год – уничтожение североафриканского королевства вандалов войсками византийского полководца Велизария.
Авары 796 год – завоевание и уничтожение Аварского каганата войсками франкского короля Карла Великого.
Византия 1453 год – захват Константинополя турками-османами, гибель Византийской империи.
Сербия 1389 год – поражение сербских войск от армии турок-османов на Косовом поле, завоевание Сербского королевства турками-османами.
Англия 1066 год – завоевание саксонской Англии нормандскими рыцарями с севера Франции. Завершение саксонской эпохи на британских островах.
Некто 1917 год – (прочерк).
Что можно сказать? Хлебников кокетничал, в издании и без того эпатажном, не желая пугать читателей скорым пришествием Конца Света? Да нет, ничего он не боялся. Кроме одного – не успеть найти то единственно правильное направление, по которому он войдёт в мир, созвучный его видению. И это не оговорка – Хлебников видел ритмами, мелодиями, симфониями… Наверное (можно спорить, можно не спорить), не без влияния Велимира, не без его восприятия и его оценочной базы, по которым он исследовал и определял Мир, написал в 1913 году Маяковский свои неожиданные стихи: «На чешуе жестяной рыбы прочёл я зовы новых губ. А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?». Маяковский – громада, талантище, трибун, горлан, главарь, «лучший, талантливейший поэт нашей советской эпохи» – стал бы он тем, кем стал, если бы не общение с Хлебниковым? Постоянная подпитка идеями, выношенными и отправленными Велимиром на испытание в мастерскую Маяковского, напоминала вторичность мыслителя Циолковского по отношению к философу Фёдорову, «московскому Сократу». Маяковский, этот «огромный человечище», напоминавший «циркового борца-крючника», с какой-то, можно сказать, сыновней заботой относился к Хлебникову, заботился о его литературных произведениях, наследии, принимал самое деятельное участие в издании его персональных сборников. Чтобы потомкам осталось то (книги, с напечатанными в них стихами Хлебникова), чем можно поражаться и через сто лет. Ведь сам Хлебников относился к продукту своего творчества крайне небрежно, если не сказать индифферентно…
Вот свидетельство поэта Николая Асеева, творческий путь которого начался после знакомства с Хлебниковым и Маяковским. «Все окружающие относились к нему (Хлебникову) нежно и несколько недоумённо. Действительно, нельзя было представить себе другого человека, который так мало заботился бы о себе. Он забывал о еде, забывал о холоде, о минимальных удобствах для себя в виде перчаток, галош, устройства своего быта, заработка и удовольствий. И это не потому, что он лишён был какой бы то ни было практической сметливости или человеческих желаний. Нет, просто ему было некогда об этом заботиться. Всё время своё он заполнял обдумыванием, планами, изобретениями…».
Хлебников был одержим стихией языка, идеями синтеза математики и искусства, его влёк к себе и очаровывал процесс словотворчества. Скитаясь по земле подобно нищему пророку, он никогда не имел своей крыши над головой, своей семьи, устроенного, постоянного быта, к которому можно было бы возвращаться, как возвращаются на аэродром самолёты для дозаправки перед очередным полётом. Везде и всюду в своих перемещениях по земле он таскал за собою наволочку, набитую черновиками стихов; на вынужденных ночёвках она заменяла ему подушку. Его поиски, его открытия и откровения подготовили почву для творчества Маяковского и, в какой-то степени, для Бориса Пастернака. Хлебников был гением, и современники, из тех, кто был к нему наиболее близок, уверены были в этом вне всяких сомнений.
Спасибо тем, кто был в этом уверен. Не будь их – сам Хлебников не издал бы ни одной своей строки. Его набитые обрывками бумаги наволочки, его ценнейшее достояние, неоднократно терялись, уничтожались пожарами. Но, как ни странно, не повергали его в скорбь и уныние. Он искал и по возможности строил новый мир. И для этого использовал Слово. Кручёных говорил: «Слово “лилия” захватано, я говорю: “Еуы”, белоснежность лилии восстановлена». Но изобретению Кручёных не соответствует никакое новое явление и никакой его новый оттенок. Суть осталась прежней – только поменяла обозначавшее его слово. Хлебников жил и действовал как открыватель в ином измерении. Вместе с новыми словами он давал новые реальности. И это отличало его и от Кручёных, и от Маяковского, и от Лифшица, и от Бурлюков.
В одном из своих писем Хлебников высказался так: «…у меня есть уравнения звёзд, уравнения мысли, уравнения рождения и смерти». Неудовлетворённый поиском только в области лингвистики и филологии, он стремился через синтез различных форм поиска создать проекцию будущего мира. Именно для этого он изучал историю и математику. Именно для этого он пытался привлечь и живопись. Так дорога поиска привела его к дружбе с Павлом Филоновым. Филонов свои многочисленные работы на бумаге и картоне называл «формулами». Так появлялись формулы цветка, формула городового, формула пролетариата. Встреча двух неординарных до нереальности людей не была случайной: обоих гениев разных выразительных средств непроизвольно тянуло друг к другу. К тому же их внутреннее родство не могло не бросаться в глаза не только сторонним наблюдателям, но и им самим. Хлебникова, автора теории самовитого слова, безостановочно тянуло к синтезу Слова с математикой, историей, орнитологией и живописью; Филонова, художника-авангардиста, анализирующего элементы формы в их непрерывном развитии, – к поэтическому Слову: в 1915 году он опубликовал свою поэму «Проповень о проросли мировой».
Нетрудно заметить, что «заумь», как литературный приём, заключающийся в полном или частичном отказе от всех или некоторых элементов естественного языка, как один из инструментов, при помощи которого создаётся самовитое Слово, была близка Филонову, теоретику искусства живописи, автору теоретической работы 1912 года «Канон и закон». Кстати, прочитав первый литературный опус Филонова (изданный во время Первой Мировой войны), Хлебников очень высоко оценил дебют художника на литературной ниве. Хлебников писал, что «…от Филонова как писателя я жду хороших вещей; и в этой книге есть строчки, которые относятся к лучшему, что написано о войне». К слову сказать, встреча Филонова с Хлебниковым описана самим Хлебников в рассказе «Ка», написанное в феврале – марте 1915 года. «Я встретил одного художника и спросил, пойдёт ли он на войну? Он ответил: “Я тоже веду войну, только не за пространство, а за время. Я сижу в окопе и отымаю у прошлого клочок времени. Мой долг одинаково тяжёл, что и у войск за пространство”. Он всегда писал людей с одним глазом. Я смотрел в его вишнёвые глаза и бледные скулы. Ка шёл рядом. Лился дождь. Художник писал пир трупов, пир мести».
Время… У Поэта и Художника отношение к нему было одинаковое. Им его не хватало – они его изменяли. Подстраивали под себя. Словно сами они были из другого Времени, и оно, то Время, служило эталоном при перестройке этого Времени. Они нашли друг друга, были удовлетворены найденным, но общались редко, словно опасались пресыщения, даже некоторой зависимости от частых контактов. Их встречи напоминали мировой форум по обмену опытом выращивания идей, на первый посторонний взгляд, не имевших к действительности никакого утилитарного значения; идей, вырванных из контекста чужой летописи и по недоразумению насильственно втиснутых в российский культурогенез. Но и они – Хлебников и Филонов – два безусловных гения, даже внешне отличались от среднестатистических российских обывателей. Филонов писал не только автопортреты, но и портреты Хлебникова, а это – лучшее подтверждение сказанного. Что уж говорить об их интеллектуальном потенциале и духовном мире…
В 1913 году выходят две книжки произведений Хлебникова: поэма «Война – смерть» и сборник стихов «Ряв!». Обе они отображают отношение автора в том числе и к войне. И отношение это мало чем отличается от отношения Филонова. Война – конец всему, в том числе и Времени, поисками которого были напряжённо заняты оба. К 1914 году популярность и известность Хлебникова достигли апогея. Он стал идеологом отечественного футуризма, отстаивая его приоритет перед итальянским футуризмом, что особенно ярко выразилось во время приезда в Санкт-Петербург в начале 1914 года родоначальника итальянского футуризма Филиппо Маринетти. Хлебников не только демонстративно игнорировал все выступления итальянского поэта (в будущем – один из основоположников фашизма в Италии, участник Сталинградской битвы в составе 6-ой армии Паулюса), но и выпустил совместно с Бенедиктом Лифшицем листовку, содержание и дух которой были абсолютно сообразны его отношению к Маринетти. «Сегодня иные туземцы и итальянский посёлок на Неве из личных соображений припадают к ногам Маринетти, предавая первый шаг русского искусства по пути свободы и чести, и склоняют благородную выю Азии под ярмо Европы…».
Подобный демарш явился причиной охлаждения отношений между Хлебниковым и Давидом Бурлюком; а через короткое время Хлебников стал отходить и от футуристов. Хлебников серьёзно занялся законами времени, разрабатывая формулы и последовательности алгоритмов развития, по которым можно было абсолютно точно определить, что ждёт человечество или каждого отдельного человека в будущем. Так им было вычислено число 317 – оно, как показывали вычисления Хлебникова, – равнялось количеству дней, разделявших в жизни Пушкина самые важные для него события. Позднее он применял это число и к другим событиям общеисторического значения, будучи абсолютно уверенным в его прогностической или футурологической универсальности.
В конце 1915 года Велимир Хлебников основал утопическое «Общество Председателей земного шара», состоявшее из 317 человек, произвольно внесённых им самим в список; это «Общество» являлось по его задумке правительством «Государства Времени». Помимо самого Хлебникова в число Председателей вошли Вячеслав Иванов, Давид Бурлюк, Сергей Маковский, Василий Каменский, Николай Асеев, Рюрик Ивнев, Дмитрий Петровский, Михаил Кузмин, Рабиндранат Тагор, Сергей Прокофьев, Александр Керенский, Герберт Уэллс и художница М. М. Синякова-Уречина. В этом списке можно было найти поэта Владимира Маяковского, художника Казимира Малевича, литературоведа и критика Осипа Брика, поэта Бориса Пастернака, лётчика Кузьмина. Посмертно в этот список был внесён двадцатилетний поэт Богдан Петрович Гордеев (псевдоним – Божидар), покончивший жизнь самоубийством в знак протеста против начавшейся Первой Мировой войны, самый талантливый и последовательный ученик Хлебникова.
В своём антивоенном манифесте «Труба Марсиан» (под марсианами понимались футуристы), появившемся летом 1916 года, Хлебников сформировал намерения правительства «Государства Времени». «Пусть Млечный Путь расколется на Млечный Путь изобретателей и Млечный Путь приобретателей… Пусть возрасты разделятся и живут отдельно… Право мировых союзов по возрасту. Развод возрастов, право отдельного бытия и делания… Мы зовём в страну, где говорят деревья, где научные союзы, похожие на волны, где весенние войска любви, где время цветёт как черёмуха и двигает как поршень, где зачеловек в переднике плотника пилит времена на доски и как токарь обращается с своим завтра. Вот почему изобретатели в полном сознании своей особой породы, других нравов и особого посольства отделяются от приобретателей в независимое государство времени (лишённое пространства) и ставят между собой и ими железные прутья. Будущее решит, кто очути(т)ся в зверинце, изобретатели или приобретатели, и кто будет грызть кочергу зубами».
«Труба марсиан» была напечатана в Харькове на деньги автора, в связи с чем Хлебникову пришлось съездить в этот город. Вообще-то, исследуя биографию Велимира Хлебникова, создаётся впечатление, будто передвижение в пространстве ему было намного комфортнее существования в каком-то одном, определённом месте. Трудно подсчитать, сколько десятков тысяч километров наездил этот тихий с виду, молодой человек за свою недолгую жизнь! Так как его родители жили в Астрахани, он туда к ним периодически приезжал. Но даже в Астрахани, у родителей он никогда не жил постоянно, всё время куда то ездил, совершая вояжи далеко от города в дельте Волги. А уж когда началась Первая Мировая война, и он, её принципиальный противник, лишённый чувства державного патриотизма и любви к современной ему России, принялся, как сейчас говорят, «уклоняться от службы в армии», его перемещения приняли калейдоскопический характер.
Война застала Виктора Владимировича Хлебникова двадцати восьми полных лет (призывной возраст) в Астрахани. Поскольку детей у него не было (как и семьи), тяжкими болезнями и недугами он не страдал, никаких отсрочек от службы он не имел, то была ему прямая дорога – в солдаты, на германский фронт! И Хлебников тут же переместился в Москву, оттуда – в Петроград, где, недолго прожив, отъехал в Шувалово, потом снова – в Астрахань. Из Астрахани Хлебников через Царицын едет в Москву, немного погодя заторопился в Петроград, а оттуда – в Куоккала, где в то время обитали футуристы, часто встречаясь у Чуковского или Репина. О своём пребывании в Куоккала Велимир в письме сообщал следующее: «Печатаю свои зимние работы. Имею множество неглубоких поверхностных знакомств, наметил дороги к дальнейшим задачам из области опытного (через опыт, а не умозрение) изучения времени. Таким я уйду в века – открывшим законы времени».
Шёл ему тридцатый год, и отношение к старшему поколению, неспособному адаптироваться к быстро меняющемуся времени, он уже неоднократно определил не только для себя, но и для окружающих через содержание своих манифестов и деклараций. Именно подобная позиция, позиция неприятия участия старого поколения в построении новой России, привела однажды к ссоре Велимира с Ильёй Репиным. Вероятнее всего, причиной ссоры изначально был принципиальный пацифизм Хлебникова, расцененный Репиным, как неуклюжее оправдание трусости и боязнь пролить свою кровь за Русь-матушку. Когда в разговоре речь зашла о мобилизации и постоянного её избегания Хлебниковым, то поневоле вспомнился генерал-лейтенант Александр Лукомский, отвечавший за мобилизацию в русской армии и много сделавший в борьбе с дезертирством. Дальше не трудно догадаться, чем всё закончилось. Хлебников об этом оставил запись: «Ссора с Репиным из-за Лукомского. “Я не могу больше оставаться в обществе людей прошлого и должен уйти”. Репин: “Пожалуйста, мы за вами не пойдём”».
Поэты России очень высоко ценили свой талант, своё поэтическое предназначение, чтобы безрассудно подвергать на войне этот дар случайным опасностям. Из огромной плеяды российских пиитов лишь двое ушли на Мировую войну добровольцами, воевали храбро, честно, имели ранения, как, впрочем, и награды: Николай Гумилёв и Бенедикт Лифшиц. Другие поэты призывного возраста в лучшем случае служили в санитарных командах и то только потому, что не смогли подчистую освободиться от какой-либо воинской принадлежности во время войны. Лишь Александр Блок служил во время войны в инженерных частях, да и то, как признавался он сам матери, его интересы того времени были «кушательные и лошадиные». Сергей Есенин не без хлопот со стороны почитателей, пользовавшихся влиянием в правящих кругах, служил санитаром в Царскосельском военно-санитарном поезде № 143 Её Императорского Величества Государыни императрицы Александры Фёдоровны. Часто выступал перед императрицей Александрой Фёдоровной и её дочерьми. Николай Клюев, вообще, присягу не принимал. Алексей Толстой был военным корреспондентом, в годы войны побывал во Франции и Англии, где с думской делегацией в ту пору находился и Корней Чуковский.
Война… На Первой Мировой войне погибло около 1,5 млн. россиян. Никто из поэтов на войне не погиб. Вот запись, сделанная тогдашним писателем, в последствие белоэмигрантом Борисом Лезеревским, несколько проливающая свет на отношение к поэтическому цеху, чьё мироощущение было пронизано пацифизмом. 25 августа 1915 года Лазаревский не без издевательства, но откровенно пишет: «Хлебников, конечно, дегенерат, но симпатичнее Маяковского. Ах, как было бы полезно для обоих футуристов опуститься в ряды войск!». Представляется, что подобным образом своё отношение к пацифистам выражали многие… Разругавшись с Репиным, Хлебников опять уехал в Астрахань, где и был призван в армию 8 апреля 1916 года. Для поэта служба в армии, пусть не действующей, пусть в резервном полку, была настоящей катастрофой, медленной казнью, избежать которую не представлялось никакой возможности. Хлебников, находясь в Царицыне в 93-м запасном пехотном полку, медленно деградировал, опускаясь до животного уровня. Вымирал…
Даже не во фронтовых условиях, даже в казарме, в глубоком тылу, недалеко от родителей, как мог не потерять человеческий облик человек, само отношение к жизни которого было совершенно не материальным, и уж тем более не прагматичным? Об образе жизни Хлебникова накануне его призыва на службу в армию Лиля Брик оставила позднее ряд воспоминаний. «У Хлебникова никогда не было ни копейки, одна смена белья, брюки рваные, вместо подушки наволочка, набитая рукописями. Где он жил – не знаю… Писал Хлебников постоянно и написанное запихивал в наволочку или терял. Когда уезжал в другой город… – наволочку оставлял где попало. Бурлюк ходил за ним и подбирал, но большинство рукописей всё-таки пропало. Корректуру за него всегда делал кто-нибудь, боялись дать ему в руки – обязательно всё перепишет наново, и так без конца. Читать свои вещи вслух он совсем не мог, ему делалось нестерпимо скучно, он начинал и в середине стихотворения способен был сказать и так далее… Я никогда не слыхала от него ни одного пустого слова, он никогда не врал и совсем не кривлялся, и я была совершенно убеждена, да и сейчас убеждена в его гениальности».
Тихий, неслышный, скромный, застенчивый и молчаливый Хлебников, тем не менее, прекрасно осознавал свой поэтический уровень и меру своего таланта. Он осознавал свою исключительность и не мог понять, почему многие, окружающие его, с этим не считаются, не выделяют его, не создают ему комфортных условий существования. Особенно подобная самооценка выявилась в начале военной службы. Армейский казарменный быт ещё больше спровоцировал в Хлебникове представление о своей исключительности. Вот, что писал он родным через месяц после призыва на военную службу: «Я в мягком плену у дикарей прошлых столетий. Писем давно не получаю. 1 посылку получил и 20 рублей. Больше ничего. 15 мая была комиссия, и меня по милости капитана Супротивного назначили в Казанский военный госпиталь. Но до сих пор я не отправлен. Я много раз задаю вопрос: произойдёт или не произойдёт убийство поэта, больше – короля поэтов, Аракчеевщиной? Очень скучно и глупо».
Уже в июне 1916 года, находясь в резервном полку в Царицыне, Хлебников пишет своему знакомому Кульбину, приват-доценту Военно-медицинской академии, письмо, представляющее собой истошный крик о помощи: «Я пишу вам из лазарета “чесоточной команды” (отделения кожных заболеваний). Здесь я временно освобождён от в той мере несвойственных мне занятий строем, что они кажутся казнью и утончённой пыткой, но положение моё остаётся тяжёлым и неопределённым. Я не говорю о том, что находясь среди 100 человек команды, больных кожными болезнями, которых никто не исследовал точно, можно заразиться всем, до проказы включительно. Пусть так. Но что дальше? Опять ад перевоплощения поэта в лишённое разума животное, с которым говорят языком конюхов, а в виде ласки так затягивают пояс на животе, упираясь в него коленом, что спирает дыхание… где я становлюсь точкой встречи лучей ненависти, потому что я другой – не толпа и не стадо, где на все доводы один ответ, что я ещё жив, а на войне истреблены целые поколения. Но разве одно зло – оправдание другого зла и их цепи? Я могу стать только штрафованным солдатом с будущим дисциплинарной роты. У поэта свой сложный ритм, вот почему особенно тяжела военная служба, навязывающая иго другого прерывного ряда точек возврата, исходящего из природы большинства, то есть земледельцев. Таким образом, побеждённый войной, я должен буду сломать свой ритм (участь Шевченко и др.) и замолчать как поэт. Это мне отнюдь не улыбается, и я буду продолжать кричать о спасательном круге к неизвестному на пароходе».
Д. Петровский, приехавший в Царицын навестить Хлебникова, сообщает о нём следующее: «Виктор Владимирович шёл ко мне через двор, запихивая что-то в рот и закрывая рот и ложку левой рукой. Обрадовался и так, не спросясь ни у кого из начальства, пошёл со мной. Я тоже обо всём этом позабыл, так я был потрясён его видом: оборванный, грязный, в каких-то ботфортах Петра Великого, с жалким выражением недавно прекрасного лица, обросшего и запущенного. Мне вспомнилось: Король в темнице… Я привёз много новых книг с его стихами, в том числе “Московские мастера”, “Четыре птицы” и пр. Он жадно на них набросился, лицо его преобразилось, это был опять прежний мастер Хлебников. Он решил, что теперь, когда я уеду, он время от времени будет снимать номер в гостинице, сидеть и читать, воображая, что он приехал как путешественник и на день остановился в этой гостинице, вполне беззаботный… Ещё раз в эту неделю видел я Хлебникова блещущим всем остроумием и весёлостью, когда им сочинялась эта лекция, и я с его слов набрасывал её конспект. Сколько раз мы съезжали в сторону от темы, и было необычайно интересно следить за ним и толкать его дальше и глубже». Тогдашний приезд Петровского в Царицын ознаменовался тем, что он с Татлиным устроил совместное выступление, на котором был прочитан антивоенный доклад «Чугунные крылья», написанный Хлебниковым.
Кульбин, к помощи которого Хлебников обращался, прислал в ответ письмо, в котором он засвидетельствовал «чрезвычайную неустойчивость нервной системы» и «состояние психики, которое никоим образом не признаётся врачами нормальной». На основании этого диагноза, царицынское начальство отправляет Хлебникова на обследование в астраханскую больницу. Там он смог во время обследования жить дома у родителей. Пока ожидалось решение комиссии, он ещё мог бороться с депрессией, пребывая большую часть времени в окружении матери и отца. В конце сентября 1916 года он написал Матюшину: «Я ещё на свободе пока. Дальше не знаю».
А ведь всего-то за два года до описанных событий, когда солдатская лямка не довлела над психикой, и можно было безнаказанно эпатировать публику любыми декларациями, противными «общественному вкусу», Хлебников писал Василию Каменскому, смело и задиристо, словно его пытался убедить, будто написанное – истина! «А вообще – мы ребята добродушные: вероисповеданье для нас не больше, чем воротнички (отложные, прямые, остро загнутые, косые). Или с рогами или без рог родился зверёныш: с рогами козлёнок, без рог телёнок, а всё годится – пущай себе живёт (не замай). Сословия мы признаём только два – сословие “мы” и наши проклятые враги… Мы – новый род люд-лучей. Пришли озарить вселенную. Мы непобедимы». В форме солдата резервного полка, ни разу не услышав выстрелов полевых орудий, Хлебников провёл на берегах Нижней Волги меньше года. С крушением самодержавия в феврале 1917 года служба его закончилась.
А кто же тогда, извините за вопрос, должен был, по мнению Хлебникова, воевать? Кто предназначен был стать пушечным мясом, кормом для окопных вшей, отдавать свои жизни за родину, оставлять семьи без кормильца, мучится в концлагерях неприятеля, стать обузой для близких, вернувшись домой инвалидом; кто обезопасить должен был самобытную культуру России, с винтовкой в руках идя в атаку на неприятеля? Хлебников считал, что это удел тех, кто не относится к сословию «Мы», то есть, все не футуристы-будетляне. Кто держится за старое. А кто консервативнее всех в России? Конечно, крестьяне. Хлебников в своём письме без обиняков называет земледельцев своими врагами, толпой, большинством, предназначенным для всего того, что могло убить в Хлебникове поэта, «короля поэтов». Их удел воевать и погибать, а Хлебникова – писать антивоенные доклады.
«Российский Диоген», каковым, по сути, являлся Хлебников, был вне социума, на инстинктивном уровне дистанцируясь от общественных обязанностей, живя, словно не замечая, вообще, какого-либо быта, денег, собственности, производственно-экономических отношений, семейных структур. Создаётся впечатление, что ему совершенно неизвестны были слово и понятие «Надо». Гипертрофированный интроверт, убеждённый в том, что он «король поэтов» и «Председатель земного шара», не подвергавший сомнению своё право поэта на «личный язык» – заумь, лишь от того, что творец индивидуален! Хлебников – Диоген начала XX века! Тот тоже, когда Афины готовились к отражению македонских войск, не приложил никаких усилий для защиты своего отечества, потому что полагал, будто для «гражданина мира» не годится заниматься муравьиной вознёй.
От службы в армии Хлебникова освободила Февральская революция 1917 года. Покинув свою часть, Велимир отправился в Петроград, туда, где градус социального кипения готов был взорвать котёл старой жизни. На трупах ретроградов и руинах консерватизма следовало возвести прекрасный дворец новой жизни, и Хлебников, как представитель заказчика, торопился принять участие в наблюдении за строительством. Однако в Твери он был задержан и чуть было не отдан под трибунал, как дезертир, в военное время самовольно оставивший военную часть. После недолгих проволочек ему удалось на законных основаниях оставить родину Афанасия Никитина и продолжить передвижение к столице. Отношение его к революции было до смешного наивным: духовный максимализм в его взглядах неестественно сочетался с политическим инфантилизмом, а субъективная революционность – с иллюзорным представлением о характере и задачах революции. Встретившая его в Петрограде Нина Коган, чуть позже – постановщик в Витебске «Супрематического балета», так описывала Хлебникова в дни лета 1917 года: «…был сравнительно в спокойном состоянии, освобождён от отбывания воинской повинности, хотя одет был в серой шинели и солдатском обмундировке. Ноги обуты в лапти. Весь костюм запылен, измят, особенно фуражка. На ней он писал карандашом за отсутствием записной книжки. Остался в памяти ответ на мой вопрос: “Каждый ли поэт может написать по-настоящему хорошие стихи?” – “Стихи, – сказал он задумчиво, – это всё равно, что путешествие, нужно быть там, где до сих пор ещё никто не был”».
Время вокруг Хлебникова взрывалось убийственными фугасами, имевшими, к сожалению, внешнюю привлекательность фейерверков. Время-волк, пожиравшее не только людей, но и тысячелетнюю культуру, многовековую российскую цивилизацию, было обряжено в овечью шкуру, что дезориентировало очень многих проницательных и прагматичных людей – что уж говорить о Хлебникове, человеке живущим идеями и химерами, ничего не имевшими с материальной стороной бытия. В один огромный праздник перехода к новой жизни превратился для Хлебникова период его пребывания в Петрограде в 1917 году. Он весь светился от переполнявших его эмоций: вот, вот оно, предсказанное им пять лет назад; он дожил до торжества своего пророчества, он примет участие в строительстве новой жизни, отвечающей требованиям нового времени. И необходимо подключить к этому великому деланию других, находившихся на тот момент неподалёку, председателей земного шара, пусть продуктом совместного труда гениев станет Мир, какого ещё не знало человечество.
Одна голова хорошо, а две лучше. Лишняя пара рук не помешает. Совместными усилиями легче будет сбросить с гондолы поднимающегося к небесам аэростата балласт старой жизни. Кто из председателей, занесённых им самим в список из 317 человек, был в те дни в Петрограде? Не так уж и много… Среди них и Керенский. Очарованный предреволюционной либеральной деятельностью известного адвоката, Хлебников ничтоже сумняшеся занёс Александра Фёдоровича в свой список председателей. Но уже через два месяца, в апреле 1917 года, как и другой архитектор будущего, он разразился то ли декларацией, то ли манифестом (чуть не вырвалось – «Апрельскими тезисами), то ли воззванием председателей земного шара: «Мы говорим, что не признаём господ, именующих себя государствами, правительствами, отечествами и прочими торговыми домами, книгоиздательствами, пристроившими торгашеские мельницы своего благополучия к трёхлетнему водопаду потоков вашего пива – и нашей крови выделки 1917 с кроваво-красной волной. Дырявой рогожей слов о смертной казни вы завесили глаза Войны, с родиной на устах и уставом военно-полевых судов».
От либерализма до диктатуры, как известно, один шаг. Ещё меньшее расстояние порой приходится преодолевать либералу, чтобы стать диктатором. Керенский уже находился на этом пути. И не просто Керенский, а один из председателей земного шара! Это было расценено, как пощёчина тем, кто сам привык отвешивать пощёчины… общественному вкусу. Хлебников и другие председатели решили в накладе не оставаться. Они встречались, обсуждали ситуацию, решили… Вот что написал об этом сам Хлебников: «В Петрограде мы вместе встречались. Я, Петников, Петровский, Лурье, иногда забегал Ивнев и другие председатели. В эти дни странной гордостью звучало слово “большевичка”, и скоро стало ясно, что сумерки “сегодня” будут прорезаны выстрелами. Дмитрий Петровский, в чёрной громадной папахе, с исхудалым прозрачным лицом, улыбался загадочно: “Чуешь?– Шо воно диеться. Ни як в толк не возьму!” – говорил он и загадочно набивал трубку с таким видом, который ясно говорил, что дальше не то ещё будет. Он был настроен зловеще. Кто-то из трёх должен был пойти в Зимний дворец и дать пощёчину Керенскому».
Автор «Апрельских тезисов» не скатывался до уровня подобных мелкобуржуазных разбирательств и выяснений отношений, он, наверное, вообще, не видел смысла в мордобое, особенно в таком картинном и театральном, какой намеревался поставить Хлебников с труппой председателей земного шара на подмостках Зимнего. И поскольку мы давно уже знаем, кто победил в соревновании мироустроителей, поражение Велимира и победа Ленина объясняются полным пренебрежением первого к политическому прагматизму, социологии, социопсихологии и политэкономии. И возведением целесообразности в догму, доведение культа прагматизма до уровня цинизма – второго. Некоторые возразят: Хлебников, дескать, был поэтом и личной власти не добивался, она ему, вообще, была непонятна, противопоказана, чужда. Да, так и есть, Хлебников и власть – понятия равнозначные по определению противоположностей, как, например дьявол и ладан. Но и Хлебников не устояв, подвергся искушению, попытавшись (и довольно сознательно, напористо) вмешаться в ход событий, накатывавших на Россию в 1917 году, как приливная волна. Вот, что излагал он в обращении к рабочим:
«Мы – особый вид оружия. Товарищи рабочие, не сетуйте, что мы идём особой дорогой к общей цели. У каждого рода оружия свой строй и свои законы… Мы рабочие-зодчие (социал-зодчие)».
Из этого текста совершенно ясно, что в 1917 году Хлебников стал заложником собственных иллюзий и химер, поражённый к тому же, как определили бы в конце XX века, стокгольмским синдромом. Человек, не имевший о реальной жизни ни малейшего представления (потому, что не замечал её, как не замечает отношений в семье летающая по комнате пчела), тем не менее искренно полагал, что только такие как он, представители творческой богемы, могут быть застрельщиками революции, итогом которой станет создание государства времени. А рабочие… – пусть извинят его и ему подобных за то, что лишили их возможности рулить в нужном направлении.
И ещё… Самое удивительное из биографии Хлебникова того времени. От имени председателей земного шара Хлебников направляет письмо в Мариинский дворец. Письмо датировано 23 октября (5 ноября по григорианскому стилю – за двое суток до знаковых событий) 1917 года. Человек, никоим образом не связанный с партией большевиков, не имевший ни малейшего представления об их планах по захвату власти, пишет Временному правительству: «Правительство Земного шара постановило: считать Временное правительство временно не существующим». А через двое суток произошёл исторический залп Авроры… Однако почему Хлебников полагал Временное правительство временно не существующим? У него были основания полагать, что его время ещё вернётся? А если были, то когда это время должно было придти? Ответить на эти вопросы теперь невозможно…
Хотя… Пришедшее после 1991 года к власти в России либеральное правительство Ельцина немногим отличалось от правительства Временного. Вот только не расчистило дорогу политической диктатуре монопартийного тоталитаризма. А так – абсолютная адекватность признаков…
Приход большевиков к власти Хлебников встретил в Москве, разгуливая с Дмитрием Петровским по районам, подверженным артиллерийскому обстрелу. Абсолютная неадекватность происходящему, какой-то потусторонний интерес к жертвам боёв (о чём Петровский оставил свидетельства), наглядно подтверждают практически физическую отстранённость Хлебникова от реалий социального процесса, неспособность его заглянуть чуть глубже собственных фантазий и заданных самому себе представлений о том, как и когда должно в жизни России произойти то или иное… В принципе, он был не уникальным «чудаком», представлявшим, что окружающий мир должен соответствовать его соображениям, мечтам, грёзам и галлюцинациям. История земной цивилизации знает много подобных теоретиков, не любивших людей, но радевших о человечестве, и сильнее всего обожавших собственную неординарную персону, до поры не сомневаясь, что только от неё зависит будущее. Но когда штурвал происходящего оказывался в руках политических прагматиков, теоретики и фантазёры отшвыривались за борт, как случайный мусор на палубе во время аврала. И тогда с последним возгласом: «Караул, нас не поняли!!!», в последние десятые доли секунды к жертвам собственных умопостроений приходило горькое понимание того, что не от них зависит будущее…
А сколько прожжённых политиканов, прагматичного жулья и аферистов международного класса, съевших собаку на всевозможных подлогах, интригах и закулисных играх, роковым образом ошиблись в природе большевистской власти… Одни думали, что новая власть дольше двух месяцев не продержится, другие полагали большевиков за стажёров от политики, которым понадобятся наставники (они имели ввиду самих себя в этой роли), а третьи не сомневались, что при любом политическом режиме они будут востребованы, а, значит, и процветать. Роковым образом обманулись все! Что уж говорить о таких, как Хлебников. Ведь кто в реальности делал революцию? Те, для которых она была средством достижения цели – власти! Для кого не существовало моральных, нравственных и этических барьеров, сдерживавших стремление уничтожить не два, так пять-десять миллионов человеческих жизней, вставших на пути к всё той же вожделенной власти. Их ближайшее окружение и соратники, не сомневавшиеся, что и им перепадут крохи властных полномочий с господского стола. Огромные массы обманутых и соблазнённых лукавыми призывами к социальному равенству и имущественной справедливости. И, конечно, те, кто инвестировал средства в эту самую революцию, оставаясь всё время в тени и вдали от схватки, ничуть не сомневаясь в получении процентов от вложенного капитала. Хлебниковых в их среде не было! Они были лишними! Правда, понимание этого пришло не сразу ни к Хлебниковым, ни к тем, кто делал революцию.
Разумеется, перед Хлебниковым, как и перед многими другими поэтами-бунтарями, поэтами-реформаторами от футуризма, не стоял вопрос о принятии или непринятии революции. Почему? Потому что это был их шанс стать официальными рупорами революции, то есть быстрого перехода от старого мира к новому, которого они, как им представлялось, были провозвестниками. История ничему их не учила, было такое ощущение, что печальные судьбы совестливых идеалистов, пошедших вслед за предыдущими революциями, их минует. Наверное, они всё-таки знали историю. Но уверены также были, что история, это багаж прошлого, а с ним следует раз и навсегда расстаться, иначе нового мира не построить. «Кто не помнит своего прошлого, обречён повторять его вновь» – афоризм Сантаяны, кстати, убеждённого противника демократии, напрямую относился к судьбам таких провозвестников как Хлебников, Маяковский и многих, многих других, долго ли, коротко ли прошагавших под знамёнами революции. «Так как они сеяли ветер, то и пожнут бурю…» (Осия 8:7) – бурю, жертвами которой стали и они сами.
Как выяснилось позже, в Москву в конце 1917 года Хлебников приехал вместе с Каменским и Давидом Бурлюком по приглашению известного булочника Филиппова, собиравшегося привлечь друзей-футуристов для редактирования художественного журнала. Дмитрий Петровский вспоминал об этом в том плане, что Хлебников как раз в означенное время говорил ему, что будто Филиппов заказал ему к написанию какой-то роман. Какой роман мог предложить к написанию Дмитрий Дмитриевич Филиппов, когда его предприятия были национализированы сразу после событий октября 1917 года, остаётся до сих пор невыясненным. Сдаётся, что Хлебников сказал об этом товарищу только лишь за тем, чтобы тот не докучал ему укорами о неустроенной жизни. А укорять то было за что. Вот, например, воспоминания сестры поэта Веры Владимировны, которую никак не заподозришь в очернении образа своего брата. «Меня в Москве пригласили быть редактором одного журнала. Я согласился, получил аванс на расходы: кошелёк, туго набитый деньгами; вышел с ним на улицу, прошёл немного и раздумал… вернулся обратно и отдал кошелёк, отказавшись от должности редактора…». «Это слишком меня связывало» – добавил он задумчиво. Здесь Вера Владимировна цитирует рассказ своего брата о событиях в Москве, связанных с редактированием журнала, об отношении брата к обычной, ежедневной работе, приносящей заработок и возможность существовать, не зная нужды. Однако именно это интересовало брата меньше всего. Его пугало, что «за суматохой дел» он утратит возможность, а потом и способность творить. А творить он был готов в любых условиях, назвать которые человеческими не повернётся язык.
После октябрьских боёв в Москве Хлебников уезжает к родителям в Астрахань и живёт там несколько месяцев, а возвращается в Москву только весной 1918 года. Один московский врач предоставил ему возможность жить и столоваться в его доме, но постоянные попытки хозяйки направить жизнь поэта по обывательскому руслу, бросить постоянные разъезды и поступить на службу, вынудили Хлебникова вновь отправиться в странствия. На этот раз объектом объезда стало Поволжье. Убеждённость в том, что у него особый путь в жизни, не напоминающий жизнь устроенную, гарантирующую семью и достаток, сочеталась у Хлебникова с откровенной беспомощностью, враждебностью к обывательскому быту и наивным отношением к окружающей действительности. При этом он никогда не жаловался на житейские неудобства и голод, а, как это бывало не раз, бросал место жительства и перебирался в другие края. И, что хотелось бы отметить особо, не был при всём том пессимистом, никогда не придавался унынию. Не прекращающаяся работа мысли была для него лучшим жизненным стимулом, той отдушиной, через которую он дышал горним воздухом.
Но до Астрахани в тот раз Хлебникову добраться не удалось – всё-таки Гражданская война не способствовала движению транспорта по графику. И он вынужден был остановиться в Казани. Там он встречает Спасского, и вот как Спасский описал их случайную встречу. «Закурили и, сытые, гордо вышли на пристань. Город лежал в верстах в двух от реки… “Что, если пуститься пешком?” – “Конечно, – ответил Хлебников. – Только лапти нужны. Мы можем продавать папиросы. Я сегодня думал об этом. Будем читать на улицах стихи. За это нас будут кормить”, – заблуждаясь и представляя мир более добрым, строил предположения Хлебников». Из Казани Хлебников вернулся в Нижний Новгород, где опубликовал несколько стихотворений и принял участие в альманахе «Без муз». Из Нижнего Новгорода он перебрался в Харьков, где из-за нужды во всём и голода превратился в классического оборванца, каким он запомнился тем, с кем он общался в те годы.
Кроме неприятностей бытовых (которых, кстати, он словно бы и не замечал вовсе) последовали неприятности, не заметить которые было невозможно даже ему. В 1919 году белые, захватив Харьков, приняли странного вида поэта за шпиона, арестовали, а потом перевели в психиатрическую больницу, где он пребывал до тех пор, пока войска Красной Армии не изгнали деникинские войска из города. Советская власть обеспечила Хлебникова работой, а, значит, и куском хлеба. С голода поэт не умирал, но в бытовом отношении не изменилось ничего – он продолжал вести полурастительный образ жизни, ничуть при этом не ощущая какой-либо ущербности от этого. Вот воспоминания современника о пребывании Хлебникова в Харькове. «Жил (Хлебников) около Епархиальной улицы в одноэтажном флигеле во дворе. Окна… только на террасу. Всегда темно. Стол завален рукописями. Кровать без подушки, белья. Служил в Главполитпросвете, питался пайком. Часть пайка выменивал где-то на обеды. Караваи хлеба стояли до следующего получения пайка (10-15 дней), черствели; пища кроме обедов – хлеб, сахар, чай. Одежды никакой – обношенная красноармейская; добавления пробовали мастерить из занавесок. Мало тяготился. Из пищи единственное желание – фрукты. Работа… мало клеилась. Хотел перевода в агитационный поезд. Потом всё упорнее стал говорить об Астрахани, Персии.
Продолжал исторические сочетания с числами. Метод – доставался энциклопедический словарь, даты великих людей, тут же всевозможные сочетания на обрывках. Но больше всего мечтал о формуле зависимости из области астрономии, формула эта должна была связать астрономические явления со словом, алфавитом, происхождением языков (позже один видал в Москве – говорил, что в Персии формула найдена). Думал о скрытом значении букв (звуков речи), имел тогда несколько стихов, которые были посвящены этому. Думал о создании международного языка именно на этих основах, мечтал о специальной лаборатории (кто-то обещал в Царском селе (?) для этой цели. Из стихов в то время писался «Ладомир»… Из рукописей того времени, кроме стихов о звуках речи, помню «Стенька Разин»… читается слева направо и наоборот (палиндром)… дорожил своими предсказаниями о 1917 годе. Очень высоко, на первое место, ставил Каменского. Высоко ставил Маяковского. Ценил Асеева, Есенина. Холодно говорил о Пастернаке… Восторженно отзывался о коммунизме. Придя с собрания, говорил, что оно напоминает ему храм, новую религию. Говорил о желании записаться в партию.
Был несколько мнителен. Говорил, что многие пользуются, берут рукописи, идеи. Говорил о печатании многого без согласия… Часто вспоминал хорошо о сумасшедшем доме. Перед отъездом хотел идти туда прощаться… Жил одиноко. Посещений не любил. Заходили – Петников, Перцев, Ермилов (художник, издававший «Ладомир»). Уехал, билет дали в Главполитпросвете до какой-то промежуточной станции на Юг. Мечтал о Юге, Персии. В Москву не хотел. Когда уезжал, не имел с собой ничего, остаток последней получки жалованья».
Во время пребывания поэта в Харькове, случилось событие, о котором упоминают все биографы Хлебникова. И не только его. Потому что речь идёт о том, как Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф организовали в Харькове избрание Хлебникова председателем земного шара. А у Есенина и Мариенгофа тоже есть свои биографы. Следует заметить, что к этому времени Хлебников уже отошёл от футуризма, самостоятельно определяя для себя новые поэтические методы и формы. Что уж говорить об его отдалённости от других направлений: акмеизма, имажинизма, постсимволизма и других более мелких школ и направлений. Правда, при всей этой отдалённости, Хлебников не утратил хорошего отношения к самим поэтам этих направлений. К Есенину, например. И, тем не менее, ситуацию с «избранием» никак иначе, как абсурдной, циничной и издевательской по отношению к Хлебникову не назовёшь. Велимир, жизненно наивный и беззащитный, тем не менее, абсолютно суверенный в выборе путей деятельности, её форм и пристрастий или симпатий, вынужден был из одного только уважения к организаторам лицедействовать на публике, чтобы таким образом соответствовать буржуазно-богемным представителям имажинизма (Есенина и Мариангофа) об эпохальности и значимости организованного ими мероприятия.
«Неделю спустя перед тысячеглазым залом совершается ритуал. Хлебников в холщовой рясе, босой и со скрещёнными на груди руками выслушивает читаемые Есениным и мною акафисты, посвящающие его в “председатели”. После каждого четверостишия, как условлено, он произносит: “Верую”». Мариенгоф, описывая эту сцену, ничуть не смущается тем, что для читателей его мемуара, всё выглядит, как откровенное издевательство над странным, но беззащитным Хлебниковым: Хлебников для Мариенгофа – шут гороховый. И понятно, почему для Велимира, например, ближе и понятнее были Асеев и Маяковский – они, как и он, тяготясь канонами футуризма, искали каждый свою колею, даже на фоне экстремистов из Пролеткульта выглядели чуть ли не классиками академизма. У них было общим чувство независимости в творчестве, неуспокоенности, и они никогда не опускались до унизительных насмешек над своими конкурентами по поэтическому цеху, не говоря уже о друзьях. Мариенгоф – другое. Потомок остзейских дворян, воинственный безбожник, он всегда стремился быть в авангарде перемен, не гнушаясь при этом своего рода интеллектуальной фрондой, издавая за рубежом враждебные пролетарской идеологии произведения, романы «Циники» и «Бритый человек». Чуть позже, заметив, что подобные шалости могут реально отразиться на его материальном положении и социальном статусе в худшую сторону, Мариенгоф истово каялся в содеянном.
Маяковский и Асеев принимали Хлебникова таким, каким он был, не ёрничая над ним, не упрекая в социальной и бытовой беспомощности, а делая единственное, что могло ему помочь – занимались изданием его произведений. Что ещё можно было сделать для человека, всерьёз собравшегося в Персию, и чуть было не вступившего в РКП(б)? Путешествие в Закавказье и Персию спасли Хлебникова от нападок со стороны Пролеткульта. Но не только это. Как раз тогда, когда в Харькове происходило описанное выше «избрание» поэта председателем земного шара, в этом городе внезапно от сыпного тифа в возрасте 33 лет скончался один из самых радикальных идеологов пролетарской культуры Павел Карлович Бессалько. Эта фамилия, так же, как и её носитель, теперь благополучно забыты, поэтому о Бессалько несколько характеризующих его фраз.
«Если кто обеспокоен тем, что пролетарские творцы не стараются заполнить пустоту, которая отделяет творчество новое от старого, мы скажем – тем лучше, не нужно преемственной связи». «Вы разве не чувствуете, что классическая школа доживает свои последние дни? Прощайте, Горации. Рабочие поэты, писатели образовывают свои общества… не нужно преемственной связи». А вот ещё: «С той поры, как красноармеец вернётся с войны, с той поры, как рабочий и крестьянин победят голод, начнётся расцвет нашей культуры, нашего искусства. В нашу жизнь и в вашу смерть мы верим непоколебимо». Вторая цитата приведена из обращения Бессалько к апологетам буржуазной культуры. Так кто он такой, радикальный уничтожитель всего ранее созданного россиянами в области культуры, какими знаниями и каким опытом обладал он, чтобы делать подобные заявления?
Родился Павел Карлович Бессалько в 1887 году в Екатеринославе (ныне – Днепропетровск), в семье грузчика. С большим трудом ему удалось закончить два класса церковно-приходской школы, после чего он поступил учеником в слесарный цех железнодорожных мастерских. А было ему в ту пору 15 лет. Естественно, принял участие в революционном движении 1905 – 1907 годов, несколько раз арестовывался, эмигрировал. Во Франции работал слесарем, случайно, в одном русском собрании увидел Луначарского, что и решило выбор его последующей жизнедеятельности. Вернувшись в Россию после Февральской революции 1917 года, стал одним из самых активных проводников в жизнь идей и принципов пролетарской культуры. Отмечая произведения Бессалько, проникнутые враждой и презрением ко всему не-пролетарскому, Луначарский выделял в его творчестве господствующий и довлеющий над формой и содержанием императив: «…упоённая влюблённость в свой собственный класс». В своих произведениях Павел Карлович не дифференцировал крестьянство, изображая его сплошной реакционной массой. При этом он не уставал декларировать, что пролетарским писателем может быть признан только тот, кто является рабочим по происхождению. Никто из современных ему литераторов, чьё творчество считается золотым фондом отечественной литературы, не соответствовали подобным строгим требованиям. И уж, конечно, Хлебников.
Конечно, не страх перед бессальковскими перунами гнал Хлебникова на юг: в поисках универсальной формулы, связывающей астрономические явления с генезисом языка, он давно уже собирался в Азербайджан (пер. с персидского – «собирающий огонь») и Персию, родину зороастризма, в котором маги (жрецы-священнослужители) и неугасимые огни являлись главными носителями забытых знаний и главными сакральными атрибутами. Дорога туда была долгой, трудно и опасной – Гражданская война ещё продолжалась, а Закавказье находилось в руках суверенных буржуазных правительств трёх государств. Но неприхотливого Хлебникова, совершенно не отвечавшего представлениям об образе диверсанта или иностранного провокатора, остановить подобные «мелочи» не могли. С упорством Колумба и убеждённостью Галилея он изыскивал верные возможности пробраться в южные страны.
Пока же Хлебников продолжает заниматься литературной деятельностью, пишет статью «О современной поэзии». Статья эта отображает взгляды автора на современную отечественную поэзию и, собственно, на самих поэтов. Велимир положительно отзывается о творчестве Асеева и Петникова, но особенно выделяет творчество Алексея Капитоновича Гастева (1882-1939 гг.), «космизм» которого пронизан абстрактным пафосом коллективизма, стихи построены по подобию монументальности верлибров Уолта Уитмена, что дало основание Хлебникову назвать Гастева «Соборный художник труда». Один из идеологов Пролеткульта, Гастев не без помощи этой организации опубликовал в 1918 году сборник стихов «Поэзия рабочего удара», выдержавший за восемь последующих лет шесть переизданий. Вот отрывок из рецензии Хлебникова на этот сборник. «Этот обломок рабочего пожара, взятого в его чистой сущности, это не ты и не он, а твёрдое “я” пожара рабочей свободы, это заводской гудок, протягивающий руку из пламени, чтобы снять венок с головы усталого Пушкина – чугунные листья, расплавленные в огненной руке». К слову сказать, это были последние стихи Гастева. Позже он писал только прозу, всевозможные начальствующие циркуляры (будучи председателем Всесоюзного комитета по стандартизации и руководителем Центрального института труда), а в 1939 году – расстрелян как враг народа.
«Рабочий пожар», «рука из пламени», «расплавленные в огненной руке» – даже рецензия на творчество Гастева пронизана теми же сакральными атрибутами зороастризма, среди которых одним из главных являлся культ поклонения огню. И как было не поддаться искушению при сопоставлении двух огненных стихий: культовой и социальной, если существовала возможность через прикосновение к астрологическому опыту жрецов огня, найти ту самую заветную формулу, что раскрывает законы времени, а, значит, раскрывает и будущее! Что творилось в душе и голове Хлебникова накануне поездки в Закавказье, трудно представить, но можно предположить, что он считал не только дни, но и часы до отъезда. 22 августа 1920 года он получает удостоверение на поезду в Баку, в начале сентября покидает Харьков и в конце того же месяца принимает участие в Первой кавказско-донецкой конференции Пролеткульта в Армавире. В это же время в Ростове-на-Дону была осуществлена постановка пьесы Хлебникова «Ошибка смерти». 28 апреля 1920 года части 11-ой армии РККА вошли в Баку. Путь в столицу Азербайджана для Хлебникова был открыт, и в ноябре того же года он прибыл в Баку. Татьяна Вечорка (настоящее имя Татьяна Толстая, урождённая Ефимова 1892-1965 гг.), русская поэтесса, активный сотрудник Кавроста, сопредседатель местного «Цеха поэтов», автор сборника стихов «Беспомощная нежность», так впоследствии описала Хлебникова в своих воспоминаниях:
«Вскоре пожаловал Хлебников, с толстой бухгалтерской книгой подмышкой и недоеденным ломтём чёрного хлеба в другой руке. Видом он был нелеп, но скульптурен. Высокий, с громадной головой в рыжеватых, заношенных волосах; с плеч – простёганный ватник хаки, с тесёмками вместо пуговиц; на длинных ногах – разматывающиеся обмотки. Оборванный, недоодетый, он казался дезертиром… Помню только: “От утра и до ночи Врангель вяжет онучи” (Единственное, что вспомнила Вечорка о созданных Хлебниковым подписях к рисункам в Кавроста). … отдав все подписи, раскрыл свой гроссбух, исписанный почти наполовину, и стал его продолжать, – не то стихи, не то выкладки чисел и комментарии к ним». А вот ещё одно воспоминание о том времени, когда Хлебников находился в Баку. «Одеяла у него не было, и не было подушки… Впрочем, у него вообще ничего не было. Были только рукописи. С мужской половиной своих сотоварищей по службе он не сходился. К женщинам относился доверчивее. Те с ним тоже были проще и теплее. Охотно разговаривал, улыбался и даже среди работы царапал экспромты…».
Весной 1921 года Хлебников отправился в Иран, будучи зачислен лектором в Иранскую революционную армию. Прибыл в Иран 14 апреля 1921 года и находился там всё лето. К этому времени, как вспоминает ещё один очевидец тех событий: «…Хлебников успел “загнать” на базаре свой сюртук, в котором он приехал из Баку. Поэтому, оставшись без сюртука, без шапки, в мешковой рубахе и таких же штанах на голое тело, без сапог, он имел вид оборванца-бедняка. Однако длинные волосы, одухотворённость лица и вообще весь облик человека “не от мира сего” привели к тому, что иранцы дали ему кличку “дервиша”».
Следует, видимо, приоткрыть завесу умолчания причин пребывания частей Красной Армии в Иране, повешенную перед читателями во времена советской власти. Захват 11-ой армией Азербайджана вынудил белогвардейцев отвести свой Каспийский флот в иранский порт Энзели под прикрытие флота и сухопутных частей Великобритании. В мае 1920 года сухопутные части РККА и Каспийская флотилия выдвинулись к Энзели. После непродолжительной бомбардировки и блокирования города с суши, частям РККА удалось добиться капитуляции британских войск. Белогвардейцы вырвались из окружения, отплыв из порта через Энзелинский залив. «Приз», доставшийся победителям, был более чем весомым: около 30 боевых кораблей, 50 пушек, 100 000 снарядов при том, что за всю операцию погиб один красноармеец и десять были ранены. Спланировали и осуществили эту блестящую операцию Киров, Орджоникидзе и Раскольников. Всё бывшее имущество русских торговых предприятий в Энзели Советская Россия безвозмездно передала правительству Ирана.
Сразу же, как только бывшая белогвардейская эскадра была переправлена в Баку, в Гиляне, провинции Ирана, находящейся в непосредственной близости к Энзели, «по странному стечению обстоятельств» вспыхнуло восстание, в результате которого к власти в провинции пришли националисты социалистического направления. Была провозглашена советская республика, дважды вооружённые силы которой безуспешно пытались захватить Тегеран. Правительство Советской России официально обязалось не вмешиваться во внутренние дела Гилянской советской республики, чуть позже названной социалистической. Но это не значило, что соединения РККА не будут вести военных действий против армии Ирана. И они такие действия вели рука об руку с войсками братской Красной Армией Гиляна. Вот почему гилянские сепаратисты дважды замахивались на столицу Ирана. Именно поэтому в руководстве Компартии Гиляна, в её ЦК находился известный авантюрист, левый эсер, позже – большевик Яков Блюмкин. Благодаря закулисной деятельности Блюмкина из руководства республики и компартии были удалены умеренные социалисты, к власти в партии и государстве пришли радикальные коммунисты.
Вот в такой непростой политической и военной обстановке находился «ограниченный контингент советских войск» в Гиляне, и в него, на должность лектора отдела Культпросвета был назначен Хлебников. Обязанностей у него не было практически никаких, и он предавался возможным и доступным в той обстановке удовольствиям: часами купался в море и вместе с художником Доброковским лакомился ухой из сомов. Но Гилянская Красная Армия совместно с братской РККА вновь затеяла поход на Тегеран, колонна красноармейцев выдвинулась к столице и начался второй безрезультатный поход. Замена одних командующих другими, измена третьих – результат интриг Блюмкина – Красным Армиям пришлось отступить от Тегерана и началось возвращение в Баку вдоль береговой линии юго-западного побережья Каспийского моря. Таким образом пребывание Хлебникова в Иране не было продолжительным, но для него самого полным впечатлений, вдохновения и творческой деятельности. Потому что он всё время думал, сочинял и записывал на клочках бумаги результаты своей мыслительной деятельности.
Иран Хлебников представлял себе «колыбелью древней арийской культуры»; влюблённый в неё, Велимир противопоставлял эту материнскую культуру современной ему культуре буржуазной Западной Европы. И это противопоставление было выражено ещё в первом периоде его творчества. И вот он попадает на место! Туда, где когда-то только начинали вызревать зёрна, позже давшие начало цветению великой индо-европейской общности. Здесь он прикоснулся к истокам того паводка, что когда-то затопил Европу несколькими миграционными волнами. И он принялся жадно впитывать то, что арийцы со временем растеряли, тысячелетиями передвигаясь по просторам Евразии, то, что оказалось «затёртым» инкорпорированным этнокультурным субстратом, то, что по его представлениям способствовало бы созданию некоей формулы, отображающей прямую взаимную зависимость времени и языка, что в конце концов позволило бы предсказывать, вычислять, планировать будущее.
В Иране Хлебников чувствовал себя естественнее, чем в любом другом месте, чем в какой-либо иной обстановке. И хотя существование его комфортным назвать не повернулся бы язык, а переносимые вместе с красноармейцами все тяготы похода сломили бы и более физически сильного человека, Хлебников ни на что не жаловался, потому что внешние атрибуты бытия угнетали его лишь в тех случаях, когда он был лишён возможности заниматься тем, чем хотелось. Как, например, это происходило с ним во время службы в Царицыне в резервном полку, где он буквально умирал, оторванный от мира, в котором ему думалось и работалось. И вот, именно в Иране Хлебников на практике осуществил свободный от условностей цивилизации образ жизни, образ жизни, к которому он всегда стремился. Он стал вести образ жизни странствующего дервиша, каковым изобразил себя в автобиографической поэме «Труба Гуль-муллы», имеющей и другое название «Тиран без Тэ».
Многие исследователи творчества Хлебникова сходятся на том, что «Тэ» в его «звёздном языке» означает остановку движения и уничтожение луча жизни. С этой точки зрения «Тиран без Тэ» не просто Иран, а Иран, обретающий движение и отодвигающий всё, что мешает ему, что уничтожает луч жизни. Или иначе: преодоление неподвижности – вот условная символика заголовка «Тиран без Тэ», восходящая к суждению Хлебникова из заметки 1916 года «Перечень. Азбука ума». Пять лет Хлебников ждал этого, и вот оно свершилось в 1921 году: Иран пришёл в движение! И движение это было вызвано центральной фигурой поэмы – пророком Хлебниковым, спустившимся с гор к народу Ирана, чтобы принести ему весть о новой вере. Образ пророческой трубы, возвещающей о приходе «мессии», и образ Гуль-муллы (как именовали поэта в Иране), заключающие в себе немыслимо высокую символику Неба, сошедшего на Землю, чтобы прийти к людям в облике носителя веры – муллы, связанного с Природой (Гуль-мулла – священник цветов), – уже в самом заголовке эти образы несут огромную информацию – в духе Хлебникова.
Божественно-тёмное дикое око –
Веселья темница.
Волосы падали чёрной рекой на плечо.
Конский хвост не стыдился бы этих верёвок,
Чёрное сено ночных вдохновений,
Стога полночий звёздных,
Чёрной пшеницы стога,
Птичьих полётов пути с холодных и горных снегов
Пали на голые плечи,
На тёмные руки пророка.
Красная Армия отступает к Баку… Шаги по песку, шаги в темноте, шаги в тишине… Шаги, шаги, шаги… А рядом с колонной вооружённых людей бредёт, словно сам по себе, словно не замечая всего происходящего вокруг него, высокий, нелепо одетый человек с кожаным футляром от пишущей машинки на голове, чтобы предохраниться от солнечного удара. Это пророк Хлебников, погружённый в раздумье… В руках у него посох, который он периодически забрасывает на плечо, на конце посоха болтаются связки бумажек – «Доски судьбы». Его не беспокоят предупреждения, что отстающих порубят шахские казаки, он уверен, что дервиш – личность неприкосновенная. Он всё время что-то пишет, пишет…
Длинная игла дикобраза блестит в лучах Ая.
Ниткой перо примотаю и стану писать новые песни…
Хлебников едва успел на погрузку отряда в плоскодонные лодки-киржимы для отплытия в Энзели, но успел. В Энзели во время купания у него украли на берегу всю одежду. И он отправился в чём мать родила к старшему портовому офицеру за помощью. Его одели, и он отправился дальше, в Баку. Из Баку Хлебников отправился в Железноводск, где в августе 1921 года поселился на даче у сестёр Самородовых. Ольга Самородова вспоминала потом о полуторамесячном совместном проживании с поэтом следующее:
«…отношения между нами вначале были очень сдержанные. Он много работал, а когда заходил в нашу комнату, то скорее ронял фразы, чем разговаривал… Помню, как подробно объяснял он мне свой, как он называл, главный труд… Я ничего не поняла в этом “альбоме”… с цифровыми и алгебраическими выкладками… Читал он часто и свои стихи… Мне запомнились “Саян”, “Ты чей разум”… Хлебников, как я говорила, не проявлял смущение от того, что он попугай, что его костюм состоит из самых фантастических элементов… Он не смущался, когда дачники приносили ему горячую лепёшку или бобовую похлёбку. Брал эти “подаяния” спокойно, непринуждённо и равнодушно. Также принимал вообще все заботы о разных насущных мелочах… Он никогда ни на что не жаловался, не ворчал на тяжёлые условия жизни, не высказывал желание поменять их, словно не замечал их. Его подчинение тяготам жизни было лишено какого бы то ни было смирения или бравирования – он был просто к ним равнодушен. Он любил природу, лес, животных, любил говорить о них. Целыми часами он, несмотря на свою слабость, бродил по Железной горе… Работал он в Железноводске чрезвычайно много. Пересматривал какие-то старые записи, что-то рвал, что-то вписывал в большую книгу, похожую по формату и виду на конторскую. Лес вокруг нашей дачи был усеян листочками его черновиков. Он разбрасывал их без сожаления. Они белели всюду в кустах, в траве, под деревьями».
По косвенным приметам, по тому, как отдавался Хлебников работе в этом уединённом, природном мирке, создаётся впечатление, что он завершил свой «главный труд», ради которого предпринял путешествие в страну «собирающую огонь» – Азербайджан и Иран – родину арийского праязыка и зороастризма. Формула, годами им вычисляемая и искомая, судя по всему, была им найдена и доведена до совершенства именно в Железноводске. И тут же, словно в наказание за то, что покусился на что-то недозволенное, на не причитающееся его человеческому рангу – Хлебников заболел. В конце сентября он отбыл для лечения в Пятигорск, где устроился ночным сторожем в Терросту. Своё пребывание в Пятигорске Хлебников описал в письме к отцу.
«…я был полумёртвым целый месяц… Теперь мои дела изменились; я приехал совершенно босой, купил доски, они, конечно, восстали, и вот я ходил как острожник, гремя и стуча, останавливаясь на улицах, чтобы переобуться… Сегодня Терроста… выдала мне превосходные американские ботинки, чёрные, прочные. Теперь я сижу и любуюсь ими. Заведующий Ростой Дм. Серг. Козлов – американец по нескольким годам, проведённым в Америке, и прекрасно относится ко мне. Я с ним сильно подружился и просто полюбил его. Я скоро ненадолго поеду, может быть, в Москву, а потом обратно в Пятигорск, в Росту. Будущим летом я, вероятно, опять поеду в Персию, и если Вера хочет, может присоединиться. Время испытаний для меня кончилось: одно время я ослаб до того, что едва мог перейти улицу, и ходил шатаясь, бледный как мертвец. Теперь я окреп, скоро стану силён, могуч и буду потрясать вселенную».
Сам Дмитрий Сергеевич Козлов менее мажорно описывает состояние Хлебникова в тот период: «Учреждение снабдило его постелью, выдало ему английские ботинки, брюки с гимнастёркой и шапку. Так как у него сильно опухли ноги от ревматизма, то его сейчас же удалось устроить на амбулаторное лечение в Кавминвод, а через полтора месяца поместить в одну из лечебниц Пятигорска. Хуже обстояло с пищей… Двухнедельного жалования хватало не более чем на 2-3 обеда. Таким образом, Хлебникову приходилось питаться больше чаем и хлебом… На улицах уже стали подбирать умерших от голода, сначала беспризорных детей, а потом и взрослых. Хлебников понимал ответственность момента и пытался уверить, что всем доволен. Днём Хлебников отдыхал или бродил по городу и окрестностям. Ночью – «сторожил» свои большие думы, создавал редкие по красоте и силе образы, расстанавливал по местам своенравные рифмы, всё писал, писал… Писал он неустанно, но печатал очень неохотно, всё отговариваясь: «Ещё не готово… Надо переработать».
В стране начала претворяться в жизнь новая экономическая политика НЭП. Но рецидивы военного коммунизма, продразвёрстки вынуждали граждан туже затягивать пояса. Если этот процесс продолжался – человек умирал голодной смертью. Голодало Поволжье, и этот голод унёс по самым скромным подсчётам около пяти миллионов человеческих жизней. В Пятигорске среди местных организаций была проведена неделя помощи голодающим Поволжья. 16 октября 1921 года вышла художественно-литературная и политическая газета «Терек – Поволжью». За одну ночь Хлебников написал для этой газеты стихотворение, в котором были призывные, кричащие строки, полные сарказма и гнева к «сытым»:
Вы, поставившие ваше брюхо на пару толстых свай,
Вышедшие, шатаясь из столовой советской,
Знаете ли, что целый великий край,
Может быть, станет мертвецкой?
Вы думаете, что голод – докучливая муха,
И её можно легко отогнать,
Но знайте – на Волге засуха:
Единственный повод, чтобы не взять, а – дать!
Волга всегда была нашей кормилицей,
Теперь она в полугробу.
Что бедствие грозно и может усилиться, –
Кричите, кричите, к устам взяв трубу!
Странное стихотворение… Похожее, как брат-близнец, на другое, написанное Маяковским шестью годами раньше. «Вам!» – помните? А помогло ли оно уменьшить число умерших от голода? Ответить на это невозможно… Но в это же время Велимир создал три больших поэмы «Ночь перед Советами», «Ночной обыск» и «Настоящее». И для их издания заторопился в Москву. Прервав курс лечения, он отправился в столицу. Ехал он в санитарном поезде целый месяц и прибыл совершенно больным в первопрестольную 25 декабря 1921 года. Его сразу с поезда поместили в больницу, по выходе из которой он написал родным в Астрахань:
«Пока я одет и сыт. Ехал в Москву в одной рубашке: юг меня раздел до последней нитки, а москвичи одели в шубу и серую пару. Хожу с Арбата на Мясницкую, как журавель. Ехал в тёплом больничном поезде целый месяц».
В начале 1922 года Хлебников трудится над подготовкой к изданию поэмы «Зангези», совместно с художником Петром Митуричем готовит к изданию «Доски судьбы». В это время Хлебников произносит две фразы, произведшие эффект на слушателей такой же, как пророчества Пифии в Дельфийском оракуле. Во-первых, Хлебников дал понять окружающим, что искомая им заветная формула найдена и найдена в Персии, то есть Иране, откуда он вернулся сильно больным, и никак не может выздороветь. А время всё ускоряет свой бег… Холодом веет в затылок… Но никто кроме Хлебникова этого не замечает, не обращает внимание на психическое состояние поэта, понять которое никогда никому не удавалось… И тогда Хлебников произносит вторую фразу, видимо, желая объясниться без экивоков: «Я скоро умру», что вызывает у окружающих его реакцию, похожую на ту, что характерна для желания перевести всё сказанное в шутку. Но Велимир настаивает: «Люди моей задачи часто умирают в 37 лет».
Теперь, зная последовательность дальнейших событий, обстоятельства, при которых они произошли, можно объяснить это следующим образом. Фундаментальной задачей, стоявшей перед Хлебниковым, был поиск той самой формулы… Это был труд всей его жизни. Главный труд, который он не афишировал. Труд он завершил, с задачей справился, формулу нашёл. А найдя её, впал в искушение и попробовал применить к самому себе. В результате – категоричная фраза: «Люди моей задачи часто умирают в 37 лет». Причём, как представляется, задача состояла в нахождении формулы, а не в её опубликовании. Чувствуете природу разницы? Ему нельзя было её раскрывать. Только за одно то, что он покусился на прерогативы высших сил, только за то, что осмелился стать таким же, как они, силы продемонстрировали своё могущество, завершив бренное существование Виктора Владимировича Хлебникова именно так, как оно было завершено. И никак иначе.
В конце апреля, начале мая 1922 года Хлебников испытывал катастрофическую нужду. Всё сильнее сказывались последствия недолеченного заболевания. Некоторые врачи диагностировали последствия перенесённой малярии. Теперь это трудно, если невозможно проверить. Матери он писал:
«Я по-прежнему в Москве, готовлю книгу, не знаю, выйдет ли она в свет; как только будет напечатана, я поеду через Астрахань на Каспий; может быть, всё будет иначе, но так мечтается. Мне живётся так себе, но в общем я сыт – обут, хотя, нигде не служу. Моя книга – моё главное дело, но она застряла на первом листе и дальше не двигается».
Митурич позже вспоминал:
«Велимир хочет уехать в Астрахань. Денег нет нисколько и добыть их не представляется возможным. Тут я получаю отпуск… я мог уехать из Москвы к жене, которая жила самостоятельно учительницей при своём огороде и с коровой. Но как оставить Велимира полуздорового, когда круг возможностей приюта и питания сужается с каждым днём. А потом – где и как я найду его и чем пробьюсь сам? И я предложил ему ехать со мной на две недели в деревню Новгородской губернии, а потом ехать с ним в Астрахань, или ему одному, как придётся».
Хлебников приготовил с собой в дорогу мешок рукописей, не желая оставлять их в Москве, и никакие уговоры на него не подействовали. С больными ногами, страдающий последствиями малярии, Хлебников тем не менее не мог расстаться с трудом, который он протащил через половину Ирана, Закавказье и в больничном вагоне привёз в Москву. А ещё один мешок он набил личными вещами, удвоив вес носимого скарба. Митурич был в ужасе: «…нужно брать как можно меньше вещей, так как от станции Боровенка до села Санталово 40 вёрст, которые нам нужно пройти не торопясь». Каким-то чудом друзья добрались всё-таки до Санталово. И уже на месте, достигнув цели своей поездки и путешествия, Хлебников почувствовал себя совсем плохо. У него отказали ноги. В письме к врачу А.П. Давыдову он писал: «Я попал на дачу в Новгородскую губернию, ст. Боровенка, село Санталово (40 вёрст от него), здесь я шёл пешком, спал на земле и лишился ног. Не ходят… Меня поместили в коростецкую «больницу» Новгор. Губ. Гор. Коростец, 40 вёрст от железной дороги. Хочу поправиться, вернуть дар походки и ехать в Москву и на родину. Как это сделать?».
Сделать что-либо в тех условиях было невозможно. Началась гангрена, и Хлебникова выписали из больницы уже как безнадёжно больного. Митурич перевёз почти полностью парализованного поэта в Санталово. 28 июня 1922 года в 9 часов утра Хлебников скончался. Похоронен он был на погосте деревни Ручьи. В 1960 году останки поэта были перезахоронены в Москве на Новодевичьем кладбище.
Вот, казалось, и всё…
Но что-то в этой смерти, в поэте, в его творчестве, никогда и никому до конца не понятых, заставляет вернуться и ещё раз прикоснуться рукой, глазами, слухом, сердцем к этой удивительной и уникальной личности, аналогов которой в российской истории найти невозможно. Он не дожил до 37 лет четырёх месяцев, а о нём и его творчестве не утихают споры по сей день. Умирал он долго и мучительно, но по свойству своему ни на что не жаловался, не кричал и не просил помощи. Тихо стонал… Кажется, что заранее зная свой конец, он зорко следил за тем, чтобы не выйти за рамки предрешённого… В последнем своём 1922 году, вооружённый к тому времени «законами времени», он написал о будущих своих предсмертных и посмертных ощущениях: «Я умер и засмеялся. Просто большое стало малым, малое большим. Просто во всех членах уравнения бытия знак “да” заменился на знак “нет”. Таинственная нить уводила меня в мир бытия, и я узнавал вселенную внутри моего кровяного шарика. Я узнавал главное ядро своей мысли как величественное небо, в котором я нахожусь… И я понял, что всё остальное по-старому, но только я смотрю на мир против течения».
Люди изумлённо изменили лица,
когда я падал у зари
одни просили удалиться,
а те молили озари!
Каждый человек в своей жизни должен найти своё созвучие себя, и всего (целого). Всю жизнь ходил он по параллельным дорогам, ни разу не пересекаясь. И вот его не стало. В том месте, где Велимир Хлебников умер, созданная Господом природа, до сих пор мало пострадала от преобразующей деятельности человека. Видимо, Хлебников заранее знал, где умирать… В «Досках судьбы» он записал: «Чистые законы времени мною найдены 20-го года, когда я жил в Баку, в стране огня… а именно 17.XI. Я хотел найти ключ к часам человечества, быть его часовщиком, и наметить основы предвидения будущего. Это было на родине первого знакомства людей с огнём и приручения его в домашнее животное…». У него не было жён, не было потомства, но у него были дети – его мысли и рукописи. Он взял их с собою в последний земной путь…
Когда Хлебникова не стало, Маяковский написал следующий некролог: «Во имя сохранения правильной литературной перспективы считаю долгом чёрным по белому напечатать от своего имени и, не сомневаюсь, от имени моих друзей, поэтов Асеева, Бурлюка, Кручёных, Каменского и Пастернака, что считали и считаем его одним из наших поэтических учителей и великолепнейшим и честнейшим рыцарем в нашей поэтической борьбе». Трудно представить, чтобы кто-то в нашей стране взял на себя смелость громко и прилюдно процитировать эти слова Маяковского, в те времена, когда Владимир Владимирович был назначен сверху «лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Осип Мандельштам, настолько хорошо знавший Хлебникова, а особенно его творчество, что между ними однажды чуть было не произошла дуэль, писал: «Хлебников возится со словами, как крот, между тем он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие…». Юрий Тынянов, ставший классиком литературоведения в неполных тридцать лет, человек, не склонный к гимнописанию и раздариванию эпитетов великим, про Хлебникова сказал: «Лобачевский слова».
Самодостаточность Хлебникова, отгороженность от внешнего мира, замкнутость, философский склад ума и сосредоточенность на решении интеллектуальных задач, возникавших на стыке естественных и гуманитарных наук, многим были непонятны, а некоторых пугали настолько, что не в силах анализировать его творчество, они принимались браниться в адрес самого поэта. Не случайно сын Корнея Ивановича, Николай Корнеевич Чуковский в раздражении, или от беспомощности, писал: «Я утверждаю, что Хлебников – унылый бормотальщик, юродивый на грани идиотизма, зелёная скука, претенциозный гений без гениальности, услада глухих к стиху формалистов и снобов, что сквозь стихи его невозможно продраться и т.д.». Такое ощущение, что Николай Корнеевич всю жизнь прожил в окружении людей, достойных подобной аттестации, и они его в конце концов вывели из себя и из рамок элементарного приличия.
Да, борьба Велимира Хлебникова со словом, в конце концов, закончилась, разумеется, победой слова – практически ни один из его неологизмов не прижился, но то, что к нему пришло воздаяние за его чуть ли не маниакальную дерзость в поисках пресловутой формулы – не вызывает никаких сомнений. Вот всего два подтверждения того, что поэт Хлебников «не по чину занёсся», даже не равняя себя с высшими силами, а ставя себя выше их.
Двинемся, дружные, к песням!
Все за свободой – вперёд!
Станем землёю – воскреснем,
Каждый потом оживёт!
Двинемся в путь очарованный,
Гулким внимая шагам.
Если же боги закованы,
Волю дадим и богам!
А вот фрагмент из чуть ли не самого последнего, предсмертного стихотворения, очень пронзительного и очень откровенного.
Мой белый божественный мозг
Я отдал, Россия, тебе…
P.S. Поиски Хлебникова по настойчивости и целеустремлённости сродни были поискам Колумба. К сожалению, Хлебников, видимо, как и Колумб, нашёл не то, что искал. Но и убеждённость его в правоте и правильности своих умозаключений, также сродни подобным качествам Галилея. Оба не изменили своим убеждениям.