Любая странность этого мира, несколько колеблющая «незыблемую» действительность, упрямо не замечаемая усреднёнными реалистами, поставленная на конвейер деградации скептиками и циниками, и – являющая чудо благодаря мечтателям – начинается с провозглашения банальной истины. Возьмём, к примеру, лозунг: «Всё, что не проза, то поэзия». Проблемы всех истин в том, что их во что бы то ни стало желают доказать. Для случайно попавших в поле действия истины она становится прямо-таки математическим объектом, и совсем даже не параллельными прямыми, множествами «а» и прочими иллюзорными китами, на которых возлежит царица наук.
Стоит ли доказывать фиолетовость верблюда и непрозаичность поэзии? Поэтичный борщ и фитнес, поэзия постельного белья, бюстгальтеров, снежинок на холодильнике… Встаёт вопрос о начале безграничности – и в наше повествование закрадывается на лапах абсурда оксюморон. Есть у безграничности начало, нет у безграничности конца.
В начале поэзии была Женщина. Поскольку нашим спонсором является личное мнение, а не феминизм, как кто-то мог бы помыслить, мы не ставим среди задач борьбу против мужского гнёта и за самореализацию, согласно набору хромосом. Мы лишь ищем путь становления поэзии или историю возникновения Марины Матвеевой как сторонника оксюморонности бытия. Вряд ли кто-то воспротивится константе, что женщина существует в строках прозы – что и заставляет её порождать поэзию в её завуалированных ипостасях, и тогда слово расцветает на подоконнике, прокладывает путь к сердцу мужчины знаменитым маневровым путём, закрадывается в бисер, пяльцы, ложится на ногти и прочие природные поверхности, служащие мольбертом и блокнотом одновременно.
Некоторые женщины выбирают ещё более нелёгкий путь и становятся поэтессами – используют слово по прямому назначению, не ища его в опредмеченной немоте, что одновременно становится декларацией поэзии, которая по умолчанию зовется женской (субстантивированный эвфемизм к префиксу «недо»). Они пишут и на всякий случай зовут себя поэтами (первое склонение имён существительных, нулевая флексия – или зануление половой принадлежности). Их поэзия не имеет права на автономность и элитарность, на интеллект и традиции Бродского, она может быть лишь продолжением внешних показателей или же изъявительным наклонением внутренней оригинальности, что вызывает у масс – в силу нестандартности формы выражения поэтического женским голосом – стремление обнаружить подвох, обвинить женщину в душевном гермафродитизме. Собственно, потому из поэтесс у нас Цветаева, Ахматова и Ахмадулина. Прежде всего лесбиянки, плохие дочери, синонимичные матери, подозрительные личности, и вообще, женщина «должна яйца нести» (тьфу!) детей рожать.
Появление Марины Матвеевой как мастерицы не только борщей, но и слов. Поэтессы, которая, соответственно хромосомам (дабы не становиться вопросительным знаком в головах знатоков гендерной социологии) должна, раз уж, впоследствии неосмотрительного введения всеобщего образования, научилась выводить ручкой узнаваемые кодифицированные знаки, – обязательно живописать ЕГО рубашку, небритость, самцовость… Заставляет ввести в теорему поэзии вторую неизвестную.
Бог – это потолок
комнаты надо мной.
Если мне нужен Бог,
стану его стеной.
Лягу я на кровать
комнаты без окон.
Не на кого плевать –
я не люблю икон.
Плюнешь на потолок –
инда себе на лик,
ай да себе на лоб,
токмо себе и крик.
Как откричит, поймешь,
как бесполезен он.
Бог – это пото-ложь
комнаты без окон.
Хоть привались к стене,
хоть на полу отвой –
разницы, жено, нет –
дом. Потолок. Он твой
щит от земных потерь,
кокон земных забот.
Он говорит: «Я дверь,
люк и подземный ход –
лишь проруби! Давно
нет топора – грызи.
В комнате есть окно,
просто оно в грязи.
Мой! И увидишь свет.
Драй! И услышишь слог.
Глаз отвечает: «Нет.
Вижу: ты – потолок».
Не любить людей положено Бродскому, ему же полагается размышлять о Боге и прочих умных вещах, тогда как для женщины интеллект – это крест, уродливый шрам. Если случилось, пусть имитирует женственность глазами потребителей поэтичного. Марина Матвеева и это сумела. В связи с чем возник проект «Переведи меня через себя», где она к своим оригинальным произведением прилагает автопереводы – нечто вроде игрового элемента в поиске согласия с публикой, которая смотрит на склонение имён собственных и не смотрит в словарь, желает читать о себе на родном языке и не желает читать вовсе. Так, поэзия переживает очередную трансформацию в поиске сенсорного органа.
Оригинал:
Ты помнишь эту молнию над городом?
Смотрели мы с седьмого этажа,
из той квартиры, где, зарывшись в бороду
Всевышнего, мы спали – два мыша
в норе без выхода. И смели требовать
у стен, зажатых в цепонькой горсти,
чтобы щетинки закрывали небо нам,
и мы его не видели почти.
…А первую дождинку, слишком нежную
для авторского зноя этих дней,
вонзившуюся четко, строго между на…
Между народами в большой войне.
Увидели друг друга – галлы с бриттами, –
и любопытство вырвалось из рук:
как не познать нам Саваофа бритого,
а может, скошенного, будто луг?
…А первый гром, который не встревожил и
не бросил в мозг стихийный недосмысл,
где выпадали волосинки Божии
под лапами пассионарных крыс,
и вдруг – последняя… Ох и «кумеден» стал
растерянный, курино-мокрый ты,
когда почувствовал, что больше негде нам
запрятаться от бездной высоты…
Попробуй не дрожать всем телом, если нет
балкона и седьмого этажа,
устойчивого в самом центре треснутой
катящейся тарелки. …Чуть дрожа
(ты помнишь: это было? или не было?
удерживать ли в сердце? отпустить?),
твои ресницы закрывали небо мне,
и я его не видела почти…
Перевод
Я поссорилась с бойфрендом
На высоком этаже,
Где мы с ним неделю спали –
В смысле, в том числе, прямом.
Тут гроза пришла внезапно,
С нею – метеопсихоз.
Мы друг другу дали в песню
И навеки разошлись.
Вот какой у этой хрени
Был Великий Тайный Смысл?
Пробуем сравнить проблему,
Ну, с Троянскою войной.
Или с варваров набегом,
Аль с Везувием каким.
Для чего я тут поэтом
Стала, спрашиваю вас?
Непременно впишем Бога,
Виноватого во всём.
Это мой любимый пунктик,
Обязательный в стихах.
А бойфренд-то был прикольный.
Как же тут не пострадать?
И вообще, неделю дрыхнуть –
Это, знаете ли, кайф.
Но опять работать надо.
Во вселенский пападос!
Не дает злодейка-карма
Людям вечно кайфовать.
И, наконец, вводим третью неизвестную переменную, что в данном уравнении заставляет обратиться к аксиоме как спасению и открывает дверь в новую науку: «Поэтика личности».
Оказывается, чтобы выжить, поэзии приходится обращаться к законам Дарвина. В целях эволюции она трансформируется, уподобляется прозаическому, надсмехаясь над десятым съездом логиков в ежедневном чемпионате по решению теоремы Экзистанса, где дано: «Всё, что не проза, – поэзия».
Условие: женщине писать стихи можно, только осторожно. Обращаться к личному косметологу.
Эпическое начало в поэзии порождает проэзию – кентавра на литературном пастбище (то есть, побоище… извините, поприще).
Вновь по улицам города возят мессу
поклонения богу неандертальцев.
Я намедни сказала сему процессу:
«Вот глаза мои, но не увидишь пальцев», –
и ошиблась. Не пальцы ли бьют по клаве,
вышивая оттенки для скепт-узора
социолога, плавающего в лаве,
будто рыбка в аквариуме – не в море,
где прекрасная юная менеджрица
привселюдно вершит ритуал закланья
женский сущности, сердца… Потеют лица,
и у почек несвойственные желанья,
и у печени в самом её пределе
пролупляется гордость так малосольно…
У дороги, роскошный, как бомж при деле,
серебристый от пыли, растет подсолнух.
Он кивает ей: «Дева, менеджируешь…
Вот и я тут – питаюсь, а не пытаюсь.
Кто нам доктор, что сити – не сито – сбруя,
пылевая, ворсистая, золотая…
Кто нам Папа и все его кардиналы,
кто нам Мама, пречистый её подгузник,
что кому-то премногого стало мало,
что кому-то и лебеди – только гуси.
Кто нам Бог, что сегодня ты устыдилась,
как вины: ты – какая-то не такая…
Не рыдаешь без сумки из крокодила…
А всего лишь гердыня – и ищет кая.
Он придёт, пропылённый, как я, бродяга.
Он придёт – и утащит. Туда, где надо…»
Лето. Менеджаровня. Пустая фляга.
Нечем даже полить тебя, цвет без сада.
Нечем было б утешиться, кроме вер, – да
нечем даже развеситься, обтекая…
Вновь на улице города злая Герда
раздает нам визитки… «Какого Кая?»
Неразрешимая теорема должна застыть аксиомой, изобразив, что, мол, так и должно быть. Так рождаются рецензии и биографии, что, в свою очередь, зачинают толки, изумления, возмущения и искушения.
Во избежание биографии, желаем вскрыть одну переменную, обязательную при РАЗрешении равенства поэтичного – ТАЛАНТ. Поставить прозу в ситуацию абсурда, заставить её прислуживать, поместить в клеть рифм, расцветить неологизмами, приодеть в метафоры, не замаскировать, а качественно преобразовать, соорудив на голове жизни прическу в стиле «сонет», «поэма», «октет», «Бродский», «Маяковский»(?), «Цветаева». Имя сему явлению – Марина Матвеева. И… у неё нет стиля, который «в стиле», у неё есть дар – творить поэзию, у неё есть стилет – слово, у неё призвание – уничтожать прозу.
Слово – это маленькая жизнь.
Приглядись: она тебе мала.
Дай пришью оборку, не вертись,
не раскидывай свои крыла.
Если сильно хочешь улететь,
то к земле притянут словеса.
Слово – это маленькая плеть,
выплетаемая за глаза.
Половцы – они народ шальной,
чумовой, хотя и не зело.
Слово изречённое есть Ной,
выпущенный Богом под залог.
Лодка, в коей лошадь (и не то…) –
только паззлы для его игры.
Слово – для тебя оно ничто,
а для рыбы было бы – прорыв!
Может, только если в Рождество
у Китайской коляднешь стены,
ты поймешь, что слово – это «ввод»
на клавиатуре Сатаны.
Я тебя запомню навсегда
с расточками в буйном парике.
Слово – лодка? Нет, оно вода.
Сколько лодок во моей реке
кануло… А сколько унеслось
в неизведанные миражи…
Слово изречённое есть лось.
А неизречённое – зажим
времени на плавнике леща,
выпущенного учёным в пруд.
Слово – это маленькое сча…
с! И догонят, и ещё дадут
половцы… Да хватит уж о них!
Печенеги – тоже ого-го!
Слово изречённое есть миг
между ничего и ничего.
…Нем о той, что мучит немотой,
тише, Ной, убитый тишиной.
Слово – это маленькое то,
что большое людям не дано.