***
Счастье моё белоночное,
кротость моя белоснежная,
сердцем своим приторочена
я к твоему побережию.
Все мои пёстрые радости,
все мои промахи грешные —
это твои или радуги,
или бетонные трещины.
Как я люблю твою жилистость
в тонких натруженных улицах!
Ты меня принял и вырастил,
ты не позволил разрушиться!
Ты меня понял и выслушал
в долгих хожденьях за истиной
по тротуарам невысохшим,
по подворотням немыслимым!
Строгость моя сероглазая,
как я люблю твои проседи,
все фонари долговязые,
все скромноликие площади!
Ты — моё мудрое зеркало,
личный дневник недописанный.
Я тебя черпаю мерками,
я тебя черпаю мыслями!
Я — как былинка упрямая,
в камень морщинистый вросшая.
Ты — моё целое самое,
ты — неподдельно хорошее!
Сердцем своим приторочена
я к твоему побережию,
счастье моё белоночное,
кротость моя белоснежная!
ПОЕЗД ИДЕТ НА СЕВЕР
Поезд идёт на Север,
где комариный гуд,
где из лохмотьев серых
с неба дожди текут,
где, при нехватке солнца,
света в сердцах — без дна,
и задушевно льётся
песнями тишина.
Поезд идёт на Север.
Трепет от всех таю.
Я на снега подсела,
я не хочу на юг.
— Там ли твоё гнездовье? —
спросят и всё поймут,
видно, зовут любовью
тягу мою к нему...
Справа леса. И слева.
Время — морзянкой рельс.
Поезд идёт на Север.
— Где ты?
— Я здесь.
Я здесь!
ЭТО НОЯБРЬ
Коричневый,
белый,
зелёный,
серый,
дорога — «прочий тип».
Это ноябрь зацепился за Север
с проверкой прочности.
Болотное небо да кочки ваты —
дождь ходит по воду.
Скоро зима.
В прошлом точка возврата,
какие проводы?
Простуженность горло скребет, серчает —
пора залечивать.
Вот бы домой, да горячего чаю,
да с чем покрепче бы.
МОЕЙ РОДИНЕ
Я.
Только я.
Я сама.
Люблю.
Да кто я такая?
Уехать — сойти с ума,
уже проверено, знаю.
Жить без тебя — нигде
(чёртова ностальгия!).
В радости и в беде —
все мы такие.
Ты.
Только ты,
кто ж ещё?
Орать!
А молча — негоже?
До стяжки солёных щёк,
до отмирания кожи.
В тысячный раз — с нуля,
грязные и нагие,
в стёкла и по углям.
Все мы такие.
Мы.
Просто мы.
Вместе — Мы.
Одно.
И ныне, и присно.
А злобу — на дно сумы,
в себе же — собственной — киснуть.
Сильных жалеть — не вред,
веры бы всем в рассрочку.
Да. И оставить след
выстрелом строчки!
СЕВЕРНЫМ ГОРОДАМ
Лики северных городов
ненавязчивы и неброски:
окна, крыши, дорог наброски,
белоночности парадокс.
Души северных городов
не закованы в сталь и камень,
можно трогать и брать руками,
но тихонечко: выдох — вдох.
Люди северных городов,
вас легко отличить от прочих:
в жизни вашей чуть больше ночи,
ветра,
снега
и поездов.
***
Лестница в небо. Ступени оборваны.
Есть только нижние, хлипкие, скользкие.
Тем, кто боится, дарован шаг в сторону —
прямо на крышу с прогнившими досками.
Тот, кто упрямый, крылатый, неистовый,
лезет не глядя, цепляясь надеждами,
вверх по ступеням, прозрачным, как истина,
в небо безбрежное.
ЧЕЛОВЕК И КОСМОС
Падало небо беззвучностью снега на дремлющий город.
В городе, в самой его сердцевине, стоял человек,
пряча улыбку в изломах морщинок в приподнятый ворот,
трогая счастьем, как пальчиком детским, дрожание век.
Тысячи мелких живых парашютов цеплялись за воздух,
словно зеваки, толпились, толкались вокруг фонарей.
А человеку казалось, что небо просыпало звёзды:
маленький космос — реальное чудо в обычном дворе.
Память с разбегу, зажмурившись, в детство толкнула окошко:
Брошены санки... Звездой распластавшись на свежем снегу,
ловят два друга наивных фантазий морозную крошку.
— Вот подрастём мы, пойдём в космонавты, слышь, Вовчик? — Угу!
***
Спит человек на маминой груди,
раскинув руки на свои владенья,
губёшки, носик, складочки — младенец,
не знающий, что будет впереди.
Спит человек на маминой груди,
так обожаем, так во всём зависим.
В душе пестрят заоблачные выси
и тёплые хрустальные дожди.
Спит человек на маминой груди,
и целый мир шумов, эмоций, жестов
застыл в непостижимом совершенстве,
не дышит и боится разбудить.
ТАНЦЫ НА КУХНЕ
Они танцевали вдвоём на маленькой кухоньке.
Сипел простужено чайник свистком надраенным.
Она казалась печальной, слегка «зачуханной».
Стелили окна квадраты на тень окраины.
Ему бы хотелось чайку. Расслабиться. Пятница.
Желтел немытый светильник в пылинках омута.
Что танцы в трениках старых — какая разница?
Студентка-дочка уснула в соседней комнате.
Плескал хрипловатостью рок из «Нашего радио».
Стучал костяшками в души осипший праведник.
Зима в халатике звёздном, у ночи краденном,
В окошки снегом дышала. Танцуют! Завидно.
КТО ПО НЕСЧАСТЬЯМ ПРОФИ?
Запах сирени, кофе.
Я по несчастьям — профи.
Кто ты, моя проблема?
— Нет, не читала Лема.
Да, обожаю груши...
Что-то внутри — кликушей
из аномальной зоны.
Пальцы в ладони тонут.
Сердце считает сбои...
Спорить к чему с тобою,
кто по несчастьям профи?
Запах сирени, кофе.
***
Насквозь промокший, хоть отжимай.
Плывут, выныривая, дома.
Потоки улиц — быстрей, быстрей,
мелькая бельмами фонарей.
Цветеньем буйным, с дождём на «ты»,
пестрят обрадованно зонты.
Им по сезону и по судьбе —
поверх прохожих светить тебе.
Насквозь промокший: в стекле — стекло.
Кафе.
Минорим.
Молчим.
Тепло.
БАБОЧКА
Влетела бабочка в больничное окно,
как маленькая ветреная фея.
В палате пахло бренностью земной,
лекарствами, и хлоркой, и шалфеем.
Порхал непрошеный лоскутик красоты
над оханьем и бабьим пересудом,
что дома пересохшие цветы
и столько дней немытая посуда!
А фея-бабочка (чудное существо!)
вдруг обернулась Божьим опахалом,
где тихо, не тревожа никого,
старушка неходячая лежала.
***
Скорая рвёт по струне дороги.
Кричат пропускные и проблесковые.
Ещё немного.
Несётся скорая.
Ещё немного.
Отстань, слепая. Не тонкокора я!
Да знаю, знаю, что богу богово.
Держу за жилы сверхсилой шоковой.
— Откройте! Скорая.
***
Хочется стихов. Хочется!
Наглых, из души вырванных.
Взять бы оттереть дочиста
«сытости» пятно жирное.
Завтра предпочту если я
мятому изыск глянцевый, —
это не моя версия,
это пустота в панцире.
Выжмусь. По нолям вычеты.
Сердце, не стыдясь, хлюпает.
Тычутся стихи. Тычутся.
Милые мои, глупые!
***
Большая бабушкина кровать.
Болею свинкой.
Коммуналка — соседскими отголосками.
Даже когда температура спадает, нельзя вставать,
из ниток плету косички на прутьях железной спинки,
слушаю Корнея Чуковского.
Детский садик — родительское табу
с моим нездоровьем.
Старший брат уверенно пишет печатными,
а я изучаю одну в картонном наборе букв:
«А» — Айболит. Рисуя косые палочки, хмурю брови
и представляю барбоса в очереди с волчатами.
…А где-то в Африке несчастных зверюшек ничто не радует.
Я — бегемот с тяжёлой, замотанной головой,
компрессы ватные — словно большие уши. И
градусник…
Вращаю ручку деревянного радио.
Почти отличаю минутную от часовой.
Пока передача — я тихая и послушная.
Через двадцать лет: море детских фантазий бурлит у диванных скал.
Беру «Айболита», кладу на колени, читаю.
Дочки сидят с раскрытыми от удивления ртами.
Им жаль страусят, и крупинки сахарного песка
(а какой же ещё в Сахаре?) попадают в глаза и тают
совсем не горючими, доверчивыми слезами.
А для меня — передышка.
Между ними разница — полтора,
и на моём пути — высоченно-житейские горы.
Дочки сами как две мартышки.
Обе простыли вчера,
утирают носы, на пятках йодно-сетчатые узоры.
Ещё через двадцать лет — на совершенно ином витке:
не дом, а читальный зал для внучат.
Книги — на кухне, в спальне, в ящике из-под ниток,
даже в новом детском грузовике!
Внуки (уже повторяют любимое) наперебой кричат,
требуют «Айболита».
Открываю и мыслями падаю, падаю, падаю:
бабушкина кровать с железными спинками,
коммуналка — соседскими отголосками,
деревянное радио,
болею свинкой,
слушаю Корнея Чуковского.