ЕВА
Всех и дел-то в раю, что расчёсывать длинные пряди
и цветы в них вплетать. У Адама ещё был треножник,
он макал рысью кисть – и стремительно, жадно, не глядя
создавал новый рай – и меня. Он пытался умножить,
повторить… Мы – не знали. Кто прятал нас? Вербы? Оливы?
Просыпались в лугах и под ясеневым водопадом,
не твердили имён и не ведали слова счастливый,
ничего не боялись – в раю не бывает опасно.
Там, где времени нет – пить на травах настоянный воздух…
Я любила рысят, ты любил пятистопный анапест,
лягушачьи ансамбли и тех кенгуру под берёзой.
Мы не знали, что смертны, и даже что живы – не знали.
Быль рекою текла, вряд ли я становилась умнее,
наблюдая, как птицы отчаянно крыльями машут,
огород городить и рассаду сажать не умели –
а в твоём биополе цвели васильки и ромашки.
Но закончилось детство – обоим вручили повестку –
и с тех пор мы во всём виноваты, везде неуместны.
Мы цеплялись за мир, за любую торчащую ветку.
Нас спасёт красота? Ты, и правда, во всё это веришь?
Все кусались вокруг, мы старались от них отличаться…
Кроме цепкости рук – только блики недолгого счастья.
Корни страха длиннее запутанных стеблей свободы.
Только в воздухе что-то – пронзительно-верно и больно…
АПРЕЛЬСКОЕ
Не делая культа
из трели-капели,
не слушая лепета
и щебетанья,
вбирая всю прану
исхода недели
большими глотками,
часов не считая –
сбежать в воскресенье
сухого асфальта,
луча на затылке
и пышного бреда
в иных головах,
не усвоивших факта –
вхождения заново
в новую реку
Еврейская пасха
и похолоданье –
к цветенью черёмухи.
Мир закольцован
опять на себя же.
Так будет годами,
в апреле прохлада,
в июле плюс сорок
Я в будущей жизни
хочу быть индейцем,
чувствительным
к шорохам,
звукам, оттенкам
способным к предвиденью
с раннего детства,
неслышно, как тигр,
проходящим
сквозь стенку.
Апрель. Как в раю,
как дитя в колыбели,
как птица в гнезде,
как песчинка в пустыне
как взгляд – сквозь очки –
видит мелкие цели –
в подробной ненужной
избыточной сини.
Я в реку войду
и приму христианство –
зарок бесполезности,
высшего смысла
смирения в этом
трёхмерном пространстве
надежды проникнуть
в нездешние числа,
и камень смутится,
задет за живое.
Не делая культа
из пульта и компа,
сквозь библиотоки
в пространство кривое
уводит апрель
игнорируя компас.
***
Что эту вишню делает японской?
Изломанность пушистой гибкой кроны?
Как у адепта, принявшего постриг –
в слепом порыве головы склонённой.
Крым – в инородной пластике растений,
в мифологизмах битвы света с тенью,
в пейзажах – не с берёзкой да савраской,
а с безоглядной страстью самурайской.
Так неохотно почки раскрывались –
простая дань пустому ритуалу.
Как робок расцветающий физалис.
Ты прав – у моря женское начало –
взять берегов изогнутость и плавность,
невинный сон в сиянье безмятежном…
Давай сосредоточимся на главном –
как утро осязаемо и нежно.
Так что ж, теперь дежурным поцелуем
день начинать, едва заголубевший?
Боюсь, наш мир стоит не по фен-шую.
Я не опасна, но не бесхребетна.
Лоза струится вниз со всех карнизов.
Я тоже – жизнь, и я бросаю вызов.
Вливается глубокий альт озона
в сопрано свежекошеных газонов.
Я прогоню дурное ци – умею.
Не доверять себе – ну сколько ж можно?
Дракона Капчика обнять за шею,
не отягчая больше карму ложью.
Разбереди мне снова эту рану –
шаманская болезнь три года кряду.
Нарву имеретинского шафрана
и конопли – для колдовских обрядов.
***
Истеричный порыв сочинять в электричке,
свой глоточек свободы испить до конца,
внутривенно, по капле, ни йоты сырца
не пролить-проворонить, чатланские спички
не истратить бездарно. Побеги
по ошибке – а значит, для муки,
тянут почки, укрытые снегом,
как ребёнок – озябшие руки.
На замке подсознание, ключик утерян,
не дано удержать себя в рамках судьбы –
лишь бы с ритма не сбиться. А поезд отмерит
твой полёт и гордыню, смиренье и быт.
Я вдохну дым чужой сигареты.
Частью флоры – без ягод и листьев –
встрепенётся ушедшее лето –
опылится само, окрылится,
и взлетит – несмышлёным огнём скоротечным.
Но шлагбаум – как огненный меч – неспроста.
Но в узоры сплетаются бренность и вечность,
жизнь и смерть, жар и лёд, и во всём – красота.
Этот калейдоскоп ирреален –
под изорванным в пух покрывалом –
вечно старые камни развалин,
вечно юные камни обвалов.
Это раньше поэтов манила бездомность,
а сегодня отвратно бездомны бомжи,
этот жалкий обмылок, гниющий обломок
богоданной бессмертной погибшей души.
Страшный след, необузданный, тёмный,
катастрофы, потери, протеста,
и в психушке с Иваном Бездомным
для него не находится места.
Не соткать ровной ткани самой Афродите –
чудо-зёрна от плевел нельзя отделить.
Кудри рыжего дыма растают в зените,
на немытом стекле проступает delete.
Но в зигзаги невидимой нитью
мягко вписана кем-то кривая.
Поезд мчится. И музыка Шнитке
разрушает мне мозг, развивая.
***
Этот город накроет волной.
Мы – не сможем… Да, в сущности, кто мы –
перед вольной летящей стеной
побледневшие нервные гномы?
Наши статуи, парки, дворцы,
балюстрады и автомобили…
И коня-то уже под уздцы
не удержим. Давно позабыли,
как вставать на защиту страны,
усмирять и врага, и стихию,
наши мысли больны и странны –
графоманской строкой на стихире.
Бедный город, как в грязных бинтах,
в липком рыхлом подтаявшем снеге,
протекающем в тонких местах…
По такому ль надменный Онегин
возвращался домой из гостей?
Разве столько отчаянья в чае
ежеутреннем – было в начале?
На глазах изумлённых детей
под дурацкий закадровый смех
проворонили землю, разини.
Жаль, когда-то подумать за всех
не успел Доменико Трезини.
Охта-центры, спустившись с высот,
ищут новый оффшор торопливо,
и уже нас ничто не спасёт –
даже дамба в Финском заливе,
слишком поздно. Очнувшись от сна,
прозревает последний тупица –
раз в столетье приходит волна,
от которой нельзя откупиться.
Я молчу. Я молчу и молюсь.
Я молчу, и молюсь, и надеюсь.
Но уже обживает моллюск
день Помпеи в последнем музее,
но уже доедает слизняк
чистотел вдоль железной дороги…
Да, сейчас у меня депрессняк,
так что ты меня лучше не трогай.
Да помилует праведный суд
соль и суть его нежной психеи.
Этот город, пожалуй, спасут.
Только мы – всё равно не успеем.
РУССКОМУ ЯЗЫКУ
Язык мой, враг мой,
среди тысяч слов
твоих, кишащих роем насекомых, –
нет, попугаев в тропиках, улов
мой небогат и зелен до оскомы,
и слишком слаб,
чтоб миру отвечать –
когда мгновенье бьётся жидкой ртутью,
косноязычье виснет на плечах –
а значит, ослабляет амплитуду.
Я не могу
поссориться с дождём –
наверно, русский речь меня покинул.
И старый добрый дзэн меня не ждёт.
Шопеновская юбка балерины
не прикрывает
кривоногих тем,
морфем и идиом – но я причастна!
И я, твоя зарвавшаяся тень,
ныряю в несжимаемое счастье.
«Царь-колокол».
«Гром-камень». «Встань-трава».
О, не лиши меня попытки слова,
пока такие ж сладкие слова
не разыщу на глобусе Ростова!
Вступили в реку –
будем гнать волну.
Что ж нам, тонуть? Куда теперь деваться?
Всё разглядим – и выберем одну
из тысячи возможных девиаций –
верней – она
нам выберет звезду.
И полетит сюжет, как поезд скорый,
и я в него запрыгну на ходу
пускай плохим – но искренним актёром.