На площади, выложенной лавой, прогуливались молодые люди, любезничая и смеясь.
Илья Ильф и Евгений Петров
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НАЧАЛО
Впервые я увидел Димку Бонча в послеблокадном Ленинграде в конце войны, в сорок четвертом. А теперь мы давно перешагнули через порог 21-го века. Это для ориентировки читателя в литературном времени и пространстве. Весной 1944-го мы с мамой вернулись из эвакуации на Урал в полуразрушенный немецкими бомбардировщиками Ленинград. В сентябре я пошел во второй класс начальной мужской школы. Там я увидел Димку Бонча. Да, наверняка, именно тогда, зародилась наша дружба. Если, конечно, сложное переплетение обстоятельств и ответы на эти обстоятельства детскими незамутненными натурами, а потом — юношескими, и в конце концов, — натурами взрослых мужчин, если эту карусель жизни с перерывами в день, год, десятки лет можно назвать жизненными обстоятельствами.
Почти все мальчишки, а школа была мужской, приходили на уроки без родителей. Они вместе закончили первый класс, хорошо знали друг друга и теперь начинали второй. Только Димка Бонч и я (меня зовут Даня Раев) пришли в эту школу, в этот 2А класс впервые. Я поступил после окончания 1-го класса сельской начальной школы в уральской деревне, а Димку Бонча перевели из городской, соседней школы. Потом оказалось, что его там задразнили и затаранили мальчишки до такой степени, что невозможно было терпеть. А ходить в школу под охраной матери или бабушки было стыдно и нелепо, потому что эта опека вызывала новую волну насмешек, подножек и подзатыльников. Вначале в новую школу, куда мы поступили одновременно, Димка приходил под охраной отца, одетого в форму горного инженера. Практически, в военную форму. Отец Димки Бонча был горным инженером и профессором в Горном институте. Поэтому в действующей армии не служил. Меня привела мама. Мой отец воевал с немецкими подлодками на Балтике. Мама привела меня только в первый раз, единственный. Она знала, что еврейскому мальчику надо выживать собственными силами. Я стал заядлым драчуном, и от меня отстали. То есть мои обидчики прекратили дразнить, вроде “жид-жиденок, гнилой опенок”, ставить подножки и драться со мной без видимой причины. С Димкой Бончем все было по-другому. Он был русским мальчиком. Хотя фамилия у него была необычная, но к еврейству отношения (даже фонетического) не имела. К нему приставали одноклассники, да и мальчишки из старших классов по другим причинам. Эти приставания были связаны с исключительно карикатурной его внешностью. Голова Димки Бонча была, как огромный качан пожелтевшей цветной капусты. На поверхности головы торчали невероятных размеров шишки. По нынешним объяснениям, то ли от неправильного положения во время внутриутробного развития Димки, то ли по другой — генетической причине. Кроме того, он заикался, косил на оба глаза и прилично говорил, читал и даже писал по-английски. Мать его, Бонч Наталья Сергеевна, была учительницей английского языка в соседней женской школе. В те времена мальчики и девочки учились порознь.
Да, судьба детей, несчастной участью которых было стать общественным посмешищем, козлом отпущения для злобных инстинктов, кипящих внутри маленьких искалеченных блокадой человечков, не обходила не только евреев по национальности. Существовал этнос уродов. И даже свои знаки общения. Язык уродов. В общем, уродов не только из-за еврейства. Но и уродов, детей других национальностей. Уродство, пожалуй, тоже можно принять за национальность. Мы подружились. В первую же неделю Димка пригласил зайти к нему домой после уроков. Он жил в поселке, составленном из домов дачного вида, когда-то построенных для профессоров Лесотехнической академии. Покойный дед Димки Бонча профессорствовал в дореволюционные и послеоктябрьские годы в Лесотехнической академии и по этому праву получил дом-дачу. В наши дни такой дом назвали бы коттеджем. Во всяком случае, его нельзя было принять за избу, хотя это было с очевидностью не городское строение. Наверняка, сооружение необычных для России строений в городских кварталах Петербурга и его пригородах повелось еще с Петровскo-Елизаветинских времен, когда из Европы хлынули в Россию толпы иностранных специалистов с собственными представлениями о жилищах. Не исключаю среди них предков нашего Бонча. Есть и другие версии.
Однажды, в один из первых учебных дней, шли мы вместе из школы. С нами, кроме того, был еще мой изначальный друг Борька Рябинин. Мы с Борькой жили в одном доме поблизости от парка Лесотехнической академии. Учились в одном классе: 2А. Мы всегда ждали друг друга после уроков за школой, чтобы пойти вместе домой. “За школой” была особенная территория, вроде школьной автономии учеников без учителей. Здесь назначались встречи, здесь тайком от учителей курили, покупали/продавали/обменивали папиросы, сигареты, табак и всякие штуковины, вроде лезвий для бритв, кастетов, патронов с порохом, а иногда и с пулей, книги для подпольного (от родителей) чтения. Правда, подобные книги (“Мужчина и женщина”) чаще ходили среди старшеклассников, но и нам показывали, и так далее. Странная штука, туда ни учителя, ни технический персонал не совали нос. Наверно, администрация не хотела входить в эти мутные воды. Так что я сказал Димке Бончу, что мне надо зайти за школу: там меня ждет друг Борька Рябинкин. Или мы его подождем. “Зачем? Ведь мы идем с тобой ко мне?” спросил Димка. “Мы везде ходим вдвоем с Борькой”, ответил я самым решительным образом. Димке ничего не оставалось, как с нами идти на возможное заклание. И вправду, за школой ждал нас Горбуля. Он учился со мной вместе, во 2А классе, но предпочитал уходить с половины последнего урока, чтобы не пропустить драку, окурок от старшекласссника или какой-нибудь выгодный обмен. Горбулей он был на самом деле. На спине рос горб, как последствие домашнего буйства, когда он был искалечен отцом-инвалидом войны и пьяницей. Горбуля был озлоблен на весь мир. Особенно на детей из благополучных (обеспеченных) семей. Мы с Борькой не так злили Горбулю, потому что наши матери работали на заводах. Борькина — стеклодувом. Моя — экономистом цеха. Главное, что в заводском цеху. Злить могло разве что мое еврейство, которое в народе было символом благополучия. В общем, Бонч пошел на зов Горбули “стыкнуться”, как кролик в пасть удаву. “Ну-ну, генеральский сынок, подойди поближе, я тебя разрисую!” издевался и смаковал заранее удачу Горбуля. Генеральским сынком Горбуля называл Димку Бонча из-за золотистых позументов на шинели и фуражке Бонча-отца. Горного инженера.
По правилам зашкольных стычек никто не смел вмешиваться в драку. Подоспели и другие школьники из разных классов. Окружили импровизированный ринг. Горбуля посмеивался и сыпал хулиганскими шутками-прибаутками, приближаясь к Димке. Бонч стоял, вроде бы безучастный к приближающемуся врагу. Но в последний момент, когда Горбуля послал вперед свои короткие толстые ручищи, чтобы схватить Димку, дать ему подножку, оседлать и, приплясывая на его спине, тыкать лицом в зашкольную грязь, в этот крайний миг отчаянной обороны, Димка наклонил голову, шишки которой превратили голову в булаву, и понесся в сторону надвигающегося Горбули. Удар головой, нанесенный Димкой Бончем в нижнюю челюсть Горбули, был страшен. Злобный Квазимодо лениградского предместья рухнул на спину, войдя в землю (так нам всем показалось) самым пиком горба. Как будто вбитый в землю, Горбуля пытался подняться, но не мог. ”Будешь еще задираться?” спросил победитель. “Нет, не буду”, ответил Горбуля. И действительно, отстал от нашей троицы (Димка, Борька и я) навсегда.
Между тем, мы втроем направлялись в гости к Бончу. Все это я подробно раскапываю, как будто бы про себя, а на самом деле, про Димку Бонча. Прием, заимствованный у Гертруды Стайн (“Автобиография Алисы Б. Токлас”). Идти было недалеко. Мимо районной поликлиники и районной милиции, с которыми я вскоре познакомился. Потом пересекли трамвайные пути на 2–м Муринском проспекте. Везде деревья, десятилетиями некошенная трава: запущенный дачный поселок. И в то же время особенная цивилизация. Дачки были очень похожими, сделанными по одному рисунку. Но вскоре, когда подошли к самому дому, мы начали отличать Бончевскую дачку от других. Зеленели яблоки на одиноком деревце. Выбежала навстречу из дома на крыльцо лохматая рыжая собака. “Похожа на Димку”, сказал мне тихонько Борька Рябинкин. “Его зовут Рыжун”, сказал Димка. “Наш Рыжун — совершенно не злой”. Собака тыкалась в колени шишкастой, как у Бонча, головой. Нам показалось, что дома никого не было. Только показалось. Но в это время изнутри на крыльцо, окруженное деревянными резными столбиками, медленными шажками вышла старушка. “Это моя бабушка!” сказал Бонч, а потом представил нас: “Мальчиков зовут Борька и Данька!” Бабушка покачала перед нашими носами пучочком волос цвета пересохшей соломы. “Бонч, покорми Даню и Борю, — сказала бабушка. — И сам поешь!” В послевоенные годы слова поесть и покормить были самыми важными словами и делами жизни всякого — от ребенка до старика. Предложить гостю хотя бы ломоть хлеба и кружку чая. Димка натаскал какой-то снеди из буфета. Вскипятил чай. Это теперь кажется, что мы были тогда малолетками. Мы многое умели и все видели и слышали. Мы особенно тонко чувствовали некоторые вещи. Прежде всего касающиеся еды. Но и секса. Мы обсуждали это внутри ребяческой среды. На основании слов и действий родителей и других взрослых, которым казалось, что все это для нас незаметно. В особенности, эротическая окрашенность предметов, людей, событий и слов. Особенно слов.
Когда мы доели перловую кашу, которую запивали желудевым кофе, Димка позвал нас осмотреть домашнюю библиотеку Бончей. Прежде всего, приключенческую часть библиотеки. Там же рядом стояли книги по фантастике. Жюль Верн был главный среди любимых Димкиных авторов. “Помните, роман Жюля Верна “Деревня в воздухе”? Давайте, построим дом на дереве. Вот дуб какой развесистый! Сучья, как перекладины!” “Как же ты построишь? Из чего?” кто-то из нас усомнился — я или Борька. “Я видел неподалеку рухнувший дом. Наверно, пошел на дрова в блокадные годы. Натаскаем досок, а гвозди понавыдергиваем. Понавыдергиваем!” Такими мудреными словами оперировал Димка Бонч. На тот раз все окончилось мечтами. Но у Димки в шишковатой башке вызревали новые проекты. Об этом несколько дальше, во время неожиданных поворотов сюжета.
Пока мы рассматривали книги, которые Бонч настойчиво рекомендовал взять домой и прочитать, на сцене Бончевской дачки появились новые персонажи. Сначала мы услышали девчоночий смех и два голоса, переплетавшихся в мелодии беспечной юности. Внутренняя деревянная лестница шла из гостиной (и там стояли полки с книгами), поднималась на второй этаж, где был кабинет Бонча-профессора и спальня Бончевых родителей, а еще выше были комнаты: Марины — сестры Бонча и там же крохотная комнатенка самого Димки Бонча. Марина была представлена нам с Борькой Рябинкиным, и, в свою очередь, познакомила нас с подругой. Подругу звали Светлана. В те сталинские годы популярно было имя дочери вождя. Дать имя, зеркальное имени Светланы Сталиной, считалось почетным и ответственным: заявка на верность Вождю. Девочкам было лет по двенадцать-тринадцать. Марина была смуглая и черноглазая. Наверняка, гены ее пришли от западных славян, турков, татар и подобных туманных источников и запутанных путей миграции наследственных признаков. Светлана была долгоногой и белобрысой. Все ей хотелось потрогать, погладить, пощупать. Девочки перескочили с крыльца на ступеньки лестницы, чтобы уединиться в комнате Марины. Мы — трое мальчишек — впились в их маленькие упругие задиристые задки и не могли оторваться, провожая прекрасное зрелище заинтригованными взглядами. Странно, что я это ощущение помню до сих пор. Сколько раз я потом провожал взглядом лихой поворот упругого маринкиного задка! А мне и Борьке с Димкой в те времена было по 8-9 лет. Светлана же притягивала к себе Борьку и Димку. Правда, Светлану Димка знал раньше, чем Борька.
Другим куском жизни Бонча, да и наших с Борькой Рябинкиным жизней был кукольный театр. Этот отрезок времени начался в третьем классе. Мы все еще учились в начальной школе. Нашу единственную учительницу звали Валентина Никифоровна Лобченко. Она правила в классе, как единовластная царица. К счастью, справедливая царица. Однажды, в классе третьем или в начале четвертого, Валентине Никифоровне пришла в голову идея организовать кукольный театр. То есть написать текст пьесы-сказки. И поставить пьесу под названием “Лесная сказка”. Действие происходило в лесу. Поэтому в спектакле было занято много кукол-животных: птиц, белок и всяких-яких лягушек, зайцев, лис, наконец. Каждый ученик нашего класса, прежде чем превратиться в актера кукольного театра, учился мастерству изготовления кукол. А потом, когда куклы были готовы, Валентина Никифоровна выбирала кукловодов-актеров. Кого она поселила в нашу “Лесную сказку”, тот и стал актером кукольного театра. Словом, в лесном царстве был свой Царь (медведь), свои охранники (волки) и все, кому предназначалось жить в лесу. Надо сказать, что согласно сюжета сказки, лесной народ кряхтел, но терпел. Никого не удивляло, что Царь больше всех ел и дольше всех спал. На то он и Царь! Добрый Царь! Никого это знание не удивляло и не будоражило. Но, как всегда, нашелся возмутитель спокойствия. Это был филин Пуччи — молодой бунтарь-одиночка. Дальше сюжет “Лесной сказки” развивался по нетрадиционному направлению. Дочка Царя — Принцесса влюбилась в молодого бунтовщика. При помощи Принцессы произошел дворцовый переворот. На смену старому Царю пришел молодой Президент (филин Пуччи). Но жизнь народа не изменилась к лучшему. Роль молодого Президента — филина Пуччи играл Димка Бонч. Уже на репетициях нам виделось что-то тревожное в том, как Димка изображал молодого бунтовщика, захватившего власть и ставшего жестоким тираном. Самое главное, что на этом самом месте пьеса обрывалась. То есть Валентина Никифоровна — наша учительница и режиссер закончила пьесу намеком, правда, неопределенным, но все-таки явственным, что среди лесного населения зреет новая волна возмущений. Все было бы хорошо. Мы читали книжки и любили народных героев Степана Разина и Емельяна Пугачева. То есть, пьеса-сказка проходила бы по накатанному руслу, если бы Димка Бонч не исполнял роль филина Пуччи (Президента) с некими смысловыми акцентами. И определенным фонетическим акцентом. Очень похожим на кавказский акцент нашего любимого вождя народов Сталина. Отчасти это произошло потому, что приходилось вводить в действие двух кукол, изображавших филина, молодого и старого. Первая кукла — молодой бунтовщик явно кавказской внешности: курчавый черный хохолок прически, поросшее черной щетиной лицо (если у птицы можно вообразить лицо), звонкий возбужденный голос. И вторая кукла с мохнатыми кисточками перьев по окружности головы, хищным клювом и явно выраженными щетками усов под самым клювом. И эти признаки возмужания — заматерения проглотила бы школьная публика: ученики разных классов, учителя и технический персонал. Но Димка, “водивший” (кукловод) филина Пуччи и говоривший за него, позволил себе смертельную вольность. Филин Пуччи (Президент) заговорил с выраженным кавказским акцентом. Все в школьном зале, где наш класс показывал пьесу, узнали в Президенте нашего дорогого и любимого Вождя — товарища Сталина. Никто, конечно, ничего не сказал. Зрители и актеры-кукловоды делали вид. А, может быть, ничего плохого и не замечали. Не ожидали увидеть и услышать и потому не видели и не слышали. Не ходим же мы на берег моря по грибы? Хотя… в некоторых исключениях… Такими исключениями оказались мы, приятели Димки Бонча: Борька и я. Мы оба в спектакле не участвовали. То есть не были кукловодами. Мы участвовали в конструкции кукол — животных и птиц. Но ходили на все репетиции.
А благодарные и даже восторженные зрители — ученики нашего класса, не занятые в спектакле, и школьники из параллельных классов хлопали с искренним восхищением, ничего такого не подозревали, продолжали смеяться, аплодировать и следить за развитием событий в лесном царстве. И все равно, когда Димка репетировал у нас на глазах, он старался не подражать Сталину в такой мере, как это произошло на спектакле. Значит, предвидел осложнения? Играл в спектакле по вдохновению? Поэтому ни аудитория, ни мы — его близкие друзья не были подготовлены к изображению Димкой Бончем карикатурного портрета Вождя. Димка до всего дошел сам. Как? Потому что Бонч был гений, как Авраам, Исаак, Иаков, Моисей. Хотя не был евреем. Гениальность это вненациональное развитие наследственности современного человека, у которого общие со всеми людьми гены.
Внезапно аплодименты школьников и учителей оборвались, как отрезанные от кукольной ширмы. Зал сам по себе. И актеры — кукловоды, отделенные от зала ширмой и пространством тревоги. Спектакль прекратился немедленно по знаку директора школы. На следующий день учительница Валентина Никифорона не пришла на урок. Димки Бонча тоже не было в классе. Мы сидели, обреченно уставившись в крышки парт, как будто веря, что их можно всего лишь приподнять и юркнуть под парту в царство бездумных ног с зашнурованными ртами ботинков, чтобы не видеть леденящего взгляда директора школы. Не слышать его разъедающего душу голоса. Общий смысл допроса, учиненного директором в отношении нас — учеников, заканчивавших начальную школу, был в том, чтобы дознаться, вовлекал ли Бонч сотоварищей по классу, и прежде всего — Борьку и меня, в подготовку своей провокации. Класс искренне молчал, не зная, что ответить. Пожалуй, мы в те юные годы не знали, что такое провокация и донос. Всем было разрешено сесть, кроме нас с Борькой. Как будто бы от стояния в этой пустыне, выжженной ненавистью директора к инакомыслию, произойдет чудо, и класс заговорит. Или директор выжмет из нас — товарищей Бонча хоть каплю сюжета для дальнейшего разматывания следствия. В конце концов, весь класс отпустили домой. Наверно, еще не подыскали учительницу взамен Валентины Никифоровны.
Дружба тем и отличается от пустяшной болтовни, что старается дойти до глубины души друга и получить откровенный ответ. Именно так мы и понимали дружбу, собравшись после уроков навестить Бонча. К нашему удивлению, Димки мы не застали. Заплаканная Марина — сестра Бонча под большим секретом сказала, что Димку хотели направить в детскую колонию. Но отец отговорился от колонии со строгим режимом, придумав, что Димка начитался книжек о приключениях злых волшебников, чаще всего филинов. У этих хищных филинов всегда растут могучие усы. Словом, Димка — просто жертва детского воображения. И никакого отношения к великому товарищу Сталину это не имеет.
От Димки отстали. Отец его заверил преследователей из так называемой “детской комнаты” милиции, что на год отвезет Димку к родственникам в город Выборг.
Теперь Марина собирала продукты для Бонча — в дорогу. Марина была очень хорошенькая. А слезы делали ее еще привлекательнее. Несмотря на мою внутреннюю заинтересованность Мариной, что-то настораживало в ее рассказе. Вызывало сомнения и тревогу. Недоверие, когда чувствуешь, что тебе не все рассказали. Не знаю, для того, чтобы сломать этот ледок недоверия или просто по необъясненной словами причине я обнял Марину, провел ладонью от ее плеч до нижней части спины, упругой под школьной формой, и поцеловал в щеку: “Все будет хорошо. Не плачь, Маринка!” Она перестала всхлипывать, но руку с упругого задка не отвела. Так мы стояли, замершие, а Борька Рябинкин тоже оторопел от неожиданности.
Упомяну здесь о странных совпадениях. В середине семидесятых по микробиологическим делам и по делам литературным (в моей жизни стихи и медицина намертво переплелись) я оказался в городке Тында на восточной оконечности строящейся тогда Байкало-Амурской магистрали (БАМ). В те годы мне приходилось часто летать в Сибирь. Нас развлекали местные власти. В тот раз повезли показывать нам Тындинский интернат для детей из семей охотников-эвенков и других малых народов Севера, а, главным образом, для детей строителей БАМа. Привели во второй класс. Учительницей была постаревшая, но не согнувшаяся в невзгодах и пересылках моя исчезнувшая когда-то Валентина Никифоровна Лобченко. Вечером, когда я был в гостях у Валентины Никифоровны и ее мужа инженера-строителя дорог, она рассказала о годах, прошедших после ее ареста по обвинению в антисоветской пропаганде. Арест. Тюрьма “Кресты” в Ленинграде, тайный суд, пересылка в один из сибирских лагерей, а после лагеря разрешение поселиться в Нижнеангарске, а потом получение права профессиональной работы в интернате на станции Тында. “Между прочим, встречаетесь ли с Бончем?” спросила В.Н. Я ответил, что переписывался с Бончем какое-то время. А потом связь оборвалась. Я слукавил. Потому что знал, где Бонч. Он жил на поселении под Карагандой. Оставалось ему высылки около пяти лет. Но я обещал Марине без ее ведома никому не давать адрес ссылки ее брата.
Специальная трудовая школа-семилетка, в которую перевели весь наш четвертый класс, была придумана как нечто среднее, переходное между нормальной школой, с которой распрощался наш класс после злополучной кукольной сказки, и школой при детской трудовой колонии. Располагалась эта спецшкола тоже в Лесном, поблизости от бывшей усадьбы генерала Ланского, который женился на вдове Пушкина. Сама усадьба с прудом и красивым деревянным особняком была отдана под детский дом. Детдомовцы учились во всех классах: с пятого по седьмой. Сближало нашу школу с детской колонией еще и то обстоятельство, что школьный день делился пополам и завершался занятиями по труду. С утра до часу дня были обыкновенные школьные занятия: арифметика, русский, английский, рисование, физкультура и пение. С часа дня до половины второго был обед. Каждому классу был отведен свой длинный стол. Еду давали простую, но пригодную загасить голод. Мы постоянно хотели есть. После обеда дежурные оставались собирать и мыть посуду. Остальные ученики в это время бесились: играли в кучу малу, конные сражения, а за школой играли в карты и в деньги (пристенок). Были и опасные игры с перочинным ножиком. Надо было на большой скорости попасть между расставленных веером пальцев острием ножика. Иногда попадали в палец и долго зализывали кровь или заматывали рану лоскутком.
После обеда и получасовой “расслабухи” начинались трудовые занятия. Нас учили основам столярного и слесарного дела. Мы выстругивали и сбивали гвоздями или склеивали столярным клеем шкафчики, табуретки, столы. Учились чинить примусы и керосинки. Давали нам основы малярного дела. Например, мы отремонтировали физкультурный зал: пол, потолки, шведские стенки. Нам повезло. Учили труду хорошие люди. Чаще всего — пенсионеры, старые рабочие. В 5 часов школа закрывалась. Ученики разбредались по домам. То есть мы жили на свободе. Это было, конечно, первостепенным отличием от колонии, куда заключали малолетних преступников.
В первый год, пока еще власти окончательно не решили, что делать с Димкой, он учился в школе еще более строгого режима, чем наша. Где-то в Ленинградской области. Потом его перевели в школу, отделенную от нас парком Лесотехнической академии. А потом в нашу спецшколу. Телефона ни у Димки, ни у меня с Борькой не было. Мы общались методом неожиданных посещений. Вы спросите: как это у Димкиного отца — горного инженера и профессора — не было телефона? Был! Конечно, был домашний телефон. Но примерно в это же время Димкин отец ушел в другую семью, где, оказывается, росла девочка Светочка (опять Светлана!). Телефон перенесли на новый адрес горного инженера — профессора Бонча.
Однажды, в классе 5-м, как-то весной, до того, как Бонч еще учился в другой школе, мы забежали с Борькой Рябинкиным проведать, дома ли Димка? Занятия в нашей трудовой спецшколе кончились в 5 часов. Так что мы с Борькой были у Бонча около половины шестого. Наружная дверь была, как всегда, не заперта. Мы вошли. Постучали/покричали. Наконец, сверху по деревянной лестнице спустилась растрепанная, пылающая румянцем щек Марина. А за ней показалась всклокоченная голова Светки. “А мы прилегли вздремнуть”, неопределенно показав рукой в направлении лестницы и второго этажа, сказала Марина. Светка, молча, кивала. “А мы к Димке”, нашелся что сказать Борька. “Да, к Димке”, кивнул я. Это было в пятом классе. Теперь точно помню, что в конце пятого, а не четвертого, как я раньше думал. Мне было 12 лет. А Борьке даже 13. Марине и Светке было по 15-16 лет. Они были большие девочки, барышни и притягивали нас (меня, во всяком случае) своей похожестью на взрослых. Похожестью на взрослых девушек. “Димка сегодня задержится. У них с класссом культпоход. В “Военно-морской музей”. А бабушка в поликлинике у врача. Давайте играть в бутылочку!” “Я не умею”, сказал я вполне искренне. “А ты? — спросила Светка у Борьки Рябинкина, — Может быть, ты умеешь? ” “Я когда-то играл, да позабыл правила”, соврал Борька. “Очень просто!” загорелась Марина: “Все садимся в кружoк на полу. Крутим бутылочку по кругу. Скажем, я”. Маринка была в ударе. Она принесла из кухни зеленую полулитровую бутылку из-под нарзана и держалась, как настоящий крупье в казино. Про казино я знал из трофейного фильма, который видел в кинотеатре “Миниатюр”. Маринка явно была в ударе. Светка ей только успевала подыгрывать, изображая, что она тоже опытный игрок в бутылочку. “Считается только, когда горлышко выпадает на мальчика, если крутит девочка. И наоборот. Когда выпадает на девочку, если крутит мальчик. Мальчик на мальчика не считается. Во всяком случае, в сегодняшней игре. Вот я кручу бутылочку изо всех сил! Раз! Два! Три!!!” снова выкрикнула Марина. И вправду, мне показалось, что это не она, сестра Бонча, а заправский крупье в золоте движущихся медных рычагов рулетки и оскаленных золотыми челюстями игроков, вот сейчас, сию минуту разорвут Маринку на золотые фишки выигрыша! Бутылка из зеленого венецианского стекла, в которой играли моря путешествий и золотые монеты пиратского счастья, ткнулась носом между моих растопыренных ног. Или тогда я не знал всего этого, и метафора догнала меня через семьдесят лет!? “Я плачу фант Дане!” “Какой фант?” спросил я, охваченный манящей лихорадкой желания. “Фант поцелуем!“ выкрикнула Маринка. “Я первая начинаю фантовать Даню”. Марина передвинулась ко мне, обхватила ладонями мой затылок и поцеловала меня в губы. Мне показалось, что сейчас обрушится потолок. Голова моя закружилась и заметалась, как шарик рулетки. Я очнулся и открыл глаза. Все весело посматривали на меня. “А ты азартный!” хихикнула Светка. Да, если это тепло и влага в паху называется азартом. “Какая чудесная игра! Дайте мне крутануть!” хотел воскликнуть я, когда наружная дверь хлопнула, послышался нетерпеливый топот шагов на кухне, треньканье и хохоток льющейся воды, жадные глотки, шаги в сторону гостиной, и вбежал Димка Бонч, сбрасывая шапку с шишковатой позеленевшей бронзы башки и закидывая треух из собачьей шкуры вместе с пальто и зеленым шарфом на вешалку, которая находилась в крошечной прихожей — части кухни, части гостиной. Он вбежал к нам, на секунду скособочился, ухмыльнулся всем и особенно Светке и заорал смесью слов восторга и опаски: “Булылочка! Ура бутылочке! Запретный плод и так далее!” “Мы только начали, Димка”, ответила Марина, так что непонятно было, хочет ли она продолжать игру или что-то ее смущает. Словно прочитав ее мысли, Бонч сказал: “С тобой, Маринка, мы целоваться не будем. Поскольку, сестра. Инсест. Остальным вполне дозволено”. “А что старшие девочки с младшими мальчиками?” вставилась Светка. “Три года разницы! Подумаешь! — захохотал Бонч. — Я читал книжку про древний Рим. Там одна императрица Юлиана со своим внуком не то что целовалась, а по-настоящему, с полным раздеванием и прониканием. И ничего. Даже вошла в историю”.
В шестом классе трудовой спецшколы мы снова учились вместе: Димка Бонч, Борька Рябинкин и я — Данька Раев... Кстати, из-за этой игры в бутылочку в холмистой голове Бонча родился план первого эксперимента, который до такой степени вовлек Бонча, что он решил посвятить себя медицине и прикладной (к медицине) биологии. Скорее, философии зарождения жизни. Он и меня вовлек в свои эксперименты, да так, что я за всю жизнь не развязался с экспериментальной медициной. То есть, меня захватили щупальцы научного азарта. И все-таки я не нашел абсолютного доказательства правоты или ошибочности теории Бонча. Борька Рябинкин помогал нам чисто технически: сделать террариумы/аквариумы, установить термостаты, подключить обогреватели и т.д. Истинная страсть Борьки была в велосипедах с моторчиками. Его внедрение в наши биологические, технические или житейские эксперименты объяснялось магнетизмом Бонча. Исключительно влиянием Бонча. Его шишковатой башке. Бончу и, конечно, разработанной досконально игре в бутылочку, которая распахивала перед нами двери в мир зрелости. Как это проходило мимо внимания наших родителей?! Или они пропускали неблагоприятные слухи мимо ушей? Взять хотя бы варианты поцелуев, разработанные Бончем вместе со Светкой: поцелуй-бабочка, поцелуй распахнутыми губами, поцелуй с присосом, поцелуй с оглаживанием языка языком… и еще несколько движений губ, языка и внутренней поверхности рта. Мы находились в то время на стадии личинок. Как аксолотли. Были еще полувзрослыми, но умели размножаться.
Набухал, распахивался, зеленел, плескался и гудел парк Лесотехнической академии. Десятки прудиков притягивали нас своими зелеными глазами. Неподалеку от деревянного забора, разделявшего заповедник (ВХОД ПОСТОРОННИМ СТРОГО ВОСПРЕЩЕН!) и прогулочную, доступную часть парка, где находились здания Академии с аудиториями и лабораториями, в бывшей когда-то яме от упавшей бомбы, изолированный от всего мира, лежал прудик. В нем, как в натуральной колбе, помещенной в термостат, кипели сотни жизней, дававших начало тысячам других жизней. Бонч словно переменился. В лице, чаще всего носившем маску полупрезрения/полунеосуществленного желания остаться одному, подальше от житейской суеты, в этом далеко не симметричном и потому раздражающем окружающих лице вылепилось изнутри несомненное осознание своей ведущей роли в предстоящих действах. В подтверждение духовного возмужания Бонч съехидничал: “Это вам не со старшеклассницами на ковре целоваться. Тут в живую природу заглянуть потребуется”. “А у тебя для этого какие инструменты припасены, Димочка-Бончик?” (Когда хотелось дружески пошутить над завиральными идеями Бонча, его называли насмешливо/ласково “Бончик”.) “А на что террариумы, аквариумы, бирочки с номерами и прочая лабораторная мелочевка?!” незамедлительно ответил Бонч. Мы с Борькой Рябинкиным только и нашлись что сказать: “Для эксперимента!” “Скупо выражено для осознании предмета, прямо заметим”, протянул презрительно Бонч и шибанул почерневшую в дождях и снегах еловую шишку.
Прерванная дискуссия не раз возобновлялась и потом. А в этот наш первый выход на природу мы отлавливали тритонов и аксолотлей. Причем, Димка безошибочно определял не только кто есть зрелое животное (тритон) и кто — личинка (аксолотль), но и пол этих существ, так академически проходивших стадии развития. Хорошо, что мы взяли собой две громадных хозяйственных сумки. Такие были популярны у домохозяек в те годы: объемные, удлиненные и с плоским картонным дном. Так что закрытые (на короткое время) банки с пойманными тритонами и аксолотлями вполне помещались в этих сумках и не опрокидывались. Уже там, на берегу прудика по мере поимки сачком тритонов и аксолотлей, Димка при помощи особых маленьких щипчиков прикреплял к задней лапке животного бирочку с буквами ТЖ (тритон женского рода) или ТМ (мужского), а кроме того, бирочки для аксолотлей: АЖ и АМ. Дома в комнатке Бонча, главным образом, мастеровитыми руками Борьки Рябинкина были установлены аквариумы и террариумы с подогревом. Бонч оказался пристальным исследователем. Он разделил группу тритонов не только по принадлежности к мужскому или женскому полу, но и по возрасту. Не стану вдаваться в подробности эксперимента. Выводы были грандиозными и достойными профессонального биолога. Из опытов выходило, что внутри групп тритонов и аксолотлей закономерно повторялось: оплодотворение молодым самцом-тритоном зрелой самки-тритона приносит более обильное и жизнеспособное потомство. То есть смешанные (по возрастному признаку) скрещивания более эффективны, когда оплодоторяющий самец моложе самки. “Я надеюсь, Бончик, мы не будем переносить результаты твоих замысловатых опытов на невинную игру в бутылочку. Тем более, что ни я, ни Светка оплодотворяться не хотим”, сказала Марина. И уточнила: ”А хотим целоваться”. “Речь идет о степени задора, о желании целоваться именно при таком раскладе, как образовался у нас: Маринка и Светка — старшая (женская) группа, а Борька, Данька и я — младшая (мужская)”.
Как нам удавалось выкраивать время хотя бы на одну игру в неделю, если позволяли уроки и прочие школьные обязаности? Особенно, со строгим расписанием в спецтрудшколе. Как-то удавалось. С бутылочкой, ставшей символом нашей компании, мы передвигались по Лесному. Нам охотно помогали в разыскивании свободной комнаты, а то и квартиры на несколько часов. Мы сами удивлялись, а больше всех Бонч, что нас не трогает милиция. Хотя за что? В сущности, для страны, потерявшей миллионы зрелых мужчин на поле боя и миллионы мужчин и женщин в немецких концлагерях и лагерях ГУЛАГа, теория Бонча была истинной находкой. К услугам жаждущих поцелуев зрелых женщин, жаждущих не только поцелуев, но и деторождения как светлейшего из светлых инстинктов живого на земле, к ненасыщенным телам и утробам одиноких женщин устремятся при поощрении всяческих социальных, статистических, военных, финансовых и т.д. комиссий — устремятся сперматозоиды юных мужчин, которым всегда хочется играть в бутылочку. Вот каков был проницательный гений Бонча.
Мы ничего предосудительного не делали. Просто нашему примеру последовали другие. Теперь, задним числом, можно предположить, что кто-то из главных теоретиков спецслужб уловил рациональное зерно в построениях Бонча. Его не только не трогали, но позволяли проводить нечто подобное учебным семинарам. Слишком обескровлена была страна сталинским террором и войной.
И тем не менее, как космогоничны ни были наши теоретические построения (имеется в виду теория Бонча, внушенная нам — его ученикам, в том числе и старшим по возрасту ученицам — Марине и Свете), постепенно образовывались личные пристрастия. В том числе и у нашего лидера — Бонча. Так однажды Борька Рябинкин и я (Данька Раев) почти нагнали Бонча и Светку, бредущих, как сомнамбулы, по одной из боковых аллей Лесотехнического парка. Им явно было не до прудов и тритонов. Стоял благодатый ленинградский июль. Жара загоняла бродивших с определенной целью Бонча и Светку, жара загоняла Бонча и Светку в непроницаемые джунгли Заповедника, чтобы без ограничений и доглядов, и даже без чисто символической бутылочки, целоваться, целоваться, целоваться. Мы все хорошо дружили, без ярлыков и ссылок на общепринятую мораль. Пожалуй, нашим единственным сводом правил и моральным кодексом повседневной жизни было осознавание себя отдельными личностями, которые заботятся о бурном развитии человеческого рода как вершине жизни во Вселенной.
Эта космогоническая гипотеза Бонча приобрела такую популярноть, что учителя биологии из других школ стали приглашать его с докладами или краткими сообщеними. Все это велось под знаком научной фантастики с примерами из жизни тритонов. Вполне понятно, что существовала круговая порука не напоминать о такой прикладной приятности нового направления, как игра в бутылочку. Это, как гласные буквы в иврите: не пишутся, но подразумеваются. Дело кончилось тем, что к Бончу домой пожаловали представители городского отдела народного образования. Как рассказывал потом Бонч, официозам, видите ли, надо было посмотреть на окружение, в котором развивается Бонч. Может ли он стать солью земли, кристаллизовавшейся в недрах отечественной биологии? Вторым Тимирязевым или Лысенко-Мичуриным? Тем более, что кадры российских генетиков и молекулярных биологов были разогнаны или даже уничтожены правым крылом КГБ. Представители органов народного образования были вполне удовлетворены беседами с родителями Бонча. Еще через неделю пришло письмо о том, что Бонч, Вадим, 1936 года рождения приглашается в школу-интернат для особенно одаренных юношей: математиков, биологов, физиков (специализированные субшколы) и т.д. при ленинградском университете. Ученики этой школы-интерната (субшкол) берутся на полное государственное снабжение. По воскресеньям ученикам школы-интерната разрешается посещать родителей.
При всей интеллигентности родителей Бонча, они оказались совершенно неподготовленными принять решение. А надо было отвечать не позднее, чем через три дня. В гостиной, уставленной книжными стеллажами и шкафами, собрались все Бончи: горный инженер — профессор, мать Бонча — учительница английского языка, бабушка (чуть ли не Арина Родионовна), Марина — девятиклассница, ее подруга Светка и мы с Борькой Рябинкиным. Ну, и конечно сам Димка Бонч. Борька таскался с Бончем и со мной исключительно из дружеских побуждений. Никакого интереса к биологии и медицине он не проявлял. Разве что продолжал с азартом играть в бутылочку. Высказывались собравшиеся в обратном возрасту и положению порядке. Сразу скажу, что разговор шел только об экпериментах на тритонах/аксолотлях, вокруг возможности восстановления численности населения и генофонда России. И ни слова о бутылочке как предмете удовольствия. Это значило, что даже самые младшие из присутствовавших хранили круговую поруку умалчивания одного из важнейших составляющих — эротической основы любого акта воспроизведения. Это само собой подразумевалось. Но мы и не настаивали на обсуждении этого само собой разумеющегося, боясь потерять главное. Маринка и Светка высказались за полную поддержку учебы Бонча в школе-интернате при университете: “Что-нибудь гениальное придумает. И мы со Светкой будем поступать на биофак”. Тогда, еще до эпохи американизации русский лексикон не докатился до факаний, и потому слово биофак воспринималось только в одном буквальном смысле, без обыгрывания последнего слога. Словом, непосредственная семья Бонча была за учебу в школе при университете. Тем более, что общественное резюме Бонча было подмочено еще на заре прекрасной юности. Были и другие темные страницы его биографии. Верная бабушка пожалела Бонча: “Кто ему будет давать по утрам теплое молоко с плюшками?!”
А жалеть его нечего было. Ну, разве что за невольное соучастие в мерзости. На Бонче, вместе с 12-летними подростками и 14-15 летними (хотелось написать жестче, но ограничимся смягченным словом) хулиганами, висело дело о зверском избиении девочки, девушки, юной женщины. Это происходило в районном санатории для детей среднего и старшего школьного возраста. Считалось, что туда посылают (все еще после блокады, хотя прошло пять лет) ослабленных школьников Выборгского района с 6 по 9 классы. Десятиклассницы не подходили. Они летом сдавали экзамены в институты. Все рассказываемое мной — плоды записи на магнитофоне памяти, или слышанное из вторых уст. В санаторий посылали на 40 дней. Почему 40? Православная символика — понятия не имею: сорок сороков, сорок дней дождь, сороки, которые на хвосте новости принесли — в конце концов! В санатории, который был ближе всего к современным курортным пансионам с неограниченным количество пищи, полным бездельем на берегу речки Оредежи и гранатометным урожаем белых и всяких съедобных и несъедобных грибов, в прекрасном мираже коммунизма, царила полная свобода духа. Это был блистательный по импровизации медицинский эксперимент, поставленный главным врачом санатория Абрамом Борисовичем Бурштейном. Он страдал тяжелейшим диабетом. Ничто не помогало. Но вот случайно Абрам Борисович отварил поганку, похожую на подберёзовика. Выпил отвар и увидел, что сахар крови упал, но не до такой степени, как при лечении инсулином. Без гипогликемий. Слух об этом научном открытии облетел медицинский мир Ленинграда. Дали средства на проведение клинического экперимента. Набрали здоровых (контроль) и больных диабетом мальчиков и девочек от 12 до 14 лет и начали давать дозированно отвар поганочек здоровым и больным диабетом обитателям санатория. Положительным контролем были несколько мальчиков и девочек, больных диабетом и нелеченных отваром поганок. Значительная часть времени была отведена сбору поганок. Никаких линеек, маршей, гимнов и прочей пионерско-комсомольской шелухи не было. Речка и лес! А по вечерам после ужина жгли костры и пекли картошку. Картошку собирали с недоубранных и лениво брошенных колхозных полей. Если удавалось, доставали фляжку с драгоценной влагой Бахуса, которую пускали по кругу. Нередко развлекались игрой в бутылочку. Благо, Абрам Борисович редко посещал эти посиделки.
Бонч настолько снискал доверие доктора Бурштейна, что получил согласие на анализ действия поганочек, как ласково называли ядовитые грибы. Бонч по собственной инициативе обнаружил, что поганочки даже в очень малой дозе дают “веселящий” (галлюциногенный) эффект. Однако, тайны в массовом медицинском эксперименте приводят к катастрофам. Так получилось, что для подстегивания эмоций практически все подростки среднего и старшего возраста перед ежевечерними посиделками жевали и высасывали сок одной-двух поганочек. Это были галлюциногенные грибы. Об этом свойстве с дрожью в голосе и волнением в груди рассказал Бонч доктору Бурштейну. Рассказ Бонча и ужасный всплеск животных страстей привели к следствию, закрытию санатория и запрещению доктору Бурштейну продолжать свои наблюдения над поганочками.
Бонч запомнил сущность наблюдений доктора Бурштейна, ведущих к одному из путей лечения диабета. Он не только запомнил, но и объединил идеи доктора Бурштейна со своими и разработал теорию триединой модели действия галлюциногенных грибов: понижают уровень сахара при диабете, повышают степень сексуального “драйва” и не вызывают побочного эффекта. Заметим, что на доказательство этого уйдет вся жизнь Бонча. Путь к вершине этой теории окажется невероятно трудным.
В реальной действительности, согласно правилам, разработанным Бончем, младшие мальчики могли целоваться со старшими девочками. Сентиментальной особенностью этого санатория был всеобщий договор (почти по Руссо) не выяснять, у кого из отдыхающих диабет, а кто приглашен в качестве контроля. Такое правило обеспечивало объективность наблюдений. О диагнозе знали только доктор Бурштейн и Бонч. Почему Бонч? В его гениальность сразу поверили.
Девочки в санатории были на редкость привлекательые. Было ли все это на самом деле или обернулось плодом воображения, Бонч не мог сказать определенно. Особенно ему нравилась старшая девочка Алена, лет пятнадцати-шестнадцати. Умненькая. С короткой стрижкой темно-каштановых волос она напоминала мальчишку. Именно с такой девочкой могла быть завязка разговора, дружбы, взаимной привязанности. “Сколько тебе лет, мальчик?” спросила она у Бонча. “Возраст дружбе не помеха!” приспособил банальную фразу подростков к подходящему случаю Бонч: “Тринадцать”. В этом сообществе подростков были не особенно точны к определению возраста. “Меня зовут Алена. Впрочем, ты сам знаешь. Нас так мало, что я всех запомнила с первого дня. А ты — Бонч?” “Бонч”. “Необычная фамилия. Все спотыкаются. И я споткнулась и запомнила”. “Значит, понравился хозяин имени”, продолжал в том же залихватском тоне светскую беседу Бонч. “Еще как! Ты ведь не такой, как все. Особенный. Шишковатый. Только внешне мальчишка, а поговоришь — умудренный старец. После ужина приходи в нашу спальню. Моя койка первая справа, к окну головой. После ужина и костра проберись, залезь под одеяло с головой и жди, когда я умоюсь и нырну к тебе”. “А что мы с тобой будем делать?” спросил дрожа от смеха, страха и вдохновения Бонч. “Мы будем рассказывать любовные истории из взрослых книг. Например, “Айвенго”. Ты ведь много читаешь?” “Много, Алена”. “Я вижу, что много. Шишковатые много читают”. “Так договорились, Алена?” Бончу и в самом деле нравилось повторять имя этой девочки: Алена. “Договорились, Бонч!”
Словно он сидел на раскаленных углях, которые так лениво догорали, Бонч, опережая всех, отполз от костра и кошачьими шажками, бесшумными перебежками, оглядываясь, как лесной зверь (или индеец!) на охоте, добежал до санаторного корпуса, проник в палату старших девочек, не включая света нашел койку Алены и забрался под ее одеяло, распластавшись,чтобы тело его стало плоским, как простыня. Так умеют делать змеи и какие-то редкие грызуны. Или некрупные хищники. Ласки, что ли? Он слышал, как после треньканья медными сосками уличных умывальников девочки возвращались к своим постелям. Слышал Бонч также, как поодиночке, потихонечку в ритме песочных часов капали в палату старшие подростки. Им позволено было сидеть поблизости от избранной дамы, но только на полу — у ее ног. Кого-то из ровесников Бонча тоже позвали. Старшие девочки, которые открыто позвали своих кавалеров, так и заявили, что это нестрашно, что все на виду. Младшие мальчики прилегли сверху одеял. Начались соревнования на самую страшную историю. Однако эти истории не превышали достигнутого еще на прежних посиделках-полежалках градуса ужаса, который обычно вызывали пересказы Бончем классики. Например, “Черной стрелы”. “А где Бонч? Где? Где он? Где наш знаменитый рассказчик?”
Бонч не откликался, таясь под простыней и одеялом, тесно прижавшись к нежному телу Алены. Он дрожал от неосознанного желания рапластаться на шелковой ленточке тела Алены и от страха быть разоблаченным. Ведь по правилам чести маленького сообщества мальчиков и девочек санатория под одеяло залезать было страшным преступлением. Младшим мальчикам разрешалось прилечь сверху одеяла избранной дамы, а старшим — сидеть на полу рядом с ее постелью. Не дай Бог, если какой-нибудь мальчик окажется в постели у девочки!
А между тем, Бонч не откликался. Бончу трудно было, даже невозможно было откликнуться. Губы его были заняты исследованием чудесной страны по имени Алена. Поскольку руки и ноги были распластаны и неподвижны, инструментом исследования стали губы. Сочные крупные губы, которые были, как парные влюбленные пиявки. Они проползли по шее Алены, опустились к маленьким грудям с нежными, как ягоды лесной земляники, сосками, окружили и поиграли с ними, заставив Алену сладостно вздохнуть-застонать. Поиграв, как дитя, с материнской грудью, губы поползли вниз по животу и позабавились/поиграли (повтягивали/понадували) складчатый колпачок пупка Алены, как малыши делают с резиновыми цветными сосками. Надо было следить за своими ногами, которые по мере сползания вниз по животу Алены грозились каждую минуту высунуться и вылезти из-под одеяла. Поэтому оба они, Алена и Бонч, стали совсем, как насекомое богомол и его спасительная веточка, на которой он распластался и раздвинул/поджал ноги по-лягушачьи, чтобы не попасть на язык или внутрь клюва ночных зверей и птиц. Бонч и Алена распласталась нижней частью спины. Она обхватила ладонями уши Бонча, как будто ладони были единственным трансформатором эротической энергии, перетекающей от Алены к Бончу. Губы Бонча продолжали путешествие, оказавшись на нежно-щекочущем шелковистом возвышении, сладостно разделенном на две полусферы, как раскрывшаяся раковинка устрицы. И вкус был кисловатый лимонный, и запах манящий морской, и губы рта помогали окончательно открыть устрицу Аленкиных заветных губ, и язык Бонча бродил в этом неведомом пространстве, как сталкер, не сдерживаемый больше ничем, пока тур губ подростка не завершился громким стоном Алены. Мгновенно атмосфера спальни раскалилась и насытилась, как летняя ночь перед грозой. Всем все стало понятно. Один из главарей этой импровизированной банды старших подростков взял на себя роль народного мстителя. Все прозрели. Оставалось сдернуть одеяло с Аленки и обнаружить сжавшегося в комок от ужаса и позора Бонча. На него и не посмотрели. Может быть, раз или два ударили пяткой в сгусток дрожащего тела. Он лежал неподвижный, предательски замотавшись в простыню и не оставив Аленке даже листика, чтобы укрыться. Но как было укрыться от этой банды подростков, возбужденных гиперсексуальностью девчоночьей палаты, в то самое время, когда их так несправедливо обманывала недоступная красавица Алена. Ее били голыми пятками в живот, грудь, спину; худосочными острыми кулаками в лицо и наотмашь по щекам. Бонч от ужаса и страха совсем ушел в подушку и завернулся в простыню, как мумия. Интуиция распоясавшейся толпы, кровожадной, но приобретшей коллективное безумие в одно мгновение, перед самым носом у проснувшихся медицинских работников санатория, которые увели озверелых подростков, оставив растерзанную Алену в кровати с закутанным и неподвижным Бончем. Алену на медицинской каталке увезли в здравпункт, а потом на “скорой помощи” в местную больницу. Бонча как единственного свидетеля и подозреваемого соучастника избиения Алены с пристрастием допросил следователь местного управления внутренних дел. Но что было взять с Бонча? Он настойчиво давал показания о том, что не знает, кто именно избивал Алену. Сам на себя он отказывался брать вину. Тем более, что очнувшаяся Алена с самого начала заявила, что Бонч никакого отношения не имел к вандализму толпы озверевших подростков.
Завели следствие. И на следствии Алена настойчиво утверждала, что Бонч абсолютно невиновен. В то же время, ни она, ни Бонч не указали ни на одного из подростков, находившихся до и во время акта избиения Алены. Научно‑клинический эксперимент доктора Абрама Борисовича Бурштейна был прекращен.
Бонч оказался единственным, кто после этой истории снова осел в архивах министерства внутренних дел. Но потому и поражают нас до сих пор удивительные истории, когда поворот судьбы вытаскивал обреченного прямо из омута и возвращал к нормальной жизни нашего социал-фашистского сообщества Homo soveticus. Правда, пройдя несколько бюрократических витков, из биошолы при университете Бонч был исключен и переведен в нашу спецтрудшколу.
Мы учились в шестом классе мужской неполной средней спецтрудшколы, а Марина и Светка в девятом классе соседней женской школы. Читатель вправе спросить: а почему взрослые шестнадцатилетние девушки продолжали эротические игры с нами — тринадцати-четырнадцатилетними? Это было наше страшное везение, которое, если быть честными, укладывалось в наблюдения Бонча над тритонами и аксолотлями. Школы были раздельными. Дружбы с незнакомыми парнями не завязывались. Борька Рябинкин все больше и больше отдалялся от меня и Димки. Мы оба тяготели к биологии и медицине. Борька — к технике. Да и наше мальчишество и девичество Марины и Светки подходило к возрасту окончательного созревания, когда подростки-аксолотли превращаются в молодых особей мужкого или женского пола — тритонов. Маринка и Светка становились юными девами. Молоденькими русалочками тритоньего царства. Уже не девочками, а юными девами. Наверняка, два года регулярной игры в бутылочку развили не только моё и Бонча эротическое воображение, но и воображение наших подружек. Эротическое воображение, полученное из генофонда как часть генетической памяти, родственной умению пережевывать и переваривать пищу или ласкать подружку. Не исключались и низменные гиперреакции, причиной которых был переизбыток тестостерона, да еще помноженный на концентрацию парней, как во время той варварской ночи. Задним числом я предполагаю, что подсознание Бонча, подготовленное двумя годами общения со Светкой (во время учебного года) и Аленой во время одного санаторного лета, временно изменило Светкино место в реальной жизни дома Бончей. Так или иначе, для меня сестра Бонча — Марина — явилась моделью женщины: одновременно молодой самкой и Беатриче. Не упрекайте меня в цинизме. Я был слишком молод. Во мне еще было много ростковой животной материи, которая только начала уступать материи интеллекта и эмоций. В те времена никто не учил подростков интеллигентным словам из эротического лексикона “Камасутры”.
Теория Бонча начала трещать, как обшивка спортивной яхты, построенной в расчете на океанские гонки. Яхта должна была переносить удары океанских волн с относительно малыми потерями. Но первые, пока еще непривычные удары высоченных волн требовалось принимать стоически. Так было и с Бончем. Мое положение было похожим, но похожим, как чертеж похож на будущий дом. Ведь не я создавал чертежи. Я участвовал в строительстве дома. Я был соучастником игры в бутылочку. Правда, за несколько недель до этого произошел провидческий разговор, подготовивший Бонча к новому повороту жизненного сюжета.
Прошло недели две-три, как в одну из суббот конца сентября или начала октября в дверь моей коммунальной квартиры решительно постучали. Инстинктивно я выглянул в окно: не окружен ли мой дом компанией враждебных подростков. В те годы бывало и так: кто-то из банды стуком в дверь выманивал жильца на лестниицу. Квартиру грабили и отступали при помощи лестницы, приставленной к одному из окон ограбленной квртиры. Итак, я услышал стук в дверь и выглянул в окно. Ленинград в эту пору очень красив: тяжелеющая листва, еще темнозеленая, но уже наливающаяся бронзой. Приглушенный гомон птиц, репетирующих перелет на юг; прохожие за окном — втянутые плечи которых говорят о решимости преодолеть и эту подступающую зиму. Тем более, что вокруг были студенты Лесотехнической академии, главным образом, выходцы их деревенских десятилеток. Они читали карты листьев, как цыганка линии жизни на ладонях желающего заглянуть в судьбу. Я точно помню, что это был вечер субботы, в дверь моей коммунальной квартиры кто-то постучался. Как ни странно, в этот день некому было стучаться. Мама умерла несколько лет назад. Разве что соседи по коммунальной квартире забыли ключи и не могли попасть. У Борьки Рябинкина был свой ключ от коммуналки, так же, впрочем, и у Димки Бонча. У нас у всех были ключи от квартир. Так что мы могли без всякого сомнения и раздумья открыть двери и взять нужную книгу, футбольный мяч и даже немного денег, если понадобится. Мы когда-то завели особый аварийный фонд. На всякий случай. Я пошел открывать. За дверью стоял Бонч. “Димка? У тебя же есть ключи от квартиры! Зачем стучался?” “Ключи забыл дома. Тогда слушай! Ты знаешь, Данька, прошлым летом я побывал в санатории доктора Бурштейна. Я оказался в контрольной групе здоровых подростков. Санаторий был на окраине Сестрорецка. Между морем и лесом…Там лес и дол видений полны; там о заре прихлынут волны… как свидетельствовал Пушкин. Мы собирали поганки, а доктор Бурштейн испытывал их действие. Дело было в том, что один из видов поганочек снижал сахар крови у больных подростков и не влиял на уровень глюкозы у здоровых”. “Колоссально, Димка! Что же ты мне не рассказал до этого?” “Прости, спешил стать нобелевским лауреатом. Я предположил, что эффект связан с особыми рецепторами, чувствительными к галлюциногенам. Поганоки эти — источник веществ, вызывающих временные галлюцинации. Факт, известный примитивным племенам. Я проделал много раз опыты на белых крысах и доложил о своих наблюдниях на биологическом совете университетской школы. Мастодонты отечественной биологии сразу почуяли, что мои опыты могут быть истолкованы только при помощи генетики. А что будет, когда я закончу университет и встану в ряды борцов в возрождение в отечественной генетики!” “Представляю, как ты растревожил осиное гнездо!” сказал я, в глубине души тревожась чего-то. И не напрасно. Димку показательно наказали.
Ученый совет Биошколы рекомендовал временно приостановить опыты с галлюциногенами до официального поступления на биофак Университета.
“Скажи, Даник, ради чего пошел я в эту Биошколу? Почти что перестал играть в бутылочку. Светка откажется от меня”. Я посмотрел на Димку с сожалением. Он продолжал оставаться отшельником-идеалистом. Димка находился все это время в своем монастыре — Биошколе и практически ничего не знал, что происходит в реальной повседневной жизни. Димка приезжал только в субботу вечером и едва успевал сыграть в бутылочку в нашем традиционном составе. С некоторых пор Светка откликалась на предложения сыграть в бутылочку неохотно. Бончу некогда было разбираться в причинах охлаждения интереса к его изобретению — игре, ставшей любимым занятием подростков. Более того, игра в бутылочку преодолела возрастные категории. Образовывались целые компании (полулегальные) вполне смешанного состава: от подростков и молодых людей и девушек студенческого возраста до взрослых необремененных семьей мужчин и молодых одиноких дам. Поговаривали, что имя Бонча становится чуть ли не символом сексуального освобождения, не подрывающего в то же время основ воинствующего марксизма, а более того: способствующего приросту населения. В какой-то заоблочной дали, принадлежащей равно космосу и околоземному пространству, идеи Бонча о повышеннии воспроизводства народонаселения Советского Союза и лечебного эффекта галлюциногенов сливались.
Бонч несколько раз совершал побеги из Биошколы, но каждый раз возвращался. При всей его необузданности он понимал, что если даже его отпустят навсегда и он вернется в спецшколу приобретать навыки квалифицированого рабочего, червь исследователя продолжит терзать нашего гения. К тому же, в приватной беседе с заместителем директора Биошколы, равного генералу-иезуиту в католической табели о рангах, ему было сказано, что следующий побег без ведома преподавателей марксистско-лысенковской биологии будет расценен как побег из охраняемой зоны. Слишком внимательно “вели” инквизиторы нашего биологического гения, чтобы упустить шанс обойти западную империю в открытии и сохранении национального достояния. Тайный приказ по идеологическому отделу Биошколы был давать ему все, что он потребует для экспериментов и не допустить утечку информации.
Как-то случайно получилось так, что мать Светки, работавшая шеф-поваром в ресторанчике-поплавке, причалившем на годы к парапету набережной неподалеку от Кировского моста, забыла дома какой-то важный документ на получение бесплатной путевки в санаторий для гипертоников в Кисловодске. Вспомнила она об этом в середине дня, когда надо было идти к профсоюзному боссу их ресторанного пароходства. Вспомнив, перешагнула с борта ресторана-поплавка на асфальт набережной, схватила такси и нежданно-негаданно примчалась домой. Бонч и Светка вошли к этому времени в высшую стадию экстаза, начатого с традиционной игры-лотереи в бутылочку. Мать Светки даже и глазом не повела, как будто бы никто и не катался на супружеской постели, кстати, с некоторых пор одинокой. Отец Светки находился “в бегах”, что было традиционным для, по крайней мере, половины российских семей конца коммунистической эпохи. Мать моментально нашла нужную справку и в тот же миг исчезла, не досаждая дочери и ее малолетнему дружку советами, упреками или руганью. Да, именно ругань была важным декором русской тогдашней семьи. Светке и Бончу чрезвычайно повезло: мать оказалась мудрой, как многие женщины, пришедшие в город из деревни. “Все это так, Димочка”, — начала серьезный разговор Светка, — но при всей моей любви к игре в бутылочку, должна тебе откровенно признаться, я так и не получаю или очень редко получаю полный эффект наслаждения, который умные книжки называют оргазмом. Мальчишкам легче…” Она не закончила своей фразы, а вернее, не выплеснула целый ворох мыслей, бреда и наблюдений, которые накопились у нее за три года игры в бутылочку, где главным партнером был Бонч. Самое важное не было сказано, потому что Светка щадила самолюбие Бонча: он еще не возмужал окончательно. В нем только зрели новые и новые партии сперматозоидов, ожидая, когда вызреют и остальные. Мужская оболочка тела Бонча была еще не готова возбудить в Светке равный по телесному масштабу сексуальный драйв. Бонч и Светка лежали рядом, голые, усталые и, судя по напряженности Димкиного органа, готовые к продолжению любовных утех. Димка снова потянулся к Светке, скользнув пальцами по ее острым соскам. Но Светка отвела руку Бонча: “Подожди, Димочка, поговорим сначала. Ведь это замкнутый круг: вспышка желания, я уступаю, получаю почти что полную меру удовольствия. Но заметь: почти что полную меру удовольствия! Полную меру получаю не до конца. Ты же гений, Димочка, придумай что-нибудь!” Бонч усмехнулся своей лукавой и одновременно застенчивой улыбкой: “Ты права, Светочка! Есть у меня кое-что на уме”. “Расскажи, Димочка. Ну, пожалуйста!” “Тогда слушай, если готова послушать и поверить моему бреду”. “Готова, Димочка!” И Бонч рассказал Светке о своих экспериментах на белых крысах. Эти эксперименты были основаны на идеях доктора Бурштейна о том, что добытые из грибов-поганок галлюциногены снижают сахар крови у животных. Тот же эффект наблюдался у больных диабетом. Оказывается, поганочки обладают и еще одним замечательным свойством: повышают уровень половых гормонов. Этот эффект хорошо дозируется. “Гениально!” воскликнула Светка. “Но самое главное. И это, действительно, высшая форма секретности, я заметил в опытах на крысах, что галлюциногены способствуют быстрому взрослению. Млекопитающие, и в том числе человек, становятся взрослыми особями в полтора раза быстрее, чем это происходит в природе”. Светка молчала, уставившись на замысловатую лепнину на потолке их дома еще дореволюционной застройки. “Ты Бончик, надеюсь, понимаешь, к чему твое открытие может привести?” “В том-то и дело, что понимаю. К счастью, не до конца!”
Здесь, на переломе 6- и 7-го классов произошли естественные события, которые можно было предвидеть заранее. Не стану пересказывать технические детали и тактические ухищрения, к которым прибегали Бончи, чтобы вытащить Димку из капкана советских лысенковцев. В конце концов, Бонч оказался в спецшколе, и мы все трое начали учиться в 7-м классе. Бонча не оставляла мечта стать биологом, а меня надежда поступить через три года в медицинский институт. Маринка и Светка перестали быть Маринками и Светками, а превратились в студенток медицинского института Марину Бонч и Светлану Куликову. Борька Рябинкин задолго до этого вышел из круга, да и игра в бутылочку, когда-то столь популярная в Лесном, превратилась в рутину. Как-то естественно изменились отношения между обитателями дом Бончей и мной. То есть, я оставался другом Бонча и по одному этому — другом дома, но с Мариной наши игры оборвались. Новое, незнакомое мне чувство — ревность несколько раз посылало меня вдогонку за выслеживаемой Маринкой. Она стала по вечерам уезжать куда-то на Петроградскую сторону, неподалеку от медицинского института, или на Невский проспект, где между Литейным проспектом и площадью Восстания прогуливались студенты ленинградских вузов. Да, я унизился до того, что выследил, как Марина стояла на углу Фонтанки и Невского, около знаменитой Аптеки, стояла под проливным дождем, прошибающим и обтекающим куполок зонтика, поворачиваясь каждые пять минут, не пропустила ли она предмет желанного свидания. Я подошел совсем близко, прислонившись к одному из бронзовых наездников, но все равно Марина не видела меня. Только глаза влюбленности не могли никого видеть, кроме единственного, кого она ждала.
Если бы в тот момент меня умудрили многочисленные провалами в будущих подобных ситуациях! Или — если бы поддержали будущие наглые победы, я поступил бы иначе. Но я поступил, как банальный ревнивец: вышел из-за бронзового коня, словно гладиатор, готовый к рукопашной схватке и приблизился к Марине и ее офицеру. Я сразу стал называть его офицером, хотя на незнакомце была шинель с курсантскими погонами военно-морской медицинской академии. Мне было не до таких тонкостей. “Добрый вечер, Марина!” “Привет! Откуда ты тут взялся?” “Пришел посмотреть, с кем ты под дождем прогуливаешься!” “Посмотрел?” “Ну, зачем ты так, Мариночка?” “А как по-другому, Даня?” Она забыла, что я еще подросток. Обращалась со мной, как с юношей, а я еще был мальчик. Влюбленный ревнивый мальчик. Выручил офицер, военно-медицинский курсант: “Во-первых, давайте познакомимся. А во-вторых, надо смываться куда-нибудь, где посуше”. “Даня-Миша-Миша-Даня-Марина!” в ритме детской считалочки дважды перебрала наши имена Марина. Марина тыльной стороной ладони пробежалась по мокрым плащам. Всем стало легче и естественней. Потому что держать в себе озлобленность и подозрительность большая тяжесть, даже для такого прирожденного бойца, каким был я в те годы. “Знаете что, Даня и Марина, я приглашаю вас в кафе Север. Попьем кофе с пирожными”. Мне было трудно согласиться. Но и отказывать не хотелось. Миша-офицер показался мне милым открытым парнем. “Миша-офицер”, как мы с Мариной начали называть его заглазно, происходил из Перми. Собственно, его тяга морскому-речному пароходству происходила из семейной традиции. Отец Миши продолжал служить главным санитарным врачом Камского речного пароходства. Миша захотел выйти в мировой океан. Он так и заявил своим компанейцам по столику в кафе Север: “Цель моей жизни пройти на атомной подлодке от полюса до полюса! Правда, в Атлантике до полюса на корабле не доедешь. Остальной путь пройдем пешком и на полярном вездеходе!” Мы в это время сидели на одном из обширных, раздувшихся, как бояре, красно-кожаных диванов и поглощали знаменитые на весь Ленинград эклеры. Что говорить, мой гнев ревности улетучился с тех пор, как я услыхал о дерзком плане жизни Миши-офицера. Так началась наша дружба втроем: Марина, Миша-офицер и я. Я мог видеть Марину, когда хотелось. В крайнем случае, под предлогом неотложной встречи с Бончем. В этом-то и сказалась моя взрослоподобность, когда мышцы и эндокринные железы работают по-взрослому, а эротические зоны коры головного мозга еще не повзрослели окончательно.
В мае, кажется, когда мы учились в 8-м или 9-м классах обыкновенной школы-десятилетки, потому что спецтрудшколу закрыли по каким-то неведомым причинам, кто-то из нашей компании: Света, Марина или Миша-офицер предложил устроить пикник за городом. Решили ехать в ближайшую субботу вечером, чтобы переночевать в палатке, искупаться на рассвете в Щучьем озере, а потом перенести наши туристские снасти на пляж Финского залива. Ехать решили с Финляндского вокзала до станции Комарово. Договорились встретиться на платформе. Когда компания собралась: Бонч, Марина, я, Миша-офицер и Светка, оказалось, что почти впритык к нашей группе ходит кругами, останавливаясь время от времени и проявляя внешне очень заметный интерес: подходит ли к платформе поезд или показалось? — еще один молодой человек. Забегая вперед, назову его Миша-инженер. Не буду доказывать недоказумое формальной логикой: как получилось, что и этого пришельца в нашу компанию звали Миша, что он даже внешне походил на Мишу-офицера: сухощавость, как у боксера среднего веса, веселое спокойствие при любых ситуациях, белокурость и легкая кудрявость, как у Есенина, и многие другие черты внешности и характера, которые повторялись у обоих Мишей! Не подбирали же одного к другому особым методом, скажем, Мишу-инженера под Мишу-офицера?
Подошла электричка до Зеленогорска. Мы заторопились перенести свои рюкзаки в вагон. Кому было дело до того, что этот новый персонаж шагнет вслед за нами и займет место (никто из наших не решился отказать) в воображаемом нашем купе из двух желто-лакированных лавок на шестерых. Вместе в самим незнакомцем (Мишей-инженером) шестерка сама собой образовалась. Миша-инженер работал в одном из ящиков, куда отсасывалось большинство выпускников технических вузов Ленинграда. Читатель вправе удивиться, а может быть, даже спросить: а что же предполагалось делать в такой взрослой компании двум подросткам: Бончу и Дане? Никто подобных вопросов не задавал. Более того, если у вновь присоединившихся и возникали поначалу подловатые вопросики, вроде этого, они очень коротко повисали на колечках табачного дыма или дыма костерка, который мы начали разводить, и уносились прочь. Несмотря на разницу в возрастах, Бонч был признанным лидером.
Таким образом к концу десятого класса все соединилось так, что мы подходили друг к другу. Страшным топором нависло надо мной антиеврейское “дело врачей-убийц”. Хотя Борька Рябинкин ни по профессии, ни по происхождению (всего лишь бабка-еврейка) прямого отношения к “проклятой расе” не имел, а Димка Бонч и вовсе был из русского дворянства, мои друзья театрально от меня не отреклись, не выступали против меня, не проклинали публично моих злокозненных старших по цеху и по возрасту коллег. К счастью, все миновало. Я и Бонч поступили в ленинградский медицинский институт. Оба оказались в одной группе (путем легких доказательств в деканате, что мы просто обязаны учиться вместе из-за юношеских еще научных интересов). “И философских тоже”, — добавил Бонч. Мы заранее договорились с Бончем, что с первого курса запишемся в студенческий научный кружок при кафедре биологии.
Это вовсе не значило, что мы забыли Абрама Борисовича Бурштейна. Конечно, нет! Я с чистой совестью и легкой душой снова ввожу в наше повествование доктора Бурштейна. Вот мы с Димкой, тоже студентом третьего курса мединститута, вместе отправляемся навестить доктора Бурштейна в лабораторию экспериментальной токсикологии и фармакологии. Заплаткой на бесконечном коридоре полуподвала, такого старого и просыревшего, что ожидаешь многорукого бога Шиву и его насекомовольное царство, настроенного только избранных пускать в лабораторию, ставшую заветной для нас и полузапретной для основного потока студентов, для которых вето снимается всего лишь на одну неделю практики. В эту комнатку-лабораторию присылали студентов нашего курса получить зачет по токсикологии биопрепаратов. По правилам предписывалось проходить практику. Для этого полагалось самим вырастить достаточное количество грибной массы поганок, вырабатывающих галлюциногены, скажем, ядовитого гриба волоконницы, собрать урожай и приготовить биологически активное вещество гриба. Маленькая лаборатории токсикологии, являлась частью оранжереи при кафедре медицинской биологии. Сказать по чести, трудно определить пропорции этого Монако, занимаемые на теле ботанической оранжереи — скажем, Франции. Так они малы. Скорее, условны. “Наконец-то вы в моей лаборатории ради науки, а не по делам своего продвижения по лестнице образования, — хлопотал над Бончем и надо мной Абрам Борисович. — Но заранее предостерегаю: с грибочками галлюциногенного свойства не баловать! Мы под неусыпным контролем”. “А цель, а цель экспериментов?” “Сначала биохимические пробы, а потом как высшая степень проверки токсичности — опыты на белых крысах. Кстати, вам, господа, известно, что крысы одни из самых эмоциональных животных?” Мы закивали, как по команде: “Известно, Абрам Борисович! Еще бы! Вы нам рассказывали в то незабываемое лето несколько лет назад!” — поспешил я с заверениями о несомненной гармонии нашего с ним образа мышления и чувствования . “Помню ясно, как на фотографии из альбома”, — добавил Бонч. “Кое-какие надо бы выбросить из памяти, чтобы двигаться дальше, например, историю с Аленой. Кстати, санаторий диабетический экспериментальный закрыли из-за той варварской истории. А мы санаторий восстановим и переоткроем снова!” заметил Абрам Борисович. Он услышал, как Бонч вздохнул с облегчением. Пуд пляшущих мыслей свалился с души моего друга. Тут в голову пришла мне простая мысль, и я не замедлил ею поделиться с Бончем и Абрамом Борисовичем: “А что если мы используем возрастную модель Бонча с молодыми и зрелыми крысами как тест-систему для проверки галлюцинаторной активности гриба волоконницы?” “Вы, Даня, читаете мои мысли. Правда, модель Бонча начали использовать в науке”. “Как? Кто?” — закричали мы с Бончем на два голоса. Ответ Абрама Борисовича мог бы растянулся на половину романа.
Они давно уже шли по заплаканным сентябрьским улицам Ленинграда. Абрам Борисович пригласил Бонча и меня к себе в гости. Идти надо было с Петроградской стороны на Лиговский проспект, где в высоченном кирпичном доме середины 19 века визави Московского вокзала помещалась комната Абрама Борисовича, к величайшему изумлению нашему, не только давнего опекуна и нынешнего научного ментора, но и… как оказалось, сожителя Светки, давней партнерши моей и Бонча по игре в бутылочку. Самое же главное — ближайшей подруги Марины. Вот как во влаге, камне и слизи города Петра разворачивалась улитка сюжета. Как мы догадались с Бончем о хотя бы временной принадлежности Светки (а может быть, и Марины?) к жилищу застарелого научного отшельника? Да проще простого! С каждой стены комнаты Абрама Борисовича в коммунальной квартире глядели портреты Светки: строгий со шляпкой на задиристой макушке, в Сочи на пляже в компании Абрама Борисовича в намеренно узких плавках в лад со светкиным купальным костюмом из трех полосок черной ленты. Встречались и весьма эротичные купальники. Прощание с правилами мещанского тона! Еще портрет с чувственным обниманием деревца-березки. И еще и еще. Бонч хотел было начать опрос, но оборвал себя: значит, так бывает!
Обнаружилась и вторая комната Бурштейнов. Через полчаса от начала серьезного разговора дверь комнаты попятилась, выпустив столик на колесиках, толкаемый старой дамой в прическе с букольками, крашеными под октябрьский дуб, в глухом платье а ля Надежда Константиновна Крупская и старинной брошкой-камеей, замыкающей давнишние секреты на двести лет назад и вперед. Старая дама по имени Фрида Абовна была матерью Абрама Борисовича, довоенной еще учительницей еврейского языка идиш. Фрида Абовна по вполне открытой манере разговора была замечательно схожа с Абрамом Борисовичем! Она немедленно рассказала, как единственную еврейскую школу в Ленинграде, а вернее, единственный еврейский класс закрыли, а Фрида Абовна едва не угодила в тюрьму. Спас сын — бывший фронтовик, орденоносец, наш научный руководитель — Абрам Борисович Бурштейн! Индийский чай был заварен артистично. Кекс с изюмом испечён в кулинарных традициях семьи Бурштейнов. Начался серьезный разговор. “Нас единомышленников в лаборатории галлюциногенных грибов не так много. Сделать для науки много или немного понятие условное. Короче говоря, необходимо создать модель. Объективную модель влияния галлюциногенов на биологию клетки”, — начал издалека Абрам Борисович. Столик с чаем и остатками кекса давно укатился в лабиринты квартиры, а мы все еще решали, как эффективнее построить эксперименты. Ощущение того, что мы держим жар-птицу удачи в руках не покидало никого. Позвонили во входные двери. Это были Марина и Светка.
Вполне понятно, что незамедлительно образовались научные групы: Бонч со Светой, а Марина со мной. Как же будет с Мишей-офицером? Неужели кого-нибудь из читателей занимают судьбы Миши-офицера и Миши-инженера? Оба Миши вместе или порознь появятся при неоходимости. А пока мы вернулись к тем же сочетаниям исследователей, что и были в детские-отроческие времена игры в бутылочку. Выращивание галлюциногенного гриба волоконницы и очистку активного препарата (мы назвали его вологал) взял на себя Абрам Борисович. Итак, научная деятельность маленькой лаборатории доктора Бурштейна сводилась пока к очистке вологала и подборе адекватной модели. Хотелось проследить влияние вологала на созревание организма и возвращение к норме тех или иных функций, например, уровня глюкозы при нарушении такового. Как справедливо заметил доктор Бурштейн, одной модели мало, чтобы гипотеза перешла в реальность. Да мы иначе и не думали. Надо сказать, что к этому времени — то есть ко времени окончательного сформирования нашей группы (галлюциногенные грибы и диабет) внезапно и окончательно присоединился Миша-офицер, получивший на это специальное разрешение военно-морского медицинского начальства. Склонность Миши-офицера к науке открыла ему двери в военно-медицинскую аспирантуру — адъюнктуру. Вполне понятно, что толчком послужила его неослабевающая влюбленность в Марину Бонч. Не возьму на себя смелость (провидение!) утверждать, почему отказывалась Марина выйти замуж за Мишу-офицера? Не из-за меня же!? Какой-то секретный ключик хранили мы с Мариной с давних лет начала игры в бутылочку. Этого ключика не было у Миши-офицера. Он сам в этом признавался. Даже мне. Но верил в то, что упорство и труд все перетрут. Если принять любовные игры — за труд.
Бывают счастливые совпадения случайностей. Или счастливые это совпадения судеб? Во всяком случае, на какой-то отрезок жизни. “А большего и не надо!” — воскликнет фаталист. В конце концов, Миша был демобилизован на хрущевской волне сокращения флота. Прощай, военно-врачебная адъюнктура! Опыт практики на военной подлодке в течение двух лет после окончания военно-морской академии открывал ему двери только для карьеры заводского или сельского врача. Или —!!! Тоже врачом в невско-балтийское гражданское пароходство. Я чувствую, что читатель не в восторге от такого поворота Мишиной судьбы. Рано огорчается читатель. Миша-офицер поступил в лабораторию речной фауны научно-исследовательского института невско-балтийского пароходства. Фауна, которой решился посвятить себя Миша-офицер, так или иначе приводила к заболеваниям у команды пароходов и могла служить разгадкой тех или иных болезней и состояний. Так что Миша стал еще одним аспирантом Ратнера. Миша продолжал ухаживать за Мариной Бонч. Миша мог приблизительно предполагать нечто происходившее у нас в прошлом, но не беспокоиться о настоящем. Я практически отступился от Марины. Да и она, как мне казалось, провела черту между мальчишеством и юностью.
Казалось, мы были самыми близкими друзьями с Бончем. Кому, как не Бончу, я мог полностью отрыться! Но что-то останавливало меня, сдерживало от откровенного разговора. Да, конечно, Марина была сестрой Бонча. Но не это меня останавливало. Мы виделись с Бончем не чаще раза в неделю. Обычно по четвергам, на лабораторных конференциях. Ведь у меня и Бонча главным делом были учебные занятия. Сначала на общебиологических кафедрах. А на старших курсах — в многочисленных медицинских клиниках. Так что оставалась вторая половина четверга. Впрочем, это был единственный день в неделю, когда выкраивалось несколько часов для научного общения всех наших, то есть всех работавших с доктором Бурштейном. В очередь с остальными докладывал о своих экспериментах Миша-офицер. Он был аспирантом первого года и работал в паре с Мариной, которая заканчивала сбор материала для диссертации. Даже формально Миша-офицер был связан с Мариной одной ниточкой, а точнее сплетением ниточек, состоящем из спиральки-гипотезы, и фактов, превращающих гипотезу в теорию. Я же при Мише и Марине был чернорабочим науки. Лаборантом-энтузиастом, ставившим эксперименты и передающим урожай результатов моим старшим коллегам. Так же точно происходило у Бонча, работавшего со Светкой. Но Бонч был крепкий орешек. Он, а не Светка задавал научные вопросы-гипотезы, на которые оба они отвечали. Конечно, оба они были влюблены друг в друга еще со школьных лет, и эта эмоциональная подробность делала их сотрудничество продуктивным. Я имею в виду направленность силовых линий интеллектуального и сексуального влечения. Так мне казалось. Абрам же Борисович играл, вполне понятно, главную партию в нашем ансамбле. Научную. Был дирижером нашего раздела науки. О других дирижерах мы не догадывались или не желали думать.
Лабораторная конференция началась. На этот раз Миша-офицер рассказывал о стимуляции вологалом “гормона счастья” — серотонина. Опыты ставились на белых крысах — молодых самцах. Выходило, что вологал приводил к ускорению полового созревания юных крыс: раннему созреванию способности к зачатию у самочек и резкому ускорению сперматогенеза. Когда Миша-офицер закончил рассказывать о своих результатах, доктор Бурштейн от волнения только и мог что обнять бывшего морского волка и, прослезившись, сказать: “Это победа! Наша первая победа! Я приглашаю всю нашу лабораторию отметить успех! Приходите ко мне домой поужинать. Скажем, к восьми вечера. ОК?" “ОК! Спасибо за приглашение! Обязательно придем!” загалдели мы. “Вот мой адрес!” Абрам Борисович раздал всем листки бумаги со своим адресом и телефоном. “Не заблудимся!” крикнула Светка, засмеялась и стрельнула озорными глазами в Марину. Зачем было мне ловить эти перегляды и эти заговорщицкие хохотки! Какое мне было дело до этого! Ведь к этому времени чувства мои к Марине потеряли юношескую остроту. А чувства Бонча к Светке?! Так мне казалось. Я думал, что подобное испытывает Бонч, которому Светка, несмотря на разницу в возрасте, вот уже много лет верная подруга/сообщница в интеллектуальных и эротических играх. Наверняка так и было. Как бы Бонч ни был проницателен, житейского опыта для разгадывания коварства взрослых самцов или самок, если прибегнуть к языку тритонов и аксолотлей, ему не хватало.
По существу, это было первое празднование заметного успеха в нашей лаборатории. Так что мне следовало поехать домой в Лесное, переодеть затрепанные лабораторные штаны и застиранную рубашку на единственный приличный костюм, который был “справлен” еще при жизни мамы. Темно-серый в красную искру. Я помчался к остановке восемнадцатого номера трамвая, шедшего вдоль улицы Льва Толстого в сторону моего дома в Лесном. На остановке я столкнулся с Бончем, который рассеянно помахал мне рукой и, к моему удивлению, даже не замедлил шаг, направляясь в противоположную сторону — к площади Льва Толстого. Я и не заметил, что Бонч преследовал и окрикнул кого-то. Сделал я это непроизвольно. Ведь мы считались самыми близкими друзьями. И вдруг Бонч торопливо удаляется, сделав вид, что абсолютно не интересуется мной. Он удалился от остановки шагов на десять, устремленный в соответствии с каким-то планом, созревшим в его бугристой голове гения. Наконец-то Бонч остановил преследование той, что ускользнула из моего поля зрения. Я успел разглядеть подробно спину удаляющейся женщины, одетой в черное пальто. Это была вовсе не Светка. Кто же другой мог даже ненадолго, на несколько минут привлечь внимание нашего гения, сосредоточенного единственно на идеях или предметах наибольшей важности? Я продолжал стоять на остановке трамвая. Бонч вернулся ко мне. Я ожидал, что он объяснит, кто была эта незнакомка. К моей полной неожиданности, Бонч прочитал мои мысли. “Ты прав, Даня, я встретил Незнакомку. Я вижу ее здесь на остановке третий раз. Но она проходит мимо, не отвечая на мои приставания. Когда я пытаюсь преследовать Незнакомку, она убыстряет шаг и теряется в одном из подъездов на площади Льва Толстого”.
Подошел трамвай, отозвавшийся карусельными бенгальскими огнями и сердитым звоном, желто-малиновым. Мы покатили в Лесное. Бонч не собирался менять одежду. На нем всегда и везде была отцовская брезентовая куртка сказочной давности и плотности и брезентовые брюки — предтечи нынешних джинсов. Так что ему не надо было забегать в свою дачку-избушку. Мы пошли сразу ко мне. Дома меня ждали две полузаброшенные комнаты с остывшей круглой печкой, не топленной несколько дней. Сюда я приходил менять одежду, ночевать, кое-как пить утренний чай с ломтем хлеба, намазанного маслом и вареньем, и иногда перехватывать холодные пельмени или бутерброд с вареной колбасой. Пока я метался по комнатам в поисках чистой рубашки, пока переглаживал потерявшие форму брюки, Бонч спустился к телефону-автомату позвонить кому-то. Он отсутствовал минут десять, которых мне вполне хватило переодеться, чтобы выглядеть интеллигентно, как говорила в подобных случаях мама. Эпитет интеллигентный был для мамы паролем приличного человека. Вернулся Бонч абсолютно подавленный: “Я пытался разыскать телефон Незнакомки окольными путями. Из этого ничего не вышло. Или телефон неверный или со мной не хотят говорить”. “А что, если и то и другое?” сказал я. “Ты прав, Даня! Может быть, и то и другое!” Здесь следует сделать оговорку. В своих любовных приключениях молодые люди часто строят планы, которые отвечают их желаниям и надеждам. При этом чаще всего не принимаются во внимание планы и желания предмета возможных или начавшихся домогательств. Нам кажется, что ответные чувства или хотя бы начальный интерес, разумеются сами собой. “Что же ты хочешь сказать, Даня, что Незнакомка избегает меня? И в то же время, что она с нерастраченным энтузиазмом может затеять знакомство с кем-нибудь третьим?” — чуть не в отчаянии воскликнул Бонч. “Ну да! Именно это я и предполагаю, Димочка”.
В знакомую по прежним посещениям квартиру доктора Бурштейна собрались все сотрудники лаборатории по исследованию активности вологала, экстракта галлюциногенных грибов. Был здесь и Миша-офицер, постепенно потерявший пояснение “офицер” и оставшийся просто Мишей. Мы с Мишей входили в группу Марины и исследовали эффект вологала на выработку серотонина, гормона счастья. Бонч же со Светкой и Абрамом Борисовичем работали над изучением влияния вологалом на раннее взросление экспериментальных животных. Кроме того, параллельно изучалась стимуляция инсулина вологалом. Все это прямо тут же за круглым столом, накрытым ко времени сбора нашей лаборатории радушной Фаней Абовной, вновь и вновь рассказывали наши коллеги. У меня сложилось впечатление некоторого пробуксования излагаемого. Ведь мы эти гипотезы прослушали уже несколько раз. Добавлялись только факты. Количественно добавлялись. Как все эти факты объединить, чтобы перевести гипотезу в теорию? Каков биологический смысл этих странных прихотей природы: действовать ядовитым, наркотизирующим препаратом, добытым из грибов, одновременно на психомоторные центры человека и разнообразные анатомо-физиологические центры?
В ответ на застольное молчание, как спасительный бой часов из многочисленных сказок, раздался в коридоре дверной звонок. Абрам Борисович поставил на стол бутылку водки, отложил в сторону салфетку и вышел, практически выбежал из-за стола. “Это ко мне, наверняка”, объяснил он свою поспешность и помчался в коридор навстречу звонку. Через минуту он с торжествующим видом вернулся, ведя за руку молодую особу, и несколько смущенно сказал: “К нашему застолью, с вашего позволения, присоединится журналистка. Ее зовут Алена. Она готовит для “Медицинской газеты” серию очерков о нашей научной группе. Прошу любить и жаловать. А главное — помогать Алене понять, чего мы добиваемся в науке”. “И в жизни”, добавил Бонч. До сих пор он смотрел на гостью, как загипнотизированный. Допускаю, что пишу абсолютную бестактнось. Ни разу не дал портретов ни одной нашей сотрудницы, а всего-то их было двое: Светка да Марина, приступаю к описанию лица, прически, тела, ног, улыбки и т.д. нашей гостьи. Признаюсь, у меня никаких сомнений не было в том, что это была та самая Алена из экспериментального санатория для подростков, которым руководил Бурштейн и который закрыли после безобразного избиения Алены — тогдашней тринадцати-четырнадцатилетней барышни. Избиения озверевшей от галлюциногенов толпой юных самцов. Я сразу узнал Алену. Еще с того злополучного августа я запомнил ее рыжие волосы, зеленые глазищи, которые смотрят на мир с необычайным интересом, тонкую шею, вылезающую наружу из высокого выреза желтой шерстяной кофточки, явно импортной. В те времена подобная деталь имела значение. При нынешней беглой встрече я не в состоянии рассказать о бедрах, ногах, походке. Могу ответить одним словом: стройная, крепкая, как на Руси говорили, ядреная. Марину и Светку я знал так долго, что портреты можно было делать фотоаппаратом. Никакие попытки написать маслом, акварелью или пастелью, пожалуй, не принесли бы успеха. Так эти черты каждой из наших подружек/коллег окаменели от времени. Марина была невысокой, чуть скуластой, живой, улыбчивой, напоминая жителей Балкан или Поволжья. Светка — была славянкой. Из тех самых славян, которые чертами лица и характера близки германцам и скандинавам.
Не просто описывать ход экспериментов, а как бы участвовать в создании опыта от плана до результов, анализировать результаты и проделывать вместе все, что положено при научном эксперименте.
(конец первой части)
Давид Шраер-Петров (David Shrayer-Petrov) родился в Ленинграде в 1936 году. В детстве был в эвакуации на Урале. Народная жизнь и незамутненная речь вошли в его прозу и стихи сюжетами, соприкасающимися с таинством воображения, и словарем, насыщенным фольклором. Рано войдя в литературу как поэт-переводчик, Шраер-Петров написал много стихов о любви, которые, преимущественно, были знакомы публике по спискам ("Ты любимая или любовница"; "Дарите девушкам цветы"; "Моя славянская душа"), постепенно входя в его книги стихов и антологии. В 1987 г. эмигриривал в США. Оставаясь приверженцем формального поиска, ввел в прозу жанр "фантеллы". Его эссе "Искусство как излом" развивает пародоксальность работы Виктора Шкловского "Искусство как прием". Шраер-Петров опубликовал двадцать книг: стихи, романы, рассказы, мемуары. В России стал известен его роман "Герберт и Нэлли", изданный в 1992 в Москве и номинированный на Русского Букера в 1993 (длинный список). Роман "Савелий онкин" (2004) был в числе претендентов на Русского Букера-2004 (длинный список). В США в 2003 г. вышла книга его рассказов "Иона и Сарра" ("Jonah and Sarah") в переводе на английский язык.