litbook

Проза


Проверка на вшивость0

Гриня

Солнце уже почти опустилось за горизонт, и Василий Петрович неторопливо складывал свои рыболовные снасти в багажник автомобиля. Казалось, каждая вещь там имела не только своё строго отведённое место, но даже и некое пространство, невидимое для поверхностного взгляда, но строго ограниченное взглядом Тихомирова. Руки его, занятые тем или иным предметом, оперировали только в пределах пространства, ему (предмету) отведённых, и все их движения заключали в себе сочетание хирургической точности и какой-то едва уловимой грации. Грации, которую легко отличает человек, занимающийся каким-либо видом спорта или единоборств или, может быть, увлекающийся какой-нибудь гимнастической системой, но разглядеть этот особый вид пластики человеку, от этого не только далёкому, но и в определённой степени лишённому эстетического вкуса, представляется мало возможным. Такому человеку подобного рода движения будут представляться то какими-то очень показными, то мелочно щепетильными, то исполненными высокомерного пафоса, то лишёнными живости. Как раз именно к таким людям и относились как жена Василия Петровича — Татьяна Николаевна, так и бóльшая часть друзей и знакомых Тихомировых. Однако к чести их стоит отметить, что относились они к ним весьма условно, причиной тому служило присутствие у них в достаточной степени развитого такта — особой формы добродетели, которая с избытком компенсирует многие наши недостатки.

Василий Петрович, закончив с укладкой рыболовного инвентаря, закрыл багажник. Сделал он это двумя руками, затратив ровно столько усилий, сколько требовалось, чтобы замок защёлкнулся; далее его руки плавно соскользнули с крышки багажника и опустились, полностью распрямившись, таким образом, что ладони развернулись несколько наружу. Он замер, наблюдая опускающееся за горизонт светило. Стоял тёплый июльский вечер, комаров почти не было, и Тихомиров, хотя дневная жара уже давно спала, всё ещё не надел рубашку. Его худощавое, но так ещё и не иссушенное возрастом, жилистое тело светилось в лучах заката нежной бронзой.

Он стоял неподвижно, но не был похож на замершего истукана. Жизнь словно струилась по всем частям его тела; конечно, форму, которую она принимала, уже нельзя было связать ни с молодостью, ни с избытком сил стареющего организма. Скорее, она находила отражение в каком-то особом виде созерцательной способности, приобретённом Василием Петровичем в последние годы. Всё его тело словно аккумулировало её, постоянно напитывая взгляд чудесной животворной силой, почти осязаемой; возможно, поэтому, даже когда он стоял неподвижно, создавалось ощущение какого-то постоянного плавного течения жизни внутри и одновременно вне его. Это течение имело направление, скорость и даже определённые ритмы, чутко улавливаемые всем существом Тихомирова. И каждое движение своего тела, каждый жест, даже каждое слово он начинал и заканчивал в унисон этому течению. Так что и состояние покоя казалось скорее ожиданием какого-то свежего прилива тёплых пульсаций или поиском где-то в пространстве нужных амплитуд, с которыми можно было бы гармонично соотнести начало нового движения.

Родом из Тулы, после института Василий Петрович по распределению попал в далёкий сибирский город Ачинск и так в нём и остался, встретив здесь свою будущую жену — Татьяну Николаевну, тоже приехавшую сюда после института из Минска. Всю свою трудовую жизнь он проработал на Ачинском глинозёмном комбинате, к постам и регалиям не стремился и почтенно вышел на пенсию в должности то ли начальника участка, то ли бригадира смены. У Тихомировых было двое детей — сын и дочь. Разница в возрасте у них была лишь два года, и оба они, когда-то уехав поступать в вузы, первый — в Новосибирск, вторая — в Омск, так и остались там после учёбы. Жизнь их уже давно была устроена и шла своим суетливым чередом, очередь до родителей в котором доходила примерно раз в год, а то и в два.

 

«Ну, поехали, Гриня»,— обыденно произнёс Василий Петрович, обращаясь к автомобилю, и, выжав сцепление, он снял передачу и завёл двигатель. Гриней он называл свой ВАЗ первой модели. Когда-то, ещё в семидесятых, эти машины пришли по разнарядке на комбинат, и ему, как заслужившему и перспективному, достался автомобиль из первой очереди. Ослепительно оранжевая «копейка» и по сей день блестела всеми своими хромированными деталями. За всю свою долгую автомобильную жизнь Грине так и не удалось побывать ни в одном ДТП, отчасти поэтому он до сих пор смог сохранить свою первозданную привлекательность. Привлекательность не дизайна или хорошего ухода, а именно те черты, которые отличают автомобиль, словно только что сошедший с конвейера. Какую-то особую заводскую осанку, определённое сочетание запахов со свежестью фактур материалов, подтянутую автомобильную выправку, неразличимую глазом в деталях, но когда эти детали, будто части мозаики, складываются воедино, она становится очевидной даже для неискушённого взгляда.

Гриня не спеша поехал, плавно покачиваясь на небольших неровностях просёлочной дороги. Сначала она тянулась по поляне вдоль Чулыма, затем, извиваясь змейкой, повернула в небольшую берёзовую рощу, будто разделив её на две равных части. Потом, как ручей впадает в реку, впала в двухполосную асфальтированную дорогу, и Гриня плавно ускорился, незаметно подхваченный более мощным руслом дорожного течения, которое несло его в сторону небольшого сибирского города.

 

После выхода на пенсию Тихомиров погрузился в несуетливость провинциального быта. Спиртное Василий Петрович никогда не любил, и круг его интересов вобрал в себя лишь рыбалку, нечастое чтение (он изредка перечитывал кого-нибудь из классиков) и Гриню. Конечно, у Тихомировых был и садовый участок, но занятия на нём были для Василия Петровича больше осознанной необходимостью, чем любимым делом. И хотя он прилежно содержал своё садовое хозяйство, делал он это больше для урожая, который был двум пенсионерам хорошим подспорьем, и для удовольствия своей супруги, для которой как раз дачные интересы были первостепенными. Татьяна Николаевна чутко держала свои руки на пульсе дачной жизни, прилежно отслеживая все лунные фазы, благоприятные для сбора и посадки чего бы то ни было. Она знала, кто из соседей первым вскопал землю весной, кто первым посадил чеснок, картофель и редис, кто первым прополол и окучил. И, словно оператор или опытный диспетчер, корректировала время и скорость посевных и уборочных работ Василия Петровича, просчитывая его таким образом, чтобы можно было не только сохранить чувство собственного достоинства в глазах всевидящих соседок, но и оставаться одним из флагманов садовой жизни, на который другие могут лишь равняться, как на недосягаемый эталон.

Тихомиров же, самоотверженно отработав дачный оброк, приходил в свой гараж, что стоял под окнами их хрущёвки. Но чтобы не вводить читателя в заблуждение, я попробую сразу предвосхитить его представление об автомобильном увлечении Василия Петровича, предвосхитить и опровергнуть. Дело в том, что автомобильное пристрастие Тихомирова, пусть даже его гаражная обитель и была полностью оборудована всем необходимым практически для любых ремонтных работ, имело несколько непривычный акцент. И хотя акцент этот для поверхностного взгляда был не только неразличим, но недоступен и даже непонятен по своей природе, именно он (акцент) и служил истинной причиной его увлечения. Когда-то давно, ещё до выхода на пенсию, Василий Петрович заметил, что любой механизм, узел агрегата или вообще любое механическое соединение, вплоть до болта с гайкой, не то чтобы имеют какую-то невидимую связь с внешним миром, но определённо реагируют на каждое воздействие, совершаемое в отношении них. Да и сама реакция их тоже весьма условна, она проявляется лишь в функции, которая вроде бы и так сама собой подразумевается существованием этих механизмов. Скорее даже, это, собственно, и не механизмы как-либо реагируют, а в их функционировании находит отражение какой-то ещё не изученный закон — Закон Взаимосвязи Движений, так для себя условно назвал его Тихомиров.

«Любой механизм или агрегат,— размышлял Василий Петрович,— создан человеком для определённой функции, в этом его суть. Выполнение этой функции с математической точностью просчитано и невозможно без участия человека. К тому же, если нет человека, функционирование любого механизма не только невозможно, оно теряет своё назначение. Таким образом, человек является не только неотъемлемой составной частью каждого механизма, он, в своём роде, является его духовным началом, наполняющим существование механизма смыслом».

Не стану ни опровергать, ни поддерживать эту теорию Тихомирова, так как изначально я и не ставил перед собой такой цели. Но доподлинно известно лишь то, что после выхода на пенсию Василий Петрович настолько в неё углубился, что уже практически не мог мыслить вне её своей жизни. И, так сказать, полигоном для её отработки, как теперь уже ясно, стала его оранжевая «копейка».

Закон Взаимосвязи Движений, в понимании Тихомирова, предполагал, что человек должен не только быть гармоничным продолжением любого механизма или агрегата, с которым он взаимодействует, но и как бы его духовно-нравственным началом. Именно это и является залогом длительного срока службы чего бы то ни было. Человек — не только главная «деталь» любого механизма, но и единственный «источник воли», «центр силы», а значит, все его движения должны быть математически точными, наполненными некоторой властью и в то же время отстранённой безмятежностью. Ведь он, с одной стороны — являясь частью, с другой — самодостаточен и самозакончен. Являясь одной из деталей, генерирующих функцию, с одной стороны, он является единоличным её потребителем — с другой. И эта «многогранность» человека, по мнению Василия Петровича, накладывала на него больше обязанностей, чем прав.

Чтобы читателю стало ясно, какое же отраже­ние в реальной жизни Тихомирова находила его теория, нужно отметить, что постепенно все движения, жесты и даже мимика Василия Петровича в отношении Грини претерпели радикальное преображение. Из их арсенала полностью исчезла всякая суетливость и непоследовательность, при обращении с автомобилем Тихомиров перестал рассматривать своё тело как нечто ограниченное в возможностях в связи с возрастом или леностью. При управлении Гриней он не позволял себе ни малейшего раздражения, спинка его кресла всегда была приведена почти в вертикальное положение. Начинающая стареть осанка преображалась: плечи распрямлялись, а живот втягивался. Все его манипуляции за рулём стали приобретать оттенок движений дирижёра, отточенных и утончённых. Эти метаморфозы коснулись всего, вплоть до его взгляда в зеркало, до настройки волны в авторадиоле. Василий Петрович, приближаясь к Грине, словно запускал в себе какой-то внутренний маятник, синхронизируя его с металлическим щёлканьем гаражного замка, с пятью шагами от входной двери гаража до водительской дверцы. Все его движения обретали какую-то особую гармонию, математически точную, но в то же время обладающую нотками некой душевности. Нельзя сказать, что Тихомиров рассматривал Гриню как нечто живое, нет; и хотя он порой и обращался к нему, называя по имени,— скорее, в этом обращении был элемент игры Василия Петровича с самим собой, который забавлял его, но не более.

Конечно, Тихомиров и в привычном для обыденного понимания смысле делал всё необходимое, чтобы автомобиль служил исправно. Всё, что подлежало профилактической замене, смазке или чистке, менялось, смазывалось и чистилось, но если бы кому-нибудь довелось увидеть Василия Петровича за этими занятиями, то он бы обязательно отметил эту причудливую синхронность действий. Все они были точно осмыслены и словно перетекали друг в друга. В них не находилось места каким-либо бытовым жестам или вздохам. Они были, если так можно сказать, геометрически выверены в пространстве, но в то же время не автоматичны. Это была какая-то ожившая форма механики, рациональная и одухотворённая. И если случалось, что последовательность движений по какой-то причине прерывалась, Василий Петрович просто замирал на несколько мгновений, погрузившись в какие-то только ему известные глубины. Он словно отыскивал те ритмы, с которых по оплошности сбился. Уловив их направление, он как будто мысленно забегал вперёд и, дождавшись в заданном месте, ловко подхватывал их, продолжая прерванное движение.

Постепенно эта необычная форма грации Тихомирова начала выходить за пределы его автомобильного увлечения и распространилась на все аспекты жизни Василия Петровича. Изменились его осанка и походка, изменились позы в кресле, за чтением книги и за кухонным столом. И даже Татьяна Николаевна заметила, что супруг стал как-то странно вскапывать и окучивать гряды, но, видя, как он это красиво и даже как-то торжественно делает, она отнесла это преображение к большому «дачному стажу» мужа.

В какой-то момент Тихомиров заметил, что стал меньше уставать от дневных забот, что радикулит вот уже без малого год как не даёт о себе знать, а, не утомившись, прочитать перед сном он может почти вдвое больше прежнего. Постепенно Василий Петрович начал испытывать ощущение какого-то понимания реальности, почти подсознательного, и в этом понимании он ещё больше утвердился в верности своей теории. Теперь уже он рассматривал весь окружающий его мир как череду нескончаемых и взаимосвязанных движений. И будто заново осознавая в нём своё место, Тихомиров словно влился в русло неведомой доселе жизни. Он так явно ощутил мощь её потока, эту энергию, которая наполняет собой всё, что в неё погружается, и обретённое умение чувствовать ритмы и улавливать амплитуды помогало ему наслаждаться движением в самом центре этого русла.

Пластика его тела исполнилась какой-то постоянной трансформацией гармонии, каждое его новое движение не только завершало предыдущее, но и предвосхищало последующее. И если бы была возможность облачить Василия Петровича в соответствующее одеяние, то он запросто сошёл бы за какого-нибудь мастера йоги, или монаха, или заслуженного наставника одного из видов единоборств. Но пенсионер жил в своей размеренной уединённости и даже никогда не пытался поделиться столь важными для него маленькими наблюдениями и открытиями с супругой или с кем-либо из знакомых. Взгляд его, наряду с живостью и постоянным присутствием мысли, обрёл необычайную безмятежность. Пожалуй, это было связано с тем, что Тихомиров в своей размеренности настоящего словно начал чувствовать будущее. Не какие-то определённые события или факты, а будущее как подступающую закономерность последовательных действий, которая обретает свои основные черты в настоящем, а позже лишь наполняется деталями. Он ощущал эти черты, и это ощущение и оставляло на его лице след той самой мудрой безмятежности.

 

Гриня медленно подъехал к гаражу. Чтобы ровно поставить в него автомобиль, Василий Петрович обычно немного сдавал назад, выворачивая руль. Но сделав это, Тихомиров почувствовал какой-то лёгкий толчок, будто автомобиль, двигаясь назад, наехал на преграду. Пенсионер с невозмутимым видом вышел из машины; он был настолько уверен, что это ему просто показалось, что ни одно препятствие не в состоянии возникнуть между Гриней и гаражными воротами просто потому, что это противоречит всему, что он исповедовал в последние годы. Но, обойдя машину, он увидел, что она упёрлась углом заднего бампера во вкопанный в землю и криво торчащий из неё примерно на полметра обрезок рельса. Тысячи раз Тихомиров совершал этот манёвр, но никогда даже не замечал этой преграды. Рельс торчал в непосредственной близости от кустарника и, прикрытый его ветвями, оставался неприметным. Может быть, в этот раз он немного ближе подъехал к гаражу или чуть сильнее вывернул руль; Тихомиров не понимал, как это могло случиться. Он загнал машину в гараж и ещё раз осмотрел место удара. На углу бампера была незначительная вмятина, хромированное покрытие, словно труха, скаталось и местами осыпалось, а крепление бампера немного повело. Но Василия Петровича беспокоил не автомобильный дефект, а те непонятные для пенсионера обстоятельства, при которых он возник. Это событие было инородным телом, каким-то аномальным дисбалансом во всём мироощущении Тихомирова. Он достал из багажника и разложил по полкам рыболовные снасти и, закрыв гаражные ворота, пошёл домой, прихватив ведро с уловом.

Вскоре трёхкомнатная хрущёвка Тихомировых наполнилась ароматом жареной рыбы. Татьяна Николаевна хлопотала на кухне, а Василий Петрович, устроившись в кресле, пытался что-нибудь почитать. Но ничего не получалось, все его мысли были заняты этим не поддающимся объяснению происшествием. За поздним ужином он скупо поделился с супругой его основными деталями. Та поспешила его успокоить, сказав, что это лишь пустяковая царапина, что даже и чинить её не стоит. Заботливо положив Тихомирову добавки, она налила свежезаваренный чай из смородиновых листьев, и его аромат, подхваченный плавными струями тёплых воздушных потоков кухни и полуночной прохладой уличных сквозняков, сплёл в пространстве возле стола объёмный узор, обволакивающий и наполняющий ленивой умиротворённостью.

 

Ночью Василий Петрович спал крепким, младенческим сном. Ему снился берег Чулыма, яркое солнце озаряло пойму реки. Лёгкий ветерок слегка колыхал густые травы и ветви склонившихся к воде ив. Тихомиров ехал по привычной для него дороге вдоль реки к своему излюбленному рыболовному месту. Порой он почти начинал осознавать, что это сон. Может быть, потому что вновь был уверен, что с Гриней всё в порядке; может быть, потому что плавно колеблющиеся травы и ветви деревьев оставляли в пространстве полупрозрачные нежно-золотистые шлейфы, так что вся речная долина, за исключением самой реки и оранжевой «копейки», была наполнена размытыми пульсациями. Но, не достигнув нужного места, дорога закончилась. Василий Петрович остановился и вышел из машины. Дорога не прервалась вовсе, а превратилась в тропу среди волнующихся от лёгких дуновений ветра трав. По ней навстречу Тихомирову вышла рыжеволосая голубоглазая девочка лет восьми, одетая в длинный белый сарафан. Лицо её светилось улыбкой, она махнула ему рукой, как бы призывая следовать за собой. И рука её тоже оставила в пространстве полупрозрачный шлейф. Заворожённый красотой этого движения, Тихомиров посмотрел на свои руки. Они выглядели совершенно обычно; он провёл правой рукой перед собой, стараясь сделать это как можно плавней, но результат был тот же. Девочка, поняв его желание, подошла ближе и, всё так же улыбаясь, медленно провела своей рукой перед его лицом. Василий Петрович, очарованный красотой её движения, увидел, как наполненный каким-то внутренним светом шлейф словно осыпается с её руки подобно золотистой пыльце. Он попытался повторить движение рукой вновь и заметил, как пространство вслед за ней на долю мгновения наполнилось нежным свечением. Девочка одобрительно кивнула, вновь увлекая его своим жестом. Тихомиров, сомневаясь, посмотрел на Гриню. Машина выглядела так, словно он только вчера её купил. «Дальше на машине нельзя, не проедете»,— произнесла девочка, и Василий Петрович, положив ключи на капот, последовал за ней. Они пошли по тропе среди высоких трав, и, удаляясь от машины, они всё больше растворялись в этом мягком пространстве, среди плавно перекатывающихся, наполненных внутренним свечением волн.

 

Татьяна Николаевна встала пораньше и, как обычно в субботнее утро, принялась печь оладьи; она хотела было разбудить супруга, чтобы тот сходил в гаражный погреб за вареньем, но Василий Петрович так умиротворённо спал, что она не стала его будить. В холодильнике ещё была сметана, и, приготовив завтрак, она накрыла на стол.

Немного позднее врач установил, что смерть наступила во сне, предварительно — от остановки сердца, где-то между пятью и шестью часами. Сарафанное радио тут же разнесло весть о смерти пенсионера по всем родственникам, соседям, бывшим сослуживцам, знакомым и не сильно знакомым людям. Все приходили попрощаться и утешить убитую горем вдову. Татьяна Николаевна много причитала, постоянно вспоминала про то, что супруг накануне вечером повредил автомобиль, а ведь больше трёх десятков лет отъездил — и ни царапинки. Винила себя за то, что не придала этому происшествию значения, хоть и знала, что муж в машине души не чаял.

Так как Гриня в этом районе города был автомобилем достаточно приметным, то вскоре даже поползли слухи о той самой оранжевой «копейке» и её хозяине, который так любил свою машину, что, помяв бампер, умер от сердечного приступа.

Хотя после похорон жизненный уклад Татьяны Николаевны и претерпел радикальное преображение, но всё-таки она смогла, что называется, удержаться на плаву, несмотря на горе и возраст. На даче ей стали помогать её двоюродный брат с супругой, свой участок оставив сыну с женой и внукам. На удивление, трое пенсионеров смогли быстро ужиться на этом ухоженном клочке земли.

Машину Татьяна Николаевна продала через полгода, сразу, как вступила в наследство. Купил её таджик или узбек, имеющий свой павильон на овощной базе. И ещё через полгода от былого Грини не осталось и следа. Обрушившаяся на него автомобильная старость безжалостно разрушала, казалось, не только кузов и подвеску, но всю его сущность.

Что же касается Василия Петровича, то я не знаю, был ли его сон последним сном или же он был лишь началом чего-то большего; достоверно известно только то, что когда его движения начали оставлять в пространстве полупрозрачный нежно-золотистый шлейф, Тихомиров был счастлив.



Почему святые не улыбаются

«Почему святые на иконах не улыбаются? Ведь они же в раю»,— размышлял Гриша всякий раз, как ходил с родителями в храм или заглядывал в бабушкину комнату, заставленную образами. Лица святых Грише представлялись какими-то измученными и удручёнными, строгими, с испытывающими взглядами. Эти взгляды словно пронизывали насквозь. «Если б я был святым, я бы улыбался, ведь мне бы было хорошо,— продолжал он свои размышления.— Ведь когда кому-нибудь хорошо, он непременно должен улыбаться». Мальчик даже поделился своими размышлениями с бабой Катей, сказав, что когда он вырастет и станет святым, он будет улыбаться, и когда в рай попадёт, и на иконах тоже. Гриша был уверен, что этим своим признанием он наполнит бабушкино сердце радостью — ведь её внук выбрал для себя очень правильное и почётное будущее, что бабушка восхитится его наблюдательностью и рассудительностью. Но баба Катя только осуждающе посмотрела на него. Она сказала, что святым он никогда не станет и что святые — это мученики, они очень много страдали и терпели при жизни и стали святыми не потому, что хотели, а потому, что так решил Бог. Баба Катя говорила, что им сейчас хорошо, а не улыбаются они потому, что видят, как нам тяжело и как мы плохо живём. Бабушкино объяснение заставило взглянуть маленького Гришу на эти строгие и печальные лица совсем иначе, и он больше никогда не говорил, что хочет стать святым, и вообще стал гораздо меньше улыбаться. Впрочем, он рос здоровым и подвижным ребёнком, и время от времени, в минуты беспечного счастья, звонкий смех наполнял пространство. Потом мальчик, словно что-то вспоминая и чего-то стыдясь, умолкал и снова становился серьёзным.

Шли годы, Гриша рос и мужал, баба Катя давно умерла, и храм на соседней улице уже не представлялся ему каким-то загадочным собором, полным божественных таинств и скрытых от глаз откровений. Это была обыкновенная церковь с низким входом, перед которым постоянно сидели грязные страждущие с пропитыми лицами. Осталась только серьёзность, она укрепилась и глубоко укоренилась в душе. И он, уже и сам не осознавая её причин, постоянно был словно чем-то озадачен, какая-то огромная проблема, если не сказать беда, томила Гришин разум, стесняла его широкую и свободную натуру, будто заставляя чего-то в себе стыдиться. И хотя он был улыбчивым и добродушным человеком, улыбки его со временем стали какими-то виноватыми и бесхарактерными, почти тщедушными. Серьёзность же, напротив, оставляла на лице печать необъяснимой скорби. О чём была эта скорбь, Гриша и сам не знал. То ли о себе, то ли о людях, то ли о жизни, но она была о чём-то непременно высоком и сложном. Она была о чём-то очень серьёзном, о чём-то, над чем нельзя шутить и смеяться, о чём-то таком, о чём и говорить нельзя,— вот какая это была серьёзная и сложная вещь. Но, похоже, так считал только Григорий, и нет-нет да кто-нибудь глупый и весёлый спросит его: мол, ты чего такой серьёзный? А Гриша в ответ или виновато улыбнётся, или вовсе промолчит, сделав ещё более серьёзное выражение лица: ну не распинаться же перед дураком, не выворачивать же всю душу наизнанку. И обидно ему, что над ним подшучивают, и досадно, страдает, значит. Страдает и терпит.

И вот уже стал он не просто Григорий, а Григорий Михайлович. У него жена, дети, квартира, работа. В общем, он уже совсем большой мальчик. И серьёзность его тоже стала совсем взрослой. Постепенно она, будто при реакции гальванизации, покрылась блестящими слоями социальной морали, гражданской ответственности, служебного положения, супружеского и отцовского долга. Конечно, он уже давно не хочет быть святым, и особо верующим Григорий Михайлович себя тоже не считал, хотя где-то там, в глубине сознания, он всё ещё верил, что есть Бог, что Он справедливый, что святые в раю и что всем им там печально смотреть на бестолковых людей. И только он вспомнит об этом, как гальванический процесс с новой силой покрывает оболочку всего его существа следующим слоем глянцевой серьёзности.

Григорий Михайлович воспитывает своих детей правильно, но когда они начинают больше меры баловаться, он раздражается. Он старается объяснить им, что нужно быть серьёзней, что он и сам не прочь с ними время от времени поиграть, но когда приходит пора закончить игру — нужно её закончить. Детям часто становится стыдно за своё баловство и невоспитанность, а Григорию Михайловичу уже давно не бывает стыдно за свою ложь. Ведь ни он, ни тем более его дети не смогут при желании вспомнить то самое время, когда их отец с ними играл.

 

Вот, в общем, такой он и есть — Благих Григорий Михайлович; точнее, таким мы его застали как раз в тот момент, когда он переходил через дорогу на зелёный сигнал светофора,— почтенный гражданин, заботливый муж и отец, хороший человек. Таким же его застал передний бампер мчащейся на красный старой иномарки, затем её решётка радиатора, капот, лобовое стекло, крыша... Дорожная разметка на перекрёстке тоже успела застать Григория Михайловича почти в тот же момент, но уже без ботинок и сознания. Жаль, что мы застали Гришу так поздно, ведь понаблюдай мы за ним денёк-другой до рокового дня — я уверен, что мы смогли бы ещё шире и глубже раскрыть характер этого замечательного человека. Но нет, вот он лежит на асфальте в нелепой позе, и под ним медленно расплывается лужица вязкой красной жидкости. Автомобиль скрылся, и пострадавшего уже обступили прохожие.

А что же сам Гриша? То есть собственно то, что мы привыкли называть душой? Где он, как он? Боюсь разочаровать читателя, но он не смотрит на своё тело откуда-нибудь со стороны или сверху. Конкретно в случае с Григорием Михайловичем ничего такого не происходит. Помимо всего прочего, у него черепно-мозговая травма и глубокая потеря сознания. Да, он всё ещё жив, но непременно умрёт. А если ему в ближайшее время не оказать квалифицированную помощь, умрёт он очень скоро.

Я не знаю, как ваши мысли, а мои почему-то непроизвольно вернулись к тому улыбчивому Грише, который хотел стать святым. Суждено ли его детской мечте осуществиться — хоть отчасти? Как узнать об этом, если даже автор бессилен заглянуть по ту сторону бытия? Ведь в жизни Григория Михайловича были и страдание, и терпение, и добродетель, и любовь, и уважение. Да, я не знаю, как читателю, но теперь уже и мне самому стало интересно, что будет с Гришей. Тем более как-то невежливо допускать смерть главного героя, едва его представив.

Но всё же постараюсь остаться честным перед читателем. Я не буду плаксиво рассуждать о том, что у Григория остались жена и дети, а в жизни им нужна опора и защита, что ему ещё шестнадцать лет предстоит выплачивать ипотечный кредит, что он мечтал нянчиться с внуками, а в предстоящие новогодние каникулы хотел отдохнуть с семьёй в Таиланде. Я даже не стану приближаться к его окровавленному телу, оставив это занятие толпе праздных зевак и бригаде врачей, которая уже осторожно помещает его в карету скорой помощи.

Я очень хочу остаться честным, а потому я просто выключу свет в своей маленькой комнатке, в комнате, где только дверь и письменный стол с ещё не дописанным листом бумаги да стул с жёсткой спинкой. Здесь нет ни окна, ни телефона, ни чашки чая, чтобы можно было выпить его за пару минут, пока нет света. Как раз за ту пару минут, на которую Гриша всё-таки умер...

...Иии... Разряд.

Ну вот, опять светло, можно писать дальше.

С момента ДТП прошло около трёх недель, и Благих уже давно перевели из реанимации в общую палату. На радость близким и удивление врачей, Григорий Михайлович идёт на поправку семимильными шагами; кости срастаются, швы заживают, силы прибавляются. Но каждый, кто хоть немного знал его прежде, не мог не заметить ту разительную перемену, которая произошла с Гришей с тех пор, как он пришёл в сознание после того, как его сбила та старая иномарка. Хотя взгляд его стал ещё более серьёзным, в характере Григория Михайловича поселилось какое-то озорное лукавство, какая-то постоянная ироничная усмешка над всем окружающим миром, которая едва проявляется на губах. Но теперь это уже не размазанная мягкотелая улыбка в чём-то виноватого человека, а лишь лёгкая тень, намёк, едва уловимый для глаза, но мгновенно разрушающий всю его внешнюю серьёзность. Видимый взгляд на мир его стал лёгким и непринуждённым, он шутит с соседями по палате, с родными и друзьями, пришедшими его навестить, даже безобидно флиртует с медсёстрами. И хотя взгляд его остался серьёзным, как прежде, теперь Благих не имеет привычки постоянно отводить его, а, однажды вперив в собеседника, держит им его словно в клещах. Его больше невозможно застать врасплох каким-то неожиданным вопросом. Шутки в его адрес или тут же отскакивают от него, словно мяч, или, не застревая на поверхности, как будто проваливаются в какую-то бездну его личности и, как ничтожные метеоры, даже не пролетая и малой части расстояния, сгорают во время падения.

Если кто-то из близких людей звонит Григорию на мобильный, то больше он не услышит фразы: «Да, слушаю»,— скорее всего, он «по ошибке» дозвонится до «Байконура», или попадёт в «городской дом терпимости», или на мебельную фабрику «Буратино», или начнёт разговор непосредственно с императором Древнего Китая.

Не стесняясь, Благих высмеивает свои ничтож­нейшие оплошности, делая это так метко и остроумно, что окружающие едва сдерживают смех, стыдливо сжимая губы.

Жена даже тайком сходила к психологу и поделилась своими наблюдениями. Тот, конечно, её успокоил: мол, это нормально, такое часто бывает, травма, шок и всё такое. Он сказал, что, скорее всего, через некоторое время, когда муж втянется в привычный для него ритм жизни, его поведение станет прежним. Супругу успокоили слова психолога, ведь она вышла замуж и всегда знала только одного Григория — серьёзного, деловитого, немного застенчивого, любящего и открытого. От нынешнего же Григория её порой и в жар бросает. Тот, прежний, был ей понятен и предсказуем, а этот каждый день другой. И хотя ей с ним интересно, и она чувствует, что он любит её, как прежде, но в женское сердце уже пробрался страх необъяснимой и беспредметной ревности.

Что же стало с Григорием Михайловичем? Вы скажете мне, что он стал больше ценить жизнь, а я отвечу: нет, жизнь для него стала менее ценна, чем когда-либо. Вы можете предположить, что он стал больше любить окружающих его людей, а я снова отвечу: нет, прежде он любил их гораздо искренней. Может быть, вам показалось, что он узнал какой-то сокровенный секрет или понял смысл жизни; я же, зная Гришу несколько лучше вашего, могу с уверенностью сказать: единственное, что он понял,— в жизни вообще нет смысла. Я бы хотел с ним поспорить, потому что моя жизнь буквально наполнена смыслом, но, боюсь, он бы не стал меня и слушать или, в лучшем случае, сказал бы какую-нибудь ироничную колкость в ответ на мои неопровержимые доводы. Без всякого зазрения совести он бы высмеял всё, что мне дорого и важно, всякий мой мотив, дающий мне надежду и стремление в жизни. Но беда в том, что я бы не смог на него даже обидеться, потому что Гриша сделал бы это словно не нарочно, мимоходом, как бы рассуждая совсем о других вещах, искусно и непринуждённо. Поэтому я не стану с ним спорить, я не хочу слышать насмешливых подвохов над тем, что мне дорого, и при этом чувствовать себя глупцом, даже не способным как следует рассердиться на глубоко симпатичного мне обидчика.

Прошло больше двух месяцев с того самого дня, как мы встретили Григория Михайловича переходящим дорогу. Он уже дома, работает и живёт нормальной жизнью. К психологу его супруга больше не ходила, хотя прежним Гришино поведение так и не стало. Напротив, он практически полностью обновил свой гардероб, как-то сразу сделавшись более молодым и элегантным, хотя в свои тридцать девять он и прежде выглядел достаточно молодо. Вот уже второй раз в жизни он сделал себе европейский маникюр, а на следующей неделе он записался в салон тату, жене пока не говорит. В довершение ко всему, Григорий Михайлович купил себе дорогой клетчатый шарф и, когда надо и не надо, пижонски наматывает его на шею. Выглядит ужасно, но ему нравится.

Дети не узнают папу, а он не без удовольствия отвешивает им «саечки за испуг». Надо сказать, что и с женой всё в полном порядке. Она уже успокоилась и даже стала привыкать к тому, что никак не может привыкнуть к своему преобразившемуся супругу. В жизни Гриши вдруг всплыли запропастившиеся школьные друзья, а казалось, что уже давно нет ничего общего. А через дорогу он, как и прежде, переходит только на «зелёный». Вот как-то так всё и получилось.

Прошло ещё шесть месяцев. Григорий Михайлович с семьёй находится на острове Пхукет, в Таиланде. Он лениво растянулся на шезлонге и читает «Опыты Мудреца». Жена выбирает фрукты у пляжного торговца, дети ушли купаться. Переворачивая страницы, он обнаружил небольшой плоский образок с Николаем Чудотворцем, непонятно как затесавшийся между страниц. Наверное, жена положила в багажный чемодан, она всегда что-нибудь такое кладёт в дорогу, и книга как раз лежала на дне. Да, что-то в этом роде и получилось, скорее всего. Григорий посмотрел на Николая, Николай же не отвёл строгого взгляда от Григория.

«А ты чего такой серьёзный?» — спросил Гриша. Николай ничего не ответил.

Вдоль берега прогуливался седовласый и загорелый немец в оранжевых бермудах. Почти напротив Григория Михайловича он остановился и повернулся спиной к морю. Благих, не отводя взгляда от Николая Чудотворца, закрыл образком торс загорелого немца. Золотистое одеяние Николая гармонично завершилось бермудами и старыми сланцами неопределённого цвета.

«То-то»,— сказал Гриша и лукаво сжал губы.



Проверка на вшивость

Станислав Фёдорович был человеком пытливого ума. Пытливость его ума проявлялась по-разному, чаще в ситуациях бытовых и повседневных, но так или иначе связанных с межчеловеческими отношениями. Главной чертой характера Хреногорова, по его собственному мнению, была — наблюдательность. Он любил наблюдать за поведением людей тогда, когда тем казалось, что за ними никто не наблюдает. Причём наблюдения эти носили не прямой, а, так сказать, умозрительный характер.

Немного отвлекусь от основной темы рассказа и подробнее остановлюсь на фамилии Стани­слава Фёдоровича. Если бы была возможность не упоминать её, то я бы с радостью так и поступил. Но посудите сами, тогда весь рассказ я должен постоянно только и говорить: Станислав Фёдорович, Станислав Фёдорович, Станислав Фёдорович — или чередовать с местоимением «он». Думаю, тогда, возможно, и без того нудный рассказ станет ещё более нудным. Поэтому без фамилии никуда не денешься, а раз она у него именно такая, то и пришлось её озвучить. Надо сказать, фамилия эта была одновременно и гордостью, и «больным местом» всех Хреногоровых. В силу её, я бы сказал, чрезмерной мужественности; ведь согласитесь, быть Хреногоровым — мужчиной совсем не то же самое, что Хреногоровой — женщиной. К счастью, хреногоровские гены как будто чувствовали этот недостаток своей фамилии и плодили на свет исключительно представителей сильной половины человечества. Станислав Фёдорович был единственным сыном Фёдора Кузьмича. Фёдор Кузьмич был единственным сыном Кузьмы Осиповича. Кузьма Осипович был единственным сыном Осипа Дермидонтовича, а Осип Дермидонтович, в свою очередь, был единственным сыном Дермидонта Фридри... впрочем, номинально мать воспитывала Дермидонта одна.

Но всё же как ни крути, а без женщин нельзя. И жена у Станислава Фёдоровича была. Ольга Павловна, хотя ей уже и было пятьдесят три (она на два года младше Хреногорова), была женщиной, не только сохранившей красоту, но и приумножившей её своей добротой и женским обаянием. В девичестве — Смирнова, она так сильно любила Станислава Фёдоровича, что, не поддавшись на его уговоры оставить свою фамилию, словно жена декабриста, добровольно и искренне приняла эту фамильную хреногоровскую ссылку. И за это Станислав Фёдорович наряду с любовью питал к ней глубокое уважение — уважение не как к личности, что, в общем, само собой и ра­зу­меется, а как к некоему характеру, способному на глубокие человеческие поступки. Таких людей он очень уважал, людей, которые способны делать вещи пусть и нерациональные, но внутренне красивые. И именно для выявления этих людей он так любил применять свои наблюдательность и пытливый ум.

 

Каждый из нас непроизвольно ускоряет шаг за несколько метров до подъездных дверей, если видит, что один из жильцов уже открыл дверь магнитным ключом. А человек, открывший дверь, видя, что кто-то идёт следом, тоже как бы непроизвольно придерживает дверь, секунду или чуть более дожидаясь нас. Казалось бы, действие этого человека лишено всякой логики, ведь он знает, что у нас тоже есть ключ, но дверь всё равно придерживает, потому что закрывать её «перед носом» как-то невежливо. Вы спросите, о чём это я сейчас? Ведь ситуация вполне обыденная и бытовая, я полностью согласен, но только не для Станислава Фёдоровича, так как именно на такого рода детали он и направлял все свои интеллектуальные усилия по выявлению человеческой сути.

Вернёмся к ситуации с дверью, но на этот раз расстояние между вами и человеком несколько больше, и «фактор вежливости» начинает медленно растворяться в пространстве, находящемся между двумя людьми. И, как бы постепенно увеличивая это пространство, мы достигнем того предела расстояния, при котором человек уже не будет вас ждать ни при каких условиях. Расстояние это у каждого соседа по подъезду Хреногорова было строго индивидуально, как отпечаток пальцев, ведь за большим количеством лет, прожитых в этом доме, Станислав Фёдорович волей-неволей успел подвергнуть этому тесту всех своих соседей. И уважение Хреногорова к людям, живущим с ним в одном подъезде, было прямо пропорционально вышеуказанному расстоянию. Однако «формула уважения» в целом была гораздо сложнее, ведь за подъездной дверью следует лифт. Надо отметить, что лифт в доме Станислава Фёдоровича был старого образца, и, в отличие от своих более современных собратьев, он мог подниматься и опускаться без пассажиров внутри. И, как это часто бывает, когда желающих уехать больше, чем кабина может вместить, люди сами собой разбиваются на две группы, и «оставшаяся» просит «отъезжающую» отправить ей лифт. И действительно, меньше чем через минуту вертикальный извозчик вновь распахивает свои двери, забирая вторую партию пассажиров.

Видя, что кто-нибудь из соседей, торопливо открыв подъездную дверь, устремлялся дальше, к лифту, Хреногоров едва заметно улыбался. Он не спеша заходил в подъезд и, остановившись возле раздвижных дверей, прислушивался к работе механизма. Механизм, как бы почувствовав настроение Станислава Фёдоровича, тоже никуда не спешил и плавно поднимал пассажира на один из верхних этажей. Затем кабина лифта с бряканьем останавливалась на нужной площадке. И вот тут-то для Хреногорова наступало мгновение, которого он всегда ждал с особым трепетом. Ведь там, наверху, человек знает, что внизу ждут лифт. Ведь, подходя к подъезду, человек чувствовал, что за ним следом кто-то идёт; заходя в кабину, он слышал, как при считывании магнитного ключа пиликает домофон. Нажмёт ли при выходе из лифта один из соседей Станислава Фёдоровича на кнопку с цифрой «1»? Если да, то, едва шумно раскрывшись, двери тут же закрывались, и механизм начинал так же не спеша опускать кабину, но в этой неторопливости Хреногоров уже чувствовал какую-то особую форму ускорения времени, мягкую и плавную. И, лишь слегка довольно качнув головой, изрекал: «Челове-ек». Если нет, то двери автоматически закрывались только через несколько секунд, и спустя ещё несколько мгновений полной отстранённости, от вдавленной указательным пальцем Станислава Фёдоровича в свою панель кнопки, лифт оживал и устремлялся на первый этаж. Теперь же этот спуск кабины казался Станиславу Фёдоровичу каким-то грохочущим падением, но падением слишком затянувшимся, а потому раздражающим. В таких случаях Хреногоров ничего не говорил, а лишь недовольно качал головой. Иногда он как бы оправдывал соседа: мол, «забегался» или «задумался о чём-то своём»,— а иногда просто покачивал головой несколько дольше обычного.

Пожалуй, и сам Станислав Фёдорович уже не вспомнил бы, когда именно появилась у него эта привычка. Да, скорее всего, не было какого-то одного конкретного дня, склонность к подобным «проверкам» развивалась в нём постепенно, обрастая всё более мелкими нюансами, но со временем она настолько сильно в нём укоренилась, что стала непроизвольной. На её основе Хреногоров делил людей на собственно «людей» и на «мышей». «Мыши» — всегда стараются проскочить быстро и незаметно. Окружающих они воспринимают как раздражителей, как причину беспокойства, окружающие их напрягают только самим фактом своего существования. И хотя подобные «мыши» по своей природе безвредны, но они в то же время и абсолютно бесполезны, и как только появляется возможность снять маску «социальной вежливости», они в полной мере проявляют свою «мышиную суть». «Люди» же, по наблюдениям Станислава Фёдоровича, напротив, ведут себя открыто, им чужда бытовая мелочность, они не прячутся, не стараются забиться в свою норку, и своими поступками они как бы показывают окружающим: «Смотри, я — помню о тебе. Я знаю, что ты — есть».

Справедливости ради стоит отметить, что сам Хреногоров всегда придерживал двери подъезда или лифта, а если была необходимость, то отправлял его при выходе на своей площадке вниз. Также надо сказать, что и деление это было в какой-то степени условным. Так, например, случалось, что «закоренелая мышь» вдруг проявляла «человеческие качества», и это не могло не удивить Станислава Фёдоровича. Причём удивление бывало настолько искренним и неожиданным, что казалось, будто брови и глаза Хреногорова, не успев заранее договориться, как вести себя в подобной ситуации, реагировали совершенно по-разному: первые поднимались вверх, а вторые, напротив, опускали взгляд вниз, куда-то прямо перед собой,— и он многозначительно изрекал: «Надо же...» Также бывало, что «стопроцентный, проверенный человек» вдруг ни с того ни с сего показывал «мышиное нутро». Этот факт очень озадачивал Станислава Фёдоровича, и он, словно ответственный попечитель, начинал более пристально «приглядывать» за подопечным, стараясь первым здороваться, по возможности, что называется, переброситься парой слов о жизни, как бы «прощупывая» человека изнутри. Он, словно врач-педиатр, вооружившись нехитрым инструментом, быстро, чтобы не утомить процедурой, осматривал гланды, зрачки, стучал под коленной чашкой и лёгким касанием ладони проверял температуру. И только убедившись, что всё в порядке, он успокаивался, вновь возвращая «подопечному» звание «человек».

В какой-то степени забота о людях в целом тоже была особенностью Хреногорова. Причём забота эта носила как бы извинительный характер. Станислав Фёдорович относился к ним почти снисходительно и дружелюбно-оберегающе, как относится старшеклассник к первоклашкам. Причина такого отношения глубоко скрывалась в потаённых уголках характера Хреногорова, но осмелюсь предположить, что в какой-то степени это было связано с его огромным ростом, выше ста девяноста пяти, и богатырским телосложением. Вообще, все Хреногоровы мужского рода были исполинами, но их достаточно тонкое душевное устройство, как бы сопоставляя свою физическую мощь с громозвучностью фамилии, испытывало что-то вроде неудобства перед окружающими. Станислав Фёдорович очень стеснялся не только проявить свою огромную силу, но даже показаться сколько-нибудь неловким или невнимательным в отношении других людей, он боялся выглядеть неотёсанным, малокультурным великаном. Да, возможно, именно сочетание его исполинского роста и силы со столь громозвучной фамилией, а также достаточно организованное и утончённое устройство его внутреннего мира и порождали в нём эту искреннюю и бескорыстную услужливость окружающим.

Ещё одним излюбленным местом «маленьких тестов» Хреногорова был блок подземных гаражей, расположенный во дворе его дома. Станислав Фёдорович был одним из сорока членов гаражного кооператива «Старт» и счастливым обладателем трёхуровневого подземного гаража. Основные ворота блока были достаточно массивны и имели огромный замок со специальным ключом. Ключ этот был тоже немаленький, размером со средний охотничий нож. Открыв ключом небольшую дверь в основных воротах, нужно было, уже изнутри, отодвинуть четыре массивных вертикальных засова и только тогда, со скрежетом и каким-то тяжёлым стальным дребезжаньем, открыть ворота, изготовленные, казалось, из бронированной стали, применяемой на боевой технике для защиты от ракетных ударов. Вообще, всё это архитектурное сооружение постсоветского зодчества по стилю исполнения было больше похоже на укреплённый подземный бункер. Этот негаснущий возле входа фонарь с плафоном из армированной стали, освещающий серый выпуклый щит с толстой рукояткой на боку, эти угловатые вентиляционные рукава под потолком, эта редкая капель с межпанельных швов, сумрак и запах влажного бетона,— всё это настраивало каждого входящего на какой-то военный, почти боевой лад. Именно поэтому жёны всегда предпочитали оставаться на улице, возле основного входа, пока мужья выгоняли авто, или вообще выходили из дома чуть позже, когда машина ждала их уже возле подъезда. И даже доска объявлений возле щитка, казалось, оповещала посетителей о времени очередных бомбардировок, а не об очередном собрании членов кооператива. И Хреногоров, вскользь окинув её взглядом, поднимал массивную рукоятку на боку щитка вверх, и внутреннее пространство бокса озарялось тусклым мерцающим светом, исходящим от «световых дорожек» под потолком, местами прерывающихся перегоревшими лампами и разбегающихся по двум улицам блока.

Далее он следовал к своему гаражу. Гараж Станислава Фёдоровича находился на левой улице блока, почти посередине. Его красные ворота в верхнем левом углу украшала цифра «12». Надо сказать, что автовладельцы примерно в одно время как выгоняли машины, так и ставили их обратно. Так или иначе, а, за редким исключением, Хреногоров обязательно с кем-то «пересекался». Непосредственно знаком он был лишь с пятью-шестью соседями, остальных же знал только в лицо или вообще — примерно, потому как многие из них были не только не из его подъезда, но даже не из его дома. Но, встречая людей в полуосвещённых переходах подземного гаражного блока, он, как бы приветствуя, всем близоруко кивал, получая в ответ такие же знаки внимания.

Иной раз, уже открывая ворота своего гаража, он слышал шаги чьей-то торопливой походки, разносящиеся эхом по двум улицам подземелья. И пока Станислав Фёдорович, включив зажигание, давал двигателю немного прогреться, тот, другой, быстро выгонял машину из своего гаража, «клацал» дверным замком и вылетал из подземного блока, окрылённый удачей, что удалось избежать возни с главными воротами. Хреногоров, посмотрев в сторону главного выезда, недовольно покачивал головой. Его расстраивало не то, что ему приходится открывать и закрывать главные ворота, а другие выезжают «на халяву»,— его расстраивала мелкость человеческой души, допускавшая такие поступки. Станислав Фёдорович выгонял машину из подземелья и затворял основные ворота, так как это было непременным условием для всех членов кооператива: если в блоке никого нет, ворота должны быть закрыты. Он подъезжал к подъезду, где его ждала Ольга Павловна, но достаточно было только одного взгляда на её приветливое и улыбчивое лицо, как всё плохое забывалось само собой, и, подождав, пока жена церемонно рассядется в кресле, Хреногоров выруливал из двора.

Иногда Станислав Фёдорович подолгу рассуждал над мотивами человеческих поступков, он как бы примерял на себя различные ситуации, происходящие с другими, думал, как он повёл бы себя, будь сам на их месте. Представлял, что бы они могли чувствовать, о чём думать, какими мотивами руководствоваться. И в этих своих размышлениях он как бы погружался в иную реальность, возможно, в чём-то даже смешную и наивную с точки зрения человека, пребывающего в рациональной бытовой повседневности; но когда он в своих размышлениях пребывал в той, иной реальности, в свою очередь, вся физическая действительность, вся материальность вещей вдруг становилась для него столь же смешной и какой-то нелепой, надуманной чьим-то больным воображением.

Та же ситуация с «маленькими проверками», только с точностью до наоборот, повторялась и когда Хреногоров ставил машину в гараж. Однажды он уже почти на выходе встретился с авто­вла­дель­цем с соседнего гаражного прохода. В этот раз так же случилось, что Станислав Фёдорович первым подъехал к гаражу и поэтому открывал ворота сам. Он обратил внимание, что почти сразу за ним в гараж заехала другая машина. И теперь, встретив человека, спешно шагающего к выходу, он сразу понял, на что тот рассчитывает. Они обменялись кивками. Хреногоров слегка замедлил шаг, человек же, напротив, почти незаметно его ускорил. Он вышел первым, не оглянувшись, Станислав Фёдорович принялся закрывать ворота, лишь краем глаза обратив внимание на жену человека, ожидающую его возле входа. Это была приятная молодая женщина лет тридцати — тридцати пяти. Её искренняя улыбка и миловидные черты обратили на себя внимание Хреногорова. Почти сразу он увидел в ней что-то знакомое, почти родное. Эта женщина располагала не только типом внешности, но даже типом красоты, типом очарования его супруги. Так бывает, что без всяких причин мы иногда встречаем людей, очень похожих на наших близких. Может, эту иллюзию дарит нам какое-то особенное освещение, сочетание теней, нотка настроения, мелькнувшая в чертах незнакомого человека, тут же растворившаяся, но уже воспринятая нами как нечто постоянное. Как бы там ни было, но, закрыв ворота, Станислав Фёдорович погрузился в размышления. Ведь он заметил ту нежность взгляда женщины, направленную к мужу, ту искренность чувств, которая не может появиться к человеку, не заслужившему её. И это чувство внутреннего противоречия, чувство недопонимания чего-то сначала, словно химическая реакция, завладело всеми мыслями Хреногорова. Вспенило, перемешало, закружило десятками маленьких завихрений. Но реакция эта была весьма скоротечна, и через несколько минут система вновь пришла в состояние равновесия, мысли вновь взяли привычные скорости и направления, лишь где-то в глубине появилась едва заметная мутная взвесь осадка. Впрочем, этому осадку недолго было суждено оставаться в покое.

На следующий день Станислав Фёдорович с супругой допоздна задержались в гостях. Когда они подъехали к гаражу, уже смеркалось, и Ольга Павловна не захотела идти домой одна. Основные ворота были открыты, в подземелье горел свет, и они напрямик проехали к своему гаражу. Сосед напротив уже загнал машину и что-то «колдовал» с дверным замком, то открывая, то закрывая дверь. Хреногоров, поприветствовав знакомого, поставил в гараж машину и вместе с супругой направился к выходу; сосед всё ещё был занят своим делом. Подойдя к основным воротам, он было принялся их закрывать, но слова, произнесённые Ольгой Павловной, чуть не вогнали его в ступор: «Зачем? Там же ещё люди, пусть они и закроют...» Станислав Фёдорович исподлобья посмотрел на жену, он не знал, что ответить, и лишь молча закончил начатое. Он снова посмотрел на жену: это была всё та же улыбчивая и добродушная Ольга Павловна. И хотя внешне это никак не проявилось, но вчерашняя реакция вскипела в нём с ещё большей силой, растворяя в себе, казалось, основы хреногоровского понимания людей. Супруга оживлённо делилась впечатлениями о проведённом вечере, Станислав Фёдорович, как водится, многозначительно кивал в ответ на её высказывания. И два человека медленно поднимались к своему подъезду, сопровождаемые жёлтым светом фонаря и стрекотанием кузнечика. Но всё время этого неторопливого движения сознание Хреногорова, словно учёный отшельник, посвятивший годы своей жизни открытию какой-то важной формулы и вдруг осознавший, что где-то в самом начале он сделал непоправимую ошибку и ошибка эта свела на нет годы его изысканий, жгло в камине исписанные за годы работы листы бумаги. И, поняв, что ничего не осталось, перед дверями подъезда Станислав Фёдорович как будто на мгновение потерял точку опоры самого себя, но только на мгновение. Он вдруг перестал кивать супруге в ответ на её реплики относительно предложенных в гостях блюд и с видом знатока изрёк: «Нет, что ты там ни говори, а отбивные были жестковаты. В смысле, конечно, хорошо, но с твоими отбивными и сравнивать нельзя». Хреногоров приобнял жену за талию, и они скрылись в подъезде под мелодичное пиликанье домофона.



Субмарина

Кирпичи уже давно ждали своего часа. Пару лет назад в центре города ломали старые бани, и отец, взяв Егора, поехал добывать стройматериал для пристройки. Занятие простое и рутинное: бери себе старые кирпичи, очищай от остатков цемента да складывай в багажник. Так незаметно во дворе накопилась большая гора стопками уложенных кирпичей. Но сроки начала строительства пристройки постоянно переносились. Может быть, оттого, что отец Егора больше любил собирать что-либо, будь то старые кирпичи или брошенные на обочине дороги шпалы, оторванные листы жести или бордюрные камни, выкорчеванные дорожниками для замены. Всё это добро он регулярно привозил, тщательно распихивая по углам ограды. Может, оттого, что сама необходимость строительства пристройки ещё не сформировалась окончательно, не приняла, так сказать, осмысленные форму и содержание. В общем, со строительством всё как-то не складывалось. Наконец, поняв, что помощи ждать неоткуда, мать решила взять процесс под свой личный контроль, чему, собственно, отец никак и не препятствовал, а даже обрадовался, потому как в последнее время у него было особенно много работы. А работа у него была самая что ни на есть настоящая, работал он на своём грузовике в какой-то фирме по доставке грузов. Уезжал рано, приезжал поздно, вечно что-то регулировал, подкручивал, менял или даже стучал в своём «газике», ел и ложился спать.

Дело было за малым: нужно было найти подрядчика на выполнение строительных работ, деньги на оплату отец великодушно согласился выделить, а также назначил Егора в помощники будущему работнику.

Первым подрядчиком, выдвинувшим свою кандидатуру, был дядя Толик с другом Серёгой. Надо сказать, что дядя Толик был давним знакомым родителей Егора и настоящим строителем. Он так лихо взялся за дело, что в первый день уже была готова траншея для фундамента, а на второй день приехали грузовик с краном, и дядя Толик с Серёгой уложили в траншею непонятно откуда взявшиеся фундаментные блоки.

«Ну всё, Егорыч, завтра начинаем,— сказал дядя Толик, расположившись с Серёгой на уложенных блоках.— А сегодня надо разговеться, чтобы и дальше всё как по маслу».

Но дальше почему-то «как по маслу» не получилось. Вечером следующего дня дядя Толик всё-таки пришёл, но уже без Серёги и в совершенно нерабочем состоянии; он клятвенно пообещал, что завтра работа закипит с неуёмной силой, но этого вновь не произошло — и послезавтра, и послепослезавтра. Мать начинала понимать, что ситуация с горой кирпича посреди двора грозит, так и не сдвинувшись с мёртвой точки, вновь замереть на неопределённый срок, только теперь ещё была перекопана половина ограды, снесено крыльцо и, как временная дорожка, через фундамент брошен горбыль.

На роль нового подрядчика был выбран сосед — дядя Володя. Вообще, дядю Володю уже впору было называть дедой Володей, ему было около семидесяти, но дедом его называли только внуки. Дядя Володя тоже был строитель — когда-то. Сейчас же это был обыкновенный пенсионер, жил он с тётей Лидой в непосредственном соседстве с семьёй Егора. Их огороды разделял невысокий штакетник, и Егор привык с самого детства воспринимать дядю Володю как неотъемлемую часть соседского пейзажа. Надо сказать, что это была наиболее колоритная его часть. Начать с того, что, когда дядя Володя был трезвый, он постоянно чем-то занимался, что-то мастерил, пилил, строгал, строил или реконструировал. Будь то парник, дорожка к бане, навес, теплица, забор и т. п. Совершенно непонятно, с чем это связано, но если Егор пытался вспомнить, когда именно дядя Володя трудился над тем или иным своим сооружением, то в памяти непременно всплывал жаркий и солнечный день. Все краски этого дня были густо разбавлены сочной зеленью огорода, почти фиолетовым оттенком неба и мягким не­оп­ре­де­лён­ным цветом свежеструганной древесины. А дядя Володя же был единственный подвижный элемент в этой летней картине непрерывного созидания.

Элемент этот был невысокого роста, около ста шестидесяти пяти, ужасно косолапый, даже можно сказать — кривоногий, вечно раздетый до пояса, облачённый в серые затёртые и местами дырявые шаровары. Спина и шея его были почти бурыми от загара, и когда солнце и физическая работа, по отдельности бессильные против этого маленького и упрямого человека, совместными усилиями всё-таки одолевали его терпение, он подходил к летнему водопроводу и, опустив голову с седыми коротко остриженными волосами, открывал кран. И тогда воспоминания Егора наполнялись ещё и летящими от этой бурой спины во все стороны брызгами, фырканьем и отборным матом.

Когда же дядя Володя уходил в запой, то на нём появлялись рубаха в синюю клетку и галоши. Погода, как правило, становилась более пасмурная, и даже иногда моросил дождик. Едва же державшийся на ногах дядя Володя вставал посреди своего огорода и, подняв лицо навстречу каплям, застывал так на несколько минут. Потом вдруг шлёпал ладонями себя в грудь и, растопырив руки в разные стороны, пытался как бы пойти в пляс на своих кривых ногах, но, дав крутой крен и едва удержавшись, вновь замирал лицом вверх.

В общем, кипучесть натуры этого человека чувствовалась в каждом его движении; то он лихо присвистнет соседской собаке, то ехидно подсядет за спиной своей престарелой супруги. Жесты его рук всегда начинались почти плавно, а завершались молниеносным, едва уловимым выхлестом. И если попытаться отнести его темперамент к какому-либо характеру, то дядя Володя был казак. Но не такой казак, что чубатый ходит с нагайкой, в форме, штанах с лампасами и картузе, нет. Дядя Володя был казак Запорожской Сечи, в шароварах, испачканных дёгтем, жилистый, загорелый как головешка, часто пьяный и лихой, но в то же время он мог быть неимоверно упрямым и усердным.

Как-то, пару лет назад, когда Егору было около четырнадцати, он решил сам сделать на кухню что-то вроде столешницы для готовки и раковины, потому что прежняя кухонная утварь уже пришла в полную негодность. Родители эту идею восприняли с одобрением: ведь, во-первых, не надо тратить деньги на покупку, а во-вторых, всё равно хуже, чем есть, уже не получится. Всё необходимое для работы можно было найти в разных частях двора: под навесом — бруски, в жестяной склянке — шурупы, откуда-то выкрученные и замоченные в керосине; к стене гаража приставлены листы ДВП, тоже почти новые. Дверцы старого шкафа, что за баней, покрыты пластиком, они отлично подойдут на роль непосредственно столешницы.

Вот так, стаскав всё необходимое на площадку к бане, сняв все размеры и составив чертёж предполагаемого результата своего труда, Егор принялся за работу. Надо сказать, что, в отличие от отца, он как раз имел более развитую не собирательскую, а созидательскую способность. И каждый раз, делая что-то своими руками, Егор ощущал, как эта способность в нём крепла и развивалась. Качество его изделий словно на глазах эволюционировало, совершенствуясь и обретая черты индивидуального стиля. Он работал не спеша, осознавая всю ответственность. Ведь это не будка, не самокат, не угольник, это — домашняя мебель, а она должна быть не просто лучше прежней, она должна быть красивой, чтобы не было стыдно перед гостями родителей или своими друзьями, чтобы нравилось самому. В общем, в первый вечер он напилил по размерам бруски, во второй — начал скручивать каркас, а дядя Володя тут как тут. Навалился на штакетник, сам в шароварах, рубахе и галошах: «Ты, Егорка, что это делаешь?» В это время тётя Лида на летней кухне как раз нашла пустую бутылку и кричит ему охрипшим голосом: «Ты, старый чёрт, где опять взял-то?! Да когда ж ты сопьёшься-то, наконец? Скотина!» «Старый чёрт» протиснулся в узкую калитку; хорошие соседи часто такие делают: если один уехал, другой и огород полить может, и собаку покормить. Короче говоря, и дяде Володе с Егором тихо и мирно: Егорка его не бранит, старым чёртом не обзывает, да ещё и советом можно помочь. И Егору польза: дядя Володя хоть и пьяный, а вещи говорит дельные, только успевай запоминать. Так они три вечера подряд и просидели; «старый чёрт» осушит свою чекушку — и «огородами» к Егору. А тот мастерит и слушает его байки да советы. Надо сказать, столешница получилась хорошая, а когда Егор, опять же по совету, покрыл её морилкой и лаком, то и вовсе не хуже, чем покупная, вышла.

 

Дядя Володя важной походкой прошёлся вдоль фундамента, осмотрел кирпичи, мешки цемента, песок. Сказал, что мастерок и прочий инструментарий у него свой и что завтра у него ещё есть дела, а послезавтра можно начинать работу. Так и решили.

Вечером того же дня дядя Володя уже что-то пытался отплясывать посреди огорода, но попытки эти носили больше символический характер, так как одной рукой для него жизненно важно было придерживаться за угол теплицы. И, истратив последние силы в этих бесплодных стараниях, он, как старый гиббон, бочком пошёл на своих кривых ногах куда-то в сторону дома. Мать была полностью психологически подавлена и разочарована во всех строителях на свете, отец был на работе. Егор же, словно в чём-то абсолютно уверенный, оставался спокоен.

Назавтра картина ещё более усугубилась; теперь стало абсолютно ясно, какие именно незавершённые дела были у дяди Володи, но дела эти были настолько запущены, что, казалось, должно произойти как минимум чудо, чтобы эта «пьяная сволочь», как его весь день называла тётя Лида, смогла разобраться с ними к утру следующего дня.

Сколько бы слов сомнений и разочарований ни высказывала мать в отношении загулявшего соседа, одной его черты она никак не могла разглядеть, а потому и утро следующего дня для неё явилось полной неожиданностью. Дело в том, что, в отличие от того же дяди Толика, пьянство дяди Володи имело радикально иную природу. И если первый подобен маленькому мальчику, пообещавшему не лазить больше в бабушкин буфет за ирисками, но, тем не менее, постоянно туда наведывавшемуся и вновь клятвенно обещающему не лазить, то второй «мальчик» действительно держит своё слово, но перед тем как его дать, напоследок набивает полный рот сладостей.

В восемь утра чисто выбритый дядя Володя с инструментом стоял на стройплощадке. Работа началась плавно и как бы нехотя. Егор замешивает раствор и подаёт кирпичи, сосед начал кладку.

Руки старого строителя постепенно вспоминают работу с камнем, к ним возвращается, казалось бы, совершено забытая моторика, всё ловчее и ловчее дядя Володя делает перехваты и пристукивания, всё ровнее скалывает половину, треть, четверть кирпича. Кирпич огромный, старинный, килограмм по пять.

«Хороший кирпич...» — говорит дядя Володя, как бы взвешивая каждый в руке, и, будто старый паровоз, неизвестно сколько времени простоявший в далёком тупике и заработавший по чьей-то ироничной прихоти, он начинает всё быстрее и быстрее набирать обороты. Этому паровозу неведомо, что уже давно есть современные скоростные поезда, он просто делает то, что должен делать, увеличивая давление в котле и разгоняясь всё сильнее и сильнее.

К обеду Егор едва поспевает за пенсионером. Мастерок дяди Володи мелькает, как дирижёрская палочка, и лишь к вечеру движения этой палочки начинают несколько замедляться, но они не становятся смазанными или незаконченными, просто мелодия стала медленней и певучей, не утратив разнообразия и ритма.

На следующее утро всё тело Егора ломит, суставы и мышцы отекли и подают первые признаки болезненности, а дяде Володе хоть бы что, только пот с загорелой спины стекает на шаровары. Его кривые ноги будто специально изогнуты таким образом, чтобы жилистое тело чувствовало надёжную опору и полную свободу движения; снова мелькает мастерок, и Егору некогда думать, некогда стоять, тело сотнями движений, словно губка, выжимает из себя воду. Лопаются волдыри мозолей, кровоточат ссадины, но связки мышц постепенно обретают лёгкость, и работа опять поглощает всё внимание, все силы.

Чем дольше работал Егор с соседом, тем бóль­шим уважением он проникался к этому человеку. Этот маленький муравей упорством и усердием внушал безоговорочную веру в свои силы. И казалось совершенно очевидным, что если встанет на его пути какая-нибудь непреодолимая преграда или трудность, то дядя Володя упрётся своими кривыми ногами в землю, выругается матом и преодолеет любую непреодолимость, превозможет любую трудность.

Всё выше и выше поднимаются стены пристройки. Вот уже проявились дверной и оконный проёмы, вот уже уложены потолочные балки; пятый день работают Егор с дядей Володей, и каждый день пенсионер выходит на работу в восемь утра, свеж и чисто выбрит.

Огрубели мозоли, работа, не став медленней, приобрела размеренность, словно укатав колею навыка, и кажется, что колея эта может тянуться куда-то в бесконечность. И уже нет усталости, нет боли, есть непрерывное движение по этой проторённой дорожке, почти под уклон, почти легко.

 

На следующий день, как закончили стройку, начался дождь, капли бились о ещё не окрашенную жесть новой крыши, наполняя двор непривычным шумом. И хотя впереди было ещё много работы, но миссия дяди Володи закончилась, он получил расчёт и сидел, довольный, на лавке возле бани, «напихав полный рот бабушкиных ирисок». За воротами послышался шум лесовоза — его сын иногда оставлял свою огромную машину во дворе. Услышав знакомый рёв мотора, довольный пенсионер пошёл качающейся походкой к воротам. Вдруг к этому рычащему шуму присоединился визг тормозов, и, как жирной точкой, в конце всё завершилось глухим хлопком. Дядя Володя, сначала остановившись и как бы подсев, заковылял к воротам уже почти бегом. И вот за оградой раздаётся его отборный трёхэтажный мат: пока сын маневрировал перед воротами, в его лесовоз врезалась другая машина — или он в неё врезался, поди разбери.

В общем, шум, крики, дядя Володя забегает обратно во двор, он и сам толком не знает, что надо делать. Он устремляется к входным дверям, но его походка замедляется и обмякает, он падает, неестественно растянувшись всем телом возле будки. На улице всё ещё крики, но через какое-то время всё умолкает. Помятая легковушка медленно отъезжает от колеса грузовика. Никто не виноват, никому ничего не нужно...

Всё как обычно: соседи, скорая, ненужная суета. Егор не пошёл смотреть, он и сам не знал почему — просто не пошёл, и всё. Может, он не хотел разрушать в себе иллюзию об удивительной выносливости и живучести этого человека, а может, он попросту и не поверил в случившееся. Да просто ушёл казак в свою Сечь и растворился миражом.

 

Много лет прошло с тех пор. Дом, в котором вырос Егор, давно снесли вместе с пристройкой и прочими соседскими домами. На этом месте стоит кирпичная шестнадцатиэтажка. Сам Егор переехал в Новосибирск, живёт на Красном и, наверное, уже забыл об этой истории. А если и не забыл, то хранится она в его памяти где-то очень глубоко, словно субмарина, подолгу не поднимаясь на поверхность. Да и не нужно ей подниматься, негде на этой зыбкой накрахмаленной поверхности жёстко упереться ногами, нет на ней колеи, уходящей в бесконечность, только кольца от разводов. И ведь, в конце концов, на то она и субмарина, чтобы тихо и незаметно, год за годом, нести своё дежурство.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru