Нелепый вопрос. Тем более странно он звучит в аудитории, где собрались эти самые писатели – тут подобный вопрос определённо приобретает характер некоего вызова, провокации. Но если я сейчас в лоб предложу поднять руки тем, кто считает себя писателем, то вряд ли многие из вас выполнят мою просьбу. И это хорошо, это будет означать, что здесь собрались действительно хорошие писатели. Ибо, как сказал Ницше, «Лучшим автором будет тот, кто стыдится стать писателем». Но это тонкое замечание философа относится исключительно к субъективной реакции творческого человека, на самом деле, нисколько не отражающей его внутреннюю убеждённость, но только страх быть осмеянным более искушённым окружением. В действительности, каждый, кто берёт в руки перо, где-то в глубине души абсолютно убеждён, что он и есть лучший писатель на Земле. И это совсем не стыдно, это обычная, можно сказать, банальная вещь, и касается она отнюдь не только писателей. Ганс Селье, автор широко обсуждаемой в своё время теории стресса справедливо заметил, что «каждый вправе в глубине души считать, что он лучше всех, даже если другие этого не находят. Такая установка принесёт ему пользу, и ни для кого не обидна, если он не поднимает из-за этого шума». Но странным образом, учёный муж не обратил внимание на тот важный момент, что весь смысл данной установки (а она, как мы уже заметили, присуща каждому человеку) для подавляющего большинства людей заключается именно в том шуме, который можно поднять, опираясь на это «убеждение». Показать себя, повыпендриваться – в сущности, это цель (может быть, даже единственная в жизни цель) всех людей. Остальное зависит от культуры, воспитания, от образования, среды и т.д. Уметь не заявлять о себе громогласно, считаться с чужими чувствами и интересами – вот, собственно, в чём заключается истинная культура; мало кто обладает ею. Так что шум бывает большой, нередко до войн доходит, больших войн.
Каждая птица знает предел своей высоты, но не человек. Человек витает – это его основное качество, а его сознание – изумительная проститутка, которая всегда знает, как извернуться, чтобы оказаться сверху, которая обслуживает исключительно саму себя, всегда находя самые изощрённые средства для полного и глубокого удовлетворения. И когда уже совсем нечем гордиться, человек найдёт аргументы, чтобы хвастать, извините, своим замызганным задом.
На мой взгляд, это важнейшее свойство человеческого сознания практически полностью проигнорировано современной наукой. Между тем, инстинкт превосходства, как я его называю, наряду с инстинктом самосохранения и инстинктом продолжения рода обеспечивает выживание и распространение биологического вида. Вдумаемся, разве не этот именно инстинкт лежит в основе любого патриотизма – дворового, деревенского, родового, национального и т. д. – и был бы у человека шанс солидаризироваться и выжить без этого патриотизма? Не сомневаюсь, что более глубокое изучение животного мира выявит зачатки аналогичного инстинкта и у братьев наших меньших.
Вернёмся, однако, к первоначально поставленному вопросу. Довлатов где-то писал, что все писатели легкоранимы – это иное признание их самомнения, которое, как было сказано, в принципе, ничем не отличается от самомнения слесарей, или дворников. Наша задача, однако, не в анализе глубин подсознания пишущей братии, а в нахождении неких объективных критериев для однозначного причисления данного конкретного претендента к этой самой возвышающейся над остальным миром братии, и, пытаясь ответить на поставленный провокационный вопрос, мы рассчитываем – может быть, самонадеянно – в процессе размышлений, обсуждений, споров найти, наконец, некоторую объективную оценку, чёткое определение для этого понятия – «писатель» – если это вообще возможно, если это вообще имеет смысл.
Чтобы не прятаться от самого себя, и в этой жалкой игре неизбежно не проторить дорожку к глубокомысленному и потому бесполезному теоретизированию, прежде всего, необходимо объяснить, откуда у меня лично возник этот вопрос – тривиальный и неразрешимый одновременно. Ответ лежит на поверхности: мне было необходимо разобраться в себе самом – кто я есть такой, имею ли я право учить других достойно жить – ведь именно в этом, по большому счету, заключается миссия писателя? У меня тем более должны были возникнуть эти сомнения, что по образованию я инженер, кандидат технических наук, и большую часть жизни потратил на какие-то разработки, которые ничего не давали моей душе, но зато позволяли обеспечивать семью минимумом комфорта без постыдной сделки с зоркой по части идеологии властью. Я думаю, последняя фраза полностью проясняет причину моего вынужденного выбора профессии по окончании школы. Когда пришла пора определяться со своей будущей специальностью, ни для меня, ни для нашей учительницы по русскому языку и литературе не было никаких сомнений, в чем именно моё истинное призвание. Я до сих пор храню сочинение, за которое мне была выставлена пятёрка с двумя минусами – в нём всё-таки были какие-то грамматические ошибки, но не выставить мне высший был у преподавателя не поднялась рука – должно быть, на неё произвел достаточно сильное впечатление мой нестандартный текст (сегодня я перечитываю его без какого-либо восторга, а если быть совсем уж точным – то с известной долей стыда; но надо делать, конечно, скидку на возраст и, особенно, на то время, запрессованное в жёсткие рамки «типичных героев»). И вот, нисколько не сомневаясь в том, куда бы мне следовало идти при наличии действительно свободного выбора, я твердым шагом направился в Политехнический институт. Почему? Причин было две: первая, не самая существенная, заключалась в том, что я имел способности также к естественным наукам, а в те времена идти в гуманитарии юноше, который успевает по математике и физике, было немыслимо – слишком был низок рейтинг гуманитарных профессий. Так что стоящему на перепутье абитуриенту надо было иметь особое мужество, чтобы, отлично успевая по математике и физике, идти на филологический факультет. Но у меня оно было, это мужество, я никогда не был склонен плыть по течению. Другое дело, что существовала и вторая причина, гораздо более важная. Несмотря на юные годы и основательную промывку мозгов, которой подвергались все советские люди и особенно школьники, я к своим семнадцати годам совершенно чётко осознавал, что, взяв в руки профессиональное перо, я буду вынужден писать под диктовку, и вот это было для меня немыслимо. В СССР способному усвоить некоторые нравственные принципы зрелому юноше, которому не хватало мужества (или безрассудства) встать на революционный путь, дорога была одна – нейтральная наука, техника. Я знал, по крайней мере, ещё несколько человек, которые, как и я, были фактически принуждены сделать свой выбор не в пользу действительно любимого дела. Были среди них такие, кто добился выдающихся результатов «не на своём» поприще. Воистину, талант везде себя проявит!
Итак, я стал технарём, а когда много лет спустя, уже почти пятидесятилетним мужчиной, испив горечь потери работы и, соответственно, средств к существованию, вследствие очередной заварушки в правящей камарилье, результатом которой на сей раз стал развал великой страны, я причалил, наконец, к редакции одной из ереванских газет и очень скоро – да будет мне позволена маленькая нескромность – стал одним из ведущих её журналистов, коллеги по новому цеху не переставали удивляться: «Где же ты прятался всё эти годы?». Мне приходилось выкручиваться, придумывая различные причины, – разве мог я оскорбить их своей правдой? Разве моя правда не была бы для них упрёком, я же никого не хотел упрекать, никого – каждый сам делает свой выбор и сам отвечает перед собственной совестью. Разве мало было абсолютно честных, высокопрофессиональных, а порой и великих литераторов в советскую эпоху? Это были люди, наделённые способностью очень умело лавировать; у меня такая способность отсутствовала начисто, и я это знал. Так что свою свободу (относительную, конечно) и независимость я оплатил безвестностью. Успехом своим. Конечно, это горько, но, тем не менее, сегодня я говорю себе спасибо, что не написал ни одной строчки на потребу своего брюха, ни одной строчки, за которую мне было бы стыдно перед вечностью. Да у меня, определённо, и не получилось бы ничего.
Итак, взяв впервые в руки перо, точнее впервые рискнув выйти в мир с пером наперевес (ибо в блокнот я писал постоянно ещё со школьных лет), я вначале занялся журналистикой, но это не давало мне истинного удовлетворения, я чувствовал в себе больший потенциал, задатки истинного писателя. Долгое время я стеснялся признаться в этом даже самому себе, но когда мне попалась уже вышеприведенная цитата Ницше о том, что лучшим автором будет тот, кто стыдится стать писателем, я понял, что он сказал это обо мне. Большинство настоящих писателей испытывают заметную неловкость, когда их обзывают (для них, именно обзывают!) этим словом. Я полагаю, происходит это оттого, что истинная любовь всегда стесняется самой себя; она старается спрятаться, укрыться от посторонних взглядов, досужего любопытства тех, у кого нет собственной любви, собственного объекта поклонения. Истинная любовь скромна и тиха; это любовь к самому себе громогласна, и глаголет она всегда только о себе, пусть это будут даже самые страстные признания своему якобы объекту. Ибо объект у такой любви всегда один – собственная персона.
Итак, я занялся журналистикой, точнее даже – публицистикой. Чем это меня не устраивало? Публицист обличает своё время, спорит со временем, писатель ищет пути примирения с ним. И только в таком качестве он отличается от публициста, от журналиста вообще. Журналиста интересует человек во взаимодействии с другими людьми, писатель больше пытается исследовать внутренний мир человека. Журналист полемизирует с обществом, писатель – со временем, с вечностью. Мне казалось, что я созрел для спора с вечностью, наверное, я был самонадеян. Но сомнения, ужасные сомнения одолевали меня; они одолевают меня по сию минуту. Я пытался каким-то образом выяснить наконец, имею ли я право считать себя писателем. И на эту трибуну меня привели те же бесплодные поиски ответа на этот вопрос. Сейчас я уже подозреваю, что ответа на него просто не существует. Каждый грамотный человек может считать себя писателем; и кто его переубедит – Нобелевский комитет, который не раз отмечал отнюдь не самых лучших? Или издатели, готовые печатать любую макулатуру, если на неё есть спрос со стороны невзыскательных домохозяек? Есть, конечно, профессиональная среда, которая в состоянии, по крайней мере, отделить откровенного графомана от чего-нибудь стоящего литератора, но вы когда-нибудь видели, чтобы в этой среде было единодушие даже в оценке всемирных знаменитостей? Кто мне должен сказать в лицо, что никакой я не писатель, чтобы я безропотно принял вердикт? Сугубо личный и потому малоинтересный этот вопрос приобретает большую значимость, когда, обобщая, направляешь его в сторону всей пишущей братии. Ведь есть немало людей, считающих Толстого довольно скучным писателем или пеняющих Достоевскому на несовершенство его формы. Если даже эти великие могут подвергаться едва ли не осмеянию, как найти ту объективную шкалу, по которой можно оценить достоинства писателя? Говорят, что у писателя должно быть рефлектирующее сознание, что в его произведениях должны присутствовать психолого-философская и повествовательная компоненты и другие очень умные вещи, но никто не предложил и, очевидно, никогда не предложит шкалу, по которой можно ранжировать писателей по их степени соответствия этим самым умным критериям – уж слишком субъективно восприятие литературы, как и всякого искусства.
Потому имеет смысл взглянуть на этот вопрос с несколько иной стороны. Марсель Пруст в одном из своих произведений писал, что «подлинная жизнь, в конечном счёте, открытая и прояснённая, а следовательно единственно прожитая целиком – это литература. В каком-то смысле, эта жизнь каждое мгновение пребывает и в художнике, и в каждом человеке. Однако она не видна людям, ведь они не пытаются её прояснить».
В каком-то смысле мысли Пруста перекликаются с апокрифическим Евангелием от Филиппа, который писал: «Язычник не умирает, ибо он никогда не жил, чтобы он мог умереть. Тот, кто поверил в истину, начал жить, и он подвергается опасности умереть, ибо он живёт».
Пруст, в свою очередь, живущим фактически признает только творящего литературу. Но не обольщайтесь – он ничего не говорит конкретно о писателях. Поднимая своим заявлением литературу, как таковую, на невероятную высоту, Пруст рассматривает её, как часть искусства, которое должно позволить нам «выйти за свои пределы и узнать, что видят во вселенной другие люди – вселенной отличной от нашей, пейзажи которой так и остались бы для нас неведомы, как лунные виды. Благодаря искусству вместо одного нашего мира мы видим множество, и сколько было самобытных художников, столько в нашем распоряжении миров, ещё больше разнящихся между собой, чем миры, летящие по вселенной». И в итоге он приходит к выводу, что «единственное средство обрести Потерянное Время – это произведение искусства».
А если это так, давайте немного поговорим об искусстве в целом и литературе, как части этого божественного занятия.
Ницше говорил, что искусство дано человеку, чтобы он не умер от правды. Он знал её убойную силу. Лично я думаю, что искусство дано человеку, чтобы он не умер от несвободы. Если признать глубокую корреляцию между правдой и несвободой, то у нас с великим философом не будет разногласий.
Высшее искусство – это Бог, идея Бога. Религия, молельное упование на Бога и есть самый отчаянный уход от правды.
Всё искусство создаётся на основании ожиданий от жизни, от людей большего, чем они на самом деле могут дать: до тех пор, пока эти завышенные ожидания кажутся оправдывающимися, искусство оптимистично; с того драматического момента, когда раскрывается горькая истина – искусство пессимистично, зачастую – трагично. Именно потому трагедии производят гораздо более сильное впечатление на людей, «очищают» их.
Искусство не терпит никаких канонов, запретов, цензуры. Если искусство не является символом свободы – это не искусство. Игнорирование невыносимых оков постылой реальности – упоение искусства. В настоящем произведении художника всегда острее всего ощущается раскрепощённость, свобода. Это может быть даже порнографический фильм.
И тут мы подходим к разговору о норме, поскольку норма, в этом смысле, является некоторым тормозом для творчества, ограничителем свободы. Норма – в частности, когда это касается языка – выполняет три основные функции: первая – наиболее точная передача смысла; вторая функция сугубо эстетическая – выразить мысль красиво и экономно; наконец, третья функция, приобретающая порой наиболее важное значение, – корпоративная, а именно, распознавание с первых же слов принадлежность говорящего к той, или иной категории. И все те, кому больше нечего предложить, кроме правильного выговора, будут стоять насмерть за правила грамматики. Очень хорошо образованные бездари, способностей которых хватило только на то, чтобы основательно изучить правописание, конечно, никогда не простят истинному гению его случайной ошибки при написании слова «корова». За чистотой теорий строго следят те, кому более нечего предложить, ничего нового, своего. Между тем, чем жёстче правила, тем скучнее язык; исключения обогащают его, делают интересным и неповторимым. Это касается языка в целом, как средства коммуникации, и в той же мере языка отдельно взятого творца. Истинный поэт, нисколько не задумываясь, позволяет себе «вольности», которые потом признают гениальными. Я где-то писал, что творчество есть преодоление профессионализма, устоявшихся взглядов, «незыблемых» теорий, иногда даже законов логики. Широко известно высказывание знаменитого датского физика Нильса Бора: «Ваша идея, конечно, безумна. Весь вопрос в том, достаточно ли она безумна, чтобы оказаться верной?». Как видим, даже в такой точной науке, как физика, безумство приветствуется – что же говорить об искусстве, литературе!
Наука признает фактом только то, что может быть повторено в исследованиях других ученых; искусство признает фактом только то, что неповторимо. Всё, что может быть разоблачено, раскрыто до конца, не может быть названо искусством. Если когда-нибудь, не дай бог, с искусства будут сорваны её таинственные покровы, оно просто перестанет существовать, превратится в науку. Для науки единственно важно, «что» сказать. Для искусства – преимущественно, «как» сказать.
Подлинным символом искусства является музыка – чистая музыка, без примеси поэзии, картинок и других «украшений». Результат её воздействия на нас – чистая эмоция. В любой поступающей в наш мозг информации мы ищем смысл и эмоцию. Крайне редко они бывают полностью разделены. Даже в симфониях Бетховена мы ищем и находим смысл и пытаемся выразить его словами. Отсюда следует, что литература – другой символ искусства, ибо даже самые сильные внутренние эмоции могут быть выражены, переданы вовне только вербально, словами.
Но и то верно, что искусство – это во многом профанация искусства. Впервые эту истину в присущей ему строго научной форме озвучил Карл Маркс. «Предмет искусства, – писал он, – а также всякий другой продукт создает публику, понимающую искусство и способную наслаждаться красотой. Производство производит поэтому не только предмет для субъекта, но также и субъект для предмета». А Марк Твен примерно ту же мысль изложил, естественно, в своей юмористической форме: «Цивилизация – это машина по производству потребностей, в которых нет потребности». Он имел в виду, конечно, не еду и секс, потребность в которых формирует отнюдь не цивилизация. А всё остальное – искусство, и вот тут цивилизация, конечно, постаралась. Кто-то говорит ей за это «спасибо», кто-то проклинает, но пути-то обратного нет…
Здесь, наверное, уместно сказать несколько слов о том, как ценится в обществе искусство, и какой ценой оно достигается, чем расплачивается творец за дарованный ему свыше талант.
Не секрет, что популярные деятели искусства испокон века оплачивались намного выше представителей любых иных профессий (за исключением бизнесменов, которые самостоятельно «поднимают» свои деньги). Какие бы революционные изобретения ни предложил самый выдающийся учёный или инженер, он никогда не будет вознагражден даже малой толикой тех гонораров, которые получают известные певцы или режиссеры, даже если это открытие ученого сулит качественно изменить жизнь буквально каждого человека на земле. В каком-то смысле песня оказывается намного дороже хлеба.
Сия дилемма ставила в тупик человека с древнейших времён, заставляя порой даже великих императоров доискиваться славы цирковых артистов (вспомним хотя бы Нерона). Между тем, в подобной «несправедливости» нет ничего поразительного: человек испытывает гораздо более глубокое чувство благодарности к тому, кто облегчает его сиюминутные душевные страдания (а именно в этом состоит утилитарное предназначение искусства), чем к тому, кто обещает завтра облегчить его тяжёлый физический труд. И платит соответственно (тут, правда, следует оговориться, что благодаря новым технологиям у талантливых учёных в последнее время также появился шанс «поднять» большие деньги.) Но и плата творца радости – назовём его так – чрезвычайно высока; только сам он знает, какими душевными муками вырабатывается бальзам для чужих страждущих душ.
И тут время вернуться к собственной персоне, посмотреть, а чего, собственно, стою я сам, что могу предложить почтенной, платящей публике?
Нет, я никогда не рассчитывал, что мне может открыться какая-то высшая истина, поскольку не верю в существование таковой. И не могу сказать, что я так уж честолюбив: для этого я достаточно уверенный в себе человек. Просто я ждал слишком долго. Ждал и надеялся, хотя умом понимал и сердцем чувствовал, что ни ждать, ни, тем более, надеяться не стоит. Но я ждал и надеялся – человек! Не убежать ни в ту, ни в другую сторону. Стать знаменитостью – конечно, это суррогат цели в жизни. Но хоть что-то.
Почему в пожилом, уже, казалось бы, отжившем своём возрасте человек так остро нуждается в успехе? Потому что, пройдя через все тернии жизни, он, наконец, открывает для себя печальную истину, что таких понятий, как любовь, искренняя привязанность и бескорыстная дружба не существует, есть только аплодисменты победителю, и в своей запоздалой мудрости он страстно жаждет их. И ещё он начинает очень остро ощущать, как окружение потихонечку (а порой и довольно грубо) выводит его за скобки, и последняя тщетная надежда побитого самолюбия несчастного – общественное признание, как спасение от удушающего одиночества. Конечно, человек во все свои годы активно стремится к успеху, но у стариков это стремление становится идеей фикс. Должно быть, и я в этой шеренге. Да и как не вспомнить здесь Сальвадора Дали: «Успех часто бывает единственной видимой разницей между гением и безумием».
Но трезво оценивая сложившуюся ситуацию, могу твёрдо сказать, что единственный реальный шанс для меня нынче – очень маловероятный, но единственный! – это выиграть Джек-пот в лотерею. Тем не менее, я, вот, пишу, значит, на что-то все ещё рассчитываю, жду… Говорят, что с возрастом душу человека больше греют воспоминания, чем надежды, но со мной не так, совсем не так. Может оттого, что и вспоминать особо нечего – у меня была довольно пустая жизнь, в ней не было большой любви.
Чтобы понять смертельную усталость от изнурительного ожидания успеха, грандиозного успеха, необходимо иметь не только великие амбиции, но и уверенность в их обоснованности, многочисленные авторитетные признания твоего таланта. Мне было бы совсем не трудно примириться с мыслью о своей бездарности – по большому счёту, я всегда безо всяких ожиданий писал «в стол». Но мучительно постоянно слышать восторженные комплименты со всех сторон и оставаться при этом абсолютно невостребованным. На самом деле, истинный талант – невыносимое бремя. Вот я знаю, что никогда не подниму штангу в несколько пудов, и, соответственно, меня совершенно не трогают чужие достижения в этой области, но когда я чувствую свой высокий потенциал в какой-либо сфере, и об этом же мне непрерывно твердит всё моё окружение, я не могу не реагировать болезненно на своё продвижение, или отставание.
Но мудрые люди давно подметили: «Успех есть путешествие, а не цель». В этом смысле, мне не пристало жаловаться – я всё ещё в пути. И нынче я ощущаю такую внутреннюю свободу и порождённую ею духовную мощь, что никакие невзгоды, никакое непонимание близких, или насмешки врагов не могут хоть в малой степени поколебать мою волю, склонить голову перед жестокостью и несправедливостью жизни.
На самом деле, разве мне не хватает собственного признания? Почему мне не должно хватать собственного признания? Разве добиваясь признания других, мы тем самым не себе хотим доказать, что чего-то стоим? Так неужели об этом должен сказать кто-то другой? Мне – нет!
Вообще тщеславие призвано компенсировать низкую самооценку, но никогда не выполняет свою функцию. Потому за одной шубой появляется вторая, третья, за первой яхтой – вторая, десятая. Разве пристало мне идти по этому позорному пути?
И, тем не менее, будет большим лицемерием сказать, что жажда признания более не снедает меня. Я страдаю из-за его отсутствия, но это преимущественно не тоска по деньгам и славе – хотя не буду по-глупому отрицать их важность для меня – а острое желание освободиться от чувства одиночества. Я и пишу только, чтобы избыть своё одиночество. Я вовсе не жажду активного общения с людьми – в этом, как раз, я нуждаюсь менее всего. Мне себя с избытком хватает, я переполнен собой. Изоляция от ближнего окружения, от конкретных скучных людей – мой давний добровольный и принципиальный выбор. В этом смысле, одиночество – мой бог, моя неприступная крепость. Но чем больше ты отдаляешься от ближайшего окружения, не находя в нём отклика своим мыслям и чувствам, тем острее у тебя желание найти всё это в виртуальном мире, через своё творчество, через успех, который важен для тебя, как подтверждение наличия единомышленников – что не одинок ты и не покинут всеми в этом бескрайнем мире.
Противоречие, однако, в том, что путь к вершинам – это другой путь к одиночеству. На пике, тебя видно издалека, и те, далёкие восхищаются тобой, но рядом уже нет никого, и некому руку подать.
Давно подмечено, что люди, добившиеся заметного общественного признания, как-то сразу оказываются в вакууме: друзья и знакомые покидают их и стараются держаться подальше. Это вполне объяснимый феномен, так как для большинства людей совершенно невыносима мысль, что вчерашний его друг, над которым он мог и подшучивать, вдруг стал знаменитостью, с которым и разговаривать надо, чуть ли не стоя. Но намного тяжелее тем, кто, имея несомненные на то права, общественного признания по тем или иным причинам не добился, а вот друзья, почувствовав его более высокий уровень, тем не менее, покинули его. И что он может сделать, как понизить свой уровень? Ох, и без шапки тяжело Мономаху нести свою голову! Это зря говорится, что друзья познаются в беде; в беде тебе может протянуть руку помощи и сердобольный прохожий, а вот искренне обрадоваться твоему большому успеху, настоящему счастью может только истинный друг. Для этого надо обладать величием души, мало кому это дано.
Что касается трудности признания, то не стоит из-за этого особенно расстраиваться: ведь чтобы оценить чужой талант, надо быть почти столь же талантливым, так что чем крупнее талант, тем труднее ему найти тех, кто действительно способен его оценить. По этой логике, ты должен, наоборот, жаждать непризнания – это как раз и будет говорить об исключительности твоего таланта. Сможешь ли ты подняться на такой уровень, когда признание будет тебе действительно безразлично и даже противно? Удавалось ли это кому-нибудь? Может ли художник действительно так возвыситься над теми, кого презрительно называет «толпой»?
Добиться, добиться каменьев и стоять под их градом, не чувствуя боли, а только счастье оттого, что вот, довел их наконец до их естества, до полного раскрытия истинной их сущности, и отделился, таким образом, от них окончательно, целиком и безвозвратно, и именно потому ты не можешь более быть среди них, а вовсе не потому, что они не приемлют тебя. Вот, великий Шиллер высказался довольно резко: «Есть только одна форма отношений с публикой, в которой никогда не раскаиваешься, – это война с ней». Если бы он употребил вместо слова «война» слово «игнорирование», я бы посчитал его одним из таких исключений. Злое слово «война» выдает его неудовлетворенные амбиции. Но это так естественно…
Сегодня моё занятие (я не говорю – профессия) – Слово. Я довольно уверенно держу его в руках; главное – я не боюсь его. По-настоящему умный человек никогда не думает, а тем более не скажет, что он не может ляпнуть глупость. Потому он живёт легко и беззаботно. И пишет так же. В отличие от тех насупленных дураков, которые, смутно догадываясь о своих действительных возможностях, более всего боятся сморозить глупость, и потому непрерывно «морозят» их.
Вне зависимости от оценок окружающего мира, ощущаю ли я себя настоящим писателем? Отвечаю честно: не знаю.
Говоря совсем уж откровенно, должен признаться, что никогда не ощущал себя, что называется, настоящим специалистом в какой-либо отрасли – ни инженером, ни журналистом, ни тем более писателем, хотя во всех сферах удостаивался немалых похвал. Полагаю, именно эта неуверенность в собственных силах была главным для меня препятствием на пути к успеху, но я и не очень сожалею об этом – в конце концов, каждый, в том числе и великий диктатор, и подзаборный бомж, проживает одну-единственную короткую свою жизнь, и, по большому счёту, как мало они отличаются друг от друга! Ну, и я в этом ряду где-то посередине.
Надеюсь, столь подробный рассказ о собственных переживаниях не показался вам слишком скучным, поскольку почти уверен, что сходные чувства владеют всяким, кто осмелился взять в руки перо.
А возвращаясь к первоначально поставленному вопросу, остаётся только сказать, что истинным писателем является тот, кто живёт полноценной, прояснённой, как определил Пруст, жизнью, притом он может и не писать ничего, но своим примером, своей жизнью служить делу оздоровления нравов – не это ли истинное назначение литературы?