Осенью 1990 года в русской литературе произошло знаменательное событие, соизмеримое, на мой взгляд, скажем, с публикацией в 1829 году перевода Николая Ивановича Гнедича гомеровской «Илиады» или в 1847 году — перевода Василия Андреевича Жуковского гомеровской же «Одиссеи», или ещё через 100 лет, в 1948 году, переводов Самуила Яковлевича Маршака полного корпуса сонетов Шекспира.
Белинский характеризовал гнедичевский перевод «Илиады» как “гигантский подвиг великого таланта и великого труда”. Пушкин называл его среди произведений, “кои русская словесность с гордостью может выставить перед Европою”, и приветствовал торжественным гекзаметром:
Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи;
Старца великого тень чую смущённой душой.
Правда, перед этим он не удержался, чтобы не пройтись в адрес высоко почитаемого им Гнедича язвительной эпиграммой:
Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,
Боком одним с образцом схож и его перевод.
Но затем (от греха подальше!) тщательно зачернил это двустишие, так что пушкинисты смогли его прочесть лишь через сто лет, и то лишь — при содействии криминалистов.
Жуковский, наверно, ни об одном своём произведении не писал с такой любовью и гордостью, как об «Одиссее», которую называл своей младшей дочкой, прижитой с вечно юною музой Гомера, венцом своей творческой деятельности, подарком современникам и “твёрдым памятником” себе на Руси. Свою работу над переводом Жуковский рассматривал “как важную миссию, имеющую не только литературное, но и религиозно-дидактическое значение для современности”.
Завершение работы Маршака над переводом сонетов Шекспира было отмечено торжественным вечером в Колонном зале Дома Союзов, а Маршак за эту работу получил Сталинскую премию I степени. Несмотря на все предшествующие, достаточно многочисленные попытки перевода сонетов Шекспира на русский язык, литературовед Ефим Григорьевич Эткинд имел все основания утверждать, что “сонетов Шекспира в русской литературе до Маршака не было”, да и Маршак имел полное право с гордостью писать
Я перевёл Шекспировы сонеты.
Пускай поэт, покинув старый дом,
Заговорит на языке другом,
В другие дни, в другом краю планеты.
В отличие от вышеназванных примеров, событие, которое я упомянул, прошло практически незамеченным читателями, литераторами, жюри литературных премий — время, наверно, было не слишком подходящим для восприятия обществом подобных литературных, даже самых экстраординарных феноменов. Хотя… можно было бы вспомнить и первый в России адекватный перевод «Фауста» Гёте, выполненный Николаем Александровичем Холодковским. Он был одним из виднейших русских зоологов и энтомологов, но ещё в большей степени проявил себя как поэт-переводчик. В 1917 году (тоже ведь — не самое подходящее время?!) за перевод «Фауста» он был удостоен Пушкинской премии Российской (ещё — Императорской) Академии наук.
Но я имею в виду первопубликацию в Литературной газете 24 октября 1990 года фрагмента перевода (или, точнее, поэтического переложения) «Из Екклезиаста» Германа Плисецкого. Так же, как и в случаях с переводами сонетов Шекспира, поэм Гомера или философской драмы Гёте, впервые в русскую поэзию полноправно вошло адекватное, можно сказать — конгениальное, воплощение одного из величайших произведений мировой литературы, ставшее отныне неотъемлемой, равноправной частью великой русской поэзии.
Герман Борисович Плисецкий (1931 — 1992)
Герман Борисович Плисецкий родился в Москве в 1931 году, жил в городе Химки Московской области, умер в 1992 году. Учился на филфаке МГУ, потом в аспирантуре ленинградского Института театра, музыки и кино. Став профессиональным поэтом-переводчиком, в конце 1960-х выиграл конкурс в издательстве «Наука» на переводы Омара Хайяма и сделал совершенно блистательные переводы его рубайат. Собственные же его стихи, если не считать нескольких ранних публикаций в периодике, не печатались до 1988 года. Одной из причин этой многолетней опалы было участие Плисецкого в похоронах Пастернака и написанное им тогда стихотворение «Памяти Пастернака», ходившее в списках. Другим знаковым произведением Плисецкого была поэма «Труба» о смертной давке во время похорон Сталина. Сборник избранных стихов и переводов Плисецкого «От Хайяма до Экклезиаста» вышел в Москве в 2001 году, и в том же году Экклезиаст (полностью), фрагменты из Книги Бытия и Книги Псалмов в переложении Плисецкого, а также Книга псалмов (Псалтирь) в переложении Наума Гребнева вышли отдельной книгой под названием «Шедевры библейской поэзии» в серии «Симфония разума» московского издательства РИПОЛ КЛАССИК.
Гюстав Доре. Царь Соломон.
Название Экклезиаст одной из поздних книг Библии или, на древнееврейском, Танаха (в христианской традиции — Ветхого Завета) происходит от древнегреческого экклесиа — собрание. В оригинале книга называется Когелет, что переводится как “человек, говорящий в собрании”, проповедник. Когелет говорит о себе — “Мне выпало в Израиле царить”, и, по традиции, авторство книги приписывается царю Соломону, правившему Израилем в Х веке до новой эры. Однако уже в XVII веке гебраисты указали на некоторые особенности языка, отличающие книгу Когелета от других текстов того времени, и в настоящее время большинство специалистов считает, что книга была написана гораздо позже — в III веке до нашей эры.
Из ЕККЛЕЗИАСТА в переложении Германа Плисецкого:
Сказал Екклезиаст: всё — суета сует!
Всё временно, всё смертно в человеке.
От всех трудов под солнцем проку нет.
И лишь Земля незыблема вовеки.
Проходит род — и вновь приходит род,
Круговращенью следуя в природе.
Закатом заменяется восход.
Глядишь — и снова солнце на восходе!
И ветер, обошедший все края,
То налетавший с севера, то с юга,
На крýги возвращается своя.
Нет выхода из замкнутого круга.
В моря впадают реки, но полней
Вовек моря от этого не станут,
И реки, не наполнивши морей,
К истокам возвращаться не устанут.
Несовершенен всякий пересказ;
Он сокровенный смысл вещей нарушит.
Смотреть вовеки не устанет глаз,
Вовеки слушать не устанут уши.
Что было прежде — то и будет впредь,
А то, что было, человек забудет.
Покуда существует эта твердь,
Вовек под солнцем нового не будет.
Мне говорят: “Смотри, Екклезиаст:
Вот — новое!” Но то, что нынче ново,
В веках минувших тыщу раз до нас
Уже случалось и случится снова.
Нет памяти о прошлом. Суждено
Всему, что было, полное забвенье.
И точно также будет лишено
Воспоминаний ваше поколенье.
Мне выпало в Израиле царить.
Я дал зарок познать людские страсти,
Всё взвесить, слов пустых не говорить —
Задача тяжелее царской власти.
Всё чередой прошло передо мной —
Блеск, нищета, величие, разруха…
И вот вам вывод мудрости земной:
Всё суета сует, томленье духа!..
И я сказал себе: ты стал велик
Благодаря познаньям обретённым.
Ты больше всех изведал и постиг,
И сердце твоё стало умудрённым.
Ты предал сердце мудрости — и та
Насытила его до опьяненья.
Но понял ты: и это — суета,
И это — духа твоего томленье!
Под тяжестью познанья плечи горбь.
У мудрости великой — вкус печали.
Кто множит знанья — умножает скорбь.
Зерно её заложено в начале…
Есть время жить — и время умирать.
Всему свой срок. Всему приходит время.
Есть время сеять — время собирать.
Есть время несть — и время сбросить бремя.
Есть время убивать — и врачевать,
Есть время разрушать — и время строить.
Сшивать — и рвать. Стяжать — и расточать.
Хранить молчанье — слова удостоить.
Всему свой срок. Терять и обретать.
Есть время славословий — и проклятий.
Всему свой час. Есть время обнимать —
И время уклоняться от объятий.
Есть время плакать — и пускаться в пляс.
И побивать каменьями кумира.
Есть час любви — и ненависти час.
И для войны есть время — и для мира.
Что проку человеку от труда!
Что пользы ото всех его свершений,
Которые Господь ему сюда
Послал для ежедневных упражнений!
Прекрасным создал этот мир Господь.
Дал разум людям, но понятья нé дал,
Чтоб человек, свою земную плоть
Преодолев, Его дела изведал.
И понял я, хоть это и старо,
Что лучшего придумать мы не можем:
Трудиться. Есть и пить. Творить добро.
Я это называю даром Божьим…
Игорь Михайлович Дьяконов (1915 — 1999)
Для сравнения — начало так называемого “научно-художественного” перевода Экклезиаста, выполненного выдающимся российским учёным, специалистом по Древнему Востоку Игорем Михайловичем Дьяконовым. Перевод этот довольно близок к “синодальному” переводу, вышедшему впервые в 1876 году и принятому в качестве канонического русской православной церковью:
Словá Проповедующего в собрании, сына Давидова, царя в Иерусалиме:
Суета сует, сказал Проповедующий, суета сует: всё суета.
Что пользы человеку от всех его трудов, над чем он трудится под солнцем?
Род уходит, и род приходит, а Земля остаётся навек.
Восходит солнце, и заходит солнце, и на место своё поспешает,
Чтобы там опять взойти;
Бежит на юг и кружúт на север, кружúт, кружúт на бегу своем ветер,
И на кругú свои возвращается ветер;
Бегут все реки в море, а море не переполнится,
К месту, куда реки бегут, — туда они продолжают бежать;
Всё одна маята, и никто рассказать не умеет, —
Глядят, не пресытятся очи, слушают, не переполнятся уши.
Что было, то и будет, и что творилось, то творится,
И нет ничего нового под солнцем.
Бывает, скажут о чем то: смотри, это новость!
А уже было оно в веках, что прошли до нас.
Не помнят о прежнем — так и о том, что будет, —
О нём не вспомнят те, кто будут позднее.
Я, Проповедующий, царил над Израилем в Иерусалиме,
И предал я сердце тому, чтобы мудростью изучить и изведать
Всё, что делается под небесами:
Тяжкую задачу дал Бог решать сынам человека!
Видел я все дела, что делаются под солнцем,
И вот всё это тщета и ловля ветра:
Кривое нельзя расправить, и чего нет, нельзя исчислить!
Питер Клас, Натюрморт Суета сует (Vanitas vanitatum), 1630
Синодальный перевод Экклезиаста обогатил русский язык чеканными словесными формулами: “Суета сует, всё суета…”, “И ветер возвращается на крýги своя…”, “Есть время жить и время умирать, есть время разбрасывать камни и время собирать камни…”, “От многой мудрости много скорби”, “Умножающий знание умножает печаль…”, “живой собаке лучше, чем мёртвому льву…” Однако при этом в целом Экклезиаст — и в синодальном переводе, и у Дьяконова — не воспринимается как единое художественное целое, рассыпаясь на отдельные великолепные апофегмы. Плисецкий сцементировал книгу воедино, пронизав её традиционным для русской поэзии пятистопным ямбом и скрепив чёткими рифмами без ущерба для текстуальной и стилистической точности. Это строгое воспроизведение текстовой ткани оригинала существенно отличает работу Плисецкого от других парафраз, вроде бы, построенных по тому же принципу — на основе поэтических средств нового времени. В качестве примера — начало “вольного поэтического переложения” Экклезиаста Давидом Гарбаром (Заметки по еврейской истории, № 15 от 23.06.2002):
Всё суета сует. Всё суета.
Тщета венчает праздные надежды.
Слетают листья дней, как ветхие одежды.
И обнажается природы нагота.
Уходит род и род приходит.
Под солнцем их не перечесть.
Ну а Земля — была и есть.
И с нею ничего не происходит.
Восходит солнце. И заходит.
И ветер кровлями шуршит.
На север и на юг спешит.
И снова на круги своя приходит.
Есть и другие стихотворные переложения Экклезиаста (например, Наума Басовского — Иерусалимский журнал, 2001, № 7). Я бы их назвал скорее вариациями на тему Экклезиаста, его реминисценциями, но никак не переводами и даже не переложениями — другой образный строй, другой лексикон. Существенным достоинством стихотворного переложения Плисецкого является его единство с лексической, образной и стилистической основой традиционных переводов, опора на сохранение в неприкосновенности этого богатства. Стоит также отметить, что Плисецкий, не позволяя себе никакого насилия, никакой отсебятины, демонстрирует внутреннюю общность, близость образа мыслей Экклезиаста с другими важнейшими “персонажами” мировой культуры — Сократом и Хайямом. Для сравнения — три рубайят Омара Хайяма, также в переводе Германа Плисецкого:
Много лет размышлял я над жизнью земной.
Непонятного нет для меня под луной.
Мне известно, что мне ничего не известно!
Вот последняя правда, открытая мной.
Я познание сделал своим ремеслом,
Я знаком с высшей правдой и с низменным злом.
Все тугие узлы я распутал на свете,
Кроме смерти, завязанной мёртвым узлом.
Те, что веруют слепо, — пути не найдут,
Тех, кто мыслит, — сомнения вечно гнетут.
Опасаюсь, что голос раздастся однажды:
“О невежды! Дорога не там и не тут!”.
Исаак Лейбович Аскеназий (1856-1902). Экклезиаст, 1900
Сам принцип переложения библейских поэтических текстов современными средствами метрического рифмованного стиха не нов. Кстати, такой подход был предметом обсуждения Анны Ахматовой и Иосифа Бродского: “…переложить все эти библейские истории доступным широкому читателю стихом. И мы обсуждали — стоит это делать или же не стоит. И если стоит, то как именно это делать. И кто бы мог это сделать лучше всех, чтобы получилось не хуже, чем у Пастернака…” (Имеются в виду стихи “евангельского круга” из «Доктора Живаго».) Соломон Волков, беседующий с Бродским, спрашивает: “Анна Андреевна считала, что у Пастернака это получилось?” Бродский отвечает: “Нам нравилось — и ей, и мне.”
Вместе с тем, для многих такой подход был и остаётся неприемлем, хотя и по разным причинам. Один из наиболее компетентных арбитров, учёный и переводчик Игорь Дьяконов настаивал на том, что сами “принципы организации древнесемитского стиха существенно отличаются от тех, которые лежат в основе большинства европейских поэтических систем… Древнееврейские стихи, переведенные современным стиховым размером да ещё с парной рифмой, — это всё равно, как переводить Ахматову или Бродского гекзаметром… Это — непростительный ‘вывод’ произведения из его эпохи”.
По тому же Дьяконову, “Экклесиаст — формально не стихи, а ритмическая проза, но современным читателем всё-таки воспринимается как поэзия.” С этих позиций (по мнению Фазиля Искандера, представленному в «Книге прощаний» Станислава Рассадина), “поэтическая сила Библии так велика, что даже не слишком хороший нынешний (имеется в виду — синодальный) перевод не мешает ей влиять на сознание людей”. Самый великолепный русский стих не может адекватно передать звуковую палитру ивритского первоисточника, попытки же посредством использования современных поэтических приёмов вызвать у читателя или слушателя эмоциональный подъём, сопоставимый с тем, что испытывался при чтении оригинальных библейских текстов, во-первых, заранее обречены на провал, а, во-вторых, как любые попытки секуляризации произведений религиозной литературы, перевода их в разряд “светского чтения”, воспринимаются как своего рода кощунство, профанация. Наиболее выпукло, наверно, эта точка зрения была выражена Андреем Битовым: “…утерянные символы сохранят для праздных глаз гармонию форм, а утраченное предназначение найдёт себе применение попроще: как соборная мечеть является удобным помещением для горторга, как дамасская сталь будет прекрасно рубить капусту, как в Библии вместо слова Божьего будут находить поэзию, а в поэзии — гражданственность, а в любви — удовлетворения потребности, — и всё это суть грани жизненности и вечности истинного и прекрасного, приспособленных к выживанию в забытьи и неузнавании, к уживанию с невежеством”. Сопоставления, как мне кажется, не слишком корректные.
При всём при том, работа Плисецкого была активно поддержана православным протоиереем Александром Менем, отмечавшим, что “поэтика Библии, сложившаяся в контексте древневосточной культуры, во многом отличалась от античной, классической, и, чтобы приблизить её к… аудитории, уже латинские и греческие поэты создавали библейские парафразы, используя гекзаметр и другие формы классического стихосложения”. И в последующем, в западноевропейской и русской традициях возникали “новые опыты, отвечавшие новым формам поэзии и новым идейным запросам… Предлагаемая стихотворная интепретация… находится в русле этой традиции. Переводчик стремился как можно точнее передать дух и букву древней книги, но сделал это, используя принципы современной поэзии. Ему удалось донести до читателя сумрачный пафос восточного мудреца, размышляющего над загадками бытия.” Следовало бы, вероятно, уточнить, что Плисецкий для интерпретации Екклезиаста использовал принципы и приёмы не “современной поэзии”, что бы ни понималось под этим термином, но классической русской поэзии, тем самым как бы приобщая к ней своё переложение.
Маски плача и смеха
Ещё один фрагмент из Екклезиаста по Герману Плисецкому:
Запомни: имя доброе важней
Богатства, красоты, происхожденья.
И если надо выбирать из дней,
Кончины день — важнее дня рожденья.
Рыдания во время похорон
Отрадней смеха в блеске царских комнат.
Поскольку смертен человек. И он
Всегда в глубинах сердца это помнит.
Стенанья лучше смеха потому,
Что плач древнее смеха, изначальней.
Плач — человеку врач, нужней ему.
Тем чище сердце, чем лицо печальней.
Поэтому и сердце мудреца
На горе откликается, как эхо,
Тогда как сердце бедного глупца
Навеки поселилось в доме смеха.
Поэтому полезней для сердец
Разительное слово обличенья,
Которое произнесет мудрец,
Чем дураков беспечных песнопенья.
А смех глупцов — фальшивый, словно блеск:
Всегда он затмевает тех, кто плачет.
Как хвороста в костре веселый треск:
Он суетен — и ничего не значит.
В еврейской религиозной традиции книгу Экклезиаста (Когелет) читают в Суккот — весёлый осенний праздник. Это делается для того, чтобы напомнить человеку, что, “при всей радости, каждый несёт ответственность за всё, что мы делаем. Радость перед Богом хороша, но не беспечность, не безответственность”.
Гюстав Доре. Страшный Суд.
Александр Мень в книге «На пороге Нового Завета» писал об Экклезиасте:
“Книга вызывала удивление не только благодаря своей поэтической мощи, но и тем, что в ней царит глубокий пессимизм, резко контрастирующий с содержанием прочих книг Библии… Автор ориентирован на общую почти для всего Древнего Мира картину Вселенной. Она статична, беспросветна, во всём господствует закон вечного возвращения. Надежда на преобразование бытия, которым проникнута Библия, в Экклезиасте отсутствует. В контексте всей Библии Экклезиаст обозначает ту пограничную веху, с которой начались поиски духовного смысла человеческого бытия.”
Подобное восприятие Экклезиаста было весьма на руку христианской религиозной мысли и усердно внедрялось в течение столетий, в том числе и русской православной церковью, как бы подталкивая читателей к идее о необходимости поиска иных, новых (читай — христианских) целей и идеалов.
Но в самом тексте Экклезиаста заложена и чисто позитивная мужественная идея:
И понял я, хоть это и старо,
Что лучшего придумать мы не можем:
Трудиться. Есть и пить. Творить добро.
Я это называю даром Божьим…
— то есть как бы: “делай, что должно, и пусть будет, что будет,” — мысль, исключительно близкая иудаистской этике. Она настойчиво звучит в переложении Плисецкого, причём не притянутая со стороны, а раскрытая в самом тексте. Это вынужден был признать и Алекандр Мень, писавший: “В какой-то мере в парафразе Плисецкого смягчена острота Екклезиаста, что вполне понятно и оправданно… Каждый век прочитывает древние тексты по-своему.”
Та же самая парадигма звучит и в синодальном переводе:
И увидел я, что нет лучше для человека, чем радоваться своим трудам,
Ведь это его участь:
Потому что кто же покажет ему, что будет после него?
Тем не менее, на протяжении столетий и поколений, основным, главным содержанием Экклезиаста считалось признание тщеты, тленности всех человеческих устремлений: всё, что манит и увлекает человека, на поверку оборачивается суетой сует. Ивритское “хéвел” — суета буквально означает дым, ничто, нечто пустое и мимолётное, а суета сует — “хавéл-хавалúм” являет высшую степень тщеты. На латыни это звучит как Vanitas vanitatum et omnia vanitas — суета сует и всяческая суета.
Александр Мень отмечает: “Чтобы смягчить впечатление от столь пессимистической книги, неведомый древний писатель снабдил её эпилогом, который проникнут уже иным духом”.
Искал Проповедующий, как найти слова дельные и написанные верно, слова истины.
И слова у мудрых как стрекало погонщика,
И как вбитые гвозди у собирателей пословиц:
От единого пастыря даны.
А кроме них, мой сын, остерегись:
Много книг составлять конца не будет,
И много читать утомительно для плоти.
Послушаем всему заключенье:
Бога бойся, храни его заветы, ибо это каждому подобает,
И всякое дело Бог призовет к суду
Над всем сокрытым в тайне худым и хорошим.
Перевод Игоря Дьяконова
У Германа Плисецкого самая концовка звучит так:
Послушаем теперь всему итог:
Поступки совершая, Бога бойся,
Всё исполняй, что заповедал Бог,
А больше ни о чём не беспокойся.
Любое дело, что свершилось тут,
Постыдным оно было или славным,
Бог неизменно призовёт на Суд,
Всё тайное однажды станет явным.
Е.В. Шелова. Николай Михайлович Карамзин (1766-1826)
Кажется, первый в русской поэзии “нового времени” значительный парафраз Экклезиаста принадлежит перу Николая Михайловича Карамзина
СОЛОМОНОВА МУДРОСТЬ, ИЛИ МЫСЛИ, ВЫБРАННЫЕ ИЗ ЭККЛЕЗИАСТА:
….По грозной влаге Океана
Мы все плывём на корабле
Во мраке бури и тумана;
Плывём, спешим пристать к земле —
Но ветр ярится с новой силой,
И море служит нам могилой.
Умы людей ослеплены.
Что предков наших обольщало,
Тем самым мы обольщены;
Ученье их для нас пропало,
И наше также пропадёт —
Потомков та же участь ждёт.
Ничто не ново под луною:
Что есть, то было, будет ввек.
И прежде кровь лилась рекою,
И прежде плакал человек,
И прежде был он жертвой рока,
Надежды, слабости, порока.
И царь и раб его, безумец и мудрец,
Невинная душа, преступник, изверг злобы,
Исчезнут все как тень — и всем один конец:
На всех грозится смерть, для всех отверсты гробы.
Для тигра, агницы сей луг равно цветёт,
Равно питает их.
Несчастных притеснитель
Покоится в земле, как бедных утешитель;
На хладном гробе их единый мох растёт.
Гордися славою, великими делами
И памятники строй: что пользы? ты забыт,
Как скоро нет тебя, народом и друзьями;
Могилы твоея никто не посетит.
Как жизнь для смертного мятежна!
И мы ещё желаем жить!
Как власть и слава ненадежна!
А мы хотим мечтам служить,
Любить, чего любить не должно,
Искать, чего найти не можно!
Несчастный, слабый человек!
Ты жизнь проводишь в огорченьи
И кончишь дни свои в мученьи.
Ах! лучше не родиться ввек,
Чем в жизни каждый миг терзаться
А.А. Василевский. Портрет Г.Р. Державина (1743 — 1816), 1815
Экклезиастическим духом проникнуто и самое, может быть, замечательное русское стихотворение допушкинского времени — последние строки Гавриила Романовича Державина, написанные им слабой, неверной рукой грифелем на аспидной доске буквально за несколько дней до смерти в июле 1816 года. Доска с этим стихотворением сохранилась. Точнее, это — не законченное стихотворение, а только первые две строфы задуманной оды со знаковым названием:
НА ТЛЕННОСТЬ
Река времён в своём стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрётся
И общей не уйдёт судьбы!
Мысль о хрупкости, мимолётности, неминуемой преходящести радостей жизни, всех этих “нег и прохлад”, анакреонтическое наслаждение которыми с удовольствием воспевал Державин, звучит и в другом из наиболее замечательных его произведений, относительно раннем, — «На смерть князя Мещерского»:
Едва увидел я сей свет,
Уже зубами Смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет
И дни мои, как злак, сечéт.
Ничто от роковых кохтей,
Никая тварь не убегает:
Монарх и узник — снедь червей;
Гробницы злость стихий снедает;
Зияет Время славу стерть:
Как в море льются быстры воды,
Так в вечность льются дни и годы;
Глотает царства алчна Смерть.
Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся;
Приемлем с жизнью смерть свою;
На то, чтоб умереть, родимся;
Без жалости всё Смерть разит:
И звёзды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит…
Борис Алексеевич Чичибабин (1923 — 1994)
Если не бояться сопоставления трудно сопоставимых явлений, не смущаться упоминания рядом, на равных имён Державина и поэта — нашего современника, то можно сказать, что одним из самых экклезиастических русских поэтов был Борис Алексеевич Чичибабин. При том, что древняя формула “суета сует” была высоко чтима им, он противовопоставляет ей всё то же:
Трудиться. Есть и пить. Творить добро. Я это называю даром Божьим…
Экклезиастические мотивы обнаруживаются во многих стихах Чичибабина. Вот, для примера, стихотворение из «Сонетов любимой».
Не льну к трудам. Не состою при школах.
Всё это ложь и суета сует.
Король был гол. А сколько истин голых!
Как жив ещё той сказочки сюжет?
Мне ад везде. Мне рай у книжных полок.
И как я рад, что на исходе лет
не домосед, не физик, не геолог,
что я никто — и даже не поэт.
Мне рай с тобой. Хвала Тому, кто ведал,
что делает, когда мне дела нé дал.
У ног твоих до смерти не уныл,
не часто я притрагиваюсь к лире,
но счастлив тем, что в рушащемся мире
тебя нашёл — и душу сохранил.
Александр Эткало. Экклезиаст (бронза, габро), 1997
Ещё один отклик на Экклезиаст уже почти совершенно из наших дней — киевский бард Николай Чернявский. Родился в 1959 году, по образованию — инженер-радиофизик, к.т.н., работал в Научно-техническом центре угольных энерготехнологий Минэнерго Украины. Стихи очень напоминают песню Александра Аркадьевича Галича «По образу и подобию — каждому своё». Ну, во всяком случае, не худший образец для подражания.
ЭККЛЕЗИАСТ:
Уходит жизнь, как вода в песок, —
И чёрт с ней, если не удалась.
Ворчит жена, и какой тут сон,
Когда втемяшилась эта блажь.
На стенке дёрнулся тени горб,
Вскипает кофе — не прозевать.
«Игра ума умножает скорбь» —
Как мудро молвил Экклезиаст.
Я много делал полезных дел —
Любил, работал, детей растил,
Когда-то думал — постигну цель,
А вышло — лишь суету постиг.
Работе нынче цена — пустяк,
С детьми когда-то прервётся связь,
Любовью тешишься, как простак,
В кривое зеркало лет глядясь.
И это было бы полбеды,
Ведь есть, что вспомнить,
Взглянув назад, —
Но старых песен горчащий дым
Уже почти не слезит глаза.
Уже почти не болит внутри,
Среди газет не найдя письма.
И это общий закон, старик,
А никакая не блажь ума.
Но тихо небо начнёт сереть,
И удивлённо себя прерву.
Пойму, что прав был седой еврей,
Когда не сетовал на судьбу.
И чётко видится между строк,
Там, где про сбор и разброс камней,
Что эту жизнь подарил нам Бог,
Затем, чтоб мы упражнялись в ней.
И если мало тебе как все, —
В твоём вопросе уже ответ.
А утром — новая карусель,
И мир пока тебя не отверг.
И есть покуда кого любить,
И есть, кто вряд ли тебя продаст.
Никто не знает своей судьбы.
До новой встречи, Экклезиаст.
Александр Александрович Блок (1880 — 1921), фото 1906 г.
Казалось бы, что во времена fin de siècle, в конце века, точнее — на переломе веков — XIX и XX, в период смены вех, эпоху декаданса, “упадка” — экклезиастические настроения должны были проявляться особенно ярко. Однако даже у самых чутких поэтов того времени образ Экклезиаста чаще вытеснялся другой, столь же мифической ипостасью царя Соломона — автора Песни Песней, и радости жизни вовсе не казались такой уж суетой сует, и лишь где-то на горизонте времени возникала ещё неясная, непонятная угроза. Об этом писал молодой Александр Блок в стихотворении, датированном 1902 годом.
ЭККЛЕЗИАСТ
Благословляя свет и тень
И веселясь игрою лирной,
Смотри туда — в хаóс безмирный,
Куда склоняется твой день.
Цела серебряная цепь,
Твои наполнены кувшины,
Миндаль цветёт на дне долины,
И влажным зноем дышит степь.
Идёшь ты к дому на горах,
Полдневным солнцем залитая;
Идёшь — повязка золотая
В смолистых тонет волосах.
Зачахли каперса цветы,
И вот — кузнечик тяжелеет,
И на дороге ужас веет,
И помрачились высотЫ.
Молоть устали жернова.
Бегут испуганные стражи,
И всех объемлет призрак вражий,
И долу гнутся дерева.
Всё диким страхом смятено.
Столпились в кучу люди, звери.
И тщетно замыкают двери
Досель смотревшие в окно.
Ну а дальше — прямое свидетельство тому, что приобретенный исторический и жизненный опыт не компенсируют исходную разницу в уровне прозрения и таланта. Сонет, в общем-то, на ту же тему, но написанный два десятка лет (и каких лет!) спустя — Максимилианом Волошиным, 26 августа 1924, Коктебель:
Максимилиан Александрович Волошин (1877-1932). Автопортрет
СОЛОМОН
Весенних токов хмель, и цвет, и ярь.
Холмы, сады и виноград, как рама.
Со смуглой Суламифью — юный царь.
Свистит пила, встают устои храма,
И властный дух строителя Хирама.
Возводит Ягве каменный алтарь.
Но жизнь течёт: на сердце желчь и гарь.
На властном пальце — перстень: гексаграмма.
Оцир и Пунт в сетях его игры,
Царица Савская несёт дары,
Лукавый джин и бес ему покорны.
Он царь, он маг, он зодчий, он поэт…
Но достиженья жизни — иллюзорны,
Нет радости: “Всё суета сует”.
Мозаичный пол синагоги VI века в Газе с изображением царя Давида
Но пора перейти к другой библейской поэтической книге — Техилúм или Книге Хвалений. В русской традиции более привычно её название Псалтирь — от названия струнного инструмента “псалтирион” типа арфы. В Ватиканском кодексе IV века нашей эры эта книга называется Псалмы с подзаголовком — Книга Псалмов (“псалм” на древнегреческом — “песня”) и приписывается царю Давиду, отцу Соломона. Эта атрибуция также стала традиционной, хотя даже в самом тексте есть прямые указания на различное авторство отдельных псалмов. Всего Книга Хвалений или Псалтирь включает в себя 150 псалмов. При этом версия, принятая западным христианством, основана на иудаистском, масоретском (от древнееврейского масорá — предание) прочтении, тогда как в основу православного канона заложен перевод на древнегреческий — так называемая Септуагинта. Отсюда — определённое расхождение в нумерации псалмов, поскольку некоторые из них в Септуагинте были разделены на два отдельных текста или наоборот — соединены: два в один.
“Моисей дал Израилю пять книг Торы; Давид дал Израилю пять книг Хвалений” — это высказывание предпослано одному из наиболее фундаментальных иудейских изданий Техилúм. От себя издатели добавили: “Торá и псалмы. Моисей и Давид. Разум и сердце. В радости и в печали, в благодарении и мольбе еврей обращается к своим псалмам. Там найдёт он все эмоции, все намерения и открытия, все невзгоды. Он глотает слова псалмов вместе со слезами радости и боли, и посредством этих слов он соперничает с их автором, Сладчайшим Певцом Израиля, …который насытил Творца песнями хвалы.”
Стоит отметить, что и евангельские апостолы, и Христос чаше всего цитируют из Библии именно псалмы. Даже последние слова Христа на кресте — “Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? ” и “Отче! в руки Твои предаю дух Мой” — это строки псалмов: соответственно, 21-го (22-го по православной Псалтири) и 31-го.
Псалтирь, по своему основному предназначению, — сборник литургических гимнов для Иерусалимского Храма, при том, что многие из них были, по-видимому, написаны ещё до начала его строительства. Пение гимнов многотысячным хором левитов и молящихся, сопровождаемое аккомпанементом струнных и возгласами труб, было важной частью богослужения; звуки были слышны на огромных расстояниях от здания Храма.
Древнейшим изображением царя Давида как певца, сопровождающего пение игрой на струнном музыкальном инструменте, является напольная мозаика синагоги в Газе VI века. Изображение головы Давида не сохранилось; оно было реконструировано, но о том, что изображён именно Давид, говорит надпись. Покорённые музыкой и пением Давида, перед ним склоняются дикие звери. Тем самым Давид выступает как бы в ипостаси Орфея, звуки кифары которого укрощали диких зверей.
Давид — пророк и царь
Блок писал: “А ныне суждено судьбою мне быть поэтом и царём”. В русской традиции, именно царь Давид — первый в истории поэт, певец, бард перед Господом. Об этом — стихотворение Александра Моисеевича Городницкого
ДАВИД
Первый бард на планете — пастух иудейский Давид,
Что плясал от восторга во время общения с Богом,
Отчего и сегодня еврей в лапсердаке убогом
При молитве качаться всё взад и вперёд норовит.
И тебе, говорят, с сыновьями не слишком везло.
Ты чужую жену полюбил несмотря на запреты.
Научи различать, где добро обитает, где зло,
То, что тысячи лет различать не умеют поэты…
Научи меня счастью коротких любовных минут,
Тёмной ярости боя и светлому пенью кифары,
Научи меня стойкости, если друзья предадут,
Потому что, как ты, скоро немощным стану и старым.
Давний предок таинственный, царь моей древней страны,
О тебе, постарев, вспоминаю всё чаще сегодня.
Научи меня петь не жалея себя и струны,
А порвётся струна — так на это уж воля Господня.
Пусть тучнеют стада меж библейских зелёных полей,
Где звенят твои песни, земным не подвластные срокам,
И склонились посланцы у пыльной гробницы твоей
Трёх враждебных религий, тебя объявивших пророком.
Марк Шагал. Царь Давид.
Пророк и царь Давид, поющий и пляшущий перед скинией Завета, как символ поэтического творчества, равносильного природным актам, появляется и в стихотворении Арсения Александровича Тарковского «Дождь»:
Пляшет перед звёздами звезда,
Пляшет колокольчиком вода,
Пляшет шмель и в дудочку дудит,
Пляшет перед скинией Давид.
Плачет птица об одном крыле,
Плачет погорелец на золе,
Плачет мать над люлькою пустой,
Плачет крепкий камень под пятой…
В стихотворении «Полевой госпиталь» Тарковский вспоминает о своём возвращении к жизни после тяжёлого ранения:
Мне губы обметало, и ещё
Меня поили с ложки, и ещё
Не мог я вспомнить, как меня зовут,
Но ожил у меня на языке
Словарь царя Давида. А потом
И снег сошёл, и ранняя весна
На цыпочки привстала и деревья
Окутала своим платком зелёным.
Не стоит воображать, что Тарковский вдруг заговорил на иврите, — “словарь царя Давида”, оживший у него на языке, — язык творчества, поэзии.
На Руси Псалтирь, наряду с Евангелиями и Апостолом, был самой распространённой книгой. Её чаще всего переписывали, по ней учились читать, и она была знакома каждому мало-мальски грамотному русскому человеку. В церковной литературе существовал как бы специальный жанр “псалтирной поэзии” — переводов и переложений псалмов на церковно-славянский язык. Завершением этого этапа явилось издание в 1680 году Псалтири в переводах Симеона Полоцкого. Сама же традиция получила своё продолжение и развитие и в русской литературе нового времени, в XVIII-XIX веках. Псалмы переводили, перелагали на русский язык, им подражали Тредьяковский, Ломоносов, Сумароков, Василий Майков, Державин, Крылов, Фёдор Глинка, Бенедиктов, Языков, Хомяков, Плещеев… Традиция эта продолжилась даже в советское время.
Юлиус фон Карольсфельд. Царь Давид, играющий на арфе.
Аналогично обстояло дело и в других странах, хотя и с некоторым опережением перед Россией по времени. Псалтирь обычно был первой книгой Ветхого Завета, переводимой на язык той или иной страны. В XVI веке выдающийся английский поэт Филип Сидни и его сестра Мэри Сидни-Пембрук выполнили стихотворные переложения всех 150 псалмов на английский. Филип Сидни до своей героической гибели в бою успел переложить 43 псалма; его сестра не только переложила остальные 107, но и частично переработала некоторые из переложенных братом. Илья Гилимов в книге «Игра об Уильяме Шекспире, или Тайна Великого Феникса» пишет: “Добиваясь большей выразительности, поэтесса всё время экспериментирует с поэтической формой, используя чуть ли не все возможные виды строфики… Чрезвычайно разнообразна рифмовка, включая очень сложные и редкие варианты; одна и та же схема рифмы редко повторяется, применяются как мужские, так и женские рифмы. В метрике она предпочитает ямб, но часто пробует силы и в других размерах… Похоже, поэтесса задалась целью продемонстрировать богатейшие неиспользованные возможности, заключённые в английском языке и его просодии, и часто достигает этого с ошеломляющей виртуозностью”. В дальнейшем дань стихотворным переложениям псалмов на английский отдали Джон Мильтон и Майкл Дрейтон. В Германии стихотворные переложения псалмов были выполнены в начале XVII века Мартином Опицем и Паулем Флемингом. И так далее.
При этом, как и в случае с Экклезиастом, всегда существовала мощная оппозиция этому процессу. Основным аргументом противников стихотворного переложения псалмов, как и других библейских текстов, является их “боговдохновенность”: дескать, Библия есть Слово Божье, обращённое к людям, и в ней имеет значение каждое слово и каждый знак, а любое авторское переложение неизбежно чревато как купюрами, так и добавлениями от себя, не говоря уже о произвольных субъективных толкованиях. Ещё в Вавилонском Талмуде рабби Иегуда писал: “Тот, кто переводит стих дословно, — лжёт; тот, кто добавляет, — кощунствует”. Тем не менее, переложением псалмов занимались и продолжают заниматься поэты разных времён, стран и языков.
Три оды парафрастические псалма 143, титульный лист
В России на почве поэтического переложения псалмов на русский язык в 1744 году возникла дискуссия об основах новоформируемогого русского стихосложения. Содержание дискуссии было изложено в книге под названием «Три оды парафрастiческiя псалма 143 сочиненныя чрезъ трёхъ стихотворцовъ из которыхъ каждой одну сложилъ особливо». В качестве диспутантов выступили Василий Кириллович Тредиаковский, Михаил Васильевич Ломоносов и Александр Петрович Сумароков, каждый из которых представил свою, как тогда это называлось, “парафрастическую” версию (от греческого paraphrasis, парафраз — вольное изложение своими словами, пересказ) псалма 143, имеющего подзаголовок “Давид против Голиафа”. Имена переводчиков не были указаны ради беспристрастности суждений читателей. Ломоносов и Сумароков выступали за применение в русской высокой одической поэзии исключительно ямба как “благородного” размера противу хорея, “которому надлежит быть низку и подлу”. Теоретически правота была, несомненно, на стороне Тредиаковского, утверждавшего, что “обе сии стопы по всему себе равны, так что одна перед другою никакого преимущества иметь не может, когда они токмо в себе и к словам неприложенные рассматриваются”, хотя сам явно предпочитал хорей, но разница в уровне творений Ломоносова и Тредиаковского дали зримый перевес ямбу, что во многом и обусловило доминирование ямбической традиции в русской поэтике на многие десятилетия.
В последующем Тредьяковский выполнил полное поэтическое переложение Псалтири, его труд получил одобрение Святейшего Синода, но так и не был напечатан. Сегодня “просто так” читать Тредьяковского положительно невозможно из-за косноязычия и многословия. Так, четыре первых слова синодального перевода того самого 143-го псалма “Благословен Господь, твердыня моя…” у Тредьяковского вырождаются в четыре захлёбывающиеся строки, невольно пародийно накладывающиеся на озвучание Бетховеном шиллеровской «Оды к радости», которая ещё не была написана:
Крепкий, чудный, бесконечный,
Полн хвалы, преславный весь,
Боже! Ты един предвечный,
Сый Господь вчера и днесь…
Ф.И. Шубин. Бюст М.В. Ломоносова (1711-1765)
На этом фоне победа Ломоносова и его представлений о развитии русской поэзии была практически предрешена. При этом переложения псалмов у Ломоносова казались вырвавшимися из груди у него самого. Как пишет современный литературовед (Бенедикт Сарнов), “«хорошие стихи» отличаются от «плохих» не тем, что они «хорошо написаны», а тем, что за ними стоит «внутренний жест», движение души. Попросту говоря — чувство…, боль, радость, умиление, страх…” Добавим к этому перечню применительно к данному случаю — восторг. Об этом можно судить хотя бы по фрагменту 143-го псалма, начинающемуся (в синодальном переводе) словами “Боже, новую песнь воспою Тебе, на десятиструнной псалтири воспою Тебе”, в версии Ломоносова звучащему вдохновенной хвалой:
Но я, о Боже, возглашу
Тебе песнь нову повсечасно;
Я в десять струн Тебе согласно
Псалмы и песни приношу.
Тебе, Спасителю царей,
Что крепостью меня прославил,
От лютого меча избавил,
Что враг вознёс рукой своей.
Избавь меня от хищных рук
И от чужих народов власти,
Их речь полна тщеты, напасти,
Рука их в нас наводит лук.
В дальнейшем Ломоносов сделал переложения ещё семи псалмов: 1-го, 14-го, 26-го, 34-го, 70-го, 103-го и 145-го.
При отсутствии в России изначальной традиции лирической поэзии в том смысле, как мы её понимаем сейчас, — то есть выражения личных, субъективных переживаний, мыслей, чувств, ощущений поэта в его соприкосновении с самим собой, людьми, обществом, природой, мирозданием, в конце концов — Богом, что бы ни имелось при этом в виду, заложенная Ломоносовым традиция перенесения собственного мировосприятия в псалмы стала нормой для русской поэзии, особенно конца XVIII — начала XIX веков, послужила основой формирования русской лирической поэзии.
В. Завьялов. Портрет Ивана Андреевича Крылова (1769 — 1844)
Характерный пример — Иван Андреевич Крылов. К середине 1790-х годов он терпит полное банкротство, все его начинания рушатся в прах, написанные им трагедии и либретто комических опер не находят пути на сцену и не привлекают книготорговцев, предпринятый им выпуск сатирических журналов «Почта духов», а затем «Санкт-Петербургский Меркурий» вызывает резкое недовольство при дворе. Язвительного сочинителя ставят чуть ли не на одну доску с Радищевым. Кончается тем, что сама Екатерина II на аудиенции, данной Крылову, “посоветовала” ему на время покинуть столицу. Практически на десять лет Крылов отправился в странствия по России, добывая средства к существованию карточной игрой или же исполняя обязанности учителя детей или секретаря знатных вельмож. Именно в это время Крылов пишет свои переложения псалмов. Он даёт им названия двух видов: «Подражание псалму…» (17-му, 37-му) или «Ода, выбранная из псалма…» (11-го, 51-го, 71-го, 87-го, 93-го, 96-го). И, разумеется, в них звучат подлинные чувства самого Крылова того времени.
Из ПОДРАЖАНИЯ ПСАЛМУ 37-му:
…. Всё множит мне печалей бремя;
Остановилось сáмо время,
Чтобы продлить мой жребий злой.
В сём зле, как в треволненном море,
Собрав остаток слабый сил, —
В отчаяньи, в надежде, в горе,
К Творцу миров я возопил… <…>
Нет! — рёк я в глубине сердечной,
Нет, не погибну я, стеня;
Исторгнет Бог мой сильный, вечный
Из смертных челюстей меня
И дух мой не отдаст Он аду
Неправедным врагам в отраду;
Их не свершится торжество;
Не посмеётся мне их злоба,
Что у дверей ужасных гроба
Помочь бессильно Божество…
В. Боровиковский. Портрет Г.Р. Державина, 1795
Гавриил Романович Державин, как и практически все стихотворцы его времени, также пробовал силы в переложении псалмов. Он был достаточно опытен, владел мастерством, и его переложения были не хуже прочих. И, тем не менее, по прошествии времени литературный критик, вполне благорасположенный к поэту, (В.Г. Белинский в четырёхчастном обозрении 1843 года «Сочинения Державина») отзывается об этих опытах достаточно строго: “…похоже на школьное риторическое упражнение, холодное, сухое и общими местами наполненное. Таковы почти все державинские переложения псалмов: мало сказать, что они ниже своего предмета — можно сказать, что они решительно недостойны своего высокого предмета, — и кто знаком с прозаическим переложением псалмов как на древнецерковном, так и на русском языке, — тот в переложениях Державина не узнает высоких боговдохновенных гимнов порфироносного певца Божия. Исключение остаётся только за переложением 81-го псалма, в котором талант Державина умел приблизиться к высоте подлинника.”
Стихотворение это, несомненно отражало личный опыт общения Державина с верхними этажами “вертикали власти”. В оригинале 81-й псалом именуется «Псалом Асафа. Суд Божий — несправедливым судиям». Первая редакция стихотворения Державина относится ко времени около 1780 года и не была напечатана. Вторая редакция была изъята из уже готового к печати журнала. Третья редакция появилась в 1787-ом и вызвала гнев императрицы Екатерины. При Павле I при подготовке к печати «Сочинений Державина» (1798 год) цензура снова не пропустила его в печать. Ссылка в названии на подражание псалму могла бы служить надёжным прикрытием противу недовольства властьимущих, но Державин зачеркнул первоначальное название «Псалом 81» и поставил:
Виньетка к стихотворению Г.Р. Державина «Властителям и судиям»
ВЛАСТИТЕЛЯМ И СУДИЯМ
Восстал всевышний Бог, да судит
Земных богов во сонме их;
Доколе, рек, доколь вам будет
Щадить неправедных и злых?
Ваш долг есть сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.
Ваш долг спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.
Не внемлют! видят — и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодействы землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.
И вы подобно так падёте,
Как с древ увядший лист падёт!
И вы подобно так умрёте,
Как ваш последний раб умрёт!
Воскресни, Боже! Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых,
И будь един царём земли!
Марк Шагал. Еврей со свитком Торы.
Среди евреев диаспоры, галутных евреев, в том числе и российских, особо чтился псалом под номером, по иудейской, масоретской нумерации, 137, тогда как в православной Псалтири он числится 136-м. Это — псалом «Плач на реках вавилонских».
В синодальном переводе он звучит так:
При реках Вавилона,
там сидели мы и плакали,
когда вспоминали о Сионе.
На вербах, посреди его,
повесили мы наши арфы.
Там пленившие нас требовали слов песней,
и притеснители наши — веселья:
“пропойте нам из песен Сионских”.
Как нам петь песнь Господню на земле чужой?
Если забуду тебя, Иерусалим, — забудь меня, десница моя,
прилипни язык мой к гортани моей,
если не буду помнить тебя,
если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего.*
Эвелин де Морган. На реках вавилонских…
Первым из русских поэтов “нового времени”, кто обратился к сюжету «Плача на реках вавилонских», был, кажется, пятнадцатилетний Мишель Лермонтов, введший стихотворение на эту тему в свою юношескую драму «Испанцы». При этом, однако, он ориентировался не столько непосредственно на текст самогó псалма, сколько на стихотворение Байрона из цикла «Еврейские мелодии».**
Это же стихотворение Байрона, восходящее к 136-му/137-му псалму, нашло отражение у Алексея Плещеева. Вслед за Байроном, Плещеев называет Иерусалим Солимом.
У вод вавилонских, печалью томимы,
В слезах мы сидели, тот день вспоминая,
Как враг разъярённый по стогнам Солима
Бежал, всё мечу и огню предавая.
Как дочери наши рыдали! Оне
Рассеяны ныне в чужой стороне…
Свободные волны катились спокойно…
«Играйте и пойте!» — враги нам сказали.
Но нет! Вавилона сынов недостойно,
Чтоб наши им песни святые звучали;
Рука да отсохнет у тех, кто врагам
На радость ударит хоть раз по струнам!
Повесили арфы свои мы на ивы.
Свободное нам завещал песнопенье
Солим, как его совершилось паденье;
Так пусть же те арфы висят молчаливы:
Вовек не сольёте со звуками их,
Гонители наши, вы песен своих.
Плач на реках вавилонских… Русская вышивка бисером по холсту, 1840-е гг.
Вариант переложения того же 136-го псалма Николаем Языковым:
ПСАЛОМ 136
В дни плена, полные печали,
На Вавилонских берегах,
Среди врагов мы восседали
В молчаньи кротком и слезах;
Там вопрошали нас тираны,
Почто мы плачем и грустим.
«Возьмите гусли и тимпаны
И пойте ваш Ерусалим».
Нет! Свято нам воспоминанье
О славной родине своей;
Мы не дадим на посмеянье
Высоких песен прошлых дней!
…Окаменей, язык лукавый,
Когда забугрусть мою
И песнь отечественной славы
Её губителям спою…
Замечательный, на мой взгляд, парафраз этого псалма уже в наши дни создал Юлий Черсанович Ким для своей пьесы «Еврей Апелла».*
Саул Раскин. Плач на реках вавилонских…
НА РЕКАХ ВАВИЛОНСКИХ
Там возле рек вавилонских,
Как мы сидели и плакали.
К нам приходили смеяться:
“Что вы сидите и плачете?
Что не поёте, не пляшете?”
Ерушалаим сердце моё!
Что я спою вдали от тебя?
Что я увижу вдали от тебя
Глазами, полными слёз?
Там возле рек вавилонских,
Нет нам покоя и радости.
Там, под плакучею ивой
Арфы свои изломали мы.
Струны свои изодрали мы. —
Там возле рек вавилонских,
Жив я единственной памятью.
Пусть задохнусь и ослепну,
Если забуду когда-нибудь
Камни объятые пламенем,
Белые камни твои,
Ерушалаим счастье мое!
Что я спою вдали от тебя?
Что я увижу вдали от тебя
Глазами, полными слёз ?…***
Николай Михайлович Языков (1803 — 1846)
Среди парафраз псалмов царя Давида, вышедших из-под пера русских поэтов XIX века, наибольшую, наверно, известность завоевали стихи Николая Михайловича Языкова, поэта-романтика, называвшего себя “поэтом радости и хмеля”, а также “разгула и свободы”, современника и доброго приятеля Пушкина.
Николай Языков —
ПОДРАЖАНИЕ ПСАЛМУ
Блажен, кто мудрости высокой
Послушен сердцем и умом,
Кто при лампаде одинокой
И при сиянии дневном
Читает книгу ту святую,
Где явлен Божеский закон:
Он не пойдёт в беседу злую,
На путь греха не ступит он.
Ему не нужен пир разврата;
Он лишний гость на том пиру,
Где брат обманывает брата,
Сестра клевещет на сестру;
Ему не нужен праздник шумный,
Куда не входят стыд и честь,
Где суесловят вольнодумно
Хула, злоречие и лесть.
Блажен, как древо у потока
Прозрачных, чистых светлых вод
Стоит, — и тень его широка
Прохладу страннику даёт,
И зеленеет величаво
Оно, красуяся плодом,
И своевременно, и здраво
Растёт и зреет плод на нём!
Таков он, муж боголюбивый;
Всегда во всех его делах
Ему успех. А злочестивый…
Тот не таков; он словно прах!..
Но злочестивый прав не будет,
Он на суде не устоит,
Зане Господь не лестно судит
И беззаконного казнит.
Давид, греческая фреска, XVI век
В этом «Подражании» легко узнать Первый псалом, хотя и изложенный несколько вольно и многословно. Так, в переложении того же псалма Ломоносовым всего 24 строки, а у Языкова — 32.
В переводе Сергея Сергеевича Аверинцева начало этого псалма звучит так:
О, благо тому,
кто совета с лукавыми не устроял,
на стезю грешных не вступал,
между кощунниками не сидел;
но в законе Господнем — радость его,
слова закона в уме его день и ночь.
Перевод Аверинцева, как и переводы Дьяконова, являют пример научно-художественного перевода. А именно: не стремясь к “подстрочной точности”, переводчик ставит своей целью, тем не менее, “свести расхождения с оригиналом до минимума”. Дьяконов пишет: “В нашем переводе мы стремились сохранить некоторую лёгкую окраску старины, избегая всё же слов совсем мёртвых или архаических, так как хотели передать первоначальную живость стиха… Не менее важным, чем передать содержание, нам казалось передать ритмику оригинала…” Судя по результатам, теми же принципами (может, несколько иначе сформулированными) руководствовался и Аверинцев. Естественно, что возможны и другие подходы.
Вот пример переложения того же 1-го псалма Наумом Исаевичем Гребневым, давшим переложения всех 150 псалмов.
ПЕРВЫЙ ПСАЛОМ
Блажен тот муж, который с юных лет
Сойти с пути греха себя неволит,
Не держит с развратителем совет,
Не делит с нечестивыми застолья.
Но мыслит благодарно и блаженно
Лишь о законе Бога ночеденно.
Да будет тот, кто благодать обрёл,
Возросшим, будто бы широкий ствол
При щедрых водах бурного потока.
Лист этого ствола не станет жёлт,
И не поникнет ветвь его до срока.
А нечестивцы будут, словно прах,
Развеяны на всех земных ветрах,
Средь праведных нет места для лукавых,
И на суде к ним помощь не придёт,
Ибо Господь с заоблачных высот
Благословит путь праведных и правых,
А путь неправедного пресечёт.
Наум Исаевич Гребнев (1921 — 1988)
В предисловии к публикации своих переводов Книги псалмов Наум Исаевич писал:
“Я хочу сказать о форме, избранной мною. Всю жизнь я занимался переводами стихов. Среди переведенных мною есть книги очень древних авторов и фольклора. Я всегда руководствовался принципом, что когда-то, когда создавались эти книги, они были написаны стихом естественным и понятным читателю или слушателю его времени, и хотел, чтобы они эмоционально воздействовали, как в своё время на слушателей оригинала, но чтобы всё-таки читающий почувствовал, что это — стихи, созданные не сегодня, а много веков тому назад. У переводчика для этого есть средства, в основном интонационные и лексические. Этот принцип лёг в основу данной книги.”
Более коротко и менее “политкорректно” позиция Гребнева была сформулирована им так: “В русской поэзии должна быть рифма”. Гребнев был убеждённым противником свободного стиха, считая его чужеродным для традиций русской поэзии. Я помню непримиримую дискуссию в секции переводчиков Центрального Дома литераторов — Гребневу противостоял Владимир Михайлович Россельс как защитник использования велибра в русском стихе. Вся пикантность заключалась в том, что оба спорщика страшно заикались, как Моисей, что несколько снижало накал самой дискуссии для слушателей, но не для самих диспутантов.
Гребнев перевёл рифмованным классическим русским стихом все 150 псалмов. Послесловие к этому изданию было представлено Сергеем Сергеевичем Аверинцевым, который, как мы знаем, исповедовал иные принципы:
“Наум Исаевич Гребнев — продолжатель очень старой и очень славной традиции, без которой русскую поэзию её лучших времён и представить себе невозможно. Может быть, он — завершитель этой традиции. Для того, чтобы перелагать поэзию чуть ли не трёхтысячелетней давности рифмованными ямбами так естественно и в лучшем смысле слова серьёзно, необходимо сохранить органическое отношение к нормативистской концепции русской поэзии. Переложение потому и называется переложением, а не переводом, что для него заказан выход за пределы того, что воспринимается в данной национальной традиции как норма. Я думаю, что новые поколения захотят пережить резкую сжатость и первозданную древность способа выражения, присущего поэтике псалмов в оригинале, оставив мысли о классической высокости, о цивилизованном уюте старого русского стиха. Но если переложения Гребнева — и впрямь последние в ряду, то завершают они ряд достойно. Их родство с классическими переложениями — подлинное.”
Я думаю, что лучшим возражением Аверинцеву является ещё одно переложение того же 1-го псалма с использованием тех же рифмованных ямбов, которые на этот раз вполне могут потягаться с древним оригиналом в своей “резкой сжатости” и, сохраняя всё “благородство” традиционного русского стиха, вряд ли могут навести на мысль об “уюте, трогающем сердце”. Переложение Германа Плисецкого:
Открытое партсобрание… (фото)
Блажен, кто не идёт в совет,
развратный, лживый и смердящий.
Блажен, в собранье не спешащий,
Сказавший нечестивцам «Нет!»
Он Бога слушает. Закон
постигнуть Божий хочет он.
Да будет он, как ствол, ветвист,
да не увянет каждый лист!
Растущий у истока вод,
да принесёт он спелый плод!
А нечестивцы — это прах,
развеянный на всех ветрах.
Мольбы развратных не спасут,
их не минует Божий Суд.
Благословен будь правых путь!
А путь развратных — проклят будь!
Существуют и более поздние переложения того же 1-го псалма — например, Наума Бассовского, — датированные уже новым, XXI, веком:
Псалтирь, первый псалом
ПЕРЕЛОЖЕНИЕ 1-го ПСАЛМА
Благословен, кто с нечестивцами не знался
и по пути, где ходят грешники, не шёл,
кто от общенья со злодеем уклонялся
и не садился с развратителем за стол.
Благословен, кто отдан весь Закону Бога —
и днём, и ночью в этом круг его забот.
Он словно дерево у чистого потока:
оно естественно и правильно растёт —
и расцветёт в ему положенные сроки,
и даст плоды, и лист не вянет у него.
И так же праведника на любой дороге
и в каждом деле ожидает торжество.
А вот злодея, нечестивца, святотатца
уносит ветер, как мякину в молотьбе,
и потому ему в судьбе не оправдаться,
и нет спасения у грешника в судьбе.
Благословен живущий с мыслями о Боге —
ему Всевышний указует, где идти,
и в мире праведных расширятся дороги,
а нечестивых затеряются пути.
Полноты картины ради, — стихотворение ещё одного поэта-шестидесятника — Сергея Стратановского. Это никак не перевод, даже не переложение, а скорее то, что в ХIХ веке называли подражанием, а в ХХ — вариациями или фантазией на тему.
ФАНТАЗИЯ НА ТЕМУ 1-го ПСАЛМА
Морей и трав колебля лона
Подъемлет ветер смрадный прах
Вы прах, отступники Закона
Тела, горящие в пирах
Лишь тот блажен, кто к нечестивым
Нейдёт в греховные дома
Их языки черны и льстивы
А пир заразен как чума
Они за страшными столами
Не упадут пред Богом ниц
Глядят их мускулы волками
В груди у них сердца лисиц
Вы — сор у Господа в ладони
Земли пустое вещество
А дни блаженного — в Законе
О Боге помыслы его
Не видя судящих жестоко
Не слыша недругов своих
Он весь как древо у потока
Толпы шумящей вод мирских.
Генрих Вениаминович Сапгир (1928 — 1999)
Другая вариация на тему 1-го псалма — Генриха Вениаминовича Сапгира. Он был известен как детский поэт, киносценарист и поэт-переводчик, был близок к так называемой “лианозовской школе” художников, возглавляемой Оскаром Рабиным. Вместе с Игорем Холиным стоял у основания движения “барачной поэзии”, стал классиком современного русского авангардизма, продолжая традиции русских футуристов и немецких “конкретистов”. Написал вольные вариации на темы всех 150 псалмов.
ПСАЛОМ 1-й
Блажен муж иже не иде на сборища нечестивых
как-то
не посещает собраний ЖАКТа
и кооператива
не сидит за столом президиума —
просто сидит дома
Соседи поднимают ор —
не вылезает в коридор
(не стоит на пути грешных)
Три страшных
удара
в дверь
— Убил! Убил! — из коридора
Лампу зажги
хочешь — можешь прилечь
о законе ЕГО
размышляй день и ночь
сосредоточь…
И вот —
дерево
омываемое потоками вод:
и ствол
и лист
и цвет
и плод
Весь от корней волос
до звёзд
ты медленно уходишь в рост…
Внизу подростки — гам и свист
бьют железом по железу
один на другом
ездят в пыли верхом
— Дай ему! дай!
— ай!
— Пли! —
две пули в фотокарточку
— Тань! А, Тань!
Встань
закрой форточку
Дмитрий Полищук, 1965 г.р.
И, наконец, последняя реминисценция того же 1-го псалма из тех, что мне удалось найти, датирована 1996 годом и принадлежит перу относительно молодого поэта Дмитрия Полищука. Себя он характеризует так: “Я прежде всего читатель. Пишу довольно редко, когда для жизни не хватает того, что написали, или пишут для меня другие поэты”.
ПЕРЕЛОЖЕНИЕ ПСАЛМА
За светом ходил к нечестивым в совет,
шёл грешных путём на мерцающий свет,
с губителями за вином круговым
злобé смеялся да поддакивал им.
Но волю не правил закона уздой,
из вялых перстов обронил золотой.
Неплодна земля и источник нечист.
С древа последний срывается лист.
И ветр все сильней. Возметается прах.
Уже не успеть ни в мечтах, ни в трудах,
ко Свету Веков не воскреснуть отнюдь.
Прахом кромешным гибнет грешного путь.
Названо «Переложение псалма», но это, конечно, не переложение, а тоже что-то вроде подражания.
Во всяком случае, пророчество Аверинцева, что обращение Наума Гребнева к рифмованному метрическому отражению древних псалмов — последнее в ряду, явно не сбывается.
Фрагмент Книги хвалений из Свитков Мёртвого моря.
Вместе с тем, нельзя не признать правоту Дьяконова и Аверинцева в том, что “резкая сжатость и первозданная древность способа выражения”, изначально присущие библейским текстам, в стихотворных переложениях в значительной степени нивелируется, уходит на второй план, и библейское слово теряет свою самоценность, растворяясь в потоке обыденных повседневных слов (о чём писал Николай Гумилёв — «Слово»).
Библейские псалмы в том виде, как они представлены именно в традиционном синодальном переводе, без всяких специальных поэтических ухищрений впечатляют своей первозданной мощью. Достаточно открыть Псалтырь буквально на любой странице:
Зачем мятутся народы и племена замышляют тщетное? (Пс. 2)
Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня? Далеки от спасения моего слова вопля моего. Боже мой! Я вопию днём, — и Ты не внемлешь мне, ночью — и нет мне успокоения. (Пс. 21)
Глас Господа разрешает от бремени ланей и обнажает леса; и во храме Его всё возвещает о Его славе (Пс. 28)
С Тобою избодаем рогами врагов наших, во имя Твоё попрем ногами восстающих на нас (Пс. 43)
Да восстанет Бог, и расточатся врáзи Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его.
Как рассеивается дым, Ты рассей их; как тает воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Божия. (Пс. 67)
Спаси меня, Боже, ибо воды дошли до души моей. (Пс. 68)
Господи! услышь молитву мою, и вопль мой да прúдет к Тебе. Не скрывай лица Своего от меня; в день скорби моей приклони ко мне ухо Твое; в день, когда воззову к Тебе, скоро услышь меня (Пс. 101).
Царь Давид, играющий на арфе.
И всё-таки — как говорил Маяковский: “поэзия — пресволочнейшая штуковина, существует и не в зуб ногой…” И в союзе с рифмой и метром слово приобретает новую силу… если, конечно, ими умело пользоваться.
Ещё одно переложение Германа Плисецкого
ПСАЛОМ 103-й
Благослови, душа моя, Творца!
Он над пучиной, величав и светел,
Воссев на облацех, взнуздавши ветер,
Воздвиг чертоги своего дворца,
И разостлал коврами небосвод,
И разослал послами ураганы,
И даровал огонь в земные страны,
И землю утвердил средь бурных вод
Неколебимо до конца веков,
Одел её, как покрывалом, бездной,
Непостижимой, непомерной, звездной,
И с гор её, рождаясь от снегов,
Бегут ручьи стремглав от гнева Божья.
Он путь им от вершины до подножья
Предначертал и указал предел.
Ручьи бегут, сливаясь по ущельям,
Уже не в страхе Божьем, а с весельем,
И поят всех зверей, как Он велел.
И пьёт онагр, и птицы средь ветвей
Без умолку, небесные, щебечут…
Он землю и водою обеспечит,
И даст плоды для пропитанья ей.
Произрастит он злак и виноград,
А также травы стаду на потребу,
Чтоб человек был рад вину и хлебу,
И каждый из живущих был бы рад.
Он кедр ливанский влагой напитал,
И аист свил гнездо на мощной ели,
И вольно скачут по горам газели,
И притаились кролики меж скал.
Он сотворил и солнце, и луну.
По их движенью время суток меря.
Отходит ночью человек ко сну,
И рыщут в темноте лесные звери.
Лев рыкает, ища себе еды,
Обращено его рычанье к Богу,
С рассветом зверь спешит в свою берлогу,
А человек берётся за труды.
Сколь велики дела твои, Господь!
Ты дал всему дыхание и имя,
Тобой сотворена любая плоть,
Земля полна твореньями твоими.
Вот океан — там гадам нет числа,
Там рыбам нет числа, левиафанам,
Там шелест парусов и плеск весла,
Там корабли плывут к далёким странам,
Все ожидают пищи от Тебя,
Все из дающей длани пожирают,
Сокроешь лик Твой — мечутся, скорбя,
Отнимешь дух Твой — тут же умирают.
Вдохнёшь его — и снова лев, и кит,
И человек из праха возродятся.
На землю глянешь — и она дрожит,
ершин коснёшься — и они дымятся.
Во все века Тебе, Творец, хвала!
Путь веселят Тебя Твои дела!
Пока живу, бряцать я буду песнь,
Во славу Бога петь, покуда есмь,
И веселиться духом, уповая,
Что песнь Ему понравится такая.
Да сгинут нечестивцы навсегда,
Да не оставят грешники следа!
Благословляй, душа моя, ликуя,
Всевышнего всечасно! Алилуйя!
После этого можно сказать только одно: AMEN, что в русской традиции означает не только “истинно, верно, да будет так”, но и — “завершение, КОНЕЦ”.
Примечания:
* Российская православная церковь назначает петь этот псалом последние три воскресенья перед началом Великого поста. Его вариация (слова и музыка иеромонаха Романа Матюшина) в исполнении Олега Погудина
**См. А. Лейзерович. Еврейские мелодии и трагедия «Испанцы» М. Лермонтова // Семь искусств, 2011, № 11.
***Поёт Елена Камбурова (музыка В. Дашкевича)
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2018-znomer2-3-lejzerovich/