(окончание. Начало в №3/2017)
Глава 7. Опять Москва
Израиль Гутчин
Итак, в неполных сорок три года, в звании инженер-подполковник, с правом ношения формы, имея полную пенсию, я был свободен от армии. Мы с женой Надей летели до Хабаровска, а там сели на поезд с тем, чтобы впервые со дня приезда на Сахалин прокатиться по самой длинной магистрали. Для Нади это была вообще первая поездка.
По дороге мы заехали в Барнаул. Там мы в последний раз видели моих родителей. А мой племянник Женя был еще карапузом, сидящим у моей мамы на руках…
С огромными надеждами мы подъезжали к Москве. Мне казалось, что я сразу же устроюсь на соответствующую моему образованию работу в каком-нибудь КБ или НИИ. Одна работа меня вроде бы ожидала: брат моего однополчанина Фимы — Леонид Муниц мне писал, что у них в НИИ я, во всяком случае, устроюсь.
Подмосковье нас радовало: вот и станция Новая, где работает Леня… Вот и Москва.
Москва нас порадовала своими новыми высотными домами, горячностью улиц, шумной толпой спешащих людей.
Мы жили в нашей находящейся под “бронью” восемнадцатиметровой комнате, в коммунальной квартире, находящейся в Настасьинском переулке (это — в центре, напротив музея Революции). За нашими окнами находился “Гохран” (мы жили на втором этаже). Это было главным хранилищем золота и других ценностей, на заборе в будке стоял часовой. И, когда сгружались слитки золота, он требовал, чтобы мы не стояли у окон.
В один из ближайших дней я пошел искать работу. Вначале мне будто бы повезло: в КБ-1, куда меня рекомендовал начальник кафедры Пугачев (при окончании кадемии), мною заинтересовался один заведующий отделом. Но в отделе кадров твердо стояли на своем: не брать!
После этого была еще серия попыток найти работу. И везде были люди, с кем я должен был работать, желающие меня взять, но везде были отделы кадров, стоящие на своем: не брать!…
Разумеется, я получал максимальную пенсию и мог вообще не работать, но в 43 года не работать я не мог.
В конце концов Леня Муниц стал меня устраивать в свою лабораторию. Много раз я приезжал к нему, говорил с начальником института, но кадры тянули свое: не брать!
Кончилось тем, что по рекомендации профессора Алексея Андреевича Ляпунова меня приняли на работу в новый военный институт в Бабушкине. Здесь, благодаря мощной рекомендации А.А. Ляпунова (которого на Западе назвали “отцом советской кибернетики”), меня с ходу взяли (после 11 месяцев безработицы).
Здесь я весьма успешно работал в должности старшего научного сотрудника. В 1962 году получил трехкомнатную квартиру, куда я, жена, дочь и мать жены переехали из нашей коммуналки. В 1964 году защитил кандидатскую диссертацию, как ее развитие в 1968 году написал докторскую, но не защитил ее по независящим от меня обстоятельствам (об этом — ниже).
Москва, 1960-е гг.
* * *
Я интенсивно начал искать для себя основную работу — по моей научной специальности, полученной в Академии. Вместе с тем я вовсе не исключал работы другой— лекторской. Именно это имея в виду я в один из первых дней, проведенных в Москве, пошел в планетарий. Я выяснил, что все лекторы собираются по субботам на так называемое ПЛС (постоянное лекторское совещание).
В ближайшую субботу я явился на ПЛС, где представился директору и сказал, что знаю астрономию и хотел бы принять участие в работе планетария.
Астрономию я изучал самостоятельно, когда в академии решил в качестве дипломного проекта делать астронавигационную систему наведения на цель самолетов-снарядов. За этот проект я получил отличную оценку. Затем, уже на Сахалине, я собрал телескоп и наблюдал с его помощью Луну.
Директор планетария Базыкин был маленький человечек, почти всегда ходивший в плаще, с изрядными залысинами, в очках с двояковыпуклыми стеклами, благодаря чему его глаза казались большими и зоркими.
Он меня очень хорошо принял, представил всем лекторам. И спросил, когда я буду готов для пробной лекции на любую тему. Я ответил : на следующем ПЛС. В следующую субботу я уже читал лекцию для лекторов. Хотя она была на общеастрономическую тему, одобрение она получила полное. И я начал осваивать аппаратуру.
Для первой лекции я выбрал тему “Кибернетика и космические корабли”. В ходе лекции я демонстрировал кибернетическую “черепаху”, которую привез с Сахалина. Она явилась прообразом тех автоматических устройств, которые вскоре должны были быть посланы в космос.
Затем я подготовил еще две лекции, которые пользовались особым интересом у посетителей планетария: “Фотонные ракеты” и “Теория относительности и межзвездные перелеты”.
Я продолжал читать лекции и когда устроился на работу в НИИ в Бабушкине. Ведь в штат планетария я войти не захотел (хотя мне неоднократно предлагали). И даже когда меня “освободили” из этого института и я начал работать в НИИ Культуры (в должности заведующего отделом экономики) — и тогда я продолжал лекции в планетарии.
Только тогда, когда Базыкин ушел, а вместо него пришел другой, прочитав две-три лекции и разделяя общее недовольство лекторов, я бросил читать в планетарии. После этого негодного директора пришел замечательный лектор Порцевский, но при нем я лишь несколько раз выезжал на лекции вне планетария.
Вообще же моя лекционная деятельность (если можно так выразиться) меньше всего касалась планетарной тематики. Основная тема была — кибернетика во всех ее проявлениях. Но чаще всего — кибернетика и творчество, кибернетика и искусство.
Неоднократно я выступал и в Политехническом музее, и в Доме научно-технической пропаганды (на улице Кирова — Мясницкой), и в Большом театре.
В Большом театре я читал лекции по курсу “Кибернетика и искусство” в течении трех лет подряд. К каждой лекции надо было искать что-то новое — и я находил. Слушатели были в основном из труппы балета и хора ГАБТ. Лекции проходили в Бетховенском зале — за спиной квадриги с четверкой лошадей на фронтоне Большого театра.
В произведении В.Орлова “Альтист Данилов” описана одна моя лекция. Р.Х. Зарипов в журнале “Природа” (№7 за 1984 год, стр.117-118) писал: “…Подвижный человек в сатиновых нарукавниках, по виду бухгалтер… И.Б. Гутчин… он проводил свой эксперимент 16 декабря 1970 года во время своей лекции «Кибернетика и искусство»для артистов Большого театра…”
Было много поездок с лекциями и в другие города. Например, ездил я в Харьков, где в помещении Центрального лектория я прочитал в течение недели небольшой курс кибернетики. Там, кстати, мои лекции слушал мой родной дядя Гриша (младший брат отца).
Был я в Воронеже (где познакомился с Наталией Евгеньевной Штемпель — другом Мандельштамов; она показала мне дом, где жили Мандельштамы, и многое о них рассказала), был в Прокопьевске и других городах Сибири. Привез с собой в Америку несколько афиш моих самостоятельных вечеров, посвященных разным аспектам кибернетики…
Однажды получилось так, что Елена Сергеевна Вентцель, Рудольф Зарипов (мой друг по Бабушкинскому институту) и я получили приглашение на ТВ. Е. Вентцель предупредила Александра Галича, что мы втроем будем в течение часа дискутировать на ТВ на тему: кибернетика и творчество. Галич сказал, что специально будет смотреть. По словам Вентцель, Галич был просто в восторге от нашей дискуссии. Через некоторое время нас попросили повторить дискуссию в варианте “Кибернетика и искусство”.
Особое место занимает моя литературная деятельность. Постановлением Совета по кибернетике были изданы монографии “Бионика и надежность” (совместно с А. Кузичевим) и “Кибернетика и творчество” (совместно с Б. Бирюковым). Кроме того я написал около десятка популярных книжек по кибернетике, бионике, космосу.
Были и заграничные командировки: в Будапешт, в Варшаву, Краков, Познань, в Прагу и Братиславу, в Лондон, Саутгемптон и ряд других городов Англии (месячная поездка).
* * *
Теперь я хочу остановиться подробнее на близких мне людях: Елене Сергеевне Вентцель, Владимире Борисовиче Соколовском, Александре Аркадьевиче Галиче, Евгении Александровиче Евтушенко и Ольге Всеволодовне Ивинской.
Елена Сергеевна Вентцель
Е.С. Вентцель
О Елене Сергеевне Вентцель я уже писал ранее (см. главу “…И мир”). Но рассказ о ней придется продолжить с момента, когда я приехал с Сахалина. Дело в том, что Е.С. помимо научного творчества занялась также художественным.
Об этом я узнал непосредственно от нее, т.к. она дала мне прочитать рукопись рассказа “Хозяева жизни” (1962). Рассказ был настолько увлекателен, что я его переписал в тонкую ученическую тетрадь. В маленьком рассказике уместилась вся жизнь героя: и “Кировский набор”, и любовь, и лагерь. И все это сделано мастерски, без лишних слов, а умозаключения она заставляет делать самого читателя.
В 1967 году в журнале “Новый мир” появился ее впервые опубликованный большой рассказ “За проходной”. Для псевдонима она взяла слово “игрек”. Поставила точку после первой буквы, и получилось “И. Грекова”. В этом рассказе она описала жизнь и работу крупного научно-исследовательского института, занятого созданием ракет. В качестве героев она взяла известных людей, закамуфлированных другими именами.
Рассказ этот вызвал широкий общественный отклик, т.к. был первым из этой серии произведений, отличался широтой описываемых событий, непосредственностью и юмором. А когда распространилась весть о том, кто автор этих строк, популярность рассказа еще возросла.
Точный и богатый язык, меткие и глубоко содержательные образы, объективность и новизна ситуаций — все это сделало ее имя популярным и привлекло к себе всеобщее внимание.
Затем последовал еще ряд рассказов и повестей: “Дамский мастер”, “Хозяйка гостиницы”, “Вдовий пароход” (переделанный в пьесу театром Моссовета), “Под фонарем” и многие другие повести, рассказы и романы.
Но особое место в ее произведениях занимают две вещи: роман “Свежо предание” и повесть “На испытаниях”. Так как я имел к ним кое-какое отношение, напишу о них чуть подробнее.
Роман “Свежо предание” (первоначальное название “Кривая Пеано” показалось автору непонятным для непосвященного читателя) был написан в 1962 году. Впервые я услышал о романе от Евгения Евтушенко. Недолго думая, я сказал Е.С. : “Евтушенко хочет прочитать Ваш роман”. А она ответила: “Евтушенко не дам: он может рассказать о нем где не нужно”.
Но роман я вскоре получил. Председатель Совета по кибернетике АН СССР академик А.И. Берг дал мне для рецензирования рукопись романа писателя Григория Свирского “Государственный экзамен”. Тема: университет, кибернетика, евреи и их судьбы в России.
Я рассказал об этом Е.С., и ей захотелось роман прочитать. Она сказала мне: “Достаньте эту рукопись, а я вам дам свою”. Как только обмен состоялся, я прочитал ее рукопись и был оглушен силой романа Е.С. Эпопея целой жизни в крохотном объеме (в Американском издании Hermitage Publishers 1995 — всего 208 страниц); дружба и смерть двух юношей — еврея и русского; борьба с “космополитизмом”; две трагические судьбы в условиях “мира и социализма”.
Я не выдержал: сел за магнитофон и весь роман начитал на пленку. Я не доверил эту пленку никому, кроме жены и дочери.
Елена Сергеевна сдала рукопись романа в “Новый мир”, где главным редактором был А. Твардовский. Он пришел в восторг, но сказал, что ни сейчас, ни в обозримом будущем роман увидеть свет не сможет. Александр Трифонович как в воду глядел. Чего только не издали: и Шаламова, и Копелева, и Солженицына, и, конечно, Шафаревича. А вот роман И. Грековой смогли издать только спустя 33 года, и то только в США.
Второе произведение, которое произвело переворот в жизни автора и ряда ее друзей, была повесть “На испытаниях”. Рецензии на эту повесть появились почти одновременно в шести органах печати. Все рецензии безусловно отрицательные. “Огонек”, “Литературка”, “Красная звезда” и др.
Здесь были и “клевета на советских воинов”, и “нарушение сложившихся национальных отношений”, и “низкий художественный уровень”, и все прочее.
Главной особенностью повести “На испытаниях” было то, что даны точные психологические портреты действующих в повести лиц. Например, под именем генерал-майора Сиверса дан портрет ее мужа генерал-майора Вентцеля. И показан источник его фантастической смелости.
“…Вот вы говорите: ничего не боится. А может быть он тоже боится где-то глубоко внутри, но не позволяет себе — понимаете?…” В ответ на вопрос о национальности он отвечает: “…Я — российский дворянин, предки мои проливали кровь за Российскую империю, а я — за Российскую Федеративную. Как-нибудь мы с Россией разберемся, русский я или нет…”
И еще: “…У генерала Сиверса была необыкновенная память, не память, а анекдот. Все это знали. Он и сам понимал, что чем-то непохож на других людей — чем-то наделен и чем-то обделен. Наделен — ясно чем. А чем обделен? Вот это не совсем ясно…”
И еще один генерал — показан в повести: Гиндин. Тоже “списан” с живой личности. Был у главкома ВВС заместитель по тылу — еврей. В годы борьбы с “космополитизмом” главком вызвал этого еврея и сказал: либо в запас, либо куда-то подальше. Гиндин выбрал Владимировский (а в повести — Лихаревский) полигон, заместителем начальника по тылу. Вот как Е.С. его описывает: “…Тут отворилась дверь и, неся перед собой живот, вошел огромного роста, толстоплечий, львино-седой генерал. Бодро подрагивая плечами и грудью, он направился прямо к столу, за которым сидел Сиверс…”
И далее: “…Гиндин — сложное явление. Энергичен, умен, талантлив, дело у него горит… Весь этот город — это же Гиндин построил!.. Никогда ничего не сделает для себя лично…” Отвечая на обвинения, что он живет с заведующей офицерской столовой, он говорил: “…Здесь на меня стали всех собак вешать за то, что я будто с Адой живу. Это почти клевета, я с ней мало живу, и нужна она мне совсем для другого…”
Никто не написан “черно-белым”. Даже второстепенные персонажи, вроде майора Тысячного, талантливого художника-самоучки, который после вечеринки, на которой был Сиверс, записывает: “…За сегодняшний вечер генерал С. четыре раза проявил объективизм…”
Академия, вернее, ее партийное руководство, приняло меры: организовало партийное собрание (Е.С. никогда в партии не была), на котором приняло решение: считать произведение идейно порочным и находящимся на низком художественном уровне. Они не могли оценить документальной силы произведения, они только осудили. Между тем я был на Владимирском (в повести Лихаревском) полигоне и знаю основных действующих лиц, и могу засвидетельствовать их подлинность.
Елена Сергеевна не могла терпеть создавшегося вокруг нее скандала и, будучи членом ССП, подала туда заявление о рассмотрении там этой ситуации.
День был назначен, и лично ей были вручены 10 билетов с тем, чтобы она пригласила своих друзей. Она дала один билет В.Б. Соколовскому (о нем речь будет ниже) и один билет — мне (мы работали в Бабушкинском институте). Остальные восемь билетов она хотела дать друзьям по академии. Как только это стало известно начальству, оно объявило, что всякий, кто пойдет на обсуждение в ССП, будет исключен из партии и уволен в запас.
Елена Сергеевна убедительно попросила всех, кому дала билеты, не ходить.
Собрались в ЦДЛ (Центральный дом литераторов) в комнате №5 (знаменательной по числу “проштрафившихся” писателей ) человек 60 — 70. Кроме того, пришли начальники политических кафедр академии и заместитель начальника политуправления ВВС Чугунов (я его знал по Сахалинскому корпусу ПВО, где он был начальником политотдела).
Собравшиеся активно поддерживали Вентцель (И. Грекову). Выступали с явной поддержкой Е.С. А. Борщаговский, В. Соколовский, К. Чуковский и многие другие. Мне тоже пришлось выступить. Собрание длилось шесть часов.
Резким контрастом к общему настроению прозвучали выступления начальников политических кафедр академии.
Чугунов сидел с каменным лицом и не произнес ни слова. Собрание постановило: полагать, что произведение И.Грековой “На испытаниях” находится на высоком художественном и идейно-политическом уровне. Опубликовать это решение в печати. Стенограмма этого заседания заняла 240 машинописных страниц.
После этого собрания политначальство академии решило с Е.С. разделаться. Подошел срок на переизбрание ее на профессорское звание. Все было подготовлено неплохо: каждому члену Совета заранее было сказано — ваш долг проголосовать против.
Говорят, что когда подсчитали голоса, то оказалось, что 50 голосов было “за” Вентцель и только один — “против”.
Только тогда Е.С. подала заявление начальнику академии и в копии — главкому ВВС: “Учитывая распределение голосов, которое сложилось в результате моего голосования, прошу меня из академии уволить”.
И пошла работать на должность профессора Института инженеров транспорта на кафедру прикладной математики.
* * *
Владимир Борисович Соколовский
С В.Б. Соколовским
На работе в Бабушкинском НИИ я вновь встретил полковника Владимира Борисовича Соколовского. Я знал его по академии. Он был инженером лаборатории взрывов. Тогда я не был с ним близок. Но когда происходили какие-то неприятности, он всегда находил меня и сочувственно расспрашивал. Уже тогда я понял, почувствовал и оценил его благорасположение.
На Сахалине я с ним не переписывался. Слышал только, что его назначили в Калининский НИИ. И вот я снова встретил его в Бабушкине. Он сразу же установил со мной дружеские отношения. Нашим общим другом стал и начальник лаборатории, где я работал — Володя Рахвальский. Мы еще больше сблизились после того как я сказал, что слышал у Евтушенко пленку с песнями Галича. И они произвели на меня потрясающее впечатление.
Тогда В.Б. сказал, что с Галичем он знаком с детства — учился вместе с ним в одной школе. Кроме этого у В.Б. в приятельницах была еще одна женщина — Елена Сергеевна Вентцель. И еще целый ряд преподавателей из академии, в той или иной мере мне близких.
Все это вместе взятое нас троих (т.е. В.Б., Володю Рахвальского и меня) еще теснее связывало. В.Б. очень любил командировки на полигон “Владимировка”, где у него было много друзей.
Елена Сергеевна в повести “На испытаниях” так написала о В.Б. (которого она вывела под именем майора Скворцова): “…высокий, загорелый офицер в полевой форме, узко перехваченный в поясе ремнем, быстрым, озабоченным шагом переходил с места на место и казался находящимся сразу везде…”
Сходство майора Скворцова с Владимиром Борисовичем было полным и легко узнаваемым. И еще:
“…Скворцов говорил очень по-своему, бегло, гладко, щеголевато, голосом, натянутым, как струна…”
Трудно подобрать слова, более тщательно и подробно описывающие Владимира Борисовича Соколовского… Как будто видишь этого высокого офицера всегда в полной полевой форме и всегда с обязательным небольшим чемоданчиком в руках:
“…Легкий, бодрый, ничего лишнего, в чемоданчике эспандер, трусы и бритва, а главное — здоров…”
Он любил полигон (“Лихаревка”, как назвала его в своей повести Е.С.) за возможность перекинуться в картишки с многочисленными друзьями, за риск, за чувство опасности, которое он всегда ощущал и всегда ко всему этому стремился. Да и выпить с друзьями он был не прочь.
Мы с Володей Рахвальским любили заезжать к В.Б. домой. У него была превосходная библиотека, и он отличался редкой начитанностью (чего по его внешнему виду трудно было ожидать). Они с женой Натальей Максимовной любили угощать нас жареной бараниной, конечно, с водкой.
Приезжал В.Б. и ко мне, и к Володе. Во время одного из его приездов к нам я стал на равных пить с ним водку. Окончилось это скверно: он уехал домой как ни в чем ни бывало, а я заперся в туалете, и жена с дочерью очень долго меня оттуда извлекали.
В другой раз он с женой приехал к Володе. Там собралось несколько человек. Наша приятельница Инна Буданицкая отвела нас в сторону и тихонько спросила : “Разве это жена Соколовского? Он приезжал в Гульрипши с другой. И тоже выдавал за жену”. Мы ей сказали: молчи! И вечер прошел спокойно…
Родители Владимира Борисовича жили в перенаселенной коммунальной квартире. Он посещал их, принося продукты, лекарства. В период борьбы с “врачами-убийцами” его вызвали в КГБ и предложили открыть чемоданчик. Он не без удивления это сделал. Оказалось, что соседка родителей проявила бдительность: написала в КГБ, что у В.Б. в чемоданчике “вернее всего” — яды для отравления источников воды…
Незадолго до нашего отъезда в США В.Б. начал болеть желудком. Для него это было настолько необычно, что он едва с этим мирился. Вы помните эту фразу из повести “На испытаниях” Елены Сергеевны: “…а главное — здоров.”
Главное — здоровье, — психическое, социальное, физическое: всячески здоров и благополучен. А тут вдруг болит желудок…
Однажды в районе пяти часов вечера он позвонил мне и сказал: “У меня что-то желудок болит — надо будет пойти к хорошему врачу”. В тот же вечер В.Б. сказал Наталье Максимовне: “Пойду, прогуляюсь”. Попытку жены пойти вместе с ним пресек словами: “Пойду один, хочу подумать”. Надел плащ-накидку и — ушел…
Домой он уже не вернулся. Дочь пошла его искать. И где-то в третьем часу ночи нашла на скамейке, в садике недалеко от дома. Он сидел, чуть свесившись и возле правой руки его лежал пистолет. Он был настолько здоров, что какое-то нездоровье в желудке повергло его в шок: он застрелился…
Александр Аркадьевич Галич
* * *
О Галиче я уже знал довольно много. Однажды Елена Сергеевна Вентцель пригласила меня к себе на Ленинградский проспект, где она жила. У нее находился Галич. Она нас представила друг другу.
Так получилось, что об Александре Аркадьевиче Галиче я несколько раз упоминал, но лично с ним знаком не был.
Он был высокий, крупный, с залысинами, небольшой щеточкой усов. Манеры у него были барские, но никогда (это сразу чувствовалось) не развязные.
Я после этого с ним довольно часто встречался. Александр Аркадьевич в этот день закончил свою “Балладу о прибавочной стоимости”, и спел нам ее. В общем, мы втроем провели чудесный вечер.
А.А. и Е.С. переделали рассказ Елены Сергеевны “За проходной” в пьесу “Будни и праздники”. Они предложили пьесу МХАТу. Но там, учитывая недостаточную благонадежность авторов, потребовали письменные рекомендации трех крупных ученых. Авторы попросили меня достать эти отзывы.
Я к этому времени был членом Научного совета по кибернетике АН СССР, и поэтому первым, к кому я обратился, был академик Аксель Иванович Берг. У меня были с ним достаточно теплые отношения. Он мне рассказывал, что 25 октября 1917 г. был заместителем командира подводной лодки; экипаж (почти в полном составе) ушел, а когда вернулся много было рассказов — кто сколько женщин изнасиловал в Зимнем дворце. В 1939 году его посадили, а когда началась война, его выпустили и велели явиться к Сталину. Там заседала высшая элита: решали вопрос как создать отечественный радиолокатор. Мнение Берии создать для этого завод; мнение Берга — на уже имеющихся заводах постепенно осваивать локацию. Сталин долго ходил молча, а затем сказал: Бергу завтра в семь быть в Кремле и поздравил его с адмиральским званием…
Но когда я попросил его об отзыве, он вначале отнесся к этому весьма скептически. Когда я продолжал настаивать, он “завелся”: “Она — прекрасный математик, и пусть занимается своим делом, не отвлекаясь на безделушки”.
Я достал три отзыва у других ученых, и А.А. с Е.С. получили разрешение на постановку своей пьесы. “Будни и праздники” шли в филиале МХАТа (на улице Москвина) с колоссальным успехом в сезон 1967-1968 г.г. Их сняли через полгода… неизвестно почему.
Существенно позже, в 1987 году, на вечере памяти Галича Е.С. говорила: “…Я не драматург, все, что было драматургического, было галичевское, а не мое. Я стесняюсь несколько, но когда говорю, что это была великолепная пьеса, то отношу это только на счет Галича; у меня был рассказ и не более…” Относительно снятия пьесы, имевшей столь шумный успех, Е.С. на том же вечере говорила: “…У меня такое впечатление, как будто убили живого человека, когда сняли эту пьесу…”
На вечере памяти Галича его школьный приятель В.Б. Соколовский рассказывал: “…В 1968 году в Новосибирске был первый концерт тогдашних бардов. Пригласили на него и Галича. В газете «Вечерний Новосибирск» за 18 октября 1968 г. некто Мейсак дал большую статью под заглавием «Встреча с бардами».
Вот отрывки из того, что он написал о Галиче: “…Кто это раскланивается на сцене? Он заметно отличается от молодых. Ему вроде, пятьдесят. С чего бы без пяти минут дедушке выступать вместе с мальчишками? “Галич, Галич…” — шепчут в зале. Галич — автор великолепной пьесы “Вас вызывает Таймыр”, автор прекрасного сценария “Верные друзья”, некогда весьма успешный журналист. Трудно поверить, но этот, повторяю, вполне взрослый человек кривляется, нарочно искажая русский язык. Факт остается фактом. Член Союза писателей СССР Галич поет от лица идиотов…”
Но еще накануне замечательной оценкой творчества Галича прозвучали слова: “Глубокоуважаемый Александр Аркадьевич! Картинная галерея Академии наук награждает Вас почетной грамотой и специальным призом. Лишь немногие деятели советской культуры смогли перешагнуть по другую сторону баррикад, и нам радостно сознавать, что Вы — один из них. Ваше творчество вызвано крахом иллюзий в обстановке мародерства и идейного распада культуры. В вашем искусстве легко читается смена общественных идеалов.
В нашем паучьем затишье Ваш искренний активный протест против уродливого мира лжи путем обнажения и сатирического бичевания действительности символичен. Ваш талант в порыве, и мы восхищаемся не только Вашим талантом, но и Вашим мужеством. Наш народ нуждается в таких выразителях, как Вы. Директор картинной галереи. 1968 год”.
Подумаем сейчас, в 1999 году, какими пророческими звучат эти слова директора картинной галереи Новосибирского отделения Академии наук, сказанные им в 1968 году!
И как несправедливо звучат слова Юрия Нагибина, написанные им в книге 1995 года (“Дневник”, издательство “Книжный сад”, Москва, страница 349):
“…Он был пижон, внешний человек с блеском и обаянием, актер до мозга костей, эстрадник, а сыграть ему пришлось почти что короля Лира — предательство близких, гонения, изгнание…
… И получил славу, успех, деньги, репутацию печальника за страждущий народ, смелого борца, да и весь мир впридачу. Народа он не знал и не любил… Его вынесло наверх неутоленное тщеславие. Если бы ему повезло с театром… он плевал бы с высокой горы на всякие свободолюбивые затеи… …Он запел от тщеславной обиды, а выпелся в мировые менестрели… А ведь человек был больной, подорванный пьянством, наркотиками…”
Трудно сказать чего тут больше — зависти или слепого очернительства. Роль Лира, конечно, потрясает. Но с этой параллелью нельзя согласиться. Лир не понимал, что за люди его окружают, и жестоко за это поплатился. Но вся его трагедия проходила во внутрисемейных отношениях.
Роль Галича куда величественнее роли Лира. Галич поистине заботился о народе (что бы ни понимать под этим словом). Он сбросил “маску актера до мозга костей, эстрадника” и обнажил свою истинную душу. И тем самым обрек себя на изгнание. И такое опасное для благополучной жизни решение (исключен из двух творческих союзов, разорваны договора на книги) принял не от “тщеславной обиды”, а из-за невозможности продолжать фарс.
Пришло такое время, когда невыносима стала маска, захотелось подлинной правды. И он отважно обнажил ложь обычных советских мифов и призвал к мужеству и бдительности. Призвал к пробуждению от всеобщей замороченности и лжи на каждом шагу. Он отказался от всякой роли и стал самим собой. Не с судьбой Лира можно сравнить его судьбу, а с судьбой Солженицына в период его наибольших преследований.
Не зависть ли и пьянство привели Нагибина к такой неправде?
Я довольно часто встречался с Александром Аркадьевичем в бытовых условиях. Вначале на вечерах у Ольги Ивинской. На них, кроме Галича, бывали сын Ивинской Митя Виноградов, дочь ее Ира Емельянова, адвокат Виктор Косачевский, поэт-переводчик Костя Богатырев, Мария Стручкова, иногда кто-нибудь еще.
Галич пел свои песни. Для этого нужна была одна рюмка водки. После нее он пел особенно выразительно, свободно и легко. А вот после второй — темп становился замедленным, голос звучал глуше, паузы становились частыми и затянутыми.
Е. Вентцель вспоминала в 1988 году: “И выражение лица, и движение руки, которая стучала по деке гитары, и голос, который иногда соскальзывал c высокой ноты на низкую, — все это вместе было совершенным произведением искусства”.
Я записывал его пение на магнитофон. Писать было трудно: он пел то очень громко, то временами переходил на шепот. Но все эти записи и сейчас со мной в США, и мы с женой их часто слушаем. После этих вечеров я иногда провожал Галича домой.
В скором времени его стали преследовать, и он заболел, да так серьезно, что для ухода за ним понадобилась сиделка. Эту обязанность на себя взяла О. Ивинская. А жена его Ангелина Николаевна (в просторечии друзьями именуемая Анькой) валялась на постели пьяненькая.
Мне приходилось несколько раз ходить за лекарствами для Александра Аркадьевича, в том числе за промедолом: из-за сильных болей в сердце ему прописывали наркотики…
Между тем Галича последовательно исключили из Союза писателей и Союза кинематографистов. Незадолго до этого он принес к О.В. книжку, изданную “Посевом”, в предисловии к которой утверждалось, что Галич прошел через все мыслимые лагеря, что является абсурдом. Ему говорили, что от этого предисловия надо публично отречься, но…
Беда пришла к А.А. незаметно. Началось со смешных физиков, Леночки, Володички, Егора. В его исполнении они выглядели смешными, над ними охотно смеялись в коридорах власти. Тем более, что он исполнял эти вещи исключительно талантливо: он выступал и как режиссер, и как актер, и, меньше всего, как поэт.
Но это время довольно быстро прошло. И социальная направленность галичевских песен росла колоссально быстро. На смену физикам и Леночкам пришли ГУЛАГ, Сталин и Ленин.
Вначале шли Зощенко, Ахматова, Пастернак. (Все цитаты списаны с магнитофонной ленты.)
“…за рассказ, напечатанный неким журнальчиком,
толстомордый подонок с глазами обменщика
объявил чудака всенародно обманщиком…” (О Зощенко)
Затем пришла очередь Сталина:
“…Им пока скрипеть да поругиваться,
Да следы оставлять линючие. Но уверена
Даже пуговица. что еще сгодится при случае.
● ● ●
Утро родины нашей розово,
Позывные летят, попискивая,
Восвояси уходит бронзовый,
Но лежат, притаившись, гипсовые.
Пусть до времени покалечены,
Но и в прахе хранят обличие.
Им бы, гипсовым, человечины —
Они вновь обретут величие!
И будут бить барабаны!..
Бить барабаны,
Бить, бить, бить! ”
Несут стражу тайные палачи, мечтая о времени, когда можно будет выйти из подполья и взяться за старое (портреты Сталина уже таскают по улицам городов):
“…— Мы на страже, — говорят палачи,
Ну, когда же? говорят палачи. —
Встань, отец, — и вразуми, поучи!”
Наконец в ряде песен появляется Ленин. Вспомните, пожалуйста, что речь идет не о нынешнем конце столетия, а о конце шестидесятых — начале семидесятых годов (вспомним, что в июне 1974-го Галич уже вылетел за границу), когда и думать о Ленине что-то “грешное” было равносильно самоубийству!
“…А кто-то, нахальный и ражий,
Взмахнет картузом над толпой!
Нахальный, воинственный, ражий
Пойдет баламутить народ!…”
(Смерть юнкеров, или Памяти Живаго)
“…И, рассыпавшись мелким бесом,
И поклявшись вам всем в любви,
Он пройдет по земле железом
И затопит ее в крови.
И наврет он такие враки,
И такой наплетет рассказ,
Что не раз тот рассказ в бараке
Вы помянете в горький час…
● ● ●
Но не надо, люди бояться!
Не бойтесь золы, не бойтесь хулы,
Не бойтесь пекла и ада,
А бойтесь единственно только того,
Кто скажет: “я знаю как надо!”
Кто скажет: «Всем, кто пойдет за мной,
Рай на земле — награда».
● ● ●
Он врет! Он не знает — как надо!”
Смешно было ожидать, что власти и дальше будут терпеть такую крамолу. И вот, 29 декабря 1974 года его вызвали на заседание секретариата СП и исключили из Союза писателей. Вот как он сам это описал:
“… Но однажды, в дубовой ложе,
Я, поставленный на правеж,
Вдруг такие увидел рожи —
Пострашней балаганьих рож!
Не медведи, не львы, не лисы,
Не кикимора и сова, —
Были лица — почти как лица,
И почти как слова — слова.
За квадратным столом, по кругу,
В ореоле моей вины,
Все твердили они друг другу,
Что они друг другу верны!…
…И отвесив, я думал, — дерзкий,
А на деле смешной оклон,
Я под наигрыш этот детский
Улыбнулся и вышел вон….”
Итак, выгнанный из обоих творческих союзов и лишенный какой-либо помощи больной Галич вынужден был написать :
“…Не грусти, я всего лишь навек уезжаю…”
И в июне 1974 уехал — навсегда.
Елена Сергеевна подарила ему свой нательный крестик. Как-то Галич познакомился и подружился с крещеным евреем священником Александром Менем. Влияние его было столь велико, что Галич у Меня крестился.
Он был убит ударом тока от видеосистемы “Грюндик” 15 декабря 1977 года. Через восемь лет умерла от угара его жена Ангелина Николаевна (Нюшка, как он ее звал).
Почти за год до смерти Галича в Париже его мать Фаня Борисовна в Москве получила по почте анонимное письмо:
“Принято решение убить вашего сына Александра”.
По словам Елены Боннэр, А.Сахаров считал, что это письмо и смерть Галича — не случайны. Елена Сергеевна выражала уверенность, что Галича убили.
Я склонен принимать официальную версию смерти, особенно учитывая, что я однажды, видя как А.А. копается во внутренностях включенного в сеть телевизора, пытался его остановить…
* * *
Евгений Александрович Евтушенко
Евгений Евтушенко. МГУ, 1973 г.
Когда я приехал в Москву с Сахалина, приятель моего тестя вовлек меня в писательскую компанию, которая собиралась на улице Чехова, недалеко от театра Ленинского комсомола. Хозяйкой квартиры была приятельница Сергея Есенина — Мальвина Марьянова, а среди постоянных посетителей — поэт Рюрик Ивнев. Приходили еще несколько поэтов — “помельче”.
Я продемонстрировал им созданную мною на Сахалине кибернетическую “черепаху” (о “черепахе” см. в главе “Сахалин”). Увидев мою “черепаху”, Рюрик Ивнев на книжке своих стихотворений написал:
Израилю Борисовичу Гутчину
Вы славите новь кибернетики,
Прекрасно! Но область эстетики
Не смогут электробилетики,
Как лампочки звездную нить,
Собой никогда заменить.
И вот тогда-то я впервые услышал имя Евтушенко. Кто-то сказал, что он наиболее “модный” поэт.
Был дождливый осенний вечер 1962 г. Жена сказала: “Вечером надо послушать молодого поэта, Евгения Евтушенко, в Доме журналиста”. Мы жили тогда неподалеку — в Настасьинском переулке. Не спеша мы шли пешком по бульварам с уже опавшей листвой, и тихий вечер, казалось, звал нас идти долго и не спеша.
Но вот он — Дом журналиста. По членскому билету жены нас пропустили, и мы оказались в небольшом зале, где проводились различные встречи, показы кинофильмов, диспуты. Пришли мы около семи, и никого не удивило, что поэта еще не было. Собралось много людей, не то чтобы было битком, но процентов на восемьдесят — девяносто зал был полон.
Вот и семь часов — поэта не видать. Ждем. В половине восьмого стали раздаваться возмущенные возгласы: “безобразие… что себе позволяют молодые поэты…” Около восьми возмущение достигло апогея, и кое-кто даже ушел.
Наконец в восемь часов появился высокий молодой парень в сопровождении двух женщин. Он и оказался Евгением Евтушенко. К удивлению присутствующих, продемонстрировал пригласительный билет, где было написано, что вечер должен состояться в восемь часов…
Инцидент был исчерпан, и Евтушенко начал читать стихотворения. Читал он превосходно. Но мало того — он читал в основном крамольные стихотворения.
Начал он со стихотворений “Мед”, “Давайте, мальчики”, “Памяти Ксении Некрасовой”, “Песня Сольвейг”, “Юмор”, “Всегда найдется женская рука”, “Советы подлеца”. Но когда позже дело дошло до печати, цензура восстала против многих стихов. (Особенно это касалось стихотворения “Мед”).
Он читал:
…Раздался скрип саней райкомовских,
На спинке — расписные розы.
И важный лоб сановный морща,
Сошел с них столп российской прозы.
Когда я с ним познакомился, он сказал, что стихотворение “Мед” написано о действительном событии, происшедшем с “классиком” русской литературы Леонидом Леоновым. А вот как выглядело это стихотворение после цензурной “правки”:
…Но сани заскрипели мощно.
На спинке — расписные розы.
И, важный лоб сановно морща,
Сошел с них некто грузный, рослый.
Большой, торжественный, как в раме,
Без тени жалости малейшей…
Это был первый пример торжества “социалистического реализма”. Но концовка стихотворения осталась:
Когда к трибуне он несет
Самоуверенный живот,
Когда он смотрит на часы
и гладит сытые усы,
Я вспоминаю этот год,
Я вспоминаю этот мед…
В тот первый вечер я ясно увидел подлинное лицо поэта и полюбил его навсегда…
Евгений. Евтушенко. 1980-е гг. Фото автора
Тридцатого марта 1963 года я вышел из метро Арбатская, чтобы пойти в Дом журналиста, уплатить за жену взносы. На углу возле газетного стенда стояла толпа. Редкое явление. Я пробился сквозь толпу и увидел, что читают газету “Комсомольская правда”. Статья занимала два подвала и называлась “Куда ведет хлестаковщина”. О Евтушенко. Авторы статьи — Г. Оганов, Б. Панкин, В. Чикин. По поводу “Автобиографии”, опубликованной в Париже. Позже я узнал, что договор на это издание был подписан в Москве, но “крамольность” издания объяснялась отсутствием “благословения” Москвы.
Наступило лето 1963 года. Наша приятельница порекомендовала поехать на Кавказ и дала адрес своей знакомой, вдовы небольшого русского писателя Валентины Андреевны Дубровской. У нее была прекрасная дача в поселке Гульрипш (под Сухуми), на берегу Черного моря, где она жила с двумя сыновьями и дочерью. Жила тем, что сдавала несколько комнат двухэтажной дачи знакомым, главным образом, писателям.
Моя жена отпуск получить не смогла, и я поехал с нашей двенадцатилетней дочерью Аллой. Валентина Андреевна дала нам хорошую светлую комнату на втором этаже.
Каково же было мое удивление, когда в первый же день в высоком парне, выходящем из моря, я узнал Евгения Евтушенко. Оказалось, что он живет в соседней с нами комнате. Евтушенко был знаменитым поэтом, и если бы не то обстоятельство, что его в последнее время преследовали и замалчивали, то я бы постарался держаться от знаменитости подальше. Но все получилось само собой. Близость расположения, одиночество (к нему жена еще не приехала) и общая еда за одним столом (Валентина Андреевна нас кормила) сделали свое дело: мы подружились.
И я начал “осваивать” (и усваивать) поэзию Евтушенко. Для этого я время от времени просил у него рукописи и списывал его стихи. Начиная со стихотворения “Мертвая рука”:
Кое-кто живет еще по-старому,
В новое всадить пытаясь нож.
Кое-кто глядит еще по-сталински,
Сумрачно косясь на молодежь…
И кончая стихотворением “Бляха-муха”:
Что имелось в эту ночь?
Кое-что существенное.
Был поселок Нельмин Нос,
И была общественность…
Это стихотворение было написано в июле 1963 года, как и большинство его стихов этого периода. Я брал их “тепленькими”, только написанными мастером. Позже, уже перед моим с Аллой отъездом, он взял переписанные 24 стихотворения, выправил их и надписал: “Дорогим Алле и Израилю Борисовичу Гутчину — самое лучшее и самое драгоценное издание моей новой маленькой книжки. Евг. Евтушенко, Гульрипш, 12 июля 1963 г.”
Немного позже на дачу приехали поэт Александр Межиров и кубинский поэт Эберто Падилья, работавший в “Moscow News”, с женой и двумя маленькими дочерьми. Спустя несколько лет он не поладил с Фиделем Кастро, сел за решетку, а затем уехал в США.
Примерно в это время приехала и жена Евгения Александровича — Галина Семеновна. У меня с собой был фотоаппарат ФЭД, оставшийся со времен войны (единственная вещь, оставшаяся с того времени). И вот все наши “походы” к грузинским писателям, в рестораны и просто “гулянки” я снимал — остались, хотя и плохо сделанные, но памятные фотографии (из этих снимков две фотографии помещены во втором томе первого собрания сочинений поэта — М., 1998). Алла сделала довольно приличный снимок Галины Семеновны, чем немало гордилась. Кстати, Алла научилась у Жени плавать. Этому способствовало то, что она стеснялась показать ему, что боится.
Перед отъездом один абхазский поэт пригласил Женю, Эберто и меня в высокогорный аул на столетие своего отца. Перед отъездом, когда за нами уже пришла машина, Берта, жена Эберто, очень трогательно прощалась с мужем и просила его помнить о двух дочерях.
Ехали довольно долго, так как ползли высоко в горы над Гудаутами. Наконец доехали. Нас встретили хозяин, довольно моложавый старик по имени Пилия, и хозяйка. Началось приготовление пищи: схватили молодого ягненка и несколько кур и прирезали их.
Между тем мы почувствовали голод. Но виду не подавали. Собирались соседи — их вместе с нами и хозяином была ровно дюжина. Наконец нас позвали в дом. Оказалось, для гостей был построен специальный дом из орехового дерева, в котором обычно никто не живет. Женщины притащили из подвала несколько ведер вина высшего качества — “Изабелла”. Поразительное вино по вкусу, аромату, цвету! Говорят, на международных соревнованиях, которые недавно прошли, ”Изабелла” получила главный приз. “Дымчато-розовая, как закат при хорошей погоде” (Евг. Евтушенко).
За столом сидели только мы, “мужики” — женщины обслуживали нас, двенадцать мужчин. Выпили по маленькой чарочке чачи и тут же перешли на “Изабеллу”, которую пили до конца из стаканов, похожих на граненые.
“Эберто первый раз попал в абхазский дом, и для него все было вновь: и копченые турьи ребра, которые надо было обмакивать в жгучий коричневый ткемали с плававшей в нем крошеной зеленью, и шлепнутая прямо на дощатый стол дымящаяся мамалыга с кусками сулгуни, уже начавшая плакать в ней чистыми детскими слезами, и скользившие за нашими спинами безмолвные, как тени, женщины в черном, и гортанные песни мужчин, и особенно мудрость тамады старика Пилии…” (Евг. Евтушенко)
Мы удивились: перед каждым поставили по два стакана. Скоро все разъяснилось. Тосты произносил один человек — тамада, хозяин застолья. Все тосты произносились лишь по адресу участников застолья, и иногда не только одного, а сразу двоих присутствующих. Тогда полагалось выпивать один за другим по два стакана — и до дна (что не составляло никакого труда, ибо, повторяю, вино было потрясающее). Но на каждый тост можно было назначить “алаверды” (заместителя), который продолжал тост, начатый тамадой.
Начали с Евтушенко. Все было продумано заранее, фамилии не назывались. Но если шла речь о поэте, то ясно было, что это об Евтушенко, когда об иностранном поэте, то — об Эберто Падильо, если об ученом, то было понятно, что это обо мне… И так далее…
Вспоминая об этом вечере, Евтушенко писал в поэме “Под кожей статуи Свободы”:
”Эберто поправил очки и сказал: “Я хочу спросить у вас о самом главном, что меня мучает: существует ли полная справедливость, и если существует, то как за нее бороться?” Старик Пилия ответил так: “…Единственная справедливость, которая существует, — это борьба за справедливость…”
Мы бы допились “до чертиков”, если бы не одна подробность чисто лингвистического характера: хозяин произносил тост по-абхазски, сын хозяина переводил на русский, а Евтушенко на английский язык для Эберто, так что всем все было ясно.
А женщины усиленно разливали вино и носили вкусные закуски. Так продолжалось часов до двенадцати, когда мы стали засыпать. Застолье окончилось, и нас уложили спать здесь же в ореховом доме.
Утром, часов в восемь, первым проснулся Эберто.
Следом поднялись мы. Умылись, и тут же… все началось по новой: завтрак во вчерашнем стиле… Так продолжалось часов до трех. Затем, когда мы уже стали подремывать, нас вывели на свежий воздух. Он был поистине свежий, так как всю ночь шел крупный дождь.
Дорог в этой высокогорной местности не было, а на тропе, которая едва пробивалась, стоял старинный американский джип, настолько задрипанный и без номеров, как будто на нем ездили с конца войны ежедневно, но без какой-либо починки или хотя бы мытья.
Мы тепло попрощались с хозяевами и уселись на “почетные” места в джипе. Кроме нас туда забралось еще пять человек во главе с сыном хозяина, который и управлял этим экипажем. Как мы добрались до мало-мальски приличной дороги и не перевернулись — один Бог знает. Я вспомнил Берту, которая умоляла мужа, чтобы он помнил о своих дочерях…
Но когда мы оказались на приличной дороге — тут обнаружилась главная “опасность”: поперек дороги стоял старик, который в одной руке держал перед собой ягненка, а в другой — нож. Наш водитель сказал: “Мы пропали, это дядя Фазиль”. Тут дядя Фазиль резанул ягненка по шее — полилась кровь…
Двенадцатого октября 1964 года я защитил диссертацию на звание кандидата технических наук. Голосование было единогласным. Как полагалось в то время, я пригласил друзей — Соколовского, Рахвальского, Евтушенко и еще человек тридцать членов ученого совета и других. Банкет состоялся в зимнем саду ресторана “Прага”. После первых тостов Евгений поднялся и начал читать. Прочитал “Балладу о браконьерстве”, “Зачем ты так?”. Затем впервые прочитал “Качку”. Там были такие слова: “Все инструкции разбиты, и портреты тоже — вдрызг…”
Дело было накануне смены власти (сняли Никиту Хрущева). И никто не верил, что Евтушенко понятия не имел об этом. Поэтому не хотели печатать “Качку” в таком виде. Пришлось заменить на “…Все инструкции разбиты, все графины тоже вдрызг…”
Но тогда он читал только что написанное стихотворение. И тут произошла вдруг “авария”: генерал Шаракшанэ (начальник управления института, в котором я работал) вдруг попросил: “Евгений Александрович! Прочитали бы вы что-нибудь вроде “Хотят ли русские войны?”
Женя разозлился и спросил: “А вы, собственно, какой национальности?” Вышло некрасиво, так как Шаракшанэ был бурятом, а в это время были напряженные отношения с Китаем. Еще один генерал (начальник соседнего института и крупный ученый) сидел и, подперев голову руками, внимательно смотрел на Евтушенко. На что тот среагировал: “Почему вы так внимательно смотрите?” Ответ был: “Смотрю, что вы за человек…”
С тех пор минуло 36 лет. Едва ли не целая человеческая жизнь… Множество встреч “по делу” и без дела. О части из них я уже писал…
В 1975 году мы отметили нашу серебряную свадьбу и пригласили самых близких и самых верных друзей. Мы сделали “свадебную” композицию на магнитофоне и выпустили “фотогазету”. Получилось все очень весело и хорошо.
Среди гостей был и Евтушенко. Он прочитал стихотворение “Возрождение”. Я, как и все остальные, впервые услышал эту вещь. Опубликовано оно было гораздо позднее, в первом выпуске альманаха “Апрель” за 1988 год. А тогда был, напомню, 1975 г. К счастью, я записал стихотворение на пленку. Оно и сейчас у меня есть:
Есть русскость выше, чем по крови: Как перед нравственным судом,
Родившись русским, при погроме
Себя почувствовать жидом…
Опубликованное вместе с “Возрождением”стихотворение “Танки идут по по Праге” (широко распространенное среди народа, как только оно было написано) содержит не менее сильные строки:
Танки идут по Праге
В закатной крови рассвета.
Танки идут по правде,
Которая не газета…
● ● ●
Пусть надо мной — без рыданий
Просто напишут по правде:
“Русский писатель. Раздавлен
Русскими танками в Праге”.
Кто может сказать, что читал более смелые по тому времени строки, чем эти?
Евгений Евтушенко с сыновьями и автором. 1980-е гг. Фото Д. Евтушенко
В мае 1979 года Евтушенко, его американский переводчик Альберт Тодд и я выехали на выставку фоторабот Евгения Александровича в г.Вильнюс. Не знаю — специально ли прилетел Тодд или случайно, но переговоры с вильнюсскими фотографами показали, что они не рады этому. Тем не менее я купил три билета, и мы выехали в Вильнюс на поезде… У Тодда были с собой две камеры “Никон” с электронной наводкой на фокус… Мы с Евтушенко оказались в одном номере гостиницы (больше свободных номеров не нашлось), а Тодду дали отдельный номер.
Выставку развернули в отличном помещении и очень удачно. В ресторане в первый вечер был банкет, во время которого Евтушенко сделал ряд удачных снимков. На следующий день мы пошли в гости к председателю общества фотохудожников господину Суткусу. Две чудесные девчонки хозяина вдохновили Женю на новые снимки.
Еще через день мы выехали в Каунас. (На Куршскую косу нас из-за Тодда не пустили). В Каунасе нас встретили множество фотомастеров, проходили дискуссии, была замечательная творческая атмосфера…
После возвращения в Москву Тодд захотел пойти на “Тиля” в театр Ленком, но Евтушенко не мог дозвониться до театра. Сам он почему-то не смог пойти и дал нам с Альбертом записку, с которой мы и пошли. Записка, предъявленная в окошко администратора, сработала, и после короткой прогулки по улице Чехова в ожидании начала спектакля мы попали в театр…
Москва, 1980-е гг.
Раз уж заговорили о фоторафии, то продолжим эту тему (все равно, разговора в строгой последовательности событий не получится — слишком их много).
Я неоднократно участвовал в организации фотовыставок работ Евтушенко. И всякий раз поражался, — при разнообразии снимков, концентрации на лицах людей, находчивости глаза фотохудожника — однообразию техники. Большинство его снимков сделаны широкоугольником (20 миллиметров). Но как умело и разнообразно он использовал эту технику!
Я не раз бывал с ним на съемках. И поражался: снимает вроде бы ерунду (например, со спины судью на футбольном поле), а потом смотришь — поразительный кадр.
В чем заключалась моя роль в организации выставок Евтушенко покажу лишь на одном (из многих) примере. В марте 1971 года я собрался лететь в Ереван на научную конференцию, а также с лекциями по кибернетике. Евтушенко дал мне записку:
“В музей современного искусства в Ереване от Евтушенко Е.А. Дорогие товарищи! Моя фотовыставка, 250 работ, была показана в Лондоне, Москве, Тбилиси, Вильнюсе, Таллине. Сейчас находится в Иркутске, потом поедет в Новосибирск. Очень бы хотелось показать ее в Вашем замечательном музее. Прошу Вас доверить в вопросе организации выставки моему другу — кибернетику И. Гутчину, выезжающему сейчас в Ереван с лекциями. Если Вас заинтересует организовать выставку, прошу Вас сообщить мне точную дату, чтобы соответственно спланировать время. С самым дружеским приветом, Евг. Евтушенко. 14 марта 1971”.
У Евтушенко изданы два фотоальбома. Первый из них — “Invisible Threads”— в 1981 году издан в Англии (надпись на моем экземпляре: “Дорогому Израилю Борисовичу Гутчину, без которого не было бы этой книги. Спасибо за поучительную помощь, за дружбу с нашей семьей. Евг. Евтушенко, 1982”).
С целью удешевления часть снимков в этом альбоме сделана черно-белой. А так как все оригиналы были сделаны на цветной пленке, они многое потеряли. Но часть была оставлена цветной — и тут снимки оказались на должной высоте. Особенно “Станция Зима”, “На Аляске”, “Клоун гримируется” и множество других. Кроме того альбом содержит и тексты, написанные Евтушенко.
Второй альбом, названный “Divided Twins. Alaska and Siberia. Разделенные близнецы”, содержит фотографии Бойда Нортона и Евгения Евтушенко. Издан он в США в 1988 году, отпечатан в Японии и сделан несравненно лучше, чем предыдущий. Все снимки —цветные, на прекрасной бумаге.
В письменном сопровождении к альбому Евтушенко написал:
“…Фотографии для этой книги делали я и Бойд Нортон, так тонко чувствующий природу, как будто его камера — визуальный орган природы. Но самые главные для меня пейзажи — это человеческие лица. Ни один рассвет, ни один закат не может быть прекрасен как человеческие лица. Ни один нужник, ни одна выгребная яма, ни один террариум с ядовитыми змеями не может быть так страшен, так отвратителен, как человеческое лицо…”
Когда видишь портретные снимки Евтушенко, сделанные широкоугольником, начинаешь понимать эти его слова…
На альбоме Женя сделал такую надпись:
“Дорогому Израилю Борисовичу плюс Наде плюс всей вашей семье. С любовью в день вашего 71-летия (а может быть, наоборот?). Без вас, дорогой Израиль Борисович, Евтушенко-фотографа не было бы. Евг. Евтушенко. 1989”.
Здесь Евтушенко дал мне “фору”: учиться видению объекта съемки глазами фотографа, художника нужно было бы у него мне. Он видит этот объект совсем иначе, чем я, тут я должен учиться. Но можно ли этому научиться? Вряд ли…
Евтушенко — поэт, фотограф-художник, прозаик, артист, режиссер, публицист. Но лично я безмерно люблю его как поэта и фотографа-художника. И гораздо меньше — как режиссера и прозаика.
Евтушенко использовал ряд фотографий, сделанных мною, в своих в книгах. Так, например, в его книге “Сварка взрывом” (“Московский рабочий”, 1980) на “шмуц-титуле” (или как он называется — на первой странице книги) был помещен портрет Е.А.; ряд снимков был помещен на страницах его второго тома собрания сочинений (М. 1998) и в ряде других книг.
В Москве у меня была небольшая книжка Ильи Эренбурга “Портреты русских поэтов”, изданная в Берлине в 1922 году. В книге было по несколько страниц на каждого из поэтов — краткая биография плюс 4-5 стихотворений. Мне очень понравилась там характеристика Бальмонта: “Часто возмущаются — сколько у Бальмонта плохих стихов? Показывали на полку с пухлыми томами — какой: двадцатый, тридцатый? Есть поэты, тщательно шлифующие каждый алмаз своей короны. Но Бальмонт с королевской расточительностью кидает полной пригоршней ценные каменья. Пусть среди них много стекляшек, но не горят ли верным светом его “Горящие здания” или “Будем как солнце”? Кто осудит этот великолепный жест, прекрасное мотовство?”
Мне кажется, эти слова можно обратить к Евгению Евтушенко. У него тоже можно найти некоторое количество слабых стихов. Но не горят ли “верным светом”, например, “Мед”, “Бабий Яр”, “Град в Харькове”, “Баллада о штрафном батальоне”, “Картинка детства”, ”Зашумит ли клеверное поле”, ”Идут белые снеги”, ”Ничто не сходит с рук”, ”Простая песенка Булата”, ”Письмо Есенину”, ”Елабужский гвоздь”, ”Любимая,спи”, ”Ольховая сережка”, ”Последняя попытка” и превеликое множество других…
Однажды Евтушенко попросил меня приехать в Шереметьево-2 к трем часам. Он тоже приедет, будем встречать известного австрийского актера Клауса Марию Брандауэра — исполнителя главных ролей в фильмах “Мефисто”, “Жан Кристоф” и ряде других. Он прилетает вместе с женой, с тем, чтобы оказать Е.А. помощь (бесплатную) при создании фильма “Смерть Сталина”.
Я едва не оскандалился с этой поездкой: приехал слишком рано, и когда уже был в зале ожидания, вдруг хватился, что не запер переднюю дверцу машины. Пошел назад, но… машины не оказалось на месте. Хорошо еще, что не заявил в милицию, оказалось, что машина была на другой стоянке, похожей на первую.
К трем часам приехал Евтушенко, и прилетели Брандауэр с женой. Поехали в Переделкино. После обеда отправились по обычному маршруту: кладбище с могилой Пастернака, церковь Преображения Господня, дом, в котором жил и работал Пастернак. На кладбище жена Брандауэра попросила меня сфотографировать общую картину планировки могил — это было совершенно непривычное зрелище, которого она еще не видела.
На обратном пути мы зашли в церковь Преображения Господня, и во дворе церкви я сделал неплохие снимки Евтушенко с Брандауэрами.
Затем Брандауэр снимался в одном из фильмов Евтушенко в роли майора немецкой армии в имении Льва Толстого “Ясная поляна”. Снимался бесплатно.
В один из дней позвонил Евтушенко и попросил, чтобы я приехал: у него должен быть Юрий Любимов. Так как последний был лишен гражданства, и в Москве появился впервые — я заинтересовался и поехал.
Действительно, после полудня появилась машина с гостями: приехали Юрий Любимов, Николай Губенко (министр культуры) и жена последнего — известная актриса Жанна Болотова.
Была совершенно “домашняя”, непринужденная обстановка. Маша (жена Жени) угощала превосходно, что называется — от души. Провели вместе целый день.
Любимов и Губенко представлялись близкими, неразлучными друзьями. Губенко (по его словам) принимал непосредственное участие в вызове Любимова из “заграницы” и, казалось, что их дружба вечна и нерасторжима.
Любимов что-то рассказывал о своей бывшей жене Целиковской, причем назвал ее “ракетчицей”. Потом Е.А. говорил мне, что это, по-видимому, было шуткой, основанной на созвучии фамилий: Циолковский и Целиковская. Может быть, но я принял это высказывание всерьез.
Евг. Евтушенко и Ю. Любимов у памятника Б. Пастернаку. Фото автора
Едва ли не всю жизнь Евтушенко собирал стихотворения разных поэтов, позже печатая их в литературных журналах. Однажды летом я был приглашен им на обед. Он состоялся в саду дома в Переделкино. Кроме него, присутствовали Галя (жена Е.А.), Евгения Гинзбург (автор “Крутого маршрута”) и я.
И вот за столом (довольно неспешным и обильным) Евтушенко и Гинзбург соревновались в прочтении наизусть стихов (причем — не своих ). Это было поистине литературное “пиршество”:
Георгий Иванов:
Нет в России даже дорогих могил,
Может быть и были — только я забыл.
Нету Петербурга, Киева, Москвы —
Может быть и были, да забыл, увы…
Максимилиан Волошин:
Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот…
Наум Коржавин:
…Столетье промчалось. И снова,
Как в тот незапамятный год —
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет.
Ей жить бы хотелось иначе,
Носить драгоценный наряд…
Но кони — все скачут и скачут,
А избы — горят и горят…
Иосиф Бродский:
Плывет в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада,
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих…
Марина Цветаева:
…Разбросанным в пыли по магазинам
(Где их никто не брал и не берет!)
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед…
Юрий Грунин:
Попраны и совесть, и свобода.
Нас загнали в беспросветный мрак.
Ты сегодня “сын врага народа”,
Я из плена, то есть тоже враг…
Анатолий Бергер:
Народовольческую дурь
Забудь, великая держава.
Побалагань, побалагурь,
Твои ведь сила, власть и право…
Анна Ахматова:
Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку
Русская земля…
Чтобы представить себе, как они читали — надо их послушать… Все это издано в книге “Строфы века”, почти в тысячу страниц.
…Помню, тогда Евгения Гинзбург все пряталась подальше от солнца — врачи ей запретили пребывание на солнце.
Вскоре мы узнали, что она умерла…
* * *
Двадцать седьмого января 1993 года наша семья вылетела из Москвы в Нью Йорк. Нас летело семеро: дочь, ее муж, его мать, двое внуков, жена и я.
* * *
Евгений Евтушенко с женой Машей и сыновьями. Переделкино, конец 1980-х гг. Фото автора
Евгений. Евтушенко с сыновями Женей и Митей. Талса, Оклахома, 1995 г.
Я знал, что Евтушенко в Америке с женой Машей (я знал ее по Москве и приглашал в “Прагу” на банкет по поводу моего 70-летия; Женя в то время куда-то улетал), и в один из первых дней ему позвонил. Старался как-то организовать его выступление в Вашингтоне. Но брался неумело. Только в 1995 г. удалась его поездка сразу в Балтимор и в Вашингтон.
Тринадцатого мая 1995 г. Евтушенко приехал из Балтимора. У нас двухкомнатная квартирка, поэтому мы поместили его у моей дочери Аллы.
Вечером мы с Надей принимали его у себя. Он приехал к нам с нашими детьми и младшим внуком. Мы совершенно замечательно провели время.
Евгений Евтушенко с автором. Бетезда, Мэриленд, 1995 г.
А на следующий день состоялся его творческий вечер в помещении Beth Tikvah Synagogue. Зал был довольно большой и полный. Мы пришли всей семьей. Женя читал замечательно — как только он один умеет.
И вдруг в середине выступления он сказал, что сегодня сочинил стихотворение, посвященное мне, и поднял меня перед всем залом. Он и раньше, в 1979 г. посвятил мне стихотворение “Москва поверила моим слезам…”
“Сегодняшнее” стихотворение было гораздо конкретнее:
Израиль Борисович Гутчин
и в молодости не был могучим…
Стихотворение это, названное “Последний прыжок”, было
опубликовано сперва в сборнике “Предутро”, а позже в сборниках “Поздние слезы” и других.
Почти одновременно со сборником мы получили от Жени письмо:
“Дорогие Изя и Надя, Алла и Саша!
Не писал, потому что замотался. Десятки выступлений,
перелетов. Всегда помню ваше чудесное гостеприимство
— все это было незабываемо. Вы всегда в моем сердце.
Посылаю новые стихи.
Любящий Вас
Женя Евтушенко”.
Евгений Евтушенко в гостях у моей семьи. Бетезда, Мэриленд, 1995 г.
Тринадцатого марта 1998 года мне исполнилось восемьдесят лет. Я получил от Жени подарок и письмо:
“9 марта 1998 г.
Дорогой Израиль Борисович!
Вы, Ваша судьба уже больше не принадлежат только
Вашей семье. Вы принадлежите истории Советского
Союза, истории двадцатого века. Вы доказали всей Вашей
судьбой, что в любой, даже самой несвободной системе,
человек может оставаться человеком, не потерять ни
мужества, ни совести, ни достоинства, ни чести.
Помимо Вашей преданности науке, Вы помогли
русской истории не потерять дорогостоящих крупиц
жизни Пастернака, помогли мне в моих фотоопытах,
и оказывали мне постоянную моральную поддержку.
Вы чисты перед Вашей Родиной. Вы не могли сделать
для нее, больше, чем сделали.
Обнимаю. Поздравляю.
Евг. Евтушенко”.
Автор с женой. Бетезда, Мэриленд, 1990-е гг.
Восемнадцатого июля — день рождения Жени. В 1999 году, как каждый год в этот день, состоялся его поэтический вечер в Политехническом музее в Москве. И вот за пять дней до того директор объединения “Плеяда” при издательстве “Прогресс” Станислав Лесневский предложил Е.А. издать книжку, содержащую по одному лучшему стихотворению за каждый из пятидесяти лет его творческой деятельности.
Говоря словами Евтушенко “…Издательство “Прогресс” установило рекорд, достойный Книги Гиннеса, выпустив в течение недели со дня поступления рукописи мою небольшую, но красивую книжку “1949-1999” (по стихотворению каждого года)…” Семнадцатого июля вечером книга была готова! Таким образом, был установлен не только Всероссийский, но, может быть, и мировой рекорд книгоиздательского дела.
Весь тираж — две тысячи экземпляров, часть тиража — пронумерованные экземпляры. Мне достался 181-й номер. За 1979 год Женя признал лучшим стихотворение “Москва поверила моим слезам…”, посвященное мне, что весьма меня порадовало.
А на последней странице обложки опубликовано стихотворение Евтушенко “Дрова” (по поводу разорения дома на Станции Зима, в котором прошло его детство):
…Что мне все хваленые права
человека, если нет людей?
И меня срубите на дрова,
если вам от этого теплей!…
* * *
Ольга Всеволодовна Ивинская
О. Ивинская и Б. Пастернак. Узкое, Московская область, 1958 г.
И я, и Надя интересовались всем, что подавлялось властями, в том числе и генетикой. Наши друзья Аня Вельковская и Неля Анчарская познакомили нас с одним из двух братьев-близнецов Медведевых — Жоресом (брата его звали Рой). Их отец был комбригом, и в наиболее “интересные” времена был расстрелян.
Надя получила приглашение в Дом журналиста на вечер, посвященный генетике. И мы пошли на него. Перед началом я увидал прогуливающегося в кулуарах Жореса и подошел к нему. После непродолжительной беседы, когда уже прозвенел звонок на заседание, он сказал: “Вы думаете, что говорили с Жоресом, а я — Рой”. Оказалось, что они удивительно похожи друг на друга.
В дальнейшем мои встречи с Жоресом, и особенно с Роем стали почти регулярными. Вспомним, что в те времена оба они были “отчаянными” диссидентами. Рой был уволен с работы (работал в издательстве) и исключен из партии. Жорес тоже преследовался. И только в период “перестройки” Рой вдруг стал “истинным” коммунистом…
…А пока что мы по звонку вошли в зал, и я с первых же секунд узнал одного из совсем старых знакомых, которого уже не видал лет сорок: Юзика (теперь — Иосифа) Рапопорта. Я послал ему записку, и он перед окончанием объявил, чтобы я подошел к нему. Он дал свой телефон, и вскоре мы с Надей пришли к нему. Он жил на Цветном бульваре, напротив старого цирка. Были его брат Котя (теперь — Константин), мать, жена.
Когда-то он поехал “завоевывать мир” из Чернигова в Ленинград, стал создателем хемомутагенеза, воевал, попал в плен, почти чудом бежал из плена, лишился глаза…
Но сейчас я хотел бы продолжить линию Роя. Так вот, Александр Галич, с которым я был к этому времени довольно близко знаком, сочинил новую песню о Пастернаке (ту самую — “Разобрали венки на веники…”). Я ее записал на магнитофоне, а Рою очень хотелось ее послушать, также как другие песни Галича. Но так как квартира Роя явно прослушивалась, то он предложил собраться у его, как он сказал, “хорошего и ближайшего друга”. Хотя я работал в особорежимном учреждении, но — согласился.
Я пришел на Комсомольский проспект к указанному дому, где меня ждал Рой. Он привел меня в роскошную большую квартиру, где познакомил с хозяином – Абрамом Исааковичем Гинзбургом, который отсидел в лагере десять лет и потому казался непогрешимым. Он заявил: “Вот обождем, придут еще иностранцы с магнитофоном и будут переписывать песни”. Я запротестовал и сказал, что в этом случае должен буду уйти. Пошли на мировую: песни будем слушать, но не переписывать.
Между тем пришла Евгения Гинзбург (однофамилица хозяина), с которой меня познакомили. Она была хорошо известна благодаря книге “Крутой маршрут”; в дальнейшем я ее еще несколько раз видел и даже обедал с ней у Евтушенко. Наконец, пришел какой-то итальянский корреспондент, которому хозяин показал жестом, что записывать нельзя.
Еще до этого, почти сразу после прихода, я заприметил на телевизоре фотографию Пастернака, разговаривающего с актером в гриме Мефистофеля. Я не понимал “раннего” Пастернака, но очень любил “позднего”. И попросил, чтобы он дал на один день снимок для пересъемки.
Хозяин ответил, что если я хочу, то он может познакомить меня с Ольгой Ивинской, о которой я уже читал в некоторых книгах, и что у нее я смогу попросить не только десятки снимков Пастернака, но даже его еще не опубликованные произведения.
Я, разумеется, ухватился за это предложение. И тут же дал ему оба моих телефона: домашний и служебный, в чем раскаялся на следующий день. Гинзбург позвонил по служебному телефону и повел разговоры самого криминального характера. Пришлось мне пойти к нему на работу (он работал в Азербайджанском постпредстве, напротив памятника Гоголю) и разъяснить ему, о чем можно и о чем нельзя говорить по моему служебному телефону.
Через несколько дней он выполнил свое обещание. Мы с Надей отправились к Ивинской. Она жила в однокомнатной квартире напротив Савеловского вокзала. Мы ожидали увидеть сломленную двумя “отсидками”, смертью Пастернака, многочисленными бедами и неприятностями старушку, а увидели живую голубоглазую, безыскусную в своих рассказах женщину средних лет (на вид ей было трудно дать больше 45 лет, а фактически ей было 54 года).
Меня предупредили, что она просит привезти с собой кинопроектор. Мы посмотрели любительский фильм, снятый дочерью Ивинской — Ирой. Там было много кадров, на которых Пастернак в шубе и шапке-пирожке ходит по Переделкину с Ивинской, животные она очень любила кошек), ее жилье в Переделкино.
Она рассказывала о Пастернаке, о себе. Несмотря на дикую несправедливость своего ареста, она говорила об этом безо всякой злобы и даже с юмором.
Я старался не пропустить ни единого ее слова, “усечь” каждую ее мысль. Мы обменялись телефонами и уехали.
Дома я еще долго записывал все, что запомнилось из ее рассказов.
Через несколько дней она позвонила мне домой и попросила, чтобы я приехал в Собиновский переулок, где живет ее мать — Мария Николаевна Бастрыкина, и взял с собой любительский кинопроектор, с тем, чтобы мать смогла посмотреть Ирин фильм.
Еще через несколько дней она опять позвонила и сказала, что заболела. Я решил проведать ее и, увидев ее тяжело больной, где-то в глубине души подумал, что если (не дай Бог) она умрет – погибнут, не увидев света, ее воспоминания о Пастернаке и об ее собственной жизни.
И, внезапно, повинуясь внутреннему чувству, вдруг сказал ей: “Давайте, записывайте все, что помните, со временем, возможно, это удастся издать в виде книжки”. Она засмеялась: “Нет, для этого нужно много времени и спокойствие души, чего у меня нет.”
И тут мне пришла в голову мысль: “Ольга Всеволодовна, а что если я принесу магнитофон и вы постепенно начнете на него наговаривать то, что возможно станет вашей книгой.” Она сказала, что надо подумать, но идея хорошая.
Я привез к ней магнитофон “Яуза-20” и постепенно начал записывать все ее рассказы, главным образом о Борисе Леонидовиче и о ее двух лагерях.
О. Ивинская. Москва, 1992(?) г. Фото автора
Но незамеченным это не осталось. Ведь я работал в особорежимном учреждении. И имел привычку читать и частично перепечатывать все наиболее крамольное, а его в те годы было очень много.
В нечастые наезды из Барнаула в Москву моего брата Захара (Зарика — как его звали близкие) я ему дал с собой несколько бумаг, в частности письмо Солженицына съезду писателей. И вот мне звонит Зарик из Барнаула и говорит: “…Я дал твои бумаги одному человеку, а тот донес на меня. Что делать?” Я, не задумываясь ни на секунду, сказал: “Говори правду: взял у меня.”
Спустя примерно месяц (4 или 5 июня 1968 г.) меня вызвал начальник политотдела института. У него в кабинете собралось человек 10-15 офицеров, представлявших “цвет” всей нашей “конторы” (были и близкие мне люди, например, В.Б. Соколовский).
Первый вопрос: “Почему Пастернак бежал из Советского Союза и не захотел вернуться назад?”
Мой ответ: “Позавчера была восьмая годовщина его похорон на Переделкинском кладбище. Так вы не волнуйтесь: как его положили в могилу, так и лежит, никуда не делся.”
Второй вопрос: “Почему Пастернак все свои произведения печатал за рубежами нашей Родины?”
Мой ответ: “Я не душеприказчик Пастернака, но могу сказать, что все свои произведения он публиковал у себя на Родине, и лишь роман “Доктор Живаго” напечатан за рубежом.”
И так далее, и тому подобное, несмотря на то, что тут же на столе лежала толстенная папка, присланная из Барнаульского КГБ, раз в десять толще тех нескольких моих листиков, данных брату. Это лишний раз подчеркивает то обстоятельство, что следили за мной, а использовали брата как приманку.
Вообще, трудно себе представить, чтобы начальник политотдела крупнейшего НИИ, где работало несколько сотен докторов и кандидатов наук, был настолько дремуче невежественным.
Я уехал в город, а когда вернулся, меня в подъезде ожидал Григорий Романович Данилевич, полковник, заместитель начальника политотдела. Он сказал, что несколько человек с возмущением слушали невежественную речь своего начальника, но ничего сделать не могли. В дальнейшем я с ним даже подружился.
Всю дальнейшую заботу о моем будущем взял на себя Евгений Евтушенко. Он несколько раз говорил с начальником политотдела. В результате чего по партийной линии мне был объявлен (заочно) строгий выговор с занесением в учетную карточку, а по строевой — увольнение (не помню уж по какой статье).
К этому времени у меня уже была написана и принята к защите докторская диссертация. Но такой “пустяк”, как сорванная защита, в общей шумихе так никто и не заметил…
После небольшого перерыва, мы с О.В. продолжили работу. Она продвигалась довольно быстро. Я переписывал с магнитофона рассказы О.В. и при этом добавлял что мог. Перепечатывала все это на машинке родственница О.В.
Когда все было готово, я с одним старым приятелем О.В. сняли всю машинопись на пленку, а ее О.В. отдала Вадиму — мужу дочери Иры.
Началась эпопея поисков издателя, который согласился бы напечатать книгу. Мы с О.В. ездили на такси к Рою Медведеву, чтобы посоветоваться. Через несколько дней мы снова поехали к нему. Он сказал, что рукопись ему понравилась, но сейчас он не видит подходящего издателя. Мы “испробовали” еще несколько человек — напрасно.
Пришлось обратиться к Евтушенко, который и без этого имел из-за меня много хлопот. Он назначил день, когда мы должны были встретиться на нейтральном поле. Выбрали квартиру Люси (Ольги) Поповой на Юго-Западе Москвы.
Кроме О.В. и меня, были Люся, ее муж, дочь и пришедшая с Евтушенко молодая, поразительно красивая девушка. Она оказалась англичанкой — Джан Батлер, которая вскоре стала женой Евтушенко.
Сели пить чай. А Евтушенко кивком головы показал нам на соседнюю комнату. Мы вышли, и он сказал, что договорился с дамой, представляющей интересы фирмы, Doubleday, желающей издать книгу О.В. в Париже. Он нас известит, когда надо будет что-то делать.
Еще через пару недель Евтушенко позвонил мне и сказал, что из Парижа уже прилетела представительница издательства Doubleday, остановившаяся в гостинице “Украина”, за которой надо послать верного человека, чтобы привезти ее к О.В. Разговаривает она только по-английски и по-французски. Так как ни О.В., ни я не владели этими языками, то пришлось О.В. подыскать переводчицу.
Переводчица дважды привозила к О.В. эту даму — Beverly Gordey. Она была представительницей американского издательства Doubleday во французском издательстве Fayard. (На внешность ее мы по спешке вообще не обратили никакого внимания. Уже гораздо позже, когда я был в Англии у Джан, Beverly Gordey специально прилетала в Лондон, чтобы встретиться со мной. Она, Джан и я провели в кафе замечательный вечер).
Мы с ней встречались два раза, после чего О.В. подписала контракт. При этом Beverly сказала, что Вадиму необходимо дать распоряжение человеку в Париже о выдаче пленки с текстом книги в ее руки.
Через некоторое время Beverly сообщила, что с большим трудом ей удалось извлечь эту пленку: “хозяин” не хотел ее отдавать. Потом мы узнали, что переводить книгу на английский язык будет Max Hayward — замечательный английский переводчик романа “Доктор Живаго”.
В дальнейшем с ним шла интенсивная переписка (разумеется, нелегально). Gordey передала все права издательству Fayard, а Doubleday право на одно издание книги на английском языке.
В 1978 г. книгу издали в Париже . О.В. получила русский перевод книги (438 страниц, без иллюстраций), изданной Fayard’ом, а также французское (486 страниц, с иллюстрациями), английское, изданное Doubleday (468 страниц, с иллюстрациями), и немецкое, изданное Hoffmann und Campe (460 страниц, с иллюстрациями). В общем, книгу издало 22 издательства в мире, включая Японию и исключая Россию.
Переводивший книгу Max Hayward, к величайшему сожалению, вскоре после окончания перевода умер от рака. Перед кончиной он лежал в больнице и прощался с приходящими друзьями. Приходил к нему и Евгений Евтушенко.
Книга О.В. “В плену времени” получила множество положительных отзывов. Один из них — отзыв классика русской критики Глеба Струве, помещенный на двух страницах Russian Review, — я привез с собой в Америку:
“…Несмотря на ГУЛАГ, Лара выполнила данное Пастернаку слово. Она будет долго жить в своих словах, написанных ею как пленником времени… Ее мощное писательское дарование — великолепное описание людей и событий дадут этой книге долгую жизнь… Пастернак знал, что делал, когда выбрал Ивинскую источником своего вдохновения… “
Отзыв из Франции: “…Закрыв книгу Ольги Ивинской , ничего не остается, как вновь перечитывать “Доктора Живаго”. Кто не знает, что Лара — это Ольга Ивинская? И какая женщина не может мечтать о более высоком бессмертии?…”
Я мог бы привести не менее полусотни столь же восторженных отзывов.
В России книга О.В. “В плену времени” вышла в 1992 году. И то благодаря энтузиазму, настойчивости и упорству сотрудника “Чернобыльского Госкомитета в Москве”, Бориса Мансурова. На книге, изданной им и подаренной мне, О.В. написала: “Израилю Борисовичу Гутчину, дорогому другу и участнику целого периода моей жизни и творческой совместной работы. От любящего автора О. Ивинской”.
В книге Соломона Волкова “Разговоры с Иосифом Бродским” (New York, “Word”, 1997) приведен такой текст, принадлежащий Бродскому: “…Анна Андреевна очень любила Пастернака… Она также не одобряла его отношений с Ольгой Ивинской. Вы ведь читали, поди, мемуары Ивинской?”
Валерий Золотухин в книге “На плахе Таганки” (Москва, “Алгоритм”, 1999) записал 16 ноября 1998 г. : “ …Прочитал “Роман летел к развязке” — Ивинская и Пастернак. Судьба, жизнь, любовь. Жалко, ужасно обидно, что она не родила ему. Проклятое время, выкидыш…”
Незадолго до отъезда в США я познакомился у Евтушенко с известным режиссером Юрием Любимовым. Мы шли с ним на дачу Пастернака, и я спросил его — читал ли он книгу Ивинской? Он сказал: “Читал. Теперь нельзя отделить голос Ивинской от голоса Пастернака”.
Борис Пастернак оставил О.В. рукопись романа “Доктор Живаго” и пьесы “Слепая красавица”. А также очень много сугубо личных писем. Часть этих бумаг была изъята КГБ при двух арестах О.В. Ольга Всеволодовна со мной ходила в ЦГАЛИ (теперь РГАЛИ), и там начальник этого учреждения Волкова выдала справку (фотокопией я располагаю) о том, что документы принадлежат О.В., но… хранятся в ЦГАЛИ.
О.В. подала в суд. В октябре 1993 года президиум Верховного суда России подтвердил решение о том, что архив О.В. принадлежит только ей одной, и обязал его вернуть. Это решение было окончательным и не подлежало обжалованию.
О.В. написала открытое и опубликованное в газете “Известия” письмо Президенту России. В нем она писала: “…Мне 82 года, и я не хочу уйти из жизни оскорбленной и оплеванной…”
Увы! Президент не ответил…
И когда 8 сентября 1995 года Ольга Всеволодовна Ивинская умерла, начался новый этап в борьбе за часть творческого наследия Б.Пастернака.
Наталья Пастернак, вдова младшего сына поэта (никогда его самого не видавшая), подала иск не только на завещанные поэтом рукописи “Доктора Живаго” и пьесы “Слепая красавица”, но и на личные письма поэта к О.В. И при помощи борзописцев-репортеров опубликовала насквозь клеветническую статью об О.В. в газете “Московский комсомолец”. Но если на мгновение представить себе, что все обвинения правда, то и это не должно повлиять на исход разбирательства о праве собственности на спорные материалы.
Иск разбирался в Московском городском суде 20 января 1998 г. (и это — после решения Президиума Верховного суда России, состоявшемуся в октябре 1993 г.). После блестящей речи Генриха Падвы, после всех возражений оппонентов, суду стало ясно, что только наследники О.В. имеют право на спорные материалы. (Фонограмма заседания суда у меня есть). И — решение суда: образовать комиссию для определения стоимости спорных материалов и имеют ли они национальную ценность… Смешно, определять цену того, что по праву принадлежит О.В. и, следовательно, ее наследникам.
Прошло более полутора лет, а “воз и ныне там”. Но время не ждет, и наследники О.В. тоже не вечны. В марте 1999 года умер от инфаркта Вадим Козовой (муж Иры), тяжело заболел Митя (сын О.В.), да и Ире “стукнуло” шестьдесят…
А комиссия “работает”…
Как же это происходит в стране, провозгласившей законность — основой государства?
Поистине прав был Александр Дольский в своей песне “ Это Россия”:
…Тюрьма поэтов и артистов,
умов и гениев погост…
● ● ●
Эта любимая, страшная,
наша собака цепная…
Это — Россия…
В последний момент мне привезли из Москвы небольшую, прекрасно изданную книгу: Ольга Ивинская ,“Земли раскрытое окно”, Стихи разных лет, изд.”Синее окно”, Москва, 1999 г. Составители — дочь и сын автора — Ирина Емельянова и Дмитрий Виноградов. Выпущена благодаря организационным усилиям все того же Бориса Мансурова.
Предисловие написано умно, сдержанно, убедительно дочерью О.В. — Ириной Емельяновой. Книга содержит оригинальные стихи автора (хотя сама она не считала себя поэтом, а только переводчиком, за что получала пенсию) и наиболее хорошие переводы.
Книга издана превосходно и содержит богатый иллюстративный материал (даже — мой снимок).
Из оригинальных стихов многие запомнятся надолго:
И скажу я себе, вздыхая,
В беспощадном сверканьи дня:
Пусть я грешная, пусть плохая,
Ну а ты ведь любил меня!
● ● ●
А теперь, уже замирая,
Я стою у чужих могил…
И стучусь я в ворота рая,
Раз ты все же меня любил.
Вашингтон
2002