С фронтов продолжали приходить демобилизованные солдаты. Даже из Турции пришли весточки от Домашова Даниила и Рогова Иллариона, которые находились там в плену ещё с русско-турецкой и должны были скоро вернуться домой.
Мирная жизнь потихоньку приходила в свою колею, но было ещё неспокойно. В близлежащих лесах по-прежнему рыскали банды, называемые тогда белобандитами. Они состояли в основном из членов зажиточных семей, которым было что терять. Особо зверствовала банда, скрывавшаяся в округе богатой казачьей станицы Сторожевой. После разгрома Белой армии там укрывалось много белогвардейцев, не успевших сбежать в Турцию. По ночам банда совершала налёты на сёла, хутора и аулы, зверски убивала активистов, вытаптывала посевы у бедняков, жгла сельские советы, угоняла скот из хуторов и аулов, в горах расстреливала пастухов и кочевников. В одиночку и без оружия отправляться в путь было опасно: бандиты могли убить.
Обстановка накалялась. И вот в один из дней среди недели зазвонил в набат церковный колокол. Всё население, стар и млад, поспешило на сельскую площадь на сход. Вездесущие подростки старались пролезть вперёд, занять места получше, за что не раз получали от стариков то затрещину, то пинок, то подзатыльник, некоторых хватали за ухо и охаживали батогом. На площади соорудили трибуну. Когда народ собрался, на трибуну поднялся тот самый человек, что у нас во дворе читал стихотворение — это был представитель Зеленчукского ревкома. Он долго говорил о том, что нужно сильнее сплотиться против бандитской нечисти. Ему все аплодировали. Потом выступали другие ораторы и все говорили об одном: хватит терпеть, нужно сплотиться.
И тут из толпы послышался выкрик: «Вот вам сплочение!». Раздался выстрел. Тот оратор, который выступал первым, схватился за руку и согнулся, через мгновение он выпрямился и громко сказал: «Врёте, гады, нас так легко не возьмёшь!». Того, кто стрелял в оратора, тут же схватили. Он пытался бежать, отстреливаясь, но его убили в перестрелке. Им оказался сын местного зажиточного крестьянина Грибова.
На этом же сходе был создан отряд самообороны села. Из станицы Зеленчукской привезли винтовки для самооборонцев. Чуть не каждую ночь то в одной, то в другой стороне слышались выстрелы. Отряд уничтожил не один десяток бандитов, хотя и сам нёс потери. А бандиты озверели ещё больше. Из села в сторону Сторожевой шла только одна дорога и отправиться по ней было одинаково опасно конному и пешему. Люди собирались в дорогу группами в сопровождении самооборонцев. Одиночек бандиты грабили и убивали.
В один из воскресных дней пришёл домой Домашов Даниил, который был в турецком плену вместе с Роговым Илларионом. К нему сразу потянулись односельчане. Пришёл и член семьи Роговых, узнать, почему же нет его брата. Даниил удивился: «А разве Иллариона нет дома?». И Даниил рассказал, что они вместе с Илларионом дошли до самой станицы Сторожевой. Дело было к ночи. От знакомых, к которым они зашли, они узнали, что здесь по ночам лютуют бандиты. Даниил стал уговаривать Иллариона переночевать в Сторожевой, а наутро опять идти в дорогу — к вечеру были бы уже дома, но Илларион упёрся, обвинил Даниила в трусости и ушёл домой сам. Роговы попросили самооборонцев поискать Иллариона. Его нашли убитым на берегу Бежгона в четырёх верстах от села. Он был в одном нательном белье, а тело его было всё исколото и изрезано кинжалом. Выжить в такой войне, пережить плен, перенести голод, холод и унижения, чтобы умереть почти у порога родительского дома!
Самооборонцы обратились в Зеленчукский военный комиссариат за помощью. Им был выделен военный отряд, который с помощью коммунистов станицы Сторожевой обнаружил и полностью уничтожил банду. Но спокойствия не было. И не было уверенности, что не появится другая банда.
Этим летом пришли вести от бывших односельчан, которые уехали ближе к Армавиру ещё в начале Гражданской. Там было поспокойнее. Туда, в Браткопочиновку, уехали и мамины родители. И вот от них пришло известие, что в тех местах, между реками Уруп и Кубань, заселяют свободные земли. Предгорье там заканчивается, и земли — хорошие, плодородные. На сельском сходе было решено послать туда ходоков во главе с Пшеничным Моисеем Терентьевичем, поскольку он был одним из немногих грамотных. Среди избранных был и мой отец. Ушли они летним днём на рассвете в сопровождении отряда самооборонцев. Уехали на нескольких подводах, запряжённых лошадьми, с таким расчётом, чтоб возвратиться к началу уборки урожая. Самооборонцы проводили ходоков аж за станицу Зеленчукскую. Дальше ходоки поехали сами, а самооборонцы к вечеру возвратились домой.
Ходоков не было больше месяца. Приехали в начале осени. Убрав урожай, и мы собрались в дорогу. Дедушка Митрофан, как и обещал, отделил отца. Он дал нам ту лошадку Карюху, что оставили бандиты, и корову. Мы погрузили свой нехитрый скарб на бричку, сзади привязали корову и поехали обозом на новое место. Дедушка с бабушкой и тётями остались на старом месте. С нами уехало на новые места очень много семей. Там решили поселиться все вместе и село своё назвать Пантелеймоновкой. Мы временно устроились жить у маминых родителей в Браткопочиновке, которую позже стали именовать Братковкой.
Дедушку моего звали Савелий, а бабушку — Мотя. У меня появились две тёти — Катя и Наташа и два дяди — Сергей и Гриша. У бабушки был второй муж, мамин отчим, а первый муж, мамин отец, Рубанов Пимен, умер. Моей маме бабушка Мотя тоже была неродная. Родная умерла, когда мама была ещё маленькая. Ещё у мамы был старший брат Изот. И дедушка Пимен женился на бабушке Моте. У них в 1915 году родился мальчик Серёжа — Рубанов Сергей Пименович.
Примерно через год умер дедушка Пимен, а у дедушки Савелия Шарамкова умерла жена. У бабушки Моти кроме мамы были ещё дети, но они были уже взрослые и у них были свои семьи. Дедушка Савелий тоже имел свою семью. Когда он первый раз женился, взял женщину, тётю Наташу, с ребёнком — девочкой. У них родилась ещё одна девочка — Катя и мальчик Гриша. Потом эта жена умерла и дедушка Савелий женился на бабушке Моте. Гриша и Серёжа были одногодки, оба родились в 1915 году, и я тогда никак не мог понять, почему же они одногодки, а дни рождения у них разные. Детей они воспитывали, как своих — никого не различали, никто в этой семье не чувствовал себя чужим или лишним. И все до конца своей жизни между собой роднились.
На новом месте жительства моя жизнь во многом изменилась. Родителей своих я видел редко. Приходили они домой очень поздно. Иногда я уже засыпал, не дождавшись их, а утром они уходили очень рано, когда я ещё спал. Они работали в общине и одновременно строили себе хату в Пантелеймоновке. Строились почти все одновременно. Кто-то жил у своих в Братковке, а кто-то жил здесь же, в землянке. Когда было заложено строительство жилья, Пантелеймоновке был присвоен статус села и узаконено название. Я дома один очень скучал, особенно по маме. А то, бывало, сижу на печке, задумаюсь о маме с папой и начинаю потихоньку плакать. Бабушка или тёти увидят, что я плачу и спрашивают: «Вася, ты чего?», — а я отвечаю: «Да мне соринка в глаз попала». Я понимал, что уже большой и плакать за мамой стыдно. Со мной много времени проводили мои дяди — Гриша и Серёжа. Они были старше меня на три года и уже ходили в школу. Все меня любили и баловали. Особенно меня любили тётя Катя и дядя Серёжа. Тётя Катя была уже взрослая и ходила на работу, но как придёт с работы, возьмёт меня на руки и начинает целовать. Мне нравилось, когда она меня кусала в шутку и приговаривала: «Я потихонечку!». Вечерами наша семья собиралась вся вместе. Бабушку все называли мамой, дедушку — батей, маму — няней, папу — браткой. У меня в голове всё перепуталось, и я решил, что называю маму с папой неправильно и тоже стал их называть няней и браткой, а бабушку с дедушкой — мамой и папой.
Этой же зимой, под новый 1924 год, к нам в хату толпой пришли незнакомые люди. Один дядько был одноглазый. День был субботний, и я был в комнате на полу, а Гриша с Серёжей были на печи. Меня тоже загнали к ним, чтоб я не путался под ногами. Я был очень обижен, но подчинился беспрекословно. Эти люди долго разговаривали с дедушкой и бабушкой, а потом заставили тётю Наташу резать хлеб. Я спросил у Серёжи, почему это хлеб режет Наташа, а не дедушка-батя, ведь хлеб всегда резал он. А Серёжа ответил мне, что Наташу просватали за печника Яшку и теперь Наташа не наша, а «печникова», потому что выходит за него замуж. Печником был Артёмов Яков Александрович.
Всю неделю наша семья готовилась к свадьбе. Наводили порядок в доме, варили раку, пекли хлеб, каравай, свадебные шишки, готовили еду. В воскресенье завили тёте Наташе кудри, одели в белое платье и фату. И стала она такая красивая, что я не мог от неё глаз отвести. А во дворе была весёлая суматоха. Мужики привязали к воротам колесо с брички, насыпав золы в ступку и вставив со стороны двора в ступку полено. Во дворе набилось много народа. У всех были приколоты бумажные цветы. Снега выпало много, и жених приехал за невестой на санях. С ним было полно гостей с приколотыми бумажными цветами на одежде. Перед их носом калитку закрыли.
Во дворе все закричали: «Жених, жених приехал!». Приехавшие попытались войти во двор, но их не пустили, а один из наших гостей взял доску и ударил ею по чурке, вставленной в колесо — тех обдало облаком пыли, а наши дружно закричали: «Магарыч давай!». Сват, перевязанный через плечо полотенцем, подошёл к воротам с четвертью самогона в руках и начал всех угощать. Когда обнёс всех, тогда ворота им даже не открыли, а попросту сняли с петель и унесли в сторону, а во двор въехал на санях жених. Во дворе была толпа народу: и наши гости, и жениховы. Мы с Серёжей и Гришей шныряли у гостей под ногами, нам было очень интересно и весело.
Среди этой толчеи меня разыскала тётя Катя. Она на руках внесла меня в дом и усадила рядом с невестой. Мне в руки дали веник из сухих цветов колючего кракоса, заставили совать этот веник в лицо жениху и требовать выкуп за тётю Наташу. Когда жених подошёл к столу, я стал бить его этим веником. Жених дал копеек и конфет, а мама, взяв меня на руки, унесла из-за стола. На это место сел жених, и свадьба продолжилась. Она продолжалась дня три. Потом, на четвёртый день, когда веселье закончилось, Гриша и Серёжа навесили ворота на своё место, а колесо почему-то не сняли.
Ребята ушли в дом, а я остался играть во дворе. Я увидел колесо на воротах и вспомнил, как взрослые дядьки делали. Решил и сам попробовать. Стал закладывать чурку в ступку и бить по ней доской, чурка вылетала на улицу и мне это очень нравилось, и я весело смеялся. Но тут бабушка увидела мои проделки и, взяв в руки хворостину, подошла ко мне сзади. Я так увлёкся, что даже её не заметил, а она хлестнула меня пару раз. Я заплакал и пошёл в дом. Мне было не столько больно, сколько обидно: почему это взрослым дядькам можно так делать, а мне нельзя?! Да ещё бабушка пригрозила, что расскажет деду, а тот был суров. С этого времени я перестал звать бабушку мамой. Через пару дней вечером к нам пришёл сосед Лодыгин, который дружил с моим отцом. Я играл в комнате на полу и, зачем-то обратившись к маме, назвал её няней. Тогда Лодыгин, сказал: «Ааа, раз она тебе не мама, а няня, то я её заберу себе», — взял её за руку и повёл к двери. Я подхватился с пола, подбежал к соседу и, ударив его ладошкой, закричал:
⸺ Не троньте мою маму!
⸺ Ааа, ну если это твоя мама, то я не буду её забирать.
С тех пор я стал всех называть так, как положено: дедушку ⸺дедушкой, бабушку — бабушкой, папу — папой, а маму — мамой.
Летом 1924 года мы переехали в свою хату, которую мои родители построили в селе Пантелеймоновском. Это была маленькая хатёнка под одной крышей с сараем. В сарае было два стойла: одно — для коровы, другое — для лошади. Хата наша стояла на взгорке, сейчас на том подворье стоит дом Яковлевых. Вокруг хаты ещё ничего не было — ни деревьев, ни ограды. Отец, чтобы хоть как-то отделить двор от дороги, прокопал канаву от горки вдоль нашего огорода до межи с огородом соседа, Михаила Щура. Хозяйство у нас прибавилось. Корова привела нам тёлочку. Когда тёлочка подросла, родители продали корову и купили вторую лошадь. Обе лошади были кобылицами и привели нам по жеребёночку. Карюха привела лысую, очень красивую лошадку, а вторая лошадь была слепая, но и она родила жеребчика. Родители стали строить планы на жизнь, но жизнь прожить — не поле перейти. В жизни, как на долгой ниве, можно встретить и хорошее, и плохое, но плохого иногда встречается больше.
Осенью этого же 1924 года семья наша пополнилась: мама родила девочку, которую назвали Танечкой. Моей радости не было предела. Теперь у меня была сестричка.
Мама нас очень любила. Приходя домой, всегда целовала нас обоих. Мне она обязательно давала чего-нибудь вкусненького. Если сладкого не было, то мама жарила кукурузные баранчики и посыпала их сахаром. Когда мы жили у бабушек, то маме некогда было мною заниматься — и в горах, и в Братковке было большое хозяйство. Мама целыми днями была занята. А теперь, когда мы стали жить своей семьёй, мама стала уделять мне больше внимания и ласки.
Отец в этом отношении тоже изменился. Он чаще стал брать меня на руки, мастерил мне разные игрушки, катал на лошади. Отец мог шить обувь и свою семью он обувал и в летние тапочки, и в сапоги, которые можно было носить и зимой, и в межсезонье. В магазине покупать обувь было не за что, денег не было.
Хлеб мы ели больше кукурузный, пшеничный хлеб мама пекла только по большим праздникам. Самым трудным временем для меня было время поста. В такие дни мы не ели ни мяса, ни молока, ни сметаны, потому что «боженька увидит и очень строго накажет». Я не мог дождаться, когда же эти дни закончатся. Но даже и в дни Великого поста, когда отца не было дома, а мама снимала вершки с молока, она обязательно давала мне пару ложечек, да ещё и приказывала: «Смотри, сынок, не говори отцу, а то он будет меня ругать». Отец, в свою очередь, когда мамы не было дома, тоже старался покормить меня сливками и тоже приказывал: «Не говори маме, сынок, а то она меня ругать будет, да и тебя тоже».
Однажды отец сделал мне дудочку-сопелку из вербы. Она до того мне нравилась, что я не выпускал её изо рта. Как-то я бегал по двору и споткнувшись, упал. Края у дудочки были острые и она воткнулась мне в нёбо, поранив его. Боль была острая и я громко заплакал. Прибежал домой, а у меня изо рта кровь течёт. Мама быстренько заставила меня прополоскать тёплой водичкой рот. К вечеру у меня во рту всё распухло, и я ничего не мог есть. Мама кормила меня молочком и сливками, делала творожок и вообще старалась накормить чем-нибудь вкусненьким, хоть и был пост.
Я иногда хитрил. Когда хотелось чего-нибудь вкусного, говорил маме, что у меня во рту болит. И мама, улыбаясь, подкармливала меня, ласково гладя по голове. Зимой я, как и прежде, большую часть времени проводил на печке. Отец и в этой хате сделал на печи окошечко с видом на улицу, но здесь оно очень редко протаивало. В горах печку топили дровами, а здесь печку мама топила кукурузными объедьями и бодылкой подсолнечника. Да и зимы здесь были суровее, чем в горах. Здесь я узнал, что такое ветер. Зимы были снежные и морозные, с метелями и сильными ветрами. Здесь я узнал новое слово — «буран» — и понял, что оно обозначает.
Жизнь моя изменилась. У меня появились свои обязанности. Мама всю зиму сидела за прялкой, пряла коноплю. От прялки отрывалась, чтоб поспать немного ночью, да утром управиться и приготовить покушать. В мои обязанности входило качать колыбель с Танечкой и забавлять её, чтоб она не плакала и не отвлекала маму от работы. Танечка была на редкость спокойной и мне нравилась эта обязанность.
Здесь же я впервые услышал слово «мёд» и узнал, что он сладкий, а вот есть его не приходилось. Однажды отец плотничал и поранил руку. Он пошёл в Ливоновку. Там была больница, где работал врач по фамилии Бугровой. Врач обработал рану и перевязал бинтом, а с собой дал флакончик йода. Отец принёс йод домой и сказал маме: «Мать, мне доктор йоду дал. На, поставь куда-нибудь». Мама поставила пузырёк на окно и забыла о нём. Когда родители ушли по делам, я слез с печки, отрезал кусочек кукурузного хлеба, намазал его йодом и съел. Никакой сладости не почувствовал. Сижу сам себе и думаю: «Ну какой же он сладкий, он совсем и не сладкий». Внутри у меня запекло. Я напился воды и печь перестало.
Когда мама пришла, я, как обычно, сидел на печке свесив ноги, и качал люльку в которой лежала Танечка. Качаю и приговариваю: «Расти побыстрее, мы тогда с тобой вместе будем на печке сидеть и во что-нибудь играть». Мама почему-то сразу обратила внимание на пузырёк с йодом, он был наполовину пустой. Она спросила меня: «Сынок, ты не брал этот пузырёк?». Я ответил: «Нет». Она говорит: «А ну, открой рот». Я открыл. Мама так и ахнула — у меня во рту всё было тёмно-коричневого цвета. Мама быстро налила в кружку кислого молока и сказала: «На, пей быстрее, пока папы нет дома». Я выпил, а мама спросила: «Зачем ты пил?». На что я ответил: «Я не пил, я только на маленький кусочек хлеба намазал и съел, а он оказался совсем и не сладкий. А вы говорили, мёд сладкий». Мама начала мне объяснять, что это не мёд, а йод. Что это такое лекарство, которым мажут раны и кушать его нельзя. От него можно умереть. С тех пор я без разрешения мамы ничего не брал.
Весной 1925 года Танечка заболела и умерла. Мы все за ней очень долго горевали. Особенно тяжело было маме. Отец долго уговаривал, чтоб она не плакала. Бывало сядет, задумается, а из глаз слёзы текут, и я тоже начинаю плакать.
С приходом весны на горах начал таять снег, и с нашего пригорка в сторону Урупа побежал бурлящий ручей, похожий на те речушки в горах, которые бегут по низинам и логам, по горным балкам. По склонам предгорья зазеленела травка и зацвели первые подснежники, которые мы называли процуренками. Луковицы этих первоцветов были съедобными, и мы, сельская детвора, бегали на гору копать их и есть. Время было трудное, еды вдоволь не доставало, и мы довольствовались малым. Я до сих пор помню их привкус. Сахара тоже не было, а сладкого хотелось. Мы копали корень солодки, резали на кусочки и сосали, как леденцы.
За подснежниками зацветал жёлтый адонис, который мы называли горицветом. Горицвет отцветал, и зацветал красный адонис — воронок.
Пантелеймоновка наша стояла между сёлами Братковским и Ливоновкой. Ливоновка населялась в 1884 году эстонцами. Старики рассказывали, что когда весной переселенцы остановились табором на отдых, то были очарованы красотой цветущих гор и дальше решили не идти, а поселиться здесь. Первоначально село называлось Ливенталь — цветущая долина. Гряда холмов тянется от самых гор и заканчивается возле самого Армавира. Взберёшься на вершину холма и перед глазами открывается такая живописная картина, что кажется стоял бы целую вечность и смотрел неотрывно на эту красоту, бесконечно вдыхая полной грудью этот чистый, живительный воздух, слушая переливы жаворонка. По гряде, на определённом расстоянии друг от друга стоят столбы. Это всё, что осталось от сторожевых вышек, которые были установлены после освобождения в Кавказской войне. По гряде стояли заградительные сторожевые отряды. И когда неприятель приближался, по всей гряде зажигали костры, которые были видны за рекой Уруп, где стояли основные силы Суворовской армии с пушками и конницей.
Этой весной жители нашего села рано закончили посевную. Жить стали сплочённее, помогая друг другу и в поле, и по хозяйству. Родители мои тоже закончили сев. Они почти всё время проводили в поле. Мама помогала отцу во всём. Отец тоже, в свою очередь, старался как можно реже оставлять её одну, особенно после смерти Танечки. Я для родителей был надёжной опорой. В то время, когда родители были в поле, я был дома: кормил поросёнка и курей, гонял курей с огорода, чтоб они не поклевали всходы.
Как-то после посевных работ отец решил съездить в горы, в верхнюю Пантелеймоновку, её ещё называли Себельдой (так карачаевцы называли Бежгон), к своим родителям и привезти оттуда строительного леса. На пути от Сторожевой до Пантелеймоновки дорога проходила по балке, где протекала река Бежгон, извиваясь змейкой так, что дорога пересекала речку четырнадцать раз. На той дороге у отца пала слепая конематка. Остался от неё жеребёночек-сосунок.
Когда отец возвратился с одной Карюхой и жеребёночком, мы с мамой расплакались. Глядя на нас расплакался и отец: рушились их с мамой планы. Потом отец стал нас успокаивать и убеждать, что делать нечего — надо жить дальше. Нужно было начинать всё сначала, а зацепиться, как говорил мой отец, было не за что. У маминых родителей, бабушки Матрёны и дедушки Савелия было две дойных коровы и стельная тёлка.
Однажды, вскоре после случившегося, к нам пришла бабушка и я услышал их разговор с мамой. Бабушка с горечью сказала: «Если бы был живой твой родной отец, он может и отдал бы вам одну корову, а этот — не знаю…» Вот тогда я и узнал, что тёти Катя и Наташа, дядя Гриша мне не родные и они Шарамковы, а мама и дяди, Изот и Серёжа — Рубановы. Я не понимал, что такое «родные» и «неродные», не ощущал этого. Меня любили все, и я отвечал им тем же. Дедушку я тоже любил. На следующий день после того, как у нас побывала бабушка, к нам приехали дедушка с бабушкой и привели нам корову с телком. Дедушка сказал: «Вот вам, Кондрат и Мария, корова, а когда она перестанет доиться, телка нам вернёте. Своих тёлку и кобылу продайте и купите быков». Родители мои так и поступили. В первое же воскресенье они поехали на базар, взяв с собой тёлочку, а домой возвратились на быках. Быки были красной масти, а один из них — лысый.
И стало у нас два вола рабочих и два жеребёночка. Мама ухаживала за жеребятами, и они настолько привыкли к ней, что не отставали от неё ни на шаг. Бывало поведёт их пастись в лес к Урупу, а они спокойно пасутся до тех пор, пока она сидит, а стоит ей встать и пойти, как они тут же подхватывались и бежали за ней.
Однажды мы с мамой спрятались от них за кустом. Жеребята, увидев, что мамы нет, задрав свои кудрявые хвостики, убежали домой. Не найдя её дома, они снова прибежали к речке. Вечером, когда отец приехал домой, мама сказала ему: «Нужно, отец, что-то делать с жеребятами. Не сидеть же мне с ними целыми днями, ведь у меня и без них работы уйма». После этого папа стал привязывать жеребят верёвкой на пастбище, а вечером отвязывать и заводить их на конюшню, маму же от этой обязанности освободил.
Приближалось лето. На нашем огороде всё посаженное дало хорошие всходы. По краю огорода росла тыква. Вот её мне и поручено было полоть. Мне было почти семь лет, и тогда казалось, что этой тыквы насажено очень много. Я полол её старательно и долго. Однажды утром отправился в огород полоть свою делянку и увидел, что тыква уже прополота. Радости моей не было конца. Это мама, увидев мои мучения, решила дополоть её сама.
С весны 1925 по осень 1927 года мы ездили на волах. Ох, как же скучно было на них ездить! Бывало едем на возу с поля, а нас на лошадях обгоняют односельчане, да ещё подшучивают: «Поехали, Кондрат, быстрее, хоть в Урупе засветло искупаемся». Отец в ответ отшучивался, а сам потихоньку вслед им говорил: «Езжайте, не гавкайте!». А у меня в душе такое чувство обиды было в вперемежку с досадой…
В 1927 году наши мучения закончились. Подросли жеребята, превратившись в хороших лошадей. Отец обучил их, объездил, и волов продали. Теперь, когда мы ехали с поля домой, я с гордостью восседал рядом с отцом. Мы тоже могли ездить быстро, и нам не страшны были чужие насмешки.
19 января 1927 года в нашей семье снова появилась прибавка: мама родила братика, которого мы назвали Ваней. Ох, как же я был рад, что у меня теперь есть братик, и как же я боялся, что он, как и Танечка умрёт. Ваня рос, как мне тогда казалось, очень медленно и был намного беспокойней Танечки. За его плаксивость и крикливость мне частенько доставалось от отца на орехи.
Отец сделал мне деревянную коляску на четырёх колёсах, наподобие санок. На ней я съезжал из двора до самого низа горки, на которой стояла наша хата. Бывало качаю, качаю люльку с Ваней и, как только он замолкнет, тут же хватаю коляску и еду на ней вниз с горки. Возвращаюсь, а он уже орёт. Отец берётся за ремень — и тут уж мне не сдобровать. Частенько отец говорил: «Разобью эту коляску!», но не разбивал. Мама всегда заступалась за меня и каждый раз уговаривала не обижаться на отца.
В нашем селе жили и зажиточные люди, которые имели крепкое хозяйство. Те, кто побогаче, населились здесь раньше, чем остальные. У них и земли были получше и побольше, и работников они нанимали из вновь прибывших за очень низкую плату — что называется, «за шапку сухарей». Таким был Тит Леонтьевич Жолтенко. Он был из числа первых поселенцев нынешней Пантелеймоновки. У него была паровая молотилка, трактор «Фордзон-Путиловец», сноповязалка, три пары лошадей и несколько дойных коров.
В памяти остался тот день, когда Жолтенко купили и пригнали трактор «Фордзон». Трактористом они наняли какого-то немца. К трактору прицепили большую пароконную бричку. Всё семейство, нарядно одетое, уселось в телегу, и они поехали по селу. Сколько же народу шло за ними следом! Люди, стар и мал, побросав свою работу высыпали на улицу. Толпа народа шла за трактором до тех пор, пока он не въехал во двор и за ним не закрылись ворота. Народ разделился на группы и обсуждал произошедшее. Все восхищались чудо-машиной, которая и сама ехала и столько народу везла. Обсуждали до тех пор, пока хозяин не вышел за ворота и не сказал: «Чего стоите, драньё? Шо вам тут, обезьяну показують? А ну марш отсюда!». Люди быстро разошлись, тут же забыв, что они только что нахваливали чудо-машину. Теперь все наперебой начали ругать Жолтенко, называя его эксплуататором, грабителем и мироедом.
В тот период наступали времена НЭПа. У Тита Леонтьевича было пятеро детей: трое сыновей да две дочери, все уже обзавелись семьями. Во дворе стояло две хаты. В первой жил старший сын — Антон, со своей семьёй, а в другой жили родители вместе с семьями Андрея и Федосея. Младшая дочь Евфросиния была настолько избалована родителями, что уже несколько раз выходила замуж, но ни с кем не могла ужиться. Во время обмолота хлебов Жолтенковы наживались за счёт тех селян, которые сами не могли обмолотить своё зерно. При обмолоте чужого зерна Тит Леонтьевич брал каждый шестой мешок себе и при бесперебойной работе молотилки едва успевал увозить заработанное «Фордзоном».
Старший сын Антон был призван на Германскую в 1914 году. Большевиков он люто ненавидел, но открыто высказываться боялся, особенно когда начали расстреливать офицеров на месте и без всяких разбирательств. Батальон, в котором он служил, под руководством солдатского комитета в конце 1917-го перешёл на сторону большевиков и без передышки, с ходу, пошёл в бой уже под красным знаменем. В первом же бою Антон был ранен в голову и ослеп на один глаз. Пролечившись в лазарете, он возвратился домой и после этого стал ещё больше ненавидеть Советы. С односельчанами он встречался редко и избегал разговоров с ними, особенно с теми, кто был победнее.
Осенью 1927 года молотилка Жолтенковых работала на обмолоте хлебов в станице Бесскорбной до самых морозов. В один из осенних дней братья на тракторе везли зерно домой. При переезде через Уруп трактор заглох, и мешки с зерном из телеги пришлось переносить на берег. Работали в ледяной воде, и Антон после этого заболел воспалением лёгких. Вскоре после этого умер, оставив вдовой свою жену Марфу Архиповну. У них было двое детей: Николай 1923 года и Зинаида 1926 года рождения. Впоследствии Марфа Архиповна стала моей мачехой.
Другим по своей значимости в селе наряду с Жолтенко был Чеботарёв, который имел черепичный завод, построенный на территории села ещё до того, как мы приехали с гор. От завода он имел приличный доход, а вот наёмные рабочие за свой адский труд получали мизерную плату. В городе, да и среди зажиточных селян на черепицу был спрос, а у бедняков и середняков хаты были крыты соломой, как и наша.
Была в селе и своя лавка, которою владел Денис Бабаков. Он торговал бакалеей и мелким товаром. Жили они вдвоём с женой, детей у них не было. Бабаков был хорошим кузнецом. В своей небольшой кузнице он делал для населения мелкий инвентарь под заказ, наёмных работников никогда не держал. Про него кто-то даже стишок сочинил: «Денис Бабачок дал кооперации маленький толчок: продал коней и мажару, накупил мелкого товару». Лавкой Денис владел недолго, потому что они с женой были малограмотными и вскоре он обанкротился. Остались у него в хозяйстве лошадь с бричкой да одна корова, и стал он заниматься кузнечным делом. Кому лошадь подкуёт, кому инвентарь в хозяйство изготовит. Плату брал умеренную, работу свою делал хорошо и за это его на селе уважали.
В селе было много и менее зажиточных крестьян, но они были побогаче других и не бедствовали, как другие наши односельчане. Это были Берестовы, Трегубовы, Роговы, Пуховцовы, Белоусовы, Богачовы, Сердюковы, но к кулакам их причислить было нельзя, потому что они были многодетными и работников не держали.
У Богачовых было три брата: Василий, Пётр и Поликарп. Все были очень гордые и заносчивые, особенно Поликарп. На гулянках среди молодёжи он старался поставить себя выше всех. Ребят из семей победнее обсмеивал, называл голодранцами, за что на него многие обозлились. Среди своих погодков он нажил много врагов и авторитетом не пользовался. Поликарп любил охотиться, у него была хорошая охотничья собака по кличке Курай. И ребята решили отомстить ему за насмешки. Они убили собаку и под ошейник подложили записку: «Богачов Курай попал в рай. Постарайся, Курай, Поликарпа забрать в рай». После этого Поликарп стал как шёлковый. Он прекратил злословить и насмехаться над ребятами. Урок пошёл ему на пользу.
Весной 1928 года отец объединился с Бабаком Иваном Матвеевичем, чтоб вспахать клин под посев яровых. Бабак был кумом моим родителям, крёстным отцом нашему Ване. У него были старые лошади, а у нас ещё молодые и плохо обученные. Бабаковы лошади запрягались коренными, а наши пошли впереди. Пахали двухлемешным плугом. Два клина вспахали быстро.
После весенней вспашки отец решил отремонтировать бричку и пошёл к Бабаку Денису Матвеевичу. Тот сказал, что отремонтирует бричку, если отец вспашет ему огород. Отец хотел отказаться, мотивируя тем, что лошади у него необученные, но Денис Матвеевич предложил взять его рябую лошадь и пахать тремя. Отец согласился. На следующий день отец взял меня, и мы поехали пахать огород кузнецу. Огород был большой. До обеда мы вспахали большую часть огорода. Денис Матвеевич позвал нас к столу. Его жена налила нам с отцом в одну миску какого-то варева, а хозяину — в другую. Я так и не понял, что это было: борщ или суп. Картошки в нём почти не было, а было нарезано много конского щавеля. Мне такая еда показалась очень невкусной, с неприятным запахом. Мы с отцом ели с кукурузным хлебом, а деду бабка наложила жареной картошки с салом и дала пшеничный хлеб. А ещё деду бабка налила кружку молока, а нам нет. Мне так обидно было и молока хотелось, а у нас корова в это время не доилась.
К вечеру мы вспахали огород и уехали домой. Я обо всём рассказал маме, и о том, что борщ был невкусный и что бабка не дала нам молока. Мама обняла меня, поцеловала и сказала: «Мой же ты помощничек, не обижайся на них. Они богаче нас, а на богатых обижаться не надо. Пусть они этим молоком зальются, если им было жалко дать ребёнку кружку молока». И сама почему-то заплакала. «Вот, — говорит, — коровка наша отелится, тогда вволю попьёшь молочка». Я спросил: «Мама, а тогда поста не будет?». Мама, утирая слёзы, рассмеялась: «Летом поста не бывает!».
В один из летних вечеров 1928 года, когда ночная мгла начала окутывать село, край неба осветило зарево. Был слышен треск горящего дерева и черепицы. Снопы искр взлетали до самого неба. Это горел Чеботарёвский черепичный завод. Пламя разбушевалось и остановить его было уже невозможно. Люди просто стояли и смотрели на пожар. Хозяин и его помощники плакали, а большинство, особенно беднота, говорили: «Так ему и надо! Это горит не его добро, а наши кровь и слёзы!» На следующее утро на пожарище обнаружили воткнутую обгорелую доску, на которой был приколот листок бумаги с надписью: «Чеботарь отбушевался, над людьми наиздевался. Красный петух склевал завод, и легко вздохнул народ». Так бесславно закончил своё существование черепичный завод. Черепичный пресс куда-то увезли, а глиномеска ещё долго валялась возле амбаров, ставших уже колхозными. Много позже выяснилось, что завод спалил сам Чеботарь, чтобы его не отобрали, а потом сбежал. Его поймали и посадили за вредительство.
Когда мне исполнилось восемь лет, мама начала учить меня грамоте, а вместе со мной грамоте учился и отец. Длинными зимними вечерами и в престольные праздники, когда мама была свободна, мы начали учить буквы. Мама принесла от бабушки букварь с буквами и множеством картинок. Мы с отцом понемногу научились писать и читать. Вместе с мамой мы выучили много стишков. Один из них я помню до сих пор:
Туки-туки, туки-туки, так колёсики стучат.
Посмотрите, что за штуки в нашем поезде лежат.
Для деревни мы подарки привезли из городов.
Есть и пилы, и лопаты, прихватили топоров.
Есть и ситец для детишек, есть и сахар, и чаёк,
И суконце для штанишек, буквари и уголёк.
И вот, в один из дней, я решил блеснуть своей грамотностью. Я взял кусок мела и написал на стене сарая строчку из стихотворения, которое мы выучили с мамой: «Ну-ка, Ванька, запрягай-ка. Начинаем в добрый час». Отцу очень не нравилось, когда я писал на стене, и мне за это частенько от него перепадало. Я, когда писал, допустил ошибку в слове «Ванька», я написал «Вака». Отец, увидев написанное на стене, внимательно прочитал и, обнаружив ошибку, взял хворостину и начал меня хлестать, приговаривая: «Не делай ошибок! Не делай ошибок!». Даже если бы я и не сделал ошибку, он всё равно меня побил бы. Но с тех пор я всегда старался писать без ошибок.
Летними днями я по-прежнему часто катался на своей самодельной коляске с нашей горки. Своей коляской и нашей горкой я очень гордился. У меня было очень много друзей, которые старались мне угодить, чтоб я разрешил им покататься на моей коляске. Им это тоже, как и мне, доставляло много удовольствия.
Напротив нас, через дорогу жили Трегубовы Иван Иванович со своей женой Василиной. У них было семеро детей — три дочери и четыре сына: Христина, София, Катя, Андрей, Иван, Николай и Алексей. Я часто ходил к ним гулять. Мне казалось, что у них весело, потому что их много. Из всех их детей я больше всего был дружен с Андреем, который был года на три старше меня, и Ваней — младше меня. Забегая наперёд скажу, что впоследствии, в годы Великой Отечественной, Андрей воевал в кавалерии, участвовал в боях за Сталинград, и уже когда погнали фашистов, геройски погиб, сражённый вражеской пулей при переправе Керченского пролива. Похоронен он был в Крыму и посмертно награждён медалью «За освобождение Крыма». Там же, в Крыму, как говорили позже, погиб и похоронен их дядя по матери, тётке Василисе, её младший брат Андрей Голубничий, на которого пришла не «похоронка», а «без вести пропавший». Ваня же потом стал моим кумом — крёстным отцом нашего с Наташей первенца.
И вот однажды, когда я у них гулял, услышал, как дядя Иван ласково так зовёт: «Вася, иди сюда». Я думал, что это он меня зовёт, подбежал к нему и спросил: «Чего, дядя?». Он быстро схватил хворостину, да как врежет ею меня по спине, а сам вполголоса говорит: «Иди, гад, отсюда!». Оказывается, это он звал свою жену. Я со слезами убежал домой и всё рассказал своим родителям. Они весело рассмеялись, а я расстроился. Я думал, что они меня пожалеют, а они смеялись. Потом мама сказала: «Ты, сынок, к ним не ходи, когда дядя дома, он очень сердитый. И это он не тебя звал, а свою тётю». С тех пор я не стал ходить к Трегубовым, когда дядя Иван был дома. И когда он приходил домой, а я был у них, то быстренько убегал домой.
Трегубовы жили зажиточно. У них было две пары лошадей и три коровы. Дядько Иван любил менять лошадей, и каждый год у них были новые лошади, одна красивей другой. Во дворе у них вдоль дороги стоял длинный сарай со стойлами для скотины, в котором почти всё время стояли чужие лошади, которых он, по его рассказам, лечил. Для пахоты он никогда и ни с кем не спрягался. У него всегда хватало своего тягла и без посторонней помощи. Во время уборки хлебов все селяне собирались по три-четыре в артель и возили зерновые в снопах одному кому-нибудь во двор, каждый в свою скирду. При обмолоте все друг другу помогали. Богатые же селяне свои хлеба убирали сами. Снопы возили в свои дворы, а обмолот проводили с помощью своих должников из бедных семей, да ещё и работников нанимали.
Мои родители во время перевозки снопов с поля уезжали в поле ещё до рассвета и поздно ночью возвращались домой. Пока укладывали снопы в скирды, лошади отдыхали и они снова ещё до рассвета уезжали в поле. В то врем, когда они были заняты работой, Ваня был под моим присмотром. Он рос потихоньку, а плакал очень громко, особенно когда я отходил от него. Если он долго плакал, у него припухали и краснели глаза. Родители каждый раз узнавали, когда он долго плакал, и тогда от отца мне перепадало. Мама говорила, что папа бьёт меня за то, чтобы я хорошо смотрел за Ваней, и что Ваня похож на папу, а я похож на маму — за это папа Ваню любит больше, чем меня. Мама, бывало, обнимет меня и скажет: «Сынок, мне ж вас обоих очень жаль!» А потом поцелует и скажет: «Я, сынок, шучу».
Она, наверное, уже тогда чувствовала, что скоро осиротит нас. Я не помню уже чётко черт её лица, но её ласковый голос до сих пор звучит у меня в ушах. Помню нежные руки, и до сих пор мне её не хватает. Мама никогда меня не наказывала, она меня очень любила, и я отвечал ей тем же.
У Трегубовых сын Алёша был ровесником нашего Вани, и мама договорилась с тётей Василиной кормить детей по очереди. Оба были грудничками, и мама с тётей кормили их обоих — то одна, то другая. Мне стало легче управляться с Ваней, он уже меньше плакал. Ох, как же мне не нравилось менять Ване пелёнки! Меня почему-то тошнило. И как же мне хотелось, чтобы он поскорее вырос. Тогда бы мы вместе с ним катались на коляске с нашей горы, а я учил бы его читать и писать, заучивать стишки. Однажды, когда мамы не было дома, мы с Ваней были у Трегубовых. Тётка покормила Ваню грудью, и он спал в садочке под деревом, а я вместе с Соней, Катей, Алёшей и Ваней играл неподалёку. У них во дворе была сооружена печка, на которой в большом чугуне заваривали кашу свиньям, а рядом с печкой стояло ведро с помоями. Я, как обычно, был со своей коляской. Девчата о чём-то пошушукались меж собой, а потом мне Соня сказала: «Вася, выпей кружку помоев, а мы тебе копейку дадим». Я подумал (на копейку тогда ведь можно было конфет купить!), да и выпил кружку помоев. Потом сразу к Соне: «Давайте копейку!». А она развела руками: «А в мэнэ нэмае. Я пошутыла». Я набил им обеим. Они начали реветь и разбудили Ваню. Я схватил его на руки, забрал свою коляску и ушёл домой. Вечером пожаловался на девчат маме. Она посмеялась, а потом сказала, чтобы я не всегда верил людям на слово. Надо было, прежде чем пить помои, потребовать, чтоб девчата мне эту копейку показали.
Однажды я убедился, какой на самом деле злой дядя Иван Трегубов. Ехали они в поле за снопами, а тётя Василина была у нас, кормила Ваню. Дядько Иван подъехал на лошадях к нашему двору. Тётя Василина увидела, что на бричке нет рубеля. Это такой большой брус, которым увязывали снопы. Она спросила: «А рубель?» Дядько не говоря ни слова размахнулся и ударил её кнутом по спине, сказав: «Не будешь, сука, другой раз забывать». Она ойкнула и побежала к своему дому за этим злосчастным рубелем. На ней была лёгкая кофточка, и когда тётя пошла к своему дому, то я увидел, что кофточка на её спине покраснела от крови. Дядько с лошадьми стоял возле нашего двора, пока его жена сама не принесла рубель (а он очень тяжёлый). Иван так и не слез с брички, чтобы помочь ей, а ждал, когда она сама положит рубель на бричку, и как только она положила, сразу тронул лошадей с места, так что садилась на бричку она на ходу.
А в следующий раз, когда они снова забыли рубель, то он и ждать её не стал — уехал, а тётка Василина тащила этот рубель на своих плечах до самой горы — с километр. С возрастом я начал понимать, почему дядя Иван был такой злой. На селе поговаривали, что он помогал черкесам прятать у себя ворованных лошадей. И конечно же боялся и за свою жизнь, и за жизнь своей семьи. Черкесы были очень мстительными и в случае чего, могли уничтожить его со всей семьёй, и хату спалить дотла. Видно обязан он им был чем-то, но эта тайна ушла вместе с ним. И злился он поэтому, а зло своё сгонял на близких.
Как-то летом отец решил научить меня ловить рыбу удочкой и взял с собой на рыбалку. Мы пошли с ним на Уруп. До этого я никогда не держал в руках удочку. Мы долго ходили с ним по лесу над речкой, забрасывая свои удочки то в один тиховод, то в другой. Удочки наши были не на леске, а на катушечной нитке. Отец нет-нет, да и вытянет из воды рыбёшку, а у меня не ловилось. Я уже устал ходить вслед за отцом, да и в речке хотелось искупаться. Было очень жарко, а отец купаться не разрешал: то слишком глубоко, и я могу утонуть, то рыбу распугаю. Тогда я в душе решил, что никогда в жизни на рыбалку больше не пойду. Я отвлёкся куда-то в сторону, и вдруг мою удочку что-то сильно дёрнуло, я даже чуть не выпустил её из рук, а отец сказал мне в полголоса: «Тяни-тяни!». Я потянул удочку, а она не поддавалась, тогда я потянул сильнее — и к своей огромной радости вытащил хорошую рыбку. Радости моей не было предела, купаться тут же расхотелось. Мне всё время хотелось рассказывать отцу о том, как я поймал рыбку, и я болтал без умолку до тех пор, пока отец не велел мне замолчать.
После этой рыбалки я много раз рассказывал маме о том, как я поймал рыбку. Мама всегда ласково смеялась, гладила меня по голове и называла помощничком и кормильцем. Мне понравилось ходить на рыбалку. Там я забывал обо всём, время для меня останавливалось, я задерживался на рыбалке слишком надолго, а дома за это частенько попадало от отца. Иногда он был слишком суров.
Этим летом родители решили наделать самана для хозпостроек. За огородом Добровольского Якова Александровича (по-уличному — Яшки Косого) недалеко от Прудки закопали замес. Привезли соломы для подмешивания и залили глину водой. Отец посадил меня верхом на лошадь, завёл её в замес, и я ездил по кругу, размешивая глину. На лошади я ездил ещё очень плохо и поэтому боялся упасть. Одной рукой я держал поводок, а другой держался за гриву. Лошадка поняла, что на ней неопытный седок и ходила там, где ей хотелось. Отец стоял возле замеса и подгонял её кнутом. Она ходила-ходила, а потом ей, видно, это надоело, и она села своим задом прямо в глину. Я как сидел на ней, так и посунулся вниз, прямо в болото. Отец размахнулся и ударил меня кнутом. Меня как будто огнём обожгло. На мне была одета ситцевая рубашка, которая от удара кнутом на груди лопнула, а вместе с ней и кожа от плеча и до соска. Из раны полилась кровь. Я, как ошпаренный, подхватился и побежал домой. У нас дома в это время была бабушка Соня, пришедшая помогать делать саман. Мама, увидев меня окровавленного, сразу начала плакать. Вслед за ней стала плакать и бабушка. Потом бабушка взяла длинную толстую палку и пошла к отцу. Пришла и стала бить его этой палкой, а сама приговаривает: «Вот так, сукин сын, воспитывают детей!». А сама при этом плачет. Бабушка очень меня любила, ведь я был её первый внук. После этого случая отец перед нами повинился и на какое-то время стал ко мне поласковей относиться.
Отец мой, конечно же, был строгий не в меру, но Иван Матвеевич Бабак его в этом смысле перещеголял. У него был сын Гриша, мой ровесник. У нас в селе почти в каждом дворе были лошади, которых нужно было пасти с ранней весны и до поздней осени. Те хозяева, у которых были ребята постарше нас с Гришей, выгоняли своих лошадей в ночное, а те, у кого были такие, как мы, выгоняли лошадей пастись на пустырях и обочинах дорог. Лошади паслись, а мы были где-то рядом, играли в свои детские игры.
Неподалёку от нас, в сторону Ливоновки, было эстонское кладбище. Сейчас оно заброшено и поросло терновником, а тогда было ухоженное. Перед кладбищем располагался небольшой пустырь, поросший травой и кустарником. Рядом с пустырём было поле зажиточного крестьянина, который жил напротив. Пустырь и поле разделяла дорога, ведущая по-над горой в поле. Верхняя улица села была застроена в основном с одной стороны, и до самого кладбища были наделы богатых. Этот же надел был засеян овсом. Отец спутал железными путами лошадь, пустил её на пустырь и строго-настрого приказал мне смотреть за ней в оба. Иначе если лошадь зайдёт в овсы, придётся хозяину платить за потраву. Отец ушёл, а я остался приглядывать за ней. Вместе со мной был Гриша и другие ребята со своими лошадьми. Мы заигрались и забыли обо всём на свете, а лошади тем временем зашли в овсы. Ребята постарше сумели выгнать своих лошадей, а наших нагрянувший хозяин загнал к себе во двор. Ворота и забор у него были дощатые и высокие. Он распутал наших лошадей и путы выбросил за ворота, сказав, что лошадей отдаст только родителям. Мы с Гришей забрали путы и побежали домой. Мой отец только поругал меня и пошёл к хозяину договариваться, а Гришу отец избил путами прямо на дороге. Гриша заболел и через три дня от побоев умер. Его мать после похорон слегла от горя и где-то через месяц тоже умерла.
Этой осенью меня отдали в школу, в первый класс. Радости моей не было предела. Мама сшила мне сумку из холста для книжек. Сумка была с длинной ручкой, и я носил её через плечо. Ещё мама сшила мне новую рубашку из светлого ситца и холщовые брюки. Брюки были коричневого цвета. И вот я пошёл первый раз в первый класс. Моей первой учительницей была Нижальская Мария Антоновна. Она переписала нас всех в журнал и выдала всем тетради, ручки, карандаши и стеклянные чернильницы с чернилами, потом прочитала нам сказку и отпустила всех домой. На обратном пути из школы мы с ребятами бежали наперегонки, я споткнулся через камень и упал. Чернильница в сумке разбилась, и я перемазал чернилами и новую сумку, и новые брюки. Увидев меня, мама ахнула. Она быстренько развела чёрную краску и покрасила мои брюки и сумку в чёрный цвет. Я втихомолку радовался, что отца не было дома, а то бы мне от него досталось на орехи. Дома у нас была бабушка Соня, она посоветовала нам отцу ничего не говорить.
После того, как мои родители отделились и мы уехали из верхней Пантелеймоновки, я ничего не слышал ни о бабушке с дедушкой, ни о тётях Анюте и Дусе, которые к этому времени уже были замужем. И только теперь я узнал, что у бабушки с дедушкой была ещё одна дочь — Даша 1919 года рождения. Она родилась в дедушкино отсутствие. Время было тяжёлое и пока бабушка кормила её грудью, она жила с нами, а когда немного подросла, то с двумя малышами нашим управляться стало труднее: мы оба были непоседами. Я был почти на год старше Даши, но нас боялись бросать одних. Чтобы ничего не случилось, Дашу к себе забрала бабушкина мама, моя прабабушка. Она звала девочку ласково Клашей — так и превратилась Дарья в Клавдию.
Бабушка с дедушкой забрали Клаву домой осенью 1923 года, когда мы с родителями уехали в нынешнюю Пантелеймоновку. В том же году дедушка с бабушкой разошлись. Бабушка вышла замуж за Алейника Никиту и в 1924 году переехала с ним жить в нижнюю Пантелеймоновку. У Никиты была дочь Анастасия 1917 года, которую он забрал после развода с первой женой. Все её называли Настенькой.
Дедушка тоже женился. Его женой стала Вера Васильченкова, односельчане её называли «вергилихой» — через дедушку. Тот был высокого роста, и ему в селе дали кличку — «вергила». Со временем его кличка забылась, а баба Верочка так и осталась «вергилихой». Они тоже переехали на Кубань и у них 29 февраля 1924 года родился сын Алексей, мой дядя. Сначала они жили в Пантелеймоновке, а потом купили хату в Ливоновке и переехали жить туда. Тёти Анюта и Дуся тоже повыходили замуж и со своими семьями переехали вслед за нами. Анюта вышла замуж за Никифора Соляника, Дуся ⸺за Архипа Карпенко. У Архипа первая жена умерла и осталось двое детей.
Осенью 1928 года дедушка Митрофан ушёл жить к нам и прожил с нами почти полгода. Дедушка Митрофан, как и его отец Аким Савельевич, был знахарем. Он лечил молитвами и травами. В народе его называли шептуном. У дедушки была большая толстая книга с молитвами и заговорами в кожаном переплёте, которая переходила от отца к сыну по наследству. К дедушке ехали лечиться отовсюду. Говорили, что дедушка мог вылечить любую болезнь. В благодарность за лечение люди везли нам курей, гусей, уток, мёд в кринках, муку, сало, а те, кто побогаче, платили деньгами. В лечении дедушка не отказывал никому и плохого не делал никогда. Он мог вернуть загулявшего мужа или жену в семью, найти пропажу, поставить оберег от вора, но никогда не привораживал чужих мужей и жён, не наводил порчу.
Его новая жена Верочка была безграмотная, и дедушка говорил о ней: «Если бы она была грамотная, то много беды могла бы натворить». Через неё очень многие хотели уговорить дедушку сделать что-то подобное, но дедушка был непреклонен и всем таким соискателям отказывал.
Дедушка Аким остался жить в горах и тоже занимался знахарством. Иногда он приходил к нам в Пантелеймоновку. Когда односельчане собирались обозом куда-то далеко ехать, они обязательно старались уговорить дедушку Акима ехать вместе с ними. Часто ездили и в Ставрополь на рынок, и в горы. Возили продавать овощи, зерно, древесный уголь для самоваров. И если дедушка ехал, то все были спокойны и знали, что ничего в дороге не случится.
Вспоминали случай, когда нужно было ехать далеко и делать остановку в пути на ночёвку. Сделали привал, распрягли лошадей, дедушка обошёл всё становище и сказал: «Ну всё, детки, теперь можете ложиться спать». Все легли спать, а утром, когда проснулись, увидели, что не осталось ни одной лошади. Все бросились к дедушке — где лошади? Дедушка всех успокоил и сказал, чтоб спокойно готовили завтрак, лошади скоро будут. И действительно вскоре несколько абхазцев пригнали лошадей. Они очень боялись, что их убьют, но дедушка успокоил их и сказал, что отпустит с миром, если они пообещают больше не воровать чужих лошадей. Те рассказали, что когда угнали лошадей, в какую бы сторону не поехали, выезжали к обрыву — и дальше пути не было. Так длилось почти всю ночь. Тогда они решили вернуть лошадей, что и сделали. После этого случая все селяне дедушке доверяли безоговорочно.
А напротив нас, через дорогу, дядько Иван Трегубов тоже, как я уже упоминал, лечил лошадей. Он ланцетом, сделанным из гвоздя, пускал лошадям кровь, и поэтому у него было прозвище — «коновал». Мой дедушка научил его снимать с коров порчу, если пропадало молоко. А времена-то были тяжёлые, и если корова молока не давала, то вся семья была голодная. Вот и приходилось вести коровку к «коновалу», чтобы порчу снял.
А тётка Василина, чтоб её муж без работы не остался, стала промышлять чёрными делами. Бабы частенько видели, как она то во время дневной летней дойки, то во время возвращения стада бегает между коровами с пустым ведром. И коровы после этого не хотели давать молоко. И когда до баб дошло, что это она порчу на коров наводит, то стали устраивать ей выволочки. Но она и после этого не успокоилась, только старалась делать так, чтоб её поменьше кто видел.
И вот почти ежедневно наша улица была запружена подводами: к нам ехали лечиться люди, а к Трегубовым приводили коров и лошадей. Всё это продолжалось до тех пор, пока отцу всё это не надоело и он не поставил дедушку перед выбором: либо тот бросает лечение, либо возвращается к своей новой жене. Дедушка лечение бросать не стал и вернулся к своей новой семье, тем более что там у него рос сын.
Уже потом, когда я немного подрос, мне приходила в голову мысль, что если бы дедушка жил с нами, то моя мамочка осталось бы жива. Ведь помогал же он другим!
Бабушка Мотя и дедушка Савелий продали свой дом в Братковке и купили себе дом поближе к нам. Я этому был очень рад. Теперь мы с мамой могли ходить к ним чаще в гости.
Но радость моя была недолгой. В начале 1929 года мама родила нам с Ваней ещё одного братишку. Назвали его Гришей. Через пару дней после родов, ещё не успев окрепнуть, мама пошла стирать бельё на Уруп. День был студёный, на реке стоял лёд. Бельё она стирала в проруби. Домой вернулась и слегла. Отец отвёз маму в бесскорбненскую больницу, а через месяц умер Гриша. Папа привёз его домой, и мы его схоронили. На похороны пришли обе бабушки: и Мотя и Соня.
Мы все вместе часто ездили проведывать маму. Мама всё время успокаивала нас, говорила, что ей легче. С весной пришло тепло и надежда, что скоро мама возвратится домой. Но ближе к средине мая после тёплых дней вдруг резко похолодало, задули ветры. Они с каждым днём усиливались, неся вихри пыли и срывая солому с крыш. Такая погода стояла до конца мая.
В один из таких дней, в день Преполовения (средина между Пасхой и Троицей) — это было 29 мая 1929 года — отец был дома и собирался лезть на крышу, чтоб укрепить покрытие из соломы. Для этого он приготовил большие палки и камни. Но тут к нам прибежала, запыхавшись, тётя Катя. Она что-то пошептала отцу и тот стал быстро запрягать лошадей. У меня от тревоги заныло в груди. Я посмотрел на них и спросил, куда это они собираются. Отец сдержанно сказал, что поедет в больницу и привезёт уже выздоровевшую маму. Отец с тётей Катей уехали, а я с большой радостью начал наводить порядок в комнатах. Делал всё, что и как только мог: вымыл посуду, застелил постели, подмёл пол. Я радовался, что скоро увижу маму. Я очень любил её и ужасно по ней скучал.
Перед вечером отец приехал домой. Я выбежал их встречать, но мамы с ними не было. Я с тревогой спросил: «А где же мама?». Отец подошёл ко мне, обнял меня и, прижав меня к себе, заплакал. Я с тревогой смотрел на него. Немного успокоившись, отец сказал: «Умерла, сынок, наша мама. Она лежит у бабушки Моти, оттуда и отнесём её завтра на могилки».
Я подождал пока отец распряжёт лошадей, завёл их в сарай, и потом вместе с ним мы пошли к бабушке Моте, где лежала наша мама. Ваню, когда мама попала в больницу, бабушка Соня забрала к себе. Там он был под присмотром Клавы и Настеньки. Пришли мы с отцом к бабушке, а там мама, уже убранная, лежит на лавке. Я подошёл к ней, склонился над гробом и, положив голову ей на грудь, долго плакал.
Потом тётя Катя увела меня в другую комнату и убеждала не плакать. Она меня уговаривала, а у самой слёзы по лицу текли. Когда маму привезли, дяди Серёжи и дяди Гриши дома ещё не было. Только тётя Катя меня немного успокоила, когда домой пришли дядя Серёжа и дядя Гриша. Они подошли к гробу и начали плакать. Вместе с ними я снова заплакал. Я проплакал всю ночь и только к утру ненадолго уснул.
Ветер бушевал всю ночь, а к утру даже усилился. Часа в два дня гроб с мамой вынесли во двор и поставили под хатой. Сильным порывом ветра с крыши сорвало соломенный верх и сбросило на землю вместе с большим бревном. К счастью, бревно никого не задело, а гроб только присыпало соломой. Когда солому с гроба убрали, я как будто впервые увидел маму. Какая она была красивая! Её чёрная, длинная, до самого пояса, коса лежала на груди, а лицо было бледным-бледным и таким до боли родным!
В этот день схоронили нашу с Ваней маму, и мы с ним остались сиротами на всю оставшуюся жизнь. Ваню после похорон снова забрала к себе бабушка Соня, а мы с отцом пошли домой. Дома мы увидели, что хата наша стоит без единой соломинки на крыше, остались только труба и стропила. Через несколько дней ветер утих. Мужчины с нашей улицы помогли отцу перекрыть хату.
В этом же году заболел и умер дядя Гриша. После смерти мамы началась моя сиротская горемычная жизнь.